Елена Хаецкая. Ульфила 1. АНТИОХИЯ. 341 ГОД Он был рукоположен Евсевием и бывшим с ним епископом для живущих в готской земле христиан и заботился о них во всех отношениях, а кроме того, изобрел для них азбуку и перевел на их язык все Писание, кроме Книги Царств, поскольку она заключает в себе рассказы о войнах. А народ готский был войнолюбив и скорее нуждался в узде для своих страстей к битвам, чем в поощрении к этому. Филосторгий-арианин. Церковная история ...Я сказал: "о, Господи Боже! я не умею говорить, ибо я еще молод". Но Господь сказал мне: не говори: "я молод", ибо ко всем, к кому пошлю Я тебя, пойдешь, и все, что повелю тебе, скажешь... Иерем., 1, 6-7 В Антиохии живут одни наглецы и об эллинских обычаях не радеют. Флавий Филострат. Жизнь Аполлония Тианского - Толмач где? Ах, какой пышный царедворец! Воистину, последний из слуг государевых как князь перед варварами. Легким шагом вошел; следом шелковым дуновением аромат благовоний. Остановился, точно споткнулся о крепкий мужеский дух, от варваров исходящий; бровью повел. Брови у царедворца дугой, подбритые, лицо гладкое - евнух, что ли? Варварское посольство кушало. Сидели посланники на полу, скрестив ноги. Колени у них крепкие, мослатые, на икрах туго намотаны ремни. На царедворца поглядели искоса, точно усмехаясь. И один из варваров, выплюнув длинную прядь, вместе с куском мяса попавшую в рот, мотнул головой, указывая на кого-то, совсем не заметного в густой тени. - Толмача тебе? Вон сидит. В тени пошевелились, однако ж вставать и идти на зов явно не спешили. И вот царедворец стоит и смотрит, а эти - сидят и чавкают. Наконец сказал царедворец: - Зовут толмача. И снова отозвался тот варвар, что и в первый раз: - Пусть поест сперва. Мало ли кто позовет, на всякий чих не наздравствуешься. Царедворец вспыхнул, дерзостей наговорил послам. Те же слушали, усмехаясь, и только хрящи у них на зубах трещали, потому как от трапезы не отвлекались. В полумраке двинули медным блюдом, громыхнули чем-то, охнули. И вышел на свет толмач, которого звали - не то сам император, не то кто-то из приближенных его. Оглядел его царедворец и недоволен остался. Но мнения посланца императорского никто и не спрашивал - ни тот, кто отправил его с поручением, ни толмач варварский, а уж готы-послы - и подавно. Пошли вдвоем к дверям. Варвары не пошевелились. Только один сказал толмачу в спину: - Ежели что - кричи громче. Мы услышим. Посланный был от константинопольского патриарха Евсевия. Свойственник правящей фамилии и уж, конечно, интриган преискуснейший, Евсевий был стар. Многое пережил, многое и многим причинил, и доброго и худого, но все не мог угомониться. Что до козней его, то не возносится человек на такую высоту, не запачкавшись. Толмач, прибывший в столицу с варварским посольством, вошел в комнату, какую указали, быстро окинул ее взглядом, зацепив и мысленно ощупав каждый угол, каждую плохо освещенную драпировку. Старик, простертый на ложе в углу комнаты, засмеялся. И засмеялся второй, помоложе, бывший с ним. - Не озирайся, не убивать позвали, - сказал старик. Толмач неопределенно двинул плечом. - Ближе подойди, - велел старик. - Я Евсевий. Варвар приблизился, без смущения глядя в старое властное лицо с огромным горбатым носом. Старик ткнул ему в губы рукой - для поцелуя. Поморщился: от варвара, даром что клирик, несло той же козлятиной, что от прочих членов посольства. Толмач еле заметно шевельнул ноздрями. Его тревожил тяжелый запах благовоний, которым в этой комнате было пропитано, казалось, все, даже мебель. - Говорили, будто толмач готский - клирик, - без всякого вступления заговорил Евсевий. - Верно? Варвар кивнул. - Любопытен ты мне, - сказал Евсевий. - Для того и позвал, чтобы насытить это мое любопытство. - И улыбнулся еле заметно: - Да ты по сторонам не косись, тебе здесь ничего не грозит. Что ты все прислушиваешься? - Дивно мне здесь все, - сказал варвар. Евсевий пошевелился на своем ложе, прищурился, разглядывая лицо молодого человека - тому было лет тридцать. - Слыхал, слыхал. Вотан этому учит: держи глаз востро, ухо наготове, всегда помни, где выход и где окно. И с удовольствием отметил, что толмач готский слегка растерялся. Подтолкнул его сухой старческой рукой: - А Иисус не этому учит, верно? Толмач не ответил. Евсевий ощутил досаду. И совсем другим тоном спросил: - При Феофиле дьяконом ты, что ли? Феофил возглавлял готскую епархию много лет, но дела там шли вяло и в переписке с Евсевием Феофил не состоял, так что константинопольский патриарх толком ничего о нем не знал. Особой приязни к Феофилу у него не было: готский епископ, быв на Никейском соборе, подписал символ веры, Евсевием решительно отвергаемый. Между тем готы становились все сильнее и все теснее жались к границам Римской империи. И лучше бы иметь с ними одну веру. Хотя - старый епископ знал это, может быть, лучше, чем иные - никогда еще вера не была заслоном человеческой жадности и трусости. Времени у Евсевия почти не было. Он слабел с каждым днем. Уйти же из этого мира, не выполнив того, что он считал своим долгом, старый римлянин не мог. Потому и велел призвать к себе готского дьякона. Тот, вроде, бойко болтает и по-гречески, и по-латыни, хоть и варвар. - Не дьякон, - сказал варвар. - Я чтец. - А, - молвил старик разочарованно. - Даже и не дьякон... А тот кивнул, мотнул длинными волосами. Евсевия все это начало уже не на шутку раздражать. - Ты головой-то не мотай, не конь, - проворчал он. - Имей уважение к возрасту и сану. - Я имею, - спокойно возразил чтец. - Имеет он... - буркнул старик. - Помоги сесть. Руки у готского толмача ловкие, крепкие; раздражение сразу прошло, как уселся, обложившись скользкими шелковыми подушками. А чтец готский рядом стоит, слегка склонив голову, - невысокого роста, щуплый, как подросток, темноволосый, с острыми чертами. - Не очень-то ты похож на гота, - брякнул Евсевий. - Мои - из Каппадокии, - нехотя пояснил чтец, явно считая этот разговор лишним. Но Евсевий только хмыкнул. - Слова-то не цеди, отвечай, когда тебя спрашивают, - назидательно сказал старик епископ и уставил на чтеца узловатый палец. - Нам, старикам, позволено быть любопытными, потому как времени на вежливость уже не отпущено... - Как тебе угодно, господин, - сказал чтец. И оглянулся - не пора ли к выходу. А Евсевий продолжал въедаться со своими распросами. - Родители твои кто? - Они рабы, - сердясь, ответил варвар. И носом фыркнул. Евсевий рассмеялся, довольный. - Когда будешь епископом, найми учителя. Пусть обучит тебя манерам. - Епископу манеры не обязательны, - сказал варвар. Ядовито так сказал, точно намекал на что-то. Евсевий улыбнулся еще шире. - Да, - согласился он. - Но это производит впечатление. - И неожиданно скакнул мыслью: - Где ты так выучился греческому? - У нас дома говорят по-гречески. - Ах да, ты же каппадокиец... Твои родичи - они не из тех ли, кого везеготы при Галлиене угнали? - Из тех, - сказал чтец. И поглядел епископу прямо в глаза. После такого взгляда лучше бы старику прекратить распросы. Ибо глаза у готского чтеца карие, а сейчас - то ли от усталости (весь день чужие слова с языка на язык взад-вперед гонял), то ли от освещения яркого - у самой лампы стоял - казались звериными, желтыми. - Ладно тебе злиться, - сказал Евсевий примирительно. - Дай-ка мне лучше вина из того кувшина. - Показал на столик в другом углу комнаты. - Только разбавь, там рядом вода есть, в чашке. Готский толмач мимолетом поглядел в темноту, где сидел второй римлянин. Евсевий, заметив этот взгляд, хмыкнул. - Глазами не шарь, намеков не делай, чтец, ибо тот, на кого сейчас смотришь, - епископ Демофил, и по возрасту он вдвое тебя старше. На это варвар ничего не сказал. Молча прошел к столику, сделал все, как было велено, поднес чашку к губам Евсевия, помог выпить. Старик снова откинулся на подушки, помолчал, пошевелил губами. - Каппадокиец, из пленных... - повторил задумчиво. Варвар смотрел на него сверху вниз, стоя с пустой чашкой в руках. И так долго молчал, что Евсевий, наконец, заметил это. Встрепенулся на своих подушках. - Что? Не по душе тебе что-то? Тогда варвар сказал: - Мой народ - вези. С нескрываемым любопытством взирал на него Евсевий. В его душе точно вскричал кто-то громким голосом: нашел, нашел!.. - А молишься ты на каком языке, толмач? - спросил старик. - Что? - Варвар растерялся. - По-гречески... - Да нет, - нетерпеливо сказал Евсевий. - Нет, в мыслях, когда ты без людей, наедине с Богом. - Бог читает прямо в сердце, минуя языки и слова, - сказал варвар. Евсевий зашел с другой стороны. - А твои слушатели, в церкви, которым ты читаешь Писание, - они-то понимают, что ты им читаешь? - Да. - Что же, они все каппадокийцы? - Нет, не все. - Да как же они понимают твой греческий? Варвар молчал. Евсевий сверлил его глазами и сердился. Отвечать толмач не хотел. Но его с детства приучали отвечать правду, если спрашивает старший. И особенно - если спрашивает клирик. И потому в конце концов ответил Евсевию: - Потому что я читаю на их родном языке. Смысл сказанного не вдруг улегся в голове Евсевия, забитой множеством самых разных мыслей и забот. - Так ты говорил, что они готы... - Я и читаю на готском, - совсем тихо сказал варвар. И тут Евсевий подскочил, уронил две подушки. - Ты читаешь Писание на языке варваров? - Несколько отрывков, - пояснил чтец. - Те, что чаще используются в проповеди. - Кто же переводил их? - Я, - сказал толмач. Евсевий прикрыл глаза. - Прочти что-нибудь, - приказал он. - Хочу послушать. Густая, тягучая варварская речь зазвучала в комнате, где и без того было душно. На своем варварском наречии молодой собеседник Евсевия говорил точно другим голосом, более низким. И чем дольше он говорил, тем благозвучнее становилась в ушах Евсевия готская речь. А ведь не далее как несколько часов назад он полагал ее пригодной лишь для солдатской брани да бесконечных торгов в пограничных городках (а торговались готы отчаянно, хуже евреев, - прижимисты и неуступчивы). Наконец толмач готский замолчал. Евсевий тотчас открыл глаза. - Что читал? - От Матфея, шестая глава. - Я так и думал. Повтори еще раз, хочу запомнить. "Отче наш" повтори. Чтец послушно начал: - "Atta unsar..." С его голоса старый римский аристократ начал заучивать, неуклюже произнося слова чужого языка. Наконец, оставили это занятие - для него, Евсевия, увлекательное, для толмача же утомительное. Засмеялся старик, закашлялся и сказал наконец: - А я-то, старый дурак, думал, из готского не стоит запоминать ни слова, раз на нем говорят только о войне и торговле. Но ты говоришь на этом языке о Боге, и у тебя это получается. Иди, я буду спать. Он благословил варвара, и тот вышел. Тогда второй, что был с Евсевием, подошел ближе. Как и было решено заранее между ним и Евсевием, он не принимал участия в разговоре - только наблюдал и слушал. Евсевий все глядел на занавес, за которым скрылся готский толмач. - Как, он сказал, его зовут? - спросил Евсевий у Демофила. Толмач не называл своего имени, но Демофил его знал и ответил: - Ульфила. - Что это по-ихнему означает? - Евсевий сдвинул брови, припоминая. - "Волк"? Демофил покачал головой. - "Волчонок", - поправил он Евсевия. Тащит свои воды мутный Оронт, волну за волной, мимо прочных стен, окружающих городские кварталы, мимо белокаменных домов - на диво мало в Антиохии строений из кирпича-сырца, к каким Ульфила привык у себя на родине. Ослепительной белизной сверкает Антиохия, резиденция имперского наместника Сирии. И даже грязи, которой здесь едва не по колено, не замарать этой выжженной солнцем белизны. Ульфила ничуть не лукавил, когда говорил Евсевию, что удивительным кажется все ему здесь. Точно удар в лицо Антиохия для человека с берегов Дуная, где живут в глинобитных мазанках, шатрах, а то и землянках. Обрушится, ослепит, подавит - барахтайся под тягостью ее расточительного великолепия, и никто не поможет, если сам не выберешься. Город, основанный в день, когда Солнце переходило из знака Овна в знак Тельца, когда оплодотворенная земля наливалась тяжким изобилием, - был он как полная чаша в сирийских владениях империи. Улицы сходятся под прямыми углами, проспекты венчаются арками и храмами. Вездесущие римляне и этот город пытались организовать как свой военный лагерь, видимо, почитая сию организацию за вершину градостроительной мысли: два проспекта, один с запада на восток, другой с севера на юг; на месте их пересечения - центр города; ближе к стенам склады, театры и казармы. Не заблудишься. Не любят эти римляне отягощаться думой там, где без этого можно обойтись. А готам, напротив, вся эта солдатская прямолинейность в диковину. Бродили, глазели, удивлялись. Что за город такой, который весь насквозь виден? Сперва по главному проспекту шли (тому, что с севера на юг). Широк проспект, пятнадцать человек, растопырив руки, едва обхватят. А длиной таков, что за полчаса одолевается. И вот на такую-то долготищу - через каждые пять шагов по колонне. От колонн приятная тень, в жару столь желанная. За колоннами прячутся лавки и магазины, набитые диковинами, глупостями и причудами. Послы готские зашли в один магазинчик, заглянули в другой. Везде торговались, все руками перетрогали, одной лавчонке урон нанесли - кувшинчик, покуда приценивались, в пальцах раздавили. Платить, конечно, отказались. Зачем платить, если вещь плохая? Антиохийцы на готов без приязни смотрели. Больно громоздки варвары. Даже Ульфила, хоть и ни ростом, ни костью не удался, а как войдет - и тесно становится. И хочется, чтобы ушел поскорее. Почти весь день гуляли по городу господа послы, числом пятеро, не считая свиты и толмача. Но и за целый день не увидели всего, на что стоило бы посмотреть в Антиохии. Выбрались к городским стенам. В десять человеческих ростов, не меньше, стены у Антиохии. Приценились, покачали головами: если выпадет когда-нибудь этот город брать, силой не возьмешь, хитростью придется. У стен театр увидели - веером вниз сбегают сиденья, на сцене люди в масках кривляются, представления показывают. Голоса слышны на весь театр - вот бы в их деревенской церкви такая акустика была, чтобы глотку не драть. Гладиаторские бои, еще одна римская зараза, в Антиохии не процветали, зато любили сирийские подданные императора звериную травлю. Устраивали в том же театре, после пьесы. Ульфиле про то как рассказали, долго плевался и негодовал. Скверный обычай в империи убивать ради потехи, а не для пропитания. Двое послов почти сразу увязли в трущобах, отыскав себе по девице. Одна была сирийка, другая гречанка; лопотали же обе на одинаковом наречии, никому из готов не понятном. Пробовали было послы толмача к делу приставить - пусть бы вник и передал слова чужой речи. Однако Ульфила рассердился, обругал своих спутников "прелюбодейным племенем" и разговаривать с девицами наотрез отказался. Да не больно-то и нужен; без него обошлись. Дело у готов к девицам было - проще не придумаешь. Ежели звери да птицы для такого дела в человеческой речи не нуждаются, то и людям она, стало быть, тоже ни к чему. А вот поглядеть, как сердится клирик, - это потеха. Стоит Ульфила посреди белокаменной улицы, справа стена, слева стена, одной ногой в дерьмо какое-то въехал. На старой кожаной куртке потеки соли; рубаха из грубого полотна. И глаза желтоватые сверкают из-под мокрой от пота челки. Ну вот, оставили этих двоих с девками общий язык искать, кое-как утихомирили клирика и дальше пошли. Ульфилу, все еще от злости съеженного, с собой утащили, чтобы в драку не полез - убьют ведь толмача, а он еще нужен посольству. И сказал Ульфиле старший из послов, Вилихари: - Ты, волчонок, зря зубами не лязгай. Только на посмешище себя выставишь. Перед чужими ни к чему это. Ульфила угрюмо согласился: верно, ни к чему. Спросил тогда Вилихари, кто звал вчера Ульфилу для разговора и о чем тот разговор был. Ульфила сказал, что звал его епископ, а толковали о предметах богословских. Вилихари сразу заскучал и потащил своих спутников в кабак. Прямо на улицу выходит прилавок - большая каменная плита, в жирных пятнах сверху, в брызгах уличной грязи снизу; в плиту вложен большой котел, откуда несет подгоревшей пшеничной кашей с кусочками бараньего жира - не угодно ли господам? Взяли по миске каши, вошли в помещение - воздух там хоть ножом режь. Незнакомое вино скоро ударило в голову. А хозяйкина дочка, крашеная рыжеволосая стерва (хозяйка за прилавком стояла, на улицу глазела), все подливала да подливала, да денежки прибирала. И все неразбавленное подавала. Пилось легко, как водица, - и вдруг одолело. И ослабели господа везеготские послы, хоть и крепки с виду, и пали лицами на стол, белыми волосьями в красные винные лужи. Хитрые антиохийцы на них издали поглядывали, между собой хихикали и перстами указывали, но близко подходить не решались. Знали уже про готский обычай: сперва убить, потом вопросы задавать да еще гневаться: зачем не отвечает? А как тут ответишь, ежели труп. И разобраться, стоило ли жизни лишать, невозможно. И пойдет вези в недоумении, положив на душу еще один грех. Впрочем, недоумение это долго не длится: раз убил, значит, за дело, вот и весь сказ. И вот, пока будущий просветитель народа готского лежит щекою на кабацком столе, мается думой о молодом варваре старый епископ Константинополя. Евсевий был рад снова оказаться в Антиохии, городе своей молодости. Хоть и вытащили его сюда по утомительному для преклонных лет делу, но словно бы сил от земли ее пыльной прибавляется. В заседаниях поместного собора сегодня по случаю воскресного дня перерыв, и Евсевий решил передохнуть. Отправился в общественные термы - их понастроили в городе немало. Антиохийцы, как всякие провинциалы, выказывая изрядное простодушие, стремились ухватить хотя бы кусочек "истинно римского" образа жизни. Оно и к лучшему: хоть вшей разводить не будут. Антиохия, как лукавая женщина, охотно поддалась римлянам - и поглотила их, сделала все по-своему, не переставая улыбаться и твердить "конечно, милый, разумеется, дорогой". Но нет уже у Евсевия сил на то, чтобы побродить по высоким, почти в два локтя высотой мостовым, то сберегаясь от палящего солнца в тени колонн, то смело выходя на самую середину улицы, чтобы по переходу перебраться на другую сторону и навестить знакомую лавчонку. А то можно было бы забраться на самые верхние сиденья театра, полюбоваться оттуда панорамой города... С гор, высящихся на востоке, в долину Оронта, на запад, стекают городские стены, сложенные большими каменными блоками; множество башен разных лет постройки настороженно глядят вдаль - не покажется ли враг. Воистину, соперница Рима - прекрасная Антиохия, ибо, как и вечный город, стоит на семи холмах, и семь ворот у нее, и семь площадей, и семь теплых источников бьют в городской черте - для исцеления плоти немощных и страждущих. Только эта радость, похоже, и осталась больному старику епископу - забраться в теплый бассейн источника, что у церкви Кассиановой. Банщик говорит, лучше всего сия водица спасает от ревматизма и именно по воскресным дням. "Ну да, и не улыбайся, господин. Я-то хорошо знаю, что говорю. Вот тот, что у юго-западных ворот, - тот только в декабре наливается силой. Особенно если непорядок с печенью - иди в декабре и смело лечись. А вот в иды императорского августа, сходить бы тебе, господин, к Фонтану Жизни, у Горных ворот. Кто окунется в его воды в нужный час, тому откроется и прошлое, и будущее, и внятной станет ему единственная истина..." "Не дожить мне до ид императорского августа", - сказал на то Евсевий. Банщик протестующе залопотал, замахал руками. "Я христианин, - сказал банщику Евсевий. - Я ожидаю смерти без страха и смятения. И когда она настанет, внятны будут мне и прошлое, и будущее, и единственная истина..." Но размышлял сейчас епископ вовсе не об единственной истине. Не шел из мыслей этот Ульфила, готский клирик. И вот уже прикидывает Евсевий, какое место и какая роль по плечу этому невидному потомку каппадокийских рабов. Неожиданный вывод делался сам собой: высокое место выходило ему и важная роль. Ибо чуял старый царедворец в молодом варваре нечто родственное себе. Как и в нем самом, в Евсевии, не было в этом Ульфиле трусости. Ни перед людьми - вон как разговаривал с ним, с патриархом, родственником императора! - ни перед идеями. А идей нынешнее духовенство трусит, быть может, еще больше, чем иных владык. Ибо идея - соперник невидимый. Никогда не угадаешь, где, когда и как нанесет удар. Никогда не пригибал головы Евсевий только лишь для того, чтобы не вызвать подозрений в неподобающем образе мыслей. И все они таковы, птенцы гнезда антиохийского, выученики Лукиана. Лукиан учил их не бояться слов, распоряжаться идеями по своему усмотрению - опасное умение, ибо может далеко завести. И завело. Лукиана давно уже нет в живых - принял мученическую кончину в гонение максиминово. Этот гот, Ульфила, только-только народился тогда на свет. И многих из учеников Лукиановых уже не стало. В 335 году умер в Константинополе самый известный из них - пресвитер Арий, отец учения о единобожии, на которое так яростно наскакивают никейцы с их тройным Богом. Арий. Это для нынешних, схлестнувшихся на очередном поместном соборе, Арий - не более, чем символ. Евсевий же так хорошо помнил своего однокашника - смуглого ливийца с томным, как бы ласкающим взором, мягкими движениями, вкрадчивым голосом. Он и был в точности таким, каким казался, ибо аскетом был не лицемерным. И прихожане его обожали, особенно женщины, легко угадывая в суровом пресвитере нежную, чувствительную душу. Говорил же Арий, не стесняясь, то, что приходило на ум. И в отличие от страдающих косноязычием никейцев, слова умел подбирать так, что доходили они и до невежественных матросов в портах Александрии и Антиохии, и до утонченных аристократов древних римских фамилий. Такими взрастила их Антиохия, одинаково родная и грекам, и сирийцам, и римлянам. Пусть напыщенный язычник Филострат утверждает себе, что "в Антиохии живут одни наглецы и об еллинских обычаях не радеют". Попадалось недавно Евсевию под руки это сочинение - "Жизнь Аполлония Тианского". Откопал в Антиохийской библиотеке. Дочитал до слов этих надменных и засмеялся. И повторил вслух то, что частенько слыхал от римских центурионов, едва умевших подписывать собственное имя: "Греческой культуре обучают рабы". У нас тут, в Антиохии, своя культура. Сам не поймешь, кто обучил тебя искусству быть плоть от плоти этого шального города: то ли роскошная библиотека и изысканное общество ученых, то ли уличные торговцы и потаскухи. Непрерывен поток жизни, где сливается воедино все - смешиваясь и все же оставаясь по отдельности - и реки жидкой грязи во время дождя, и облака с золотым краем на рассветном небе, и брань грузчиков в речном порту, и высокое слово Священного Писания. Как бы не выходя из этого непрерывного потока, читают Священное Писание богословы антиохийские. Евсевия всегда тошнило от обыкновения высокопарных александрийцев всегда и во всем выискивать сокровенный смысл. Там, в Александрии, вечно стесняются того, что у Спасителя пыльные ноги (а с чего им не пыльными быть, ежели пешком ходил?) Неловко им, что ученики Господа нашего хватали хлеб такими грязными ручищами, что видевшие это не выдерживали, замечания делали. Александрийцы и тут аллегорию искали. И, конечно, находили. И все это выходило у них скучно и вымученно. Да разве ж человек перестает быть любимым творением Божиим лишь потому, что срет или валяется с девками? Нет, высокий, сокровенный смысл Творения непостижимым образом вырастает из грязи повседневности, вырастает сам собой, без чьей-либо назойливой помощи, как прекрасный цветок, выходящий из-под удобренной навозом почвы. И в этом, быть может, главное чудо и состоит. Только - храбрость нужна осознать это чудо. А все эти епископы и пресвитеры, что с пеной у рта орут друг на друга на соборах, с горящими глазами рассуждают о вере и вбивают друг другу в глотку потными кулаками слово "любовь", - разве любой из них не мечтает стать Давидом, Моисеем, Иисусом? Евсевий фыркнул. Даже помыслить трусят. Ведь стать Давидом, стать Моисеем, стать Иисусом - это означает, что придется "власть иметь". Себя обуздывать, других людей принуждать. Мыслью, мать твою, парить!.. Хорошо еще, что понимают - ни ума, ни сил не хватит. Оттого и бесятся. А этот варвар с Дунайских берегов взял да переложил боговдохновенные письмена на свой языческий язык, не дожидаясь ни приказа, ни благословения. Для нужд богослужения, чтец паршивый. И ведь получилось! Евсевий ощутил это, когда слушал чтение. Текст не утратил даже ритма. Казалось, еще мгновение - и готская речь станет внятной ему, старому римскому аристократу. Ну так что же - захочет этот каппадокийский звереныш стать апостолом? Евсевий громко засмеялся, спугнув задремавшего было рядом слугу. Хорошо же. Он, Евсевий, сделает Ульфилу апостолом. - Я?! - закричал Ульфила. Побелел. Затрясся. Евсевий с удовольствием наблюдал за ним. Разговаривали во внутреннем дворике одного из небольших дворцов императорской резиденции. Грубовато изваянная из местного серо-белого камня Афродита сонно глядела на них из фонтана. Блики отраженного от воды солнца бегали по ее покрывалу. Это была единственная языческая статуя, оставленная в садике, - прежде их было множество. Пощадили богиню за то, что была целомудренно закутана в свое покрывало. Среди дремотной красоты ухоженного садика метался в смятении варвар. Своротил вазу - привозную, греческой работы. Только после этого угомонился. - Дикий ты, Ульфила, - сказал ему Евсевий. По имени назвал так, словно много лет знакомы. А у того щеки горят - будто только что отхлестали по лицу. Но когда заговорил, голос даже не изменился. Сказал Ульфила: - Мне страшно. Евсевий наклонился вперед, горбатым носом нацелился: - Чего тебе бояться, если с тобой Господь и на тебе Его благословение? - Благословения и боюсь, - честно признал Ульфила. - Прежде Бог разговаривал со своим творением напрямую, - проговорил Евсевий задумчиво. - Но чем больший срок отделял само творение от времени Творения, тем меньше понимал человек своего Создателя. И тогда Он послал к человечеству свое Слово, принявшее облик и судьбу человека. И Слово это было услышано, пусть поначалу немногими. И так вновь соединился Господь со своим человечеством. Веришь ли сему? - Верю, - сказал Ульфила. - Разве тот, кто взялся записывать Слова, создавая новые мехи для старого вина, - разве не уподобляется он Богородице, приносящей в мир Слово Божье? Старик перевел дух. Нет, он не ошибся в этом варваре. Ульфила вздрогнул всем телом, сжался, стал как камень - только глаза горят. И улыбнулся Евсевий еле заметно, раздвинул сухие старческие губы. Ибо по пятам за Словом Божьим тихими стопами шествовала великодержавная политика Римской империи. И если удастся через кротость христианскую приручить дикий варварский народ... Но Евсевию уже не видеть плодов от того семени, что вкладывает в землю ныне. Епископ в Готии - совсем не то, что епископ в Константинополе. В столице духовный пастырь живет во дворце, имеет изрядный доход, пасет множество прихожан, в том числе и состоятельных. В Готии же ничего не ждет епископа, кроме неустанных трудов, одиночества и постоянной опасности от язычников, которых там во множестве. Ничего, сынок, поработай во славу Божью. У тебя получится. Сам не заметил, как повторил это вслух. Старик хорошо понимал, что творилось в душе варвара. Какое сияние разверзлось перед ним. Сгореть в этом огне или вобрать его в себя и самому стать огнем и светом для других людей. Но некогда уговаривать. И некогда ждать, пока этот Ульфила, как положено, сперва станет дьяконом, потом, лет через десять, пресвитером, а там достигнет почтенного возраста и может быть рекомендован для рукоположения в епископский сан. К тому же, тогда будет уже иной Ульфила, ибо этот вот минует. Евсевий вытянул вперед руки. - Из этих горстей принял святое крещение император Константин Великий, - сказал он молодому варвару. - Не думаешь же ты, что недостаточно высок я для того, чтобы принять от меня сан? - Евсевий стиснул пальцы в кулак, внезапно ощутив толчок силы, тлевшей в его ветхом теле. - Я схвачу тебя за твои сальные власы, варвар, и вздерну на высоту, и если ты падешь оттуда, то разобьешься насмерть. Ульфила подошел к Евсевию и поцеловал его руку, все еще сжатую в кулак. - Я согласен, - сказал он. 2. ДАКИЯ. 344 ГОД По определению Промысла, поставленный из чтецов в епископы тридцати лет, Ульфила сделался не только наследником Бога и сонаследником Христа, но явился и подражателем Христа и святых Его. Тридцати лет от роду избран был для управления народом Божиим на царское и пророческое служение Давид. Тридцати лет пророком и священником стал и наш блаженный наставник, чтобы, исправляя готский народ, вести его ко спасению. Тридцати лет прославился Иосиф в Египте и тридцати лет по воплощении крестился и выступил на проповедь сам наш Господь. В том же точно соответствии начал учительство у готов и тот святитель, обращая их к истинной вере и указывая им жизнь по заповедям Евангелия, по правилам и писаниям апостолов и пророков. Авксентий Доростольский К селению Ульфила вышел к вечеру, когда не чаял уж до человеческого жилья добраться. Шел по берегу, то и дело примечая следы человеческого пребывания - тут брошенная шахта, здесь лес вырублен и выжжен, да так и оставлен. Людей же не было, опустошен край долгими войнами. Но вот река сделала изгиб, и полетел навстречу дымный запах. Можно было бы и на берегу переночевать, как делал не раз, но не хотел. Получилось бы, будто таится и прячется. Вошел уже затемно; был так утомлен, что не смог даже толком объясниться с людьми, у которых попросил ночлега. Те к незнакомцу поприслушивались, поприглядывались, на всякий случай в темноте оружием позвякали. Потом пустили. Дом наполовину в землю врыт, наполовину над землей вознесен деревянными опорами; крыт соломой. Надышано там было и тесно. Кроме десятка носов и прочих отверстий, естеству человеческому от природы положенных, давал жар очажок, где дотлевали угольки. Бродягу далеко от входа не пригласили, показали на солому едва не у самого порога. Хотели накормить, но какое там - повалился Ульфила на солому, полную блох, и мгновенно заснул, почти не страдая от духоты. Наутро, уходя на промысел, хозяин растолкал ночного гостя. Сел, мутный спросонок, огляделся. Приметил: хозяин, хозяйка, двое сынов хозяйских - юноши. Из второй комнатушки, что за очагом норой притаилась, еще трое молодых мужчин выбрались - не то рабы, не то из дальней родни, разве разберешь? И еще девчушки, лет по пятнадцати, шастают с горшками и мисками то на двор, то со двора. Не сосчитать, сколько их - две, три? - больно шустрые. И всем-то им на прохожего любопытно поглядеть. Событий в поселке немного случается. А тут человек забрел издалека, может, расскажет что-нибудь. Вдруг война где-нибудь идет великая, чтобы бросить трудный горный промысел и податься к Реке Рек, к Дунаю - ромеев крошить. Но ничего утешительного бродяжный человек пока не сказал. Только глядел голодно. - Заснул-то вчера не поевши, - с укоризной сказала ему хозяйка. И каши в горшке подала. Каша холодная - остатки от вчерашней трапезы. Ульфила кашу горстью выскреб, поблагодарил, вернул женщине горшок, руки об рубаху обтер - грязнее не станет. После волосы пригладил, чтобы клочьями не торчали, блоху со скулы смахнул. Ну и как поверишь тому, что пред тобой епископ?.. Ульфила шел с востока, со стороны гор, в долину Маризы, где некогда Геберих, вождь народа вези, союзник императора ромейского Константина Великого, одержал победу над вандалами и изгнал их. Подобно тому, как стервятники делят между собою брошенную жертву более сильного хищника, рвали друг у друга из рук землю эту вандалы и вези - с тех пор, как оставили ее ромеи. Некогда принадлежала эта долина дакам, которые добывали здесь железную и медную руду, а из песка и из недр земных извлекали серебро на зависть соседним ромеям. Не вода текла по жилам дакийских рек - смертоносное золото. Не любят ромеи, чтобы рядом богатели; лучше треснут, но заглотят не прожевав. Так и даков заглотили, не сумели те откупиться. А может, не захотели. Сейчас о том спрашивать некого. И сделалась Дакия провинцией имперской. По правде сказать, костью в горле у ромеев она застряла. Оборонять задунайские земли ромеям не под силу. Войска сюда направлять рискованно - неровен час, мятеж поднимут и отберут край для себя. Сколько раз бывало, что сажали солдаты римские императором какого-нибудь военного трибуна, а то и центуриона. Опасный народ собутыльники, особенно в эпоху смутную. Помучились с ненужной добычей ромеи, повыкачивали из нее золото, а после ушли за Дунай, бросили земли даков на милость варварскую. Все бросили, даже свой монетный двор, что в нескольких днях выше по течению Маризы от того места, где Ульфила остановился переночевать. И сели здесь, в конце концов, готы со своими вождями. Достались им в наследство золотые россыпи, да железные руды, чтобы было, из чего мечи и лемехи для плугов ковать, да еще залежи соли - богатства великого. Ох и скучно везеготам с таким богатством. Ходят по одну сторону Дуная ромеи. По другую сторону Реки, порыкивая и огрызаясь, гуляют везеготы. Сойтись бы им в войне, да Дунай разделяет - жди зимы, чтобы по льду перебраться. Да еще и не во всякую зиму лед войско на себе вынесет. Пустела рудоносная земля, оставшись без хозяина. Какие из везеготов хозяева? Из всего приискового богатства лишь то разрабатывали, что близко под рукой лежало. Хозяин того дома, что Ульфилу приютил, держался больше отцовской веры; а впрочем, по правде сказать, и вовсе о вере не задумывался. У плавильной печи, так он объяснил, в долгие раздумья входить некогда. Приходил как-то человек, так говорил ульфилин хозяин (звали его Хродигайс), только сумасшедший он был. Рассказывал, будто бог всего один и будто человек сотворен по подобию этого бога и вообще каждый человек поэтому чуть ли не бог. Воистину, одержим был безумием. Но вези почитают безумцев, потому кормить пытались. Тот же, доказав плачевное сумасшествие свое, от еды отказался, хозяев нечистыми псами обозвал, ибо не приобщены к истине. Бранил гостеприимцев своих долго и разнообразно. Сперва заслушались было вези, а потом вдруг обиделись и проповедника, невзирая на всю святость безумия его, от себя прогнали. Долго вспоминали его - без злобы, с усмешкой. Вот бы вернулся. Рассказывал Хродигайс - а сам все на Ульфилу поглядывал: не из тех ли и ты, милый человек? Но Ульфила только головой покачал. Встречался с такими, но сам не таков. Еще один приходил и тоже о боге своем толковал, продолжал Хродигайс. С римскими солдатами он прибыл. Был тогда неурожайный год, хлеба на золото по всей Дакии не добыть. Даже кованые железные орудия не брали, самим бы с голоду не подохнуть. Лицо Хродигайса омрачилось, как вспомнил. Пришлось к римлянам посылать; те явились, за золото Маризы хлеба привезли. Продали втридорога, конечно, но торговаться не приходилось. Вот с теми-то торгашами и легионерами приезжал епископ ромейский. Долго о вере своей говорил, покрестил двоих или троих (те мало что поняли, но потом хвалились перед товарищами). С тем епископ тот и отбыл. Рассказывает Хродигайс, а сам с Ульфилы глаз не сводит. Ульфила слушает, травинку жует, на реку Маризу глядит так пристально, будто жениться на ней вздумал. Хродигайс втайне весь извелся: что скажет прохожий-то? Может, новостью поделится или развлечение какое предложит. И порадовал бродяжный человек Хродигайса, знатную потеху посулил. Попросил свести с сельскими старейшинами, чтобы в каком-нибудь доме попросторнее позволили ему с людьми здешними поговорить. Проповедь, сказал, прочесть хотел. До рассказов, долгих бесед, особенно с историями, здешний люд весьма был охоч. И потому Хродигайс, почти не сдерживая радости, заревел, подзывая младшего сына, а когда тот нескорым шагом подошел и с достоинством поинтересовался, чего батюшке угодно, батюшка наказал к Гундульфу идти и передать: так, мол, и так, пусть завтра к вечеру соберет людей. Хочет, мол, хродигайсов гость потешить в знак благодарности все село, песню спеть о богах и героях. И песен таких у него, добавил Хродигайс уже от себя, целая котомка. Юноша хмуро на Ульфилу поглядел и вдруг не выдержал - улыбнулся. Кто не любит послушать, если долго и складно врут. За дело взялись рьяно, особенно бабы. Холста где-то набрали цветного, чтобы на стенки натянуть. У Гундульфа дом большой, из ивового прута плетеный, глиной обмазан. Недавно жена его с дочерьми стены обновляли. Прочное жилье и красивое. А тут еще холстину везде повесили, и у входа, и по стенам. Где могли, букетов наставили. Двери открыли, ставни сняли, чтобы больше света было. И собрались байки слушать, как было обещано. Хродигайс немного смущался гостя своего показывать - больно уж неказист. Но деваться некуда, коли сулил. И выдал сельчанам епископа - вот он каков. Засмеялись вези. И женщины, что у входа теснились, захихикали, рты ладошкой прикрыли. Ибо в те первые годы служения был Ульфила оборванец знатный. Поглядел на народ из-под растрепанной челки, хмыкнул. Ну вот, собрались во имя Божье. И не двое, не трое, а человек тридцать, светловолосые, рослые, как на подбор, - народ воинов. Вспомнил Доброго Пастыря, про которого толковал ему Евсевий (уже прощаясь). Поди преврати вот этих в ягнят стада Христова. Хороша же паства, если пастырем ей поставлен волчонок. Конечно, этот Ульфила был блаженный. Конечно, этот Ульфила мечтал быть и Давидом, и Моисеем, и Иисусом. Отчасти он и был каждым из них - как любой блаженный. Стоило только поглядеть, как взялся за проповедь в доме Гундульфа. Заслушались и горняки, и кузнецы, и даже погонялы рабов с золоторудной шахты, где люди травились ртутью и мерли, как мухи (рабов слушать истории не допустили, не