ревянных истуканов, которым поклоняется консул Бавд: - Мятеж, ваше величество. Ка-ак?.. Роскошное тело Иезавели изгибается под переливами тяжелых шелков - государыня встает, государыня идет к выходу, государыня желает все знать. И немедленно! В спину ей глядят мужчины: Бавд - лениво, Валентиниан - настороженно, Амвросий, епископ Медиоланский - с неприкрытой ненавистью. Легат Сальвиан преграждает ей дорогу. - Туда нельзя, ваше величество. Ласково, будто скрывая за "вашим величеством" - "милую". Почти и не скрывая. Шум шелков, звон браслетов - резко повернулась к Сальвиану спиной, лицом туда, где те трое сидели, что глаз с нее не спускали. И, заранее зная, чего ожидать, шевельнулся консул Бавд и поднялся на ноги Амвросий, епископ Медиоланский. Амвросий мал ростом, хрупок, невзрачен, лет пятидесяти от роду. Странно видеть рядом с широкоскулым Бавдом этого римского аристократа с его мелкими, тонкими чертами. Разъяренной жар-птицей налетает на Амвросия императрица: - Это твоих рук дело, епископ! Еле заметно Амвросий пожимает плечами. - Как вам угодно считать, ваше величество. Вмешивается Бавд: - Две сотни готских конников могли бы разметать эту толпу за четверть часа. - Быстрый взгляд на Сальвиана; в ответ - кивок. Бавд добавляет: - Однако думаю, такое решение было бы слишком поспешным и непопулярным. Валентиниан молчит. К нему никто и не обращается; кому дело до юноши? Ненависть, как и любовь, не пускает к себе посторонних. За окнами вновь повалил снег - должно быть, последний в нынешнюю зиму. Февраль на исходе; в Медиолане жили ожиданием Пасхи. Собственно, из-за светлого праздника и переругались. Юстина любила церковные праздники. С тех пор, как указы Феодосия и поддавшегося медиоланскому пастырю Грациана лишили ее радости посещать литургию, маялась, точно заблудившийся в пустыне от жажды. И вот, в середине февраля, переломив себя, уступила нескольким своим приближенным, поставила подпись на письме их к Амвросию. Те обращались к епископу с нижайшей просьбой передать арианам одну маленькую базилику на кладбище, за чертой города. Ибо есть у Амвросиевой паствы уже базилики - Ветхая, Новая, Великая, а еще построена для них Апостольская. Перечитала Юстина это письмо несколько раз, губы покусала и подмахнула. После сыну дала и тоже подписать велела. Амвросий отказал. Что, должен он у детей отнять и собакам кинуть? Так, не стесняясь, спросил в ответном послании своем. Указами государя Феодосия запрещены еретикам публичные богослужения. Есть у императрицы дворцы и роскошные термы, есть у нее цирки и парки - вот ими пусть и распоряжается по своему усмотрению; храмы же должно оставить епископу. Ибо существуют области, где не император епископу - епископ императору приказывает. И даже самой ничтожной кладбищенской капеллы не отдал Амвросий - тот самый Амвросий, что, не моргнув глазом, передал освященные серебряные церковные сосуды варварам Фритигерна в обмен на пленных, захваченных на землях Фракии, Мезии и Македонии. Юстина официально, через чиновника, вызвала упрямого пастыря ко двору. Амвросий присланных за ним от государыни ждать заставил. Те возле храма терлись, а из настежь раскрытых дверей голос Амвросия доносился (хорошо обучили этого потомка знатных римских родов искусству риторики). Сообщил пастве своей Амвросий, что ко двору призывают его, ибо угодно императрице (Иродиаде, Иезавели) отобрать у кафоликов храм, пусть и малый, и на злые дела употребить. Так ярился, будто императрица по меньшей мере иудеям предалась и императору Валентиниану обрезание сделать задумала. После голову вскинул и сквозь толпу прошел, в руки поджидавших его чиновников предался. Со стороны так выглядело, будто арестовать его пришли и на мученическую смерть уводили, не меньше. Юстина сперва ничего этого не подозревала. Хотя должна была, ибо неистового Амвросия уже не первый год знала. Приняла епископа сдержанно, однако вполне милостиво, надеялась на спокойный разговор. Предложила хорошего вина, мозельского, с родины епископа - из Тревира. Заговорили, конечно, о законах. Разумеется, Феодосий издал уже несколько свирепых указов против ариан, но ведь Феодосий - на Востоке, в Константинополе. А Грациан, который в последние годы поддерживал соправителя своего в делах религиозных, мертв, о чем не перестает сокрушаться Юстина, ибо тяжело ей бремя власти. Но время идет вперед, невзирая на скорбь нашу, и времена меняются, заставляя забыть об усопших. Теперь в Западной части Империи другая власть. Здесь, в Медиолане (ногой потопала по полу: здесь!) - иной владыка. И царственным жестом на сына своего указала. А государь Валентиниан отменил некоторые эдикты соправителя своего и издал другие, более мягкие. Да и как не снизойти к просьбам, если они исходят от самой государыни и опоры ее наивернейшей - доблестных воинов германского языка, которые также исповедуют арианство? (Другой царственный жест - в сторону франка Бавда). Франк, который был язычником, ухмыльнулся. Императрица язык прикусила. А Амвросий - аристократ до мозга костей! - сделал вид, что даже не заметил промаха. И от великодушия этого презрительного вздрогнула Юстина, порозовела. А тут и легат Сальвиан явился и доложил о мятеже. Так, мол, и так, ваше величество, у ворот дворца собралась огромная толпа. Угрожают ворота снести, во дворец проникнуть, растерзать императорскую семью с чадами и домочадцами ее. Что же тут удивительного? Верные прихожане помчались отбивать своего епископа у супостатов. Небось, чают снять его с пыточного колеса, если не похуже. Мечтатели. У Юстины - легионы, большая армия, почти вся состоящая из остроготов и алан. У Амвросия - народ медиоланский, за него умереть готовый. И не чаяла бедная маленькая базилика, что такие силы вокруг нее схлестнутся. И схлестнулись! Застыли над самой пропастью гражданской войны. Не на жизнь, а на смерть схватились. И вдруг у Юстины губы задрожали. Стала будто меньше ростом перед хрупким этим человеком. Годы проступили сквозь мгновенно померкшее сияние красоты ее. Сказала глухо: - Отдай мне храм тот, Амвросий. Так давно не служат у нас... И осеклась. Амвросий не шевельнулся. Глядел на Юстину холодно, как прежде, в бытность свою губернатором, на какого-нибудь проворовавшегося чиновника глядел. Наконец молвил спокойно, будто с бабой обычной разговаривал: - Отступись от своих заблуждений, Юстина. Покайся в грехах своих. Оставь гордыню и смиренно входи в мой храм. Краска залила лицо Юстины, будто пощечину ей дали. Вместе с гневом вернулась и дивная ее красота. За спиной Юстины мальчик Валентиниан процедил сквозь зубы: - Дерзкий поп! Амвросий и бровью не повел. Только развел в стороны свои слабые, тонкие руки и слегка поклонился юному императору: - Велите меня казнить, ваше величество, но не просите невозможного. Бавд оглушительно захохотал, оскорбив сразу и епископа, и императрицу. Бесцеременно втиснулся между ними, разрушая тонкую паутину ненависти, сплетенную из прочнейших нитей. Валентиниан перехватил взгляд Бавда, кивнул подбородком Сальвиану. - Мы велим нашему легату разогнать толпу. Пусть объяснит этим людям, что с их епископом ничего не случится. Сальвиан не двинулся с места. - Они кричат, что готовы умереть за веру, ваше величество. Амвросий сжал губы в тонкую полоску. - Велите казнить меня, ваше величество, если я вам неугоден, - повторил он. Угроза прозвучала столь откровенно, что всех, включая Бавда, покоробило. Амвросий стоял среди своих врагов один - он был меньше ростом всех, даже мальчика-государя, что очень бросалось в глаза, - и слегка улыбался. Как будто сказать хотел: с настоящим римским аристократом вам не тягаться, господа варвары. Ибо хамить так, как потомки квиритов, не умеет никто. Для этого, милые мои недруги, нужно иметь за плечами множество поколений дерзновенных, богатых предков, получивших хорошее образование. Наконец вымолвила Юстина, величаво выпрямившись: - Мы просим тебя, Аврелий Амвросий, выйти к толпе и успокоить ее. Ни одна из базилик не будет взята у тебя - ни добром, ни силой. Пусть эти люди, твои прихожане, разойдутся по своим домам. - Гневно шевельнула ноздрями. - Ты же отобрал у меня Пасху. Радуйся, Амвросий! Епископ невозмутимо простился с малолетним императором, с государыней и вышел следом за Сальвианом. Аланской работы кожаный занавес скрыл обоих. Муторное дело в оцеплении стоять. Лошади то и дело начинают пятиться, когда кто-нибудь из толпы их напугает. Неподвижно сидят на высоких своих конях рослые аланы, варварская гвардия, наследство грацианово. Развалились в высоких седлах, на толпу глядят, как на скот. Даже не на саму толпу, а куда-то поверх голов, ибо скучны им лица горожан медиоланских. Волосом аланы белы, как готы, но отличаются от них и речью, и обычаем. Вся площадь перед базиликой лошадиным навозом завалена. Спасибо, мух еще мало. Ранняя весна в Медиолане. Эй! Куда тебя несет, баба бестолковая? Из толпы протискивается женщина. Плащ на ней из грубой шерсти, волосы кое-как под плат убраны, в руке корзина. Упрямо пригнув голову, семенит к оцеплению. Мимо бабы этой глупой глядя, один алан копье вперед наклоняет. Вроде и не смотрит, а целит точнехонько ей в грудь. Остановилась. Залопотала. То на корзину покажет, то куда-то вдаль махнет, то подбородком вперед кивнет, на площадь перед базиликой, а под конец умильный вид приняла и алану улыбнулась. Хмурое, красивое лицо у алана. Ничего он из ее объяснений не понял. Она шажок вперед сделала - так, для пробы. Он копьем ее отогнал. Она снова свое залопотала. Оглянулся алан назад. Что такого бабе понадобилось? Ибо явно не в базилику она прорывалась. Долго до аланов доходило. Не землепашцы они. По иным руслам мысли у них текут. Готы - те сразу бы поняли: навозу баба домогается. Столько дарового навоза на площади лежит, пропадает зря. Что и говорить, отчаянная баба. В толпе языками цокали, головами качали. Аланы спорить с бабой, ее наречия не понимая, быстро соскучились и обидели ее смертно, прогнали прочь, лошадью наехав, а в разбирательства входить не стали. Уже три седмицы стояли тут оцеплением, всем богам насмех. Эти, кто в Бога Единого веруют, между собой опять перегрызлись. У них как Пасха - так едва до войны не доходит. Ночами жгли костры аланские конники. Всю площадь у базилики запятнали навозом, кострищами, объедками. Государыня распорядилась подвозить продовольствие прямо сюда, на позиции. Аланы - кочевники, им такое житье в привычку. Пригнали десяток кибиток, чтобы ночевать, и жили не тужили. И вправду на войну похоже было то, что происходило в Медиолане весной 386 года. И непонятно, кто против кого мятеж поднял: императрица против Амвросия или Амвросий против императрицы? Прошлой весной отступилась Юстина. Уехала в Аквилею, оставив Милан Амвросию. Все лето в Аквилее сидела. И Меркурин Авксентий при ней был, пастырский долг выполнял, а после наставлений в духовном совершенствовании пиво пил с остроготами. Про Фритигерна им рассказывал. Их истории слушал про Алатея с Сафраком. И про нравы аланские немало потешного узнал от собутыльников своих. Смешило остроготов, что аланы на землю садиться не хотят, все бродят со своими стадами взад-вперед, с пастбища на пастбище. Сам же почти неотступно об Ульфиле думал. Но в битвах с Амвросием Медиоланским Ульфила - не советчик. Ульфила в сражения не вступал. Он уходил. Поворачивался спиной - бей, если смеешь! - и уходил без единого слова. И оставался противник ульфилин разиня рот стоять, не понимая: признал себя Ульфила побежденным или же дураком его перед всеми выставил? И бежал за Ульфилой: остановись, объясни... До мяса сгрыз ногти Меркурин. Амвросия ульфилиным маневром не проймешь. Да и как ни поверни, а против Амвросия одного Меркурина мало. Вдвоем с Юстиной закон сочинили для всей Гесперии - Империи Западной. Отныне в той части державы ромейской, что находится под милостивым управлением Валентиниана Второго, объявляется свобода отправления культа для тех, кто исповедует христианское вероучение, как оно было определено на Соборах в 359 и 360 годах. А кто свободе этой воспротивится или ограничивать ее вздумает, тому смертная казнь. Долго формулировки оттачивали, изощрялись в изяществе слога. Довольны остались. Ну, что теперь Амвросий запоет? Против закона пойдет? Амвросий взбесился. Закон новый кровожадным обозвал. У еретиков одна свобода есть: покаяться; прочее же - сплошная тирания. И пригрозил, не таясь: будет вам свобода! И стала полная свобода в Медиолане. Базилика оцеплена, толпа каждый день собирается, заранее прицеливаясь, как прорываться будет. Мальчик император самолично по ланитам нескольких царедворцев отхлестал, крича, что знает он черные души приближенных своих, которым лучше бы на рудниках гнить; только и ждут, пока Амвросий-епископ им свистнет, чтобы черни его, государя законного, выдать на растерзание. Кричал со слезой, на визг сорвался. Слезы императорские часто кровью подданных заканчиваются. А кровь проливать Амвросий не давал. Железной рукой удерживал толпу миланскую, где каждый второй рвался пострадать за веру. И беспорядков в городе не происходило. Разметать сторонников Амвросия было невозможно - не к чему придраться. Аланы зевали, держа оцепление. Императрица в долгий торг с Амвросием вошла, пытаясь выпросить хоть малую уступку; тот же на все просьбы ее неустанно отвечал отказом. Все это время Меркурин рядом был, помогая Юстине вести бесконечную переписку с епископом. Видел, как коса раз за разом находила на камень. И как находила! Искры так и сыпались, грозя поджечь все вокруг. Повелеваем отдать нам Апостольскую базилику в центре города, ибо такова воля наша, согласно закону, опубликованному 23 января сего года... Нет. Не желаем кровопролития и потому не прибегаем к насилию, но надеемся на полюбовное согласие. Отдай мне хоть малую Порциеву базилику. Из тех, что за городскими стенами! Нет. Хорошо же. Давай встретимся, епископ, и поговорим. Соберем комиссию. Пусть разбирают спор наш десять доверенных лиц, по пять человек с твоей стороны и по пять с моей. Докажи перед всеми, что прав ты, так поступая со мной и единоверцами моими. Не стану ничего доказывать. И отказался защищаться; но и уступать не захотел. Просто "нет" и все. (Тут-то Валентиниан и разразился слезами.) Чтобы успокоить свое дитя и унять колотившееся сердце, послала Юстина в город солдат, повелев оцепить все храмы и патрулировать улицы. Это было разумно, ибо оскорбленные ариане (по большей части остроготы) и кроткие овечки стада амвросиева могли поддаться соблазну и начать убивать друг друга. Только в желании сохранить в городе порядок и сходились между собою императрица и епископ. И потому был в Милане порядок. И даже когда в одной церкви народ улучил-таки минуту и передрался, Амвросий мгновенно потушил пожар - хватка-то у него осталась губернаторская. И обошлось без крови, хотя у верующих в Бога Единого так и чесались руки в преддверии светлого праздника Пасхи. Только нос какому-то арианскому пресвитеру сломали и двух благочестивых приверженцев Амвросия едва насмерть не затоптали. Мелочь, если подумать о том, что могло случиться. Меркурин Авксентий бродил по весеннему Медиолану. Чужим был для него этот большой красивый римский город, заложенный галлами шестьсот лет назад. Все здесь чужим было - и высокие дома, и мощеные улицы, и мрачноватые, темным камнем и кирпичом сложенные храмы, где днем и ночью горел свет ламп. Впервые, может быть, с тех пор, как из гор Гема уехал, пожалел о том. Домой Меркурина потянуло, в скромное, полное простых трудов житье, под суровый пригляд Силены, ибо Ульфилы нет больше... Милан перезимовал. Он был полон предчувствия весны. Шла страстная неделя. Тяжесть давила на души извне, а внутри, в глубине этих душ, уже зарождалась радость - еще не созревшая, еще только зреющая. Еще седмица - и вырвется радость на волю, разметав бесследно и тяжесть, и грусть, и злобу, что за год накопились и грузом на душе осели. Меркурин остановился возле большого храма в центре города - Великой базилики. Большие, как городские ворота, двери были затворены, но неплотно, будто приглашая войти. Из окон сочился свет, слабый, точно устал за ночь. Люди, собравшиеся в храме, ночь не спали - молились, пели, ждали чуда. Это смутно надвигающееся чудо могло быть чем угодно. Если бы Юстина повелела сейчас своим молчаливым аланам спалить храм вместе с прихожанами, они и это сочли бы долгожданным чудом. Аланы жгли костры у базилики, расположившись вокруг нее, но не сплошным кольцом, как в первые дни оцепления, а треугольником: по посту с обеих сторон от входа и еще один пост сзади, где имелось большое окно. Разворотили камни мостовой, вбили в землю столбы, устроили коновязь. Жевали мясо и хлеб, переговаривались, пересмеивались. Огромные тени аланов тускнели на стенах базилики, ибо уже занималось утро, и небо постепенно светлело, умаляя яркость огня. Большой город не желал ложиться спать. Повсюду бродили люди, словно охваченные смятением. То на алан поглядывали, то на храм, то друг на друга. И все чего-то ждали. Чего? Штурма? Общих слез примирения? Меркурин спрятал руки в рукава римского плаща. Ему было зябко. Он вышел на улицы, чтобы без помех поразмыслить над происходящим. Недавно один знакомый гот (из тех, кто слушал Амвросия больше из любви к острому словцу, чем из каких-либо иных соображений) передал ему, будто медиоланский пастырь вовсю честит Меркурина Авксентия и именует его "диаволом". Стало быть, проняло-таки Амвросия. Это было хорошо. По совету Меркурина, императрица оставила сутяжничать с Амвросием и прижала торговцев. Для всех, кто исповедует с Амвросием одну веру, установила новый налог. И немалый. Пусть позлятся на своего обожаемого епископа. Не проявлял бы упрямства, не вынудил бы и государыню за самое чувствительное место купцов тяпнуть - за деньги. Купцы действительно ворчали, но на саму императрицу. И деньги покорно принесли. Бавд, как узнал, раскричался. Какие только мысли гуляют по женскому умишке Юстины? Правду говорят, длинные волосы бабам для того нужны, чтобы глупость прикрывать. Да понимает ли она, что делает? Эти проклятые торгаши!.. С них станется ради своего Амвросия город голодом уморить. Амвросий опять выходит героем, а вот Валентиниан потеряет царство. Башней надвинулся на Юстину консул Бавд: русые патлы до яиц, усы, как угри, до пупа; скуластое лицо иссечено шрамами и ранними морщинами. Отступись, Юстина. Не видишь разве? Амвросий сильнее тебя. Царство дороже базилики, поверь. Красивая женщина губу закусила, на глазах вот-вот слезы проступят. И ненавидела она Бавда смертно в эту минуту, ибо прав был. И Меркурин тоже это знал. Прав Бавд. Для того и пришел сейчас к храму Меркурин Авксентий, чтобы понять: в чем сила Амвросия? В воздухе она, что ли, разлита? Рядом с Меркурином еще один человек остановился. Не глядел ни на грозных алан, ни на уличных зевак, готовых в любую минуту сплотиться и толпой стать. Жадно, будто голодный на хлеб, уставился на закрытые двери базилики. Тяжелые деревянные створки, обитые медными полосами с крупными бляхами на месте перекрестий полос. Возле дверных колец медь начищена прикосновениями рук и блестит. Меркурин вспомнил, где видел его прежде - у Юстины. Знаменитость. Преподаватель риторики, о котором Меркурин еще при первом взгляде на него подумал: лишь бы среди сторонников Амвросия его не было. Ибо сила в том человеке угадывалась страшная. Меркурин одолел неприязнь (не любил и не понимал страстных людей и потому опасался их), заговорил с тем человеком, имя которого забыл. Спросил его: - Как ты думаешь, почему все, что бы ни делалось, оборачивается на пользу Амвросию? Тот человек повернулся. Он стоял лицом к востоку. Каждая черта его темного лица была ярко освещена. Темным казалось оно не потому, что от природы было смуглым; темным делала лицо это сила, которая таилась в том человеке. И сказал тот человек - с жадной тоской, точно говорил о недоступной возлюбленной: - Потому что Амвросий прав. В Страстной четверг аланы нежданно-негадано были отозваны, оцепление снято, а торговцам к Пасхе сделан от правительства подарок - все выплаченные штрафы были возвращены назад. По этому случаю Амвросий разразился огромным посланием, в котором расписывал свою победу всеми цветами радуги. Эпистола была адресована его старшей сестре Марцеллине, которая жила в Риме. Частный характер послания совершенно не препятствовал многочисленным копиям этого письма гулять по всему Медиолану. Меркурин Авксентий, разумеется, эту эпистолу читал. Сочинение амвросиево, то гневное, то забавное, то тяжеловесное от подробностей (набил ими рассказ свой епископ, точно корзину камнями), не отпускало, заставляло дочитывать до конца. Будто историю сплел, вроде тех, какими готы друг друга за пивом развлекают. И о чем бы ни писал Амвросий, какой бы темы ни коснулся, - все к своей правоте вел. Долго сидел задумавшись Меркурин Авксентий. Амвросия не свалить ему было - не по зубам камень сей. От бессилия бесился, от отчаяния трусил. И хотелось, как в детстве, к Ульфиле бежать. Помоги мне, Господи, ибо я сирота. Резким движением таблички к себе придвинул. На воске еще остались не затертые строки - черновик последнего письма императрицы к Амвросию: "...Скажи прямо, епископ, чего ты добиваешься? Какова цель твоя? Не захватить ли власть в Медиолане, дабы править здесь единолично и тиранически?.." Амвросий даже не соизволил дать на это ответ. Меркурин старательно затер императрицыно письмо. Начал: "Давно просил ты меня, любезный Палладий, рассказать, каков был Ульфила, епископ готский, истинный отец для нашего народа, - ибо кем, как не отцом, считать того, кто составил азбуку для записи готской речи и переложил на наш языческий язык боговдохновенные письмена..." Палладий был один из тех арианских священнослужителей, кто потерял кафедру в Иллирике из-за своего еретичества. Меркурин не знал, почему обратил письмо именно к нему. Имя Палладия первым пришло на ум; на самом же деле - как и все, что он делал в эти дни, - эпистола адресовалась Амвросию. Ульфила - вот самый сильный довод в споре с пастырем медиоланским. "Я знал его с детства моего (торопливо писал Меркурин, сажая одну грамматическую ошибку за другой, - писец юстинин потом поправит). Столько сделал он для меня, взяв от родителей моих и окружив заботой, точно собственного сына..." (...синяки и ссадины, бесконечные драки, краденые яблоки и тайком выпитое у соседей молоко, порванная одежда, ложь и лень, нежелание работать и учиться, дерзости и препирательства...) "...Не одним только словом учил он народ наш, но и всей жизнью своей, которая вся была подражанием жизни Господа нашего Иисуса Христа и святых Его. С детства просвещенный светом крещения, вышед из среды угнетенной, в одночасье возвысился до сана епископского, не по земному бытию своему, но по высотам духа. Ты спросишь, кем был он в дни молодости своей? Ничего труднее этого вопроса не придумаешь. Ни раб, ни свободный (ибо не было у него земли), сперва чтец, а после сразу епископ, рождением каппадокиец, но истинный вези и духом, и сердцем, и умом - таков был он, таким и вошел туда, где нет ни "еллина, ни иудея". Он умирал в Константинополе на руках моих и еще одного пресвитера готского по имени Фритила. В те дни государь Феодосий объявил нас вне закона и запретил нам собрания хотя бы и за чертой города, о чем тебе известно не хуже, чем мне. Зная, что наше вероисповедание имеет немало подвижников и мучеников, сам претерпевший страшное гонение от Атанариха, князя готского, обратился тогда Ульфила к государю, и тот обещал ему собор "о вере". Чем завершился собор тот, помним мы слишком хорошо. Но не только поражение от Феодосия и единоверцев его, не только ужасные последствия засухи и неурожай, так что думали, будто настает конец света, не только набег от гуннов претерпели мы в том году. Унес тот год и жизнь Ульфилы. Хотя умирал посреди крушения надежд своих, это была светлая кончина - благая и радостная, ибо шел на свидание с Тем, ради Кого трудился всю жизнь не покладая рук. Зная, что скоро земные уста навсегда замкнет печать смерти, обратился ко мне, дабы я записал последнюю его волю. Не о земных благах пекся, ибо никогда не имел таковых; завещал то драгоценное, что в душе хранил..." ...Шел Меркурин Авксентий к Ульфиле - тот умирал уже - и Фритигерна повстречал. Хмурился князь, будто обидели его или он кого-то обидел; что прилюдно заплакать боится Фритигерн - то и в голову Меркурину не пришло. На Фритилу, как петух, наскочил Меркурин. Кричал на верзилу пресвитера - шепотом, чтобы Ульфилу не тревожить. Как только мог Фритигерна к епископу допустить? Знал же, что не выносит Фритигерна епископ! Для чего князю через порог переступить позволил? Не для того ли, чтобы он Ульфилу в гроб вогнал! Фритила этому Меркурин Авксентию одним ударом кулака шею переломить мог; просто Ульфилу расстраивать не хотел: знал, что привязан старик к драчливому и вздорному епископу Доростольскому. Фритила поступки ульфилины не то что судить - обсуждать не смел, ибо любил его слепо, не рассуждая. Авксентий Фритилу распекал, пока из соседней комнаты, из-за занавеса, глуховатый голос Ульфилы не донесся: - Меркурин. Меркурин Авксентий Фритилу оставил и к Ульфиле вошел. Остолбенел. Впервые увидел то, что прежде замечать отказывался: Ульфила действительно умирал. Лежал в постели, точно в гробу, кожа на скулах натянулась, рот ввалился. Смерть еще не завладела им, но уже изменила это лицо, с детства любимое. И испугался Меркурин Авксентий. После нежелание свое замечать эту близость смерти приписывал большой любви, какую к Ульфиле испытывал; на самом же деле проистекало все от детского себялюбия - боялся Меркурин без Ульфилы остаться. Смотрел Ульфила на него, будто из далекого прошлого. Из того дня, когда из готского села в Македоновку дохлая корова приплыла. Сравнивал, прощался. Был тогда вороватый мальчишка, ни на что не годный; стал муж благообразный и красивый - и обличием внешним, и внутренним светом. Хотел было спросить Авксентий, зачем лис-Фритигерн приходил. Но не посмел. Ульфила на столик махнул, где дощечки восковые лежали. - Возьми. О, как понимал сейчас Евсевия! Не уйти без наследника на земле, среди людей, - вот первая забота. Прочие же - боль в груди, слабеющие руки, угасающая воля влачить на себе это измученное тело, эту бренную помеху, истинный гроб для огромной, крылатой, на волю рвущейся души, - эти заботы как будто и не гнетут его вовсе. Авксентий в ногах постели стоит, дощечки в руках прыгают. Хотел бы Ульфила утешить его, но не мог. Никогда не умел людям слезы вытирать. А сейчас еще и некогда ему было. "Не плачь" - хотел бы сказать Меркурину, а вместо того велел: - Пиши. Будто ребенку, которого грамоте обучал. И начал было: - Ik, Wulfila, gudja jah... После рукой махнул. И снова начал, по-латыни, чтобы слова его в Империи ромейской всем внятны остались: - Ego Ulphila episkopus et confessor semper sic credidi... ...Я, Ульфила, епископ и исповедник, всегда веровал так... И продиктовал символ веры своей, чтобы сомнений не оставалось, ни сейчас, ни потом: Ульфила-гот веровал так. Все остальное может порасти травой забвения, но только не это, ибо вот единственное из всего земного наследия, о чем не следует строить ни догадок, ни предположений. И еще велел написать Ульфила, что завещает народу своему и князю Фритигерну, которого благословил, мир и любовь. Но места на табличке больше не было, и Меркурин хотел после записать слова эти; после же забыл... "Не к такой ли кончине следует стремиться? - писал Меркурин Палладию (Амвросию, Амвросию, Амвросию!) - Но чтобы умереть, как умер епископ Ульфила, надлежит прожить такую жизнь, какую прожил он..." 10. SELENAE IMPERIUM. 387 ГОД Были еще и другие готы, которые называются Малыми, хотя это - огромное племя; у них был свой епископ и примат Вульфила, который, как рассказывают, установил для них азбуку. По сей день они пребывают в Мезии, населяя местность вокруг Никополя, у подножия Эмимонта; это - многочисленное племя, но бедное и невоинственное, ничем не богатое, кроме стад различного скота, пастбищ и лесов; земли их малоплодородны как пшеницей, так и другими видами злаков; некоторые люди там даже вовсе не знают виноградников, - существуют ли они вообще где-либо - а вино они покупают себе в соседних областях, большинство же питается молоком. Иордан Пока Меркурин Авксентий о судьбах Империи, как умел, пекся, семья его в Македоновке не процветала. Детей в той семье народилось много, до отроческих лет шестеро дожили. Трех, а то и двух лет без ребенка в семействе у Авдея не обходилось. И все на диво прожорливые урождались. Почти все в отца - красивые, веселые, ни к какому труду не способные, будто лилии полевые, что не сеют, не жнут, а все равно с пустым брюхом спать не ложатся. Один только на прочих братьев не походил - старший, Валентин. Авдей с легкой душой на него все заботы по хозяйству перевалил, а сам без помех стал жизни радоваться. Большую часть отпущенного ему срока Авдей пил. Фракийское ячменное пиво пил, какое, по слухам, покойный Август Валент чрезвычайно жаловал. И вино виноградное пил, когда добыть удавалось. И кислое пойло из молока кобыльего потреблял, для чего нарочно к аланам в летнее их становище путешествовал. Жена же авдеева словно истаивала от трудной работы и частых родов. Когда иссякло, наконец, авдеево семя, совсем усохшей осталась, как мертвый мотылек, бесшумной, погруженной в нескончаемые хлопоты. В бескормицу 383 года умерли двое младших. Авдей шумно горевал. От тоски душевной страшно буйствовал и драки по всему селу затевал. И даже к готам ходил драться, чтобы ни у кого сомнений не оставалось - беда у Авдея. Валентин, от раннего тяжкого бремени преждевременно очерствевший душой, сказал своей матери, чтобы по тем детям не убивалась, ибо их все равно пришлось бы продать. Не прокормиться большой семье, где сплошь дармоеды, а рабочих рук одна пара. Мать Валентина послушала и горевать не стала. Валентин-то и был главой семьи. Как он решит, так и будет. Понимая это, мать перед ним трепетала и стремилась угодить. И Авдей, когда не был сильно пьян (а такое, хоть нечасто, но случалось) тоже Валентина боялся и слушался. Похоронив второго из меньших братьев, Валентин взял нож и убил кобылу, верную помощницу, ибо иначе не дожить было семье до лета. Авдей по кобыле выл страшнее, чем по детям, но возразить старшему сыну своему не посмел. По весне заняли в готском селе лошадь и вспахали поле; расплатились из урожая и худо-бедно перезимовали. Когда же минула та зима, ушли из дома братья валентиновы. Больно скучно жилось им с отцом-пьяницей, матерью-мышкой и братом-бирюком. Ушли - и ни слуху ни духу о них больше не было. Иной раз средний сын вспомнится, Меркурин. В столице живет, у малолетнего государя и императрицы Юистины. На какую высотищу забрался Меркурин Авдеев - подумать страшно! Ну да что о нем лишний раз думать. Отрезанный ломоть этот Меркурин, назад не прилепишь. Минуло несколько лет после голода; на могилах сорняки выросли. Купить лошадь взамен той, съеденной, Валентин так и не сумел. И жены себе не взял, не до того ему было. Ранней весной 387 года снова в готское село пошел, насчет лошади договариваться, поскольку одному плуг тащить тяжело, а Авдей с матерью не помощники. Авдей за Валентином к готам увязался. Постарел Авдей, золотые веснушки на лице его поблекли, добренькие глазки, вечно слезами залитые, выцвели, будто их долго в уксусной воде вымачивали. Рыжеватые волосы теперь совсем редко на голове росли, однако так и не поседели, горели в солнечном свете то медью, то золотом. И жалок Авдей стал, но богатырство свое прежнее забыть не мог, все хорохорился и, выпив, драку затеять норовил. Зашел Валентин к знакомцу, Герменгильд его звали. Оба знали, с чем Валентин пожаловал; знали и условия договора, и то, что договор этот заключен будет, - ибо ничего не изменилось по сравнению с годом прошлым, и позапрошлым, и более ранними годами. Потому не спешили хозяева о деле заговорить, а вместо того приятную беседу завели о том, об этом. Авдея же погулять отпустили, чтобы помехой не был. Хватился отца Валентин к вечеру, когда пора было домой возвращаться. Уже и Герменгильд кобылку вывел и любовно всю ее охлопал, прежде чем повод Валентину вручить; уже и медом их хозяйка угостила, с зимы сбереженным; и все новости переговорены были; и старшая дочка герменгильдова угрюмому этому ромею глазки состроить успела и, отвернувшись, в кулачок прыснула - рослая, широкоплечая девица, крепкая, как молодой подберезовик; уже и о здоровье епископа Силены осведомился Валентин (ибо в скором времени навестить Силену намеревался); и о том, что письмо из Рима Силена получил (а может, и не из Рима вовсе, этого Герменгильд толком не понял, но что не от Меркурина - это точно); уже и смеркаться стало, а Авдея все нет. Решил Валентин, что, верно, спит Авдей где-нибудь пьяный, и потому Герменгильда поблагодарил и к себе в Македоновку отправился. А Герменгильд все глядел ему вслед, все головой покачивал и о своем думал: и вправду хороший хозяин этот Валентин. Не его вина, что нет ему удачи. Шальная мысль закралась: не выдать ли и впрямь за него дочку. Хоть и запрещены были в Империи браки ромеев с варварами, в горах Гема на запреты эти (когда хозяйственные нужды того требовали) и не смотрели. А после отказался от замысла своего Герменгильд. Последнее дело - невезучего человека к себе в семью брать. Откроет, чего доброго, бедам двери в дом Герменгильда. Наутро из готского села паренек в Македоновку прискакал. Ни свет ни заря ворвался к Валентину на двор и закричал: - Беда, Валентин! Валентин в одной рубахе вышел, на встающее солнце щурясь. - Что блажишь? - спросил готского паренька, спросонок хмурый. А у самого тоска к горлу подступила. Близко подошел к мальчишке, голову запрокинул: ну, что еще случилось, говори. Паренек с лошади свесился, босой ногой качнул и Валентина в грудь толкнул случайно. - Отец-то твой помер, - сказал паренек испуганно. Валентин будто этого известия и ждал. В смерть отца сразу поверил и ничуть тому не удивился. Только одно с досадой и подумал: нашел время умирать Авдей, в самую страду. И без помощи его, Валентина, оставил. Да еще похороны от дел отрывать будут. А больше ничего не подумалось. Паренек же готский выпрямился и добавил: - Его наш Эвервульф убил. Тут удивился Валентин. Авдей, хоть никому за всю жизнь не принес ровным счетом никакой пользы, хоть и драчлив был, но злобностью нрава не отличался. Больше от полноты душевной кулаками махал. Так что и любили его, пожалуй, несмотря на вздорность. Валентин плеснул себе в лицо воды, чтобы пробудиться, кое-как оделся, на лошадь позади мальчишки уселся, и поехали. Авдей лежал у Эвервульфа на дворе, в тени большого дерева. Сам Эвервульф, рослый, сутулый, рядом стоял и копну русых своих волос ерошил огромной лапой. Завидев Валентина, лицо к нему оборотил, расцвеченное синяками и царапинами, с похмелья опухшее. Руками развел и вместо приветствия что-то невнятное пробормотал. Валентин тяжко с коня соскочил, о мальчишке тотчас же позабыв, и к отцу мертвому подошел, поглядел на него сверху вниз. Лежал Авдей тихий, рот расслабленно приоткрыв, одну руку в траву уронив, другой груди касаясь. Рядом с Авдеем меч лежал - плохой ромейский меч. Валентин сел возле мертвого и голову Авдея на колени себе положил. Ладонью остывшее лицо авдеево прикрыл, задумался. Эвервульф рядом сел. И сказал ему Валентин: - Расскажи, как умер мой отец. Что и говорить, жил Авдей нелепо, а умер и того глупее. Ввечеру выпили с этим Эвервульфом (и прежде такое бывало) и бой затеяли, умением воинским друг перед другом похваляясь. Освирепел вдруг Авдей, гордость ромейскую в себе разогрел - как-никак, потомок легионера! - и с мечом на друга своего бросился. Не шутейно бросился - всерьез. Эвервульф же так пьян был, что думать уже не мог, - тело, годами немирного бытия наученное, само за него все сделало. И ранил-то Авдея, видать, не смертельно, да за ночь тот кровью истек. Эвервульф, как упал противник его, успокоился и спать завалился. Наутро проснулся, а Авдей - вот он, Авдей... И проклял себя Валентин за то, что отца вчера разыскивать не пошел, как от Герменгильда домой собирался. Да что толку в проклятиях этих. Взял отца на руки. Тяжел был мертвый Авдей, как куль глины сырой. Домой понес, к матери. Эвервульф, бедой смущенный, нагнал, подождать попросил, телегу выкатил и лошадь запряг. Уложили Авдея и в Македоновку повезли. Мать вышла - встречать. Малого росточка, сухонькая. Увидела своего Авдея, каким он в последний раз домой возвращается, таким кротким, таким обиженным. На Валентина поглядела с робостью - как, можно ли поплакать по отцу детей ее? И Валентин позволил: плачь, мать! Закричала мать жалобно, тоненько; слезы же к ней так и не пришли. Хоронили Авдея быстро и безрадостно. Авдей бы недоволен такими похоронами остался. Вина почти не было, угощенья и того меньше. И все спешили от покойника отделаться, ибо работа не ждала. Ни смеха тебе, ни рассказов о героических деяниях, умершим совершенных. Ни драки под конец пиршества, ни костей переломанных, ни девок-рабынь перепорченных, чтобы девять месяцев спустя народилось бы несколько новых Авдеев. Ничего такого интересного не случилось. Пробовали было соседи помянуть этого Авдея, но толком ничего так и не вспомнили. Ну, сарайку сломал соседу (с козой по пьяному делу бороться затеял). Другому соседу помогал бревна таскать, уронил бревно и пальцы на ноге тому соседу сломал - долго еще тот хромал. И другие воспоминания в том же роде были. Только мать-хозяйка, вздохнув тяжко, всей утробой своей, проговорила: - Все же он добрый был. Да вот и сына среднего, Меркурина-то, в люди вывести сумел. - Не он Меркурина в люди вывел, - сердито возразил Валентин, - а епископ Ульфила. При этом имени многие крестом себя осенили - чтили память епископа. Пристыженная, мать опустила голову. Прошептала упрямо: - Он добрый был. Сын только плечами пожал. Встал, ладонями по столу хлопнул: - Завтра рано вставать, - только и сказал. Все с ним согласились. Действительно, вставать чуть свет. И разошлись соседи авдеевы. Пока страда не минула, о смерти сельского пьяницы Авдея и не вспоминали. Как не было Авдея. Но вот полегчало немного, выдался день, когда и спину разогнуть было можно, и отправился Валентин в готское село - лошадь Герменгильду возвращать. Шел к готам-соседям, а сам думку одну затаил. Авдея-то в готском селе убили. Стало быть, и о смерти его судить по законам готским будут. А по закону этому так выходило, что заплатить Эвервульф должен за убийство. Полновесный вергельд за Авдея,