ик тронул князя за плечо. - Не изводись, Атанарих, не терзай себя понапрасну. Он тебя не понимает. Тогда спросил Атанарих у христианина этого, много ли у него золота. Оборванец с гордостью отвечал, что земных богатств не копит и сокровища ищет не на земле. Так понимать его надо было, что все имущество его - на нем и заключается в рваной рубахе. Устал Атанарих так, словно целый день с врагами сражался. И сказал: - Пусть убирается отсюда, ибо, в самом деле, не с такими же ничтожествами мне воевать. Ох и визжал этот оборванец! А как же венец мученический?.. Почему это другие удостоились, а его, оборванца, лишают? Несправедливо сие, вопил он, вырываясь из рук дружинников. Те, не слушая, вытащили его и вышвырнули вон, как приблудного щенка. Одно только понял Атанарих. Ромеи куда хитрее, чем он предполагал. И все нити сходились на одном имени. Играя на руку ромеям, пытался расколоть везеготов на враждующие племена этот каппадокиец - Ульфила. Ульфила в это время находился у самого Дуная, против ромейского города Новы. Мрачнее тучи был в те дни. Тяжелую ношу взвалил на него семь лет назад Евсевий, но тот хоть честно предупредил: не всякому по плечу. И согласия спросил. Куда тяжелее бремя, возложенное на него, Ульфилу, Атанарихом. Ибо не все христиане готские желали сгореть в огне или оставить новую веру ради прежних языческих заблуждений. Находились и такие, которым и жить хотелось, и веровать при этом по-своему. И таких было много. Вот они-то и стекались к Ульфиле, и все больше приходило их с севера, так что в конце концов набралось чуть ли не целое племя. А кормиться чем? Здешний лес столько народу не прокормит, полей в этих краях никто из пришлых не имел. Травой питались, охотой иной раз перебивались. И на него, Ульфилу, с надеждой смотрели - верили, что найдет им спасение на земле, как нашел на небе. Число беглецов все увеличивалось. Глядя на то, терзался душой Ульфила. Проклинал себя, что не может насытить всю эту толпу пятью хлебами. А многие, кажется, именно на это и рассчитывали. Но человек на то и поставлен на земле человеком, чтобы обходиться, по возможности, без всякого чуда. А если уж припрет (а Ульфилу именно приперло) - уметь состряпать чудо подручными средствами, так, чтобы и чуда-то никакого в случившемся заподозрено не было. На сей раз чудо приняло облик белобрысого верзилы по имени Силена. Мать его, фригиянка родом, была наложница готского воина. По каким соображениям парень подался в клирики - того никто не ведал; лет через пять после возвращения из Антиохии, и доныне памятной, Ульфила увидел его рядом с собой. И уходить Силена не собирался - прирос к епископу. Силена был спокойный, совсем еще молодой человек. Несмотря на то, что ростом превосходил своего епископа на голову, ухитрялся оставаться в его тени. Вера Силены иной раз смущала Ульфилу совершенством. Силена не метался в сомнениях, не рвался пострадать. Слова "рвение" и "ревность" вообще к нему не подходили. Он просто знал, что Бог есть Бог, а в подробности не вдавался. Насколько Ульфила был волком (звероватость сквозила в облике епископа даже когда служил), настолько Силена был собакой - понятным, преданным и бесхитростным. Только против шерсти слишком долго гладить не надо да морить голодом, пожалуй, не стоит. И вот, когда Ульфила губы кусал и раздумывал, не пойти ли и впрямь войной на Атанариха - ибо дело явно клонилось к расколу единого племени на два - Силена подошел к нему и рядом на траву плюхнулся. Дунай катился перед их глазами, и на противоположном, крутом его берегу, высились стены города Новы. Как большинство здешних городов, выросли Новы из лагеря ромейского легиона. Сидели, молчали, на Дунай смотрели и на стены городские. Потом Силена сказал: - Есть охота. Ульфила пошарил в своем мешке, с которым не расставался (там записи хранил), добыл кусок хлеба и Силене отдал. Силена спросил: - А ты? - Я не хочу. Он действительно не чувствовал голода. Только тревогу. Не шли из мыслей люди, готовые назвать его вождем, если примет эту честь, либо трусом, если отвергнет. Да, он привел всех этих людей к Богу. Вызвался быть их проводником в мире духовном. Но никак не ожидал, что Бог взгромоздит ему на плечи заботы об их пропитании и вообще об их жизни. Разве о земном хлебе для паствы должна болеть голова у епископа? Получалось, что так. А с какой стати? Ульфила готов был кричать в ласковое голубое небо: обманули, неправда, почему не предупредили!.. И сказал Ульфила, больше самому себе, чем Силене: - С бабами да ребятишками против Атанариха нам не выстоять. Силена поперхнулся. Сполз к реке, долго пил дунайскую воду. После вернулся на прежнее место, вежливо поблагодарил Ульфилу за угощение, из библии попросил почитать - нравилось ему очень. Но епископ как не слышал. Все думал о своем Атанарихе. - Не вождь я, - сказал Ульфила, будто оправдываясь и в то же время сердясь. - Не умею воевать. - А кто тебя заставляет воевать-то? - удивился Силена. - А о чем я тут, по-твоему, думаю? - Ульфила поглядел на него своими желтоватыми глазами, ровно съесть прицеливался. Силена пожал плечами. - Я-то решил, что ты намечаешь место для переправы. Тут уже Ульфила удивился. - Для переправы? - Всем известно, что Атанарих никогда не ступит на ромейскую землю. Он сам первый кричал об этом. Его клятва охранит тебя и всех нас лучше любого вала... Переправиться на тот берег? К ромеям? С такой-то прорвой народа? Ульфиле подобное даже в голову не приходило. - Нас ромеи в порошок сотрут, - сказал он и хмуро поглядел на Новы. - А ты поговори с тамошним епископом, - предложил Силена. И ушел. Ульфила поглядел ему в широкую спину. Прост Силена, как три обола. Епископом города Новы был некто Урзакий, человек, знаменитый своей грубостью. Вести с ним переговоры Ульфила отправил Силену. Готский клирик был богатырь и производил впечатление внушительное. По недостатку хитроумия никогда не искал Силена сложностей там, где довольно было простых, хотя и не слишком изысканных слов. На римской таможне, как увидели лодку и в ней троих варваров (Силена спутников выбрал под стать себе), решили было, что те торговать едут. Обрадовались, руки потирать начали: предвкушалась знатная пожива. Ибо крали на таможнях ромейских изрядно. Однако Силена был гол как сокол и спутники его не лучше. Вошли, куда им показали, сразу загромоздили помещение. Зашумели. Один с размаху на хлипкий конторский табурет пристроился и безнадежно испортил мебель. После долго извинялся на своем родном языке и замучил этим ромеев. Таможенники так торопились от варваров отделаться, что даже денег за табурет требовать не стали, чего бы не упустили в ином случае. По опыту знали уже: если варвару нечем заплатить, то лучше о том и не намекать. В бедности своей все равно не признается, а причину не выкладывать денежки такую отыщет, что давай только Бог ноги. Силена спросил, где бы им епископа найти. Таможенники указали. Втроем пошли готы по городу, привычно отмечая ворота, казармы, высоту и крепость стен. Солдат в Новах было немного, легион стоит сейчас в Эске, выше по течению Дуная. А Новы - город сонный, живет рыбой, которую ловят в Дунае под пристальным оком таможни - за каждый хвост налог дерут. Резиденция Урзакия - небольшой дом в двух шагах от каменной базилики в западной части города. Господин епископ долго не хотел пускать господ посетителей; слышно было, как орет на слугу из глубины дома: - Скажи ты этим болванам, что епископ почивает! Слуга так и сказал: почивает-де епископ. Силена слугу от двери оттер, в дом вломился. Навстречу Урзакий выскочил в одной рубахе, от гнева красный. Столкнулись, точно два боевых слона. Казалось, так и убил бы один другого; но вот мгновение минуло - и оба хохочут. Через полчаса Урзакий уже угощал гостей своих. Варвары лопали, как псы, давясь, - наголодались на том берегу Дуная, ибо охота, пока лагерем вокруг Ульфилы стояли, кормила их недостаточно. Силена в простых и ясных словах описал Урзакию происходящее в Готии (ибо так ромеи с некоторых пор именовали Дакию). Урзакий хмурился. Ай да Силена. С хрупких плеч своего возлюбленного епископа Ульфилы на его, Урзакия, римскую бычью шею хочет ярмо переложить. И поди отшей его, этого Силену, когда он кругом прав. Не помочь единоверцам в страшной беде - это последней сволочью нужно быть. Сознался тут Урзакий: спал так поздно, потому что всю ночь письма разбирал. Никейцы, кажется, целью такой задались: веру Христову в глазах язычников в посмешище обратить. Попутно завел разговор о том, как сам-то Силена верует и каково учение ульфилино. Но Силена честно сказал, что в догматах не силен, а споры считает большим грехом и преступлением. Урзакий рукой махнул. Пусть Ульфила с народом своим переправляется на римский берег, пока Атанарих этот и вправду весь род христианский в Готии под корень не извел. После разберемся, пока что нужно ноги уносить. Взялся Урзакий поговорить о том с городскими властями и помочь отрядить посольство к императору Констанцию. - К императору особый подход нужен, - так сказал Урзакий честнейшему Силене, который в "особых подходах" был откровенно не сведущ. - Так что я вам своего человека для того дам. Раньше против Нов был большой мост через Дунай. При Адриане его снесли, ибо варвары начали злоупотреблять удобством переправы и до костей обгрызли римские владения на много миль вокруг моста. Поэтому переправу устроили на лодках; помог и военный корабль дунайского Флавиева флота - шел вверх по реке, патрулировал, ну и для богоугодного дела спасения христиан от погибели сгодился. Ульфила в числе последних переправлялся. Урзакий весь извелся в ожидании: каков он из себя, этот пастырь, этот Волчонок, который столько дикого народу в кроткую веру Христову обратил? И какого он нрава? Неистов он или смирен? Или неистов в смирении своем?.. Наконец, пристала и последняя лодка. Невысокий седеющий человек вышел на берег. Под плащом котомку прятал, от чего сперва показался Урзакию горбатым. Не успел опомниться, как сгреб его грубый Урзакий в объятия и пророкотал: - Добро пожаловать в Империю. Император Констанций принял беглецов чрезвычайно ласково. Еще бы. Все случившееся - неважно, хотел того Ульфила или не хотел - было весьма на руку ромеям. Часть везеготского племени откололась от народа своего. Воинственный Атанарих ярится в бессилии. А чем слабее вези, тем лучше, тем спокойнее дунайским провинциям империи - тут государственного ума не нужно, чтобы это понять. Землю поселенцам христианским отвели не самую лучшую (незачем варваров баловать и римских граждан дразнить) - в горах Гема, между Новами и Августой Траяна. Так в тридцать семь лет сделался Ульфила патриархом - главой большой христианской общины. Эти ульфилины готы были не такие, как все прочие готы, - и остры, "блестящие", и вези, "мудрые", - потому называли их Gothi Minor, "меньшими готами". Много лет сидели на своей скудноватой земле, возделывая ее неустанно; скот разводили. Вина своего не имели; зато в изобилии пили молоко. Небогато жили, но в довольстве - не бедствовали. И войны в их села нечасто заглядывали, ибо взять у "меньших готов" было нечего. Главным же своим богатством - верой - делиться были готовы с любым, да только мало кто тогда по Империи рыскал за такой добычей. 4. ЕВНОМИЙ ИЗ КИЗИКА. 360 ГОД В то время наставником готов был некто Ульфила, коему готы верили настолько, что всякое слово его считали для себя непреложным законом. Склонив Ульфилу на свою сторону, сколько уговорами, столько и деньгам, ненавистный Евдоксий устроил так, что варвары действительно вошли в общение с императором (Констанцием). Убеждая готского учителя, Евдоксий настаивал, что вражда среди христиан возгорелась из-за честолюбия, а в догматах нет никакого различия. Посему готы, говоря, что Отец больше Сына, не соглашаются однако называть Сына "тварью", хотя и не разрывают общения с теми, кто называет Его так. Вслед за Евдоксием указывал варварам и сам Ульфила, что в верованиях разъединившихся христиан существенной разницы нет, что причина несогласий - честолюбие. Блаж. Феодорит Христианскую религию, которую отличает цельность и простота, он (Констанций) сочетал с бабьим суеверием. Погружаясь в толкования вместо простого принятия ее, он возбудил множество споров, а при дальнейшем расширении этих последних поддерживал их словопрениями. Целые ватаги епископов разъезжали туда и сюда, пользуясь государственной почтой, на так называемые синоды, стремясь наладить весь культ по своим решениям. Государственной почте он причинил этим страшный ущерб. Аммиан Марцеллин. Римская история В Селевкии, метрополии провинции Исаврия, стояли крик и хлопанье дверей. Пререкались о том, како веровать надлежит. Люди подобрались сплошь яростные, снедаемые такими пламенными страстями, что скамьи под ними дымились и камни вокруг плавились. А император Констанций, хоть и не был еще окрещен (как и Константин Великий, принял крещение только на смертном одре), богословские разборки обожал, вечно влезал в церковные споры, а чуть что не по нему - бух кулаком: "Что я велю, то вам и канон". Представители гражданской и военной администрации в Селевкии, Леон и Лаврикий, поначалу растерялись. Констанций, страшно сожалея, что не может прибыть и лично поучаствовать, поручил им пригляд за святыми отцами. И чтоб не очень там бушевали. Собрались в базилике, засели. Леон с Лаврикием, как и было велено, там же угнездились - наблюдать. Будучи человеком военным, Лаврикий решительно не понимал, почему после незамысловатого утверждения "Отец не мог иметь Сына, ибо у Него нет жены" такой крик поднялся. Когда же в ответ на другое, столь же простое заявление целая толпа служителей Божьих поднялась со своих мест и с оскорбленным видом прошествовала к выходу, напоследок шваркнув тяжелой, обитой медными пластинами дверью, Лаврикий сообразил, наконец, что у отцов не все дома. На другой день (Ульфила в это время у себя в деревне вместе с остальными снопы вязал - торопились, пока дожди не зарядили) часть епископов заперлась в церкви и дотемна шушукалась; двери держали закрытыми, и о чем шушуканье шло, допытаться было невозможно. Про себя Лаврикий так решил: ежели они заговор стряпают, он их в барку посадит и ко дну всем скопом пустит. А Господь на небе сам разберется, кто там праведен был, а кто нет. К вечеру прискакали присланные от императора Констанция. Комит Леон обрадовался им, как родным. У них с Лаврикием уж головы трещали. Посланца звали Флавиан. Солдат, что Флавиана сопровождали, в казармы отправили - спать, а самого Флавиана, едва позволив тому умыться и надеть свежее, погонять принялись, чтобы шел и вразумил спорщиков. Флавиан пошел. Для того от императора и послан был. В запертую дверь рукоятью меча постучали, велели отворить и волю императорскую впустить. Подчинились. В базилике душно было, как в бане. Господа епископы все красные, распаренные. Осипшими голосами осведомились, какова же воля государева. - Завтра вам воля будет, - сказал им на то Флавиан. Все-таки патриций он был римский, а нос задирать - тому при дворе хорошо обучают. - Сейчас спать идите. Назавтра двери оставили широко раскрытыми. Собрали всех. Епископы уже приготовились крик поднять, уже и огненные взоры метали, прожигая друг друга насквозь... Начал комит Леон - Лаврикий отчаялся разобраться и сидел теперь потухший. Леон для начала рявкнул: - Тихо! И взвод легионеров в раскрытых дверях замаячил. - Государство римское гарантирует вам полную свободу высказываний, святые отцы, - более любезным тоном продолжал комит. - А солдаты зачем? - спросили его возбужденно. - Солдаты представляют здесь римский народ и нужны для того, чтобы вас до смертоубийства не допустить, - ответил комит со сдержанным злорадством. - Я отвечаю в этом городе за порядок среди гражданских лиц. Мне совершенно не нужны здесь трупы епископов. И уселся рядом с Лаврикием, демонстративно положив меч в ножнах себе на колени. Повисла похоронная тишина. - Ну так продолжайте, - уже наилюбезнейше обратился к епископам Леон. Он был доволен. Флавиан, прошумев плащом, встал. Гремя сапогами (гвоздями подбиты были), вышел вперед. С хрустом развернул послание от Констанция и огласил долгожданную волю государеву. Повелел государь отцам церкви, чтобы веровали они следующим образом... Ну, о чем тут спорить было? Велено и все тут. Однако Леон с Лаврикием рано торжествовали. Отцы церкви оправились на удивление быстро. От чего-то там отказались, вроде как даже подчинились приказанному, но тут же, сыскав в прочитанном распоряжении множество прорех и щелок, начали эти прорехи расковыривать и расшатывать. "А Сына мы называем подобным Отцу". Впились. И опять посыпалось и понеслось: "Сын", "Отец", "сотворен", "не сотворен"... Наконец, встал один и обратился к Леону с нижайшей просьбой удалить из базилики "вон того и еще того", если комиту действительно дорого спокойствие города и он не желает здесь епископских трупов. Комиту спокойствие было дорого. Потому указанных с заседания попросили - сперва вежливо, после настойчиво. Настороженные сидели Леон и Лаврикий, неприятностей ждали. Флавиан же в зубах ковырял - только что из Арелата, с такого же сборища, навидался, наслушался. - Подобен Отцу? - ярился кто-то хриплым разбойничьим голосом. - Подобен? В каком это смысле? И до каких пределов? Тот, который просил Леона епископов удалить, ответил с вызовом, что "по воле, по хотению, но не по существу" - вот как подобен. Тотчас же опять поднялся всеобщий крик и гвалт. Орали все одновременно, Десятник, который с солдатами у входа маялся, всунул голову в дверной проем: не случилось ли чего? Комит ему рукой махнул. Десятник рукоятью меча начал в щит бить. Еле спорщиков замолчать заставили. - Хватит! - крикнул Леон, вскакивая. Его трясло. - Галдеть в кабак идите. В казарме и то приличнее себя ведут. Епископы замерли с раскрытыми ртами. Они же только начали... - Мы должны выработать формулу, - запальчиво начал один. И этот тоже осип, кричал не хуже прочих. Десятник высказался в том известном смысле, что "караул устал". И Леон с Лаврикием не без удовольствия разогнали собор. Разобиженные, уходили епископы из базилики. Очень уж городские власти их сегодня обидели. Через день до Леона донесли, что несколько отцов опять собрались вместе, что-то там постановили между собой и готовы вновь открыть баталию. Ну, богословские споры, "подобен", "не подобен" - это пожалуйста, только не у меня в городе. А вот административное самовольство, ими проявленное (и о таком донесли), - это уже много серьезнее. И как есть он, Леон, чиновник на государственной службе и покой Империи для него превыше всего, то и допустить, чтобы из вверенного ему города исходили беспорядки, он никак не может. Эти-то, которые после разгона опять сошлись, отлучили и низложили нескольких своих противников. В частности, предали анафеме Евдоксия и самоуправно сместили его с Антиохийской кафедры, а вместо него избрали из своей среды какого-то Аниана. Леон ничего против Аниана не имел. И к этому Евдоксию особой приязни не питал - от хриплых каркающих воплей "сотворен, сотворен" до сих пор в ушах звенело. Но Антиохийская кафедра - вот что важно. Довольно с Империи и Александрийской, где что ни год, то драки в храмах, поджоги, битвы и расправы. И не мудрствуя лукаво, арестовал Леон этого Аниана, а прочим весьма настоятельно рекомендовал Селевкию Исаврийскую покинуть. Недовольное ворчание разъезжавшихся епископов преследовало комита аж до самого Рождества. В нескольких верстах от готской деревни, по той же речке, стояла другая, известная сборщикам налогов и администрации Августы Траяна (ближайшей ромейской колонии) как Бутеридава, а среди местных называемая чаще Македоновкой, потому что больше половины земель принадлежало здесь потомкам ветеранов Пятого Македонского легиона. Те получили ее много лет назад - кто от самого Траяна, кто от преемников его, и по завещанию оставили своим детям и внукам или же детям и внукам своих однополчан. Сейчас-то те римляне почти совершенно сделались местными жителями. Во всяком случае, мытари из Августы Траяна обирали их так же свирепо, как и мезов, и это, как ничто иное, роднило легионеров с соседями-варварами. С этой самой Македоновкой ульфилины вези состояли в весьма сложных и многообразных отношениях. Иногда брали оттуда жен. Вели торговлю, чаще меновую: вези - хорошие кузнецы, а глина для гончарного дела лучше была ниже по течению речки, как раз у Македоновки. Не обходилось, конечно, и без неприятностей; расхлебывать же их вези храбро предоставляли своему епископу (на то и миротворец). Ибо нередко случалось так, что виноватыми оказывались как раз готы, а они страсть как не любили признавать себя таковыми. Тем более, что Ульфилу и в соседской деревне весьма чтили. Постепенно местные христиане сделались его прихожанами. Правда, готский плохо понимали, но Ульфила после службы всегда оставался поговорить с ними на латыни. На этот раз повод для посещения Македоновки был, прямо скажем, отвратительный: к берегу против ромейской деревни прибило дохлую корову. Женщины пошли на реку и увидели ее, рогами в ветвях ивы запутавшуюся. Визгу было и криков; после мужчины посланца к готам отрядили - пусть объяснят, за каким хреном такую пакость сделали. Готы посланцу сказали, что виновного отыщут. Посланец уходить не хотел, требовал немедленного следствия и расправы. Виданое ли дело, чтобы дохлую корову по реке плавать пускали? Вдруг зараза? Насилу посланца выпроводили. Оставшись без посторонних, быстро выяснили, кто так неудачно порезвился: трое парней по пьяному делу. У одного корова сдохла, отец закапывать послал, а тот копать поленился и вместо того потеху устроил из коровьей смерти. Напился с друзьями и послал бедную тушу по реке - доли искать. Ульфила виновных на расправу односельчан оставил, наказав членовредительства не чинить, а сам в Македоновку пошел с извинениями. Улаживал долго; македоновские возмущались, денег требовали за ущерб - шутка сказать, воду им испортили. Коровью тушу из воды выловили, на телегу погрузили - вот пусть епископ забирает к себе в деревню и там закапывает. А нашу землю поганить нечего. Ульфила и с этим согласился. Пока кротким словом разъяренных ромеев и мезов утихомиривал, пока обещал примерно наказать мерзавцев, два дюжих мужика под громкое гуденье мух тушу прилаживали к телеге. И тут новый звук до ульфилиных ушей донесся. Орал ребенок. Крики перемежались свистом прутьев. Неподалеку кого-то пороли. Ульфила от обиженных ромеев кое-как избавился и пошел поглядеть, над кем расправу творят. Не одобрял епископ, чтобы детей били. И увидел. Один из македоновских охаживал розгой мальчишку лет десяти. Сидел у себя на дворе, пристроившись на чурбачок, а паренька поперек коленей разложил, голой попкой наверх, головой вниз, себе в босые ноги. Ребенок голосил и норовил укусить мучителя за ногу. Мать стояла тут же, со всех сторон облепленная малыми детьми: двое уцепились за юбку, третий сидел на руках. И все они, полуоткрыв рты, молча наблюдали. Епископ вмешался, руку карающую остановил, когда она в очередной раз занеслась с прутом. Воспользовавшись нежданной удачей, мальчик сбежал, сверкнув распухшей красной задницей. Крестьянин на Ульфилу кислым пивным духом горестно дыхнул, но противиться не посмел. Не настолько был пьян, чтобы не понять, кто к нему на двор зашел. И потому лишь замычал невнятно, что знал бы только святой отец, за кого слово замолвить решил... Ведал бы Божий человек, к кому сострадание ощутил... И если достоин здесь кто сострадания, то уж никак не тот маленький негодник. Ульфила сердился. Вези не то чтоб совсем уж бессердечный народ, но, в общем-то, неласковый. Над страданиями Иисуса заплакать могут, а вот над собственными - лучше умрут. Да и ближних жалеть не расположены были. Жизнь опять-таки спасут, но слова утешительного от них не дождешься. И Ульфила таким же среди них стал. А этот ромей явно хотел, чтобы его пожалели. Вошли в положение. Сопли с его рубленого носа вытерли (профиль у ромея - хоть монету чекань). - Мальчишка-то сущая дрянь, - с пьяной печалью говорил крестьянин и головой покачивал. - Сын это мой. В кого уродился только, в дядьев, что ли, беспутных... И почему это я не могу поучить его, если нужно? Епископ стоял над ним, слушал. - Я и учил, чтоб неповадно было, - продолжал отец. И на мать глаза вскинул. Та повернулась, в дом ушла. Дети за ней побежали. А крестьянин крикнул ей в спину, чтоб выпить принесла его святейшеству. - Вина мы купили, - пояснил он, поворачиваясь к Ульфиле. В тех местах, где вези сели, виноград не выращивали, и вино было большой редкостью. Так что крестьянин почет гостю важному оказать пытался. И Ульфила это оценил, обижать человека не стал - вино принял, хотя обычно к таким напиткам не притрагивался. Женщина стояла, сложив руки на поясе, смотрела, как пьет епископ. - И мне дай, - велел ей муж. Подала и ему. Потом догадалась, еще один чурбачок подкатила, чтобы епископ тоже сесть мог - муж-то пьяный не сообразил! Ульфила на чурбачок сел, вторую чарку выпил. Солнце припекало изрядно, и хмель на непривычного к выпивке епископа начал оказывать пагубное действие. Со сдержанным восторгом смотрели из-за забора несколько сторонних наблюдателей, как Авдей блаженного и праведного мужа вином накачивает. Накачался Ульфила на удивление быстро. Сидел теперь, держась обеими руками за чурбачок, и понимающе кивал, авдеевы откровения слушая. Авдей рассказывал: - Ну вот, значит, мерзавец этот, сынишка-то, ввел меня в ущерб страшный... Что надумал? Козу соседскую доил. Молоко воровал. Дома его, значит, мало кормят, надо чужое брать. - Кулаком погрозил отсутствующему паршивцу. - Соседка-то на бабу мою уж понесла, что та будто бы ведовством скотину ей портит. Не ладят они между собой, бабы-то. Вон, опять приезжал этот, за налогами-то, кровосос, так он говорил, будто в Риме опять кого-то за колдовство удавили. Говорил, спрятаться колдун тот хотел, в храм Божий - ну, нашей веры - проник, к алтарю сел, вроде как убежища искал. Так его прямо от алтаря оторвали и все равно удавили. Потому что колдун. А что, если и бабу мою бы так удавили? Мне без женщины никак, детей пятеро, - заключил крестьянин убежденно. - Не знаю, - сказал Ульфила. - Я без женщины живу. - Меня послушай, - сказал Авдей и значительно поднял палец. Ульфила на палец этот корявый, с землей под ногтем, уставился. Крестьянин торжественно изрек: - Баба - она только по молодости для утехи хороша, а как пошли эти сопляки, как горох из стручка, так и кончились утехи и начались заботы и огорчения. Может, оно и лучше - вовсе без бабы. - Он придвинулся ближе, наклонился, взял Ульфилу за рукав. - Знаешь, что. Забери ты у меня этого гаденыша, пока не убил его своими руками. - Какого гаденыша? - Ульфила вдруг сообразил, что совершенно не понимает, о чем идет речь. - Да Меркурина, которого я порол сегодня, - пояснил Авдей. - Может, ты из него человека сделаешь. - Как я его заберу? - Так мой же он сын. Я его продать могу, - сказал крестьянин. И тут до него самого вдруг дошло, что ведь и впрямь деньги может выручить за бездельного и вороватого мальчишку. - Правда, забери. Заплати, сколько стоит, и все, парень твой. Видно было, что Авдей загорелся идеей сорванца своего епископу сбыть. Епископ подумал немного. - Ведь это сын твой? - повторил он. - Ни пришей ни пристегни, средний он у меня, - сказал Авдей. - Младших от мамки не оторвать, отрада ейная. Старший мне самому нужен, помощник. А этот... И крадет, зараза, перед всеми соседями уже опозорил. Убью я его когда-нибудь. Так что, епископ, спасай от греха, - заключил он и хлопнул Ульфилу по плечу. От хлопка Ульфила покачнулся. - Согласен? - жадно спросил Авдей. Ульфила волосами мотнул. И тотчас же с забора пронзительно закричал кто-то из тех, кто подслушивал: - Меркури-ин! Продал тебя отец-то! Мать носом потянула, в дом пошла. Меркурин был приведен, надлежащим образом умыт, поротая задница штанами прикрыта. Доволен был сверх всякой меры. Хоть и носил он ромейское имя, видно было, что и без мезов не обошлось. Светлые волосы, свитые в колечки, на солнце золотом отсвечивают, черты лица тонкие. Зачем только обузу эту взвалил себе на шею да еще и приплатил за нее? О том покаянно думал Ульфила, когда возвращался ввечеру в свою деревню, ступая за телегой, что коровьей тушей нагружена. Быка, какой в телегу был впряжен, погонял один из македоновских. Двигались шагом, осаждаемые мухами и чудовищным запахом. Да еще Меркурина пришлось за руку тащить, мальчик устал и принялся ныть. Ульфила, подумав, пригрозил обратно его отправить, к отцу. Только этим замолчать и заставил. Для начала приставил приобретение свое горшки отмывать и стиркой заниматься. За провинности (а было их каждый день немало), однако, не сек, чем поначалу вызвал искреннее недоумение мальчика. Меркурин оправдал наихудшие ожидания. Врал на исповеди, крал решительно все, что плохо лежало, лик же по-прежнему имел ангельский. Иногда возвращался домой с подбитым глазом или в рваной одежде. Про глаз Ульфила обычно ничего не говорил - раз подбили, значит, за дело. А одежду велел чинить, в рванине ходить не позволял. Иногда в деревню Авдей захаживал, отпрыска навестить. Меркурин в таких случаях неизменно прятался и вылезал не ранее, чем через час после торжественного отбытия родителя. Впрочем, тот не слишком усердно разыскивал свое дитя. Напивался с кем-нибудь из местных, потом заходил к епископу и отечески советовал быть с парнем построже; с тем и отбывал. Баталии между патриархом и негодником мальчишкой продолжались года четыре, пока Меркурин неожиданно не повзрослел. Произошло это, как водится, само собой, без всякого постороннего вмешательства. Перестал Меркурин врать, воровать и драться - не сразу, конечно, а постепенно. В один прекрасный день, отчаянно смущаясь, попросил Ульфилу научить грамоте. И наружность его изменилась: перестал Меркурин быть похожим на ангела, а сделался похож на Авдея. Изгнанные Леоном из Селевкии, епископы побежали с жалобами друг на друга к императору Констанцию. Решили продолжить спор свой великий уже в столице Восточной Римской Империи, пред светлым ликом самого императора. И государю сие приятно, ибо любил побогословствовать. Хотел Констанций славы христианнейшего владыки. И чтобы мир в Церкви воцарился его трудами. Вспомнил кстати: не его ли благословением и община готская на имперских землях выросла? И изъявил желание того епископа видеть, которому покровительство оказал и вывел из-под власти жестокосердых язычников. Желание Констанция перед Рождеством в горы Гема прибыло и недвусмысленно высказалось: так и так, епископ, надлежит тебе явиться в Константинополь для участия в поместном соборе. Его величество о тебе вспоминало и изъявляло желание повидать. И другие отцы Церкви нуждаются в тебе, Ульфила. Нужен голос твой в споре о Лицах Троицы, ибо к единству мнений никак не прийти. О тебе же достоверно известно, что жизнь ты проводишь в неустанных трудах среди паствы твоей. С какой стороны ни посмотри, праведен ты; а потому и голос твой громче многих иных. Если и был Ульфила польщен словами этими, то никак не показал. Просто обещал выехать сразу после Рождества, поскольку Рождество дома хотел встретить. Императорский посланник даже настаивать не посмел. Если в государстве ромейском никогда не стать Ульфиле не то что вторым - даже и двадцатым, то уж у себя в общине он - первый и другому такому первому не быть. Так что посланному только одно осталось: ждать, пока епископ Ульфила собраться в дорогу соизволит. Ожидание не затянулось. На другой же день после Рождества объявил: выезжаю. И Меркурина окликнул: - Со мной поедешь. Меркурин так и замер над раскрытым мешком (собирал своего епископа в дорогу). Потом осторожно поглядел сквозь длинную золотистую прядь, на глаза упавшую: не потешается ли над ним епископ? Будто забыл, что Ульфила никогда над людьми не потешался. На всякий случай переспросил Меркурин: - В Константинополь? - Да, - сказал Ульфила. - Возьми побольше теплых плащей. Посланный топтался на пороге в нетерпении. Путь неблизкий, не опоздать бы - тогда неминуемо прогневается Констанций. Вмешался: - В чем нужда будет - государь оделит. Ульфила сказал "спасибо", но вещи все равно взял. В Константинополе епископ готский был впервые и дивился Великому Городу едва ли не больше, чем в годы молодости своей - Антиохии. Но явно восхищения не выказывал, по сторонам смотрел со сдержанным любопытством. Был он теперь патриарх, ровня тем, кто вершит судьбы Церкви. Вспомнился ему молодой толмач, сын каппадокийских рабов, мелкая сошка, какую за спинами готских воинов и не видать. Мелькнул в памяти и канул. В свои сорок девять лет был Ульфила худощав и подвижен, держался строго, так что иные даже смущались. Хоть одеждой от жителей своей деревни не отличался, а все же теперь сразу можно было признать в нем епископа. Ульфила рано поседел, и сейчас белыми волосами и лицом костистым был совершенно похож на настоящего гота. Таким его и приняли остальные отцы Церкви: Ульфила-гот. Первым распростер Ульфиле дружеские объятия знаменитый на всю Фракию проповедник Евномий, епископ Кизика. Не успели вновь прибывшие как следует устроиться в доме, где их разместили по императорскому повелению (в центральном квартале, за стеной, где и покои императорские находились), как прислуга, от дворца государева выделенная, уже докладывает: его святейшество, епископ города Кизик... И вошел изящный, несмотря на тучность, человек лет сорока. В густейшей русой бороде ни единого седого волоса, на висках серебрится благородная проседь. Благоухал духами; шелестел шелками. С порога извинился за раннее вторжение. И полился великолепный голос, нежнейший, бархатистый баритон, от звука которого кости во всем теле размягчались. - Столько наслышаны, столько уж наслышаны о подвигах твоих, друг мой, о твоей отваге! Знаешь ли ты, как император Констанций именует тебя в назидание прочим? - Короткий, сердечный смешок. - "Моисей нашего времени"! Ульфила слегка покраснел. И от похвалы, и от фамильярности гостя - что это за обращение: "друг мой", когда едва знакомы? А Меркурин - тот рот раскрыл, глаза вытаращил: в самое сердце уязвило его дивное явление. Ульфила-то подле этого роскошного епископа - черствый сухарь. - Садись, - только и смог сказать гостю Ульфила. - Я велю вина принести, если хочешь. - Лучше фруктов, - произнес бархатистый баритон. И опять потекла сладкая музыка: - Вовремя ты прибыл. На завтра уже заседание назначено. Наши-то знаешь, что учудили? Евдоксий сказал, что согласен, так и быть, анафемствовать свои воззрения, если Василий Анкирский согласится анафемствовать свои. Василий, натурально, отказался, и император прогнал его, а Евдоксия выслушал и правым признал... Ульфила не слова - музыку голоса слушал. Чаровал его голос; смысла же произносимых слов не понимал вовсе. Головой тряхнул, чтобы от наваждения избавиться и достойное участие в беседе принять. Сказал совсем о другом: - Я тоже о делах твоих наслышан, Евномий. Евномий рассмеялся, подняв изогнутые брови. - О каких это? Теперь и Ульфила улыбнулся. - Вся Фракия только о тебе и говорит, Евномий. Даже до меня рассказы доходили. Проповедник ты изрядный, а ученость твоя... - Красноречие - не отвага, а ученость - не доблесть, - заявил Евномий. Барски развалился в кресле, взял на колени принесенное слугой большое блюдо, полное янтарного винограда. Принялся поглощать фрукты с удивительной ловкостью и быстротой. Сок увлажнил мягкие красные губы знаменитого Евномия, и голос его стал, казалось, еще слаще. Он продолжал говорить, легко затрагивая то одну тему, то другую. Весело смеясь, рассказал между делом и о жулике-управителе, которому поручил свое богатое поместье в Халкедоне. - Обворовывает меня безбожно, подлец, - вкусно рокотал Евномий. - Видно, решил для себя: ежели хозяин - служитель Божий, то не заметит, как обеднел. Ульфила слушал эту болтовню, невольно улыбаясь. Постепенно оттаивал, утрачивал холодную строгость, обласканный этим крупным, обходительным, красивым человеком. Меркурин же влюбился в Евномия с первого взгляда. - Я его, разумеется, высек, управителя-то, - продолжал Евномий. - А он... удивился, подлец. Даже плакать и врать забыл. Однако в управляющих я его оставил. Сытая муха не так больно кусает, как голодная, не находишь? - Прищурил глаз на Ульфилу. - Тебе ведь многое должно быть ведомо об управлении большим хозяйством? - У меня поместья нет, - сказал Ульфила. - Общинное хозяйство управляется иначе, чем господское. Тут Евномий обнаружил, что съел почти весь виноград, и поставил блюдо с колен на пол. Капризно потребовал у слуги салфетку, руки обтер. Ульфила глядел и любовался. Нравился ему этот вальяжный барин. А тот, скакнув мыслью, спросил Ульфилу неожиданно: - Ты ведь знал Евсевия, прежнего патриарха Константинопольского? Ульфила кивнул. - Сан от него принял. Как забудешь... - Великий был ревнитель, - сказал Евномий задумчиво. - Жаль, что не довелось встретить его. Но в учении своем, как я понял, не строг был. На уступки шел. - Не тебе и не мне судить Евсевия и его поступки, - мрачновато заметил Ульфила. Евномий на это произнес с грустью невыразимой: - Кому же, как не нам, и судить? Нам, сегодняшним, кому он наследие свое оставил. Вера должна содержаться в строгости. Любое же отступление оскверняет белоснежные одежды Невесты. Иначе - смерть. Я ведь и Евдоксию, патриарху антиохийскому, только тогда дозволил в сан меня рукоположить, когда на все вопросы мои он ответил. - Допрос ему учинил, что ли? - Ульфила глядел на статного красавца епископа недоверчиво. Одинаково готов был и восхищенно поверить, и усомниться. Виданое ли дело, слыханая ли дерзость? - Проэкзаменовал и признал достойным; только после того... - весело подтвердил Евномий. - И ныне за честь почитаю дружбу с ним. - Ты что, никак, и меня допросить хочешь? - спросил Ульфила. Хмыкнул. Хорошо понял Евномий, что смешок тот означал. - Тебя допросишь, как же. За тобой такая силища - вези. Они ведь только называются "меньшими", а попробуй их тронь... Наслышаны! - Он шутливо погрозил Ульфиле пальцем. - Мы тобой уж никейцев пугали. Я им прямо сказал: вот придет серенький волчок и ухватит за бочок... Расхохотался, довольный. - Не воевать же с епископами, - сказал на это Ульфила, настроенный вовсе не