отвязался. Но и этой львиной долей старший сын остался недоволен: - Ежли по-божьи, то любая половина - моя! Все вы - лежач камень! А под лежач камень-от и половодная вода не канет... Три средних сына, не уступавшие Винтяю в силе, кинулись на него с кулаками, но грозный притоп отца остановил их: - Сукины дети! Всех лишу наследства моего! И хотя семейная буря на этом улеглась, Игнат лучше других понимал, что ему теперь уже не удастся удержать в слабом кулаке былой власти - вывел Винтяя, придется выводить и остальных, оставляя себе голый кукиш... Денег старшему сыну Игнат не дал: довольно с него и тех, что украл и награбил! Свой крестовый дом в два этажа тоже делить не стал - зануждался Винтяй в вольготности, пусть свои хоромы рубит! К лавке подбирался сын, но и тут получил от ворот поворот: наживи теперь сам и хозяйствуй, за сестрами тоже кое-что надо дать в приданое... - Петуха запущу под стреху! - пригрозил Винтяй. - На каторгу упеку! - ответствовал отец. С тем и разминулись. А вскоре слух прошел - оженился Винтяй. И не к отцу пришел за обкруткой, как ожидалось всеми, а у попа Капитона сначала крещение, а потом и венец принял. Все мог простить Игнат сыну, но поругание дедовской веры простить не мог: проклял на первом же молении, вогнав в страх жену, сыновей и дочерей... Наступило временное затишье, и вот выкинул номер кучер самого Игната - принял православие. Да если бы Игнат знал, что эту погань тот учинил за какие-то мятых три рубля! Да окунись Торкош в Иордань, Игнат бы ему ведро водки выставил и живого барана подарил! Пей да закусывай, отмечай всей душой новую святость свою! Неси старинный осьмиконечный крест в мир!.. - Может, обратно перекрестишься? - спросил его Игнат без всякой надежды на успех. - Моя вера любую перешибет! - Нет, теперь совсем не могу. И Эрлика боюсь и Христа! Да, промашку дал Игнат Лапердин! а ведь нежданным крещение Торкоша не было. В полный голос о том кучер говорил, даже про поповские деньги поминал... Пропустил мимо ушей Игнат, закрученный своими делами и думами! А теперь вот и покаянную душу упустил, радостную для господа! Верно молвится: пришла беда - отворяй ворота!.. Дня три новокрещенец глаз не показывал. Потом пришел, встал на пороге, долго тискал свою облезлую шапку в руках, глядя на Игната виновато и обиженно. - Ты чего? - поднял от бумаг голову Игнат. - Уходить решил. Совсем. - Ну и иди, кто держит? - Расчет давай! - Расчет у меня с тобой не хитрый, - хохотнул Игнат, придвигая счеты. - С чем пришел ко мне, с тем и уходи... Что наработал через пень-колоду, то и проел. Деньги свои пропил... Куда пойдешь-то среди зимы? Оставайся уж... Я на тебя шибко-то и не сержусь, Толька, сам в вине перед господом... Торкош удивленно захлопал глазами: говорит в вине, а сам совсем трезвый! - Техтиека буду искать. - Да, ловок ты! - Игнат отодвинул бумаги, засмотрелся в окно, стирая ладонью и не в силах стереть ехидную усмешку. - Не примет тебя Техтиек в свою банду, Толька! Ему нужны молодые, крепкие и безбожные мужики, а ты - кто? Гриб трухлявый... - Тогда попа просить буду, чтобы в монастырь на Чулышмане меня отдал! Там буду жить и новому богу молиться... Пить брошу, бороду заведу, как у тебя... - Храбер бобер! - крутнул Игнат головой. - То в бандиты, то в монахи! Эх, голова... Так и будешь всю жизнь чужие куски подбирать? Торкош не отозвался. Ему и без горьких слов Игната было обидно до боли - пришел сюда с конем и деньгами, а уходить надо пешком и с пустыми карманами... Он сел на лавку, опустил между коленей руки с шапкой, понурил голову. До весны далеко, дороги длинные, ночи холодные... Совсем пропадет! - Тогда помирать буду. Игнат сердито отодвинул счеты: - Ладно! Вот тебе записка - иди в лавку к Яшке. А утром - ко мне на двор! Сам тебя ограбил, сам и на ноги ставить буду! Господь зачтет... Игнат Лапердин любил играть со своими людишками в кошки-мышки и умел это делать. Упрямство Торкоша смутило только в первый день, а потом он легко раскусил его и теперь решил пустить в дело, которое вызрело само по себе после того, как Винтяй, добившись раздела, вышел из домашнего корабля. Вернуть обычным порядком сына он уже не мог, а вот сыграть с ним злую, оскорбительную шутку, разорить в пух и прах было еще в его силах. И тут простодушный пьяница Торкош вполне мог пригодиться. Трудное лето и тяжелая осень сменились жестокой зимой. Трещали и рассыпались вокруг не только бедняцкие хозяйства, что уже и не было особенным дивом, но и крепкие дворы пошатывались. Сено стало дороже хлеба и мяса, скот обесценился и, чтобы спасти его от гибели, некоторые горячие головы начали выгонять отары и стада на тебеневку, по примеру местных жителей, которые почти никогда не запасались кормами на всю зиму. Но у русских не было опыта зимней пастьбы скота, да и сами овцы, избалованные вольготными кормами в теплых кошарах и скотных дворах, рассеянно бродили по мелкому крупитчатому снегу, жалобно взывая о помощи. Пастухи и чабаны-алтайцы вдруг стали нарасхват. Их нанимали сначала за десятую часть поголовья, потом за пятую, а скоро начнут нанимать и за треть! Такой возможности неожиданно и стремительно разбогатеть еще больше, Игнат никак не мог упустить! И потому все его работники, имевшие когда-либо дело со скотом, снова были переведены на свои должности. По первому же требованию соседей, Лапердин отправлял их пасти чужой скот и получал оплату натурой, не выделяя своим люд Сначала все шло вроде бы ладно да складно, но потом пастухи, чабаны и табунщики стали исчезать с заработанным скотом, перегоняя его в дальние урочища, куда руки Игната не доставали. Пришлось делиться: десять голов хозяину, одна - пастуху, хотя это и грозило потерей дармовой рабочей силы по весне. Работники, обзаведясь своим скотом, просто уйдут от Игната, сами став хозяевами... Подошла очередь и Торкошу идти в перенаем. К удивлению Игната, он сначала отказался наотрез, никакими посулами не соблазнившись, а потом неожиданно согласился, насторожив своего хозяина. Или сговорился с кем-то, или на свой страх и риск решил вернуть те деньги, что выманил у него самым бесстыжим образом Яшка, или надумал удрать на коне, который ему был положен, как пастуху, поскольку подарок Яшканчи он тоже пропил. Зная честность и открытость Торкоша, Игнат решил поговорить с ним начистоту и на первый же свой вопрос получил ошеломляющий ответ: - За табун коней, что Техтиек угнал из Ширгайта, я получил от него пять красненьких; сейчас за отару овец получу десять... До весны хватит и на еду и на кабак-араку! Только я уеду от тебя, твой Яшка - жулик, дорого все продает... - Где же ты найдешь его, Техтиека? - Найду... Он сам приказал мне жить у тебя и слушаться. Ты, сказал, мне еще будешь нужен. Впервые Игнат не столько испугался, сколько растерялся: - Значит, Техтиек близко? - Сейчас не знаю, где он. А недавно в Бещалыке был. Пастухи твои видели, быков ему продавали... Игнат поднялся и, ни слова не сказав больше, пошел на ватных ногах в свою келью. "Старый стал Игнат, - подумал Торкош, возвращаясь в свое жилище. - Совсем старый... Помрет скоро!" У себя дома Торкош блаженно растянулся на постели, посасывая трубочку и глядя в закопченный потолок, где дыр было больше, чем на его шубе. Но костер горел, и ему было тепло. Не хватало только кабак-араки, но и без нее жить можно, если не думать... Заскрипела дверь, в щель просунулась голова отца Капитона, обвела изумленными глазами неказистое жилище прихожанина, втащила тяжелое тело в шубе, поискала глазами икону или крест - не нашла. - Ты почему в храме не бываешь? - Работы много. А ночью приходил - замок видел. - Что же, мне и ночью в церкви сидеть, тебя дожидаться? Всенощные службы лишь по большим праздникам бывают! Надо бы знать про то, сын мой... Ох-хо! Ну и провонял же ты жилище свое сиволдаем и табаком! Торкош внимательно посмотрел на попа. Зачем сыном называет, если сам лет на пять моложе? Вот старик Лапердин мог бы сказать: сын мой, Толька! А этот - рыжий, здоровый, трещин на лице и то меньше, чем у него, Тор-коша. - Не блюдешь святых обетов, - продолжал свои нравоучения священник. - На исповеди не бываешь, к святым тайнам не причащаешься - ко крови и телу христову... Нехорошо, сын мой! Поп говорил долго и скоро надоел Торкошу. - Ладно, - сказал тот нехотя, - приду завтра вина выпить. Только ты мне не ложкой, а всю чашку сразу давай! - У меня - храм, а не кабак! - Тогда я не пойду к тебе на маленькое вино. - Тьфу! - не выдержал отец Капитон. - И как только у тебя поганый твой язык поворачивается говорить мне такое? Глава девятая КРЕЩЕНСКАЯ ПРОРУБЬ Нога в ногу, сапог в сапог. Впереди - Капсим с Панфилом, потом - некрещенцы. Замыкали цепочку Аким и остальные общинники. Женщин нет - девок будут крестить по весне, на пасху, когда сойдет лед и убежит в неведомые края талая вода. К священническому действу община начала готовить себя сразу же, как наступил Филиппов пост, продолжающийся до рождества христова. Мела легкая поземка, нежадный морозец пощипывал уши. Погодка была как на заказ! Но некрещенцы ежились - их пугала ледяная вода проруби, в которую им скоро предстояло окунуться с головой. Глубже и убродистее становился снег. По нему впору на лыжах идти, а не ногами, продавливающими его до земли. Но Капсим и Панфил были довольны: коли снежный намет под ногами, значит, река уже близко! Перешагнув через сугроб и почуяв ногой, что внизу не земля, а лед, Капсим остановился. - А не рано ли? - усомнился Панфил. - В самый раз! Капсим сделал еще два-три шага вперед, вернулся по своим же следам и налетел на Панфила, едва не уронив того в снег. А это никак нельзя - загрязнишь тропку к святому месту, придется сызнова все начинать! - Тута рубить Иордань будем! Ну-ка, Софрон, ковырни. Детина-некрещенец осторожно обошел Панфила, остановился возле Капсима, повинуясь его персту, ухнул пешней. И сразу же вместе с тучкой снега брызнули осколки льда. Оттаяли лица у общинников: хорош глаз у уставщика! Враз попал. На помощь Софрону пришли парни и молодые мужики, разгребли снег возле лунки, начали подкалывать лед, пока не соорудили аккуратную прорубь крестом, маслянисто поблескивающую водой и исходящую банным паром. - Вот и ладно! - улыбнулся Капсим в бороду и, повернувшись к Панфилу боком, сказал спокойно: - Охолонут чуток парни и - зачин! С Софрона начнем? Панфил кивнул. Капсим подозвал парня, вынул пешню у него из рук, ткнул согнутым локтем в живот: - Первым пойдешь! Софрон развязал опояску, сбросил тулуп и сапоги-ичиги, оставшись в длинной рубахе, перехваченной сыромятным ремешком, в широких бурых портах и холщовых носках. Вопросительно посмотрел на уставщика. - Все снимай, не канителься! - отмахнулся Капсим. - Зябко! - пожаловался Софрон басом. - Согреешься в воде, - усмехнулся Панфил. - Она теплая подо льдом! Ишь, в пару вся! Софрон послушно заголился. Капсим достал из-за пазухи длинное полотенце, один конец протянул Панфилу, другой оставил себе. Накинув среднюю часть полотенца на шею парню, пропустил концы под мышками, заставив того поднять руки, мотнул головой рослым некрещенцам: - Давай! Парни намотали концы полотенца на руки, подтащили Софрона к проруби, встали по обе стороны от нее, дожидаясь нужной команды уставщика. Капсим неторопливо подошел к первокрещенцу и, упершись ладонью в его широкую спину, спихнул Софрона в воду. Глубина оказалась достаточной - по горло. Проследив за тем, как Софрон скрестил руки на груди - левая поверх правой - Капсим воткнул вещий перст в серое неприглядное небо, прогудел нижним пределом: - Крещается раб божий Софрон... Крестный отец Софрона - Аким, по знаку Капсима, положил ладонь на голову парня и с силой окунул его. - Во имя отца и сына, - чуть выше взял Капсим, строго следя за тем, чтобы Аким не отставал с окунанием, - и святаго духа... Погрузив Софрона в третий раз, Аким нарочно задержал ладонь на его голове, припомнив какую-то мелкую обиду не то через себя, не то через свою жену-шалаву, но, поймав строгий взгляд уставщика, отпустил. Софрон вынырнул, ошалело взглянул на крестного отца, но его воркотню уже перекрыл поднимающийся к небесным высям голос Капсима: - И ныне, и присно, и во веки веков! Аминь. Парни стремительно выдернули Софрона из воды, поставили на лед. К нему подошел несколько смущенный Аким, надел на шею деревянный крестик на льняном шнурке: - Нарекаю тебя Софронием... Гулко кашлянув в кулак, Капсим торжественно объявил: - Все твое прошлое сейчас, Софрон, в воде утонуло. Теперь ты уже не парень Софрон, а старец Софроний. Двое других парней набросили на него тулуп, заранее отогретые на чужих ногах валенки, шапку. - Скачи! Прыгай! Прозябнешь! Софрон послушно запрыгал, высоко задирая ноги, охлопывая себя руками и фыркая, как лошадь... Вместо соболя или лисы с очередной охоты Дельмек привез елку: пушистую, плотную, истекающую на комле янтарной слезой. - И где ты только отыскал такую! - всплеснула руками обрадованная Галина Петровна. - Прелесть, как хороша! Федор! Ты только взгляни на нее! Дельмек блаженно улыбался. Он был рад, что хоть этой малостью угодил доброй своей хозяйке. Устанавливали елку в кабинете хозяина дома. Запах хвои и смолы сразу же перебил застоявшуюся лекарственную атмосферу, пропитал собой все - от портьер до книг. Галина Петровна летала по дому и пела, как птица. Ее радовало все - сама елка, самодельные игрушки, которые смастерили мужчины. Они, правда, не разделяли ее восторгов - игрушки получились все-таки неуклюжие, да и головы самих мастеров были заняты другими заботами... За эти дни Федор Васильевич более внимательно присмотрелся к своему санитару и помощнику жены по хозяйству, много говорил с ним и даже проникся неожиданным уважением. Дельмек ранее был как-то отстранен от него, и доктор воспринимал парня скорее как объект для своих педагогических, просветительских и гуманистических опытов. И если раньше ему импонировала независимость Дельмека, то теперь он открыл для себя в его лице своеобразного носителя культуры древнейшего народа. Дельмек был по-своему поэтичен и оригинален, хотя порой из этого романтического человека выглядывал и самый обыкновенный практичный эгоист, не понимающий и не принимающий отвлеченных понятий, никак не связанных с его возможностями сугубо физиологического выживания... С наступлением зимы больные почти не беспокоили доктора. Односельчане не болели, а люди, живущие в соседних горах и долинах, больше рассчитывали на своих камов и знахарей - к ним было много ближе идти или ехать. Лишь в самый канун рождества пришел Капсим Воронов, уставщик местной раскольнической общины, как охарактеризовал его отец Лаврентий. - Плохо вижу, - пожаловался он, - вдаль - ястребом, а вота вблизь - не могу, плывет все... Уж не слепота ли окаянная грядет за грехи какие? Федор Васильевич осмотрел его, ничего не нашел, спросил: - Который десяток разменял? - Пятый, - вздохнул Капсим, - к старости дело идет... - Вот вам и ответ! Слепота вам не грозит, а дальнозоркость развивается довольно успешно. Нужны очки! М-да... И доктор впервые за много лет практики достал картонную коробку, в которой хранил стекла и оправы очков. Так уж получилось, что за очками к нему почему-то не обращались, хотя и видели, что сам доктор носит пенсне на шнурке... Скоро нужные стекла Капсиму были подобраны, и Федор Васильевич, выдернув наугад книжку с полки, протянул ее Капсиму: - Читайте вслух. Капсим с явным недоверием взял книгу, раскрыл где-то на середине, склонился, повел пальцем по строке, зашевелил губами, разбирая малознакомый ему гражданский шрифт: - Твердо... Аз... Како... Так! Люди... Юс... Буки... Отче... Веди... Мягкой знак... Любовь!.. Ишь, ты! Складывается!- Он поднял удивленные, еще больше увеличенные стеклами очков, глаза. - Значит, в этих очках я могу чтить и мирскую грамоту? - Да, разумеется! Только вы читаете буквами, а надо - слогами и словами... - Федор Васильевич взял книгу из рук Капсима и бегло прочел фразу, которую с такими мучениями одолевал гость: - "Так любовь вошла, подобно кинжалу, в его сердце..." Гм-м... Красиво... - Он захлопнул книгу, взглянул на титульный лист. - Галя! Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не совала свои романы в мои книги! Галина Петровна, наблюдавшая за излечением капсимовской слепоты, рассмеялась: - Ты же сам взял книгу с моей полки! Капсим топтался возле стола, то снимая, то снова надевая очки. Он растерялся окончательно и не знал, как ему теперь поступить: то ли положить очки и незаметно уйти, то ли уйти прямо в очках. Федор Васильевич заметил его замешательство, рассмеялся: - Берите, берите, Воронов! Только постоянно эти очки носить нельзя, они для работы и чтения... Может, и книжку вам дать для тренировки? Одной "Листвяницей" сыты не будете... - Ежли можно, то я, тово, возьму... Он протянул неожиданно задрожавшую руку за только что читанным им романом, но Галина Петровна дала ему другую книжку - с крупными буквами и большими картинками на каждой странице: - Это Крылов. По нему вы можете учить грамоте даже своих детей и жену. Дельмек, видевший всю эту процедуру, буркнул что-то и ушел на кухню. А вечером, выбрав подходящий момент, поинтересовался: - А если я надену на глаза такие же стекла, то я тоже смогу называть по именам тех букашек, что нарисованы? Ну, этих - буков, ведов... - Нет, Дельмек, - вздохнула Галина Петровна, - очки тебе не помогут. Ты не знаешь самих букв, а Воронов их знает... - Она вдруг побледнела, потом вспыхнула, стремительно повернулась к парню: - Слушай!.. А давай я тебя буду учить русской грамоте? "Говоришь ты уже неплохо, значит, и читать по-русски научишься! - Нет-нет! - испугался Дельмек. - Я совсем помру от страха! Былой оптимизм отца Лаврентия улетучивался с каждым днем. Приход был малокровным и нищим, хозяйства большого священник не держал, кержаки все упорнее сторонились его, введенные в обман недавней проповедью, а с семьей доктора отношения все больше и больше разлаживались... Неожиданно для самого себя иерей полюбил прогулки в одиночестве, когда можно было поговорить с самим собой - на голосе проверить те мысли, что сверлили ему мозг, как бурав, впивающийся в дерево. Отец Лаврентий даже пробил отдельную тропу через огороды на соседнюю улицу, где вместо деревянных рубленых домов кержаков стояли конусные постройки язычников, из верхушек которых днем и ночью валили клубы дыма и пара, пахнущие мясом, молоком, какой-то горечью с кислинкой... На этой тропе к нему уже привыкли, и даже черномазые ребятишки не давали стрекача, как раньше, а смотрели на его высокую фигуру изумленно и любопытно. А он ничего не замечал вокруг - мысли иерея были тягучие, как подогретый дратвенный вар, но в отличие от него, ни к чему не липли, а просто тянулись в пустоте времени, исчезая так же неожиданно, как и появляясь. Бывало, что потом он мучительно долго вспоминал об этих думах, но они не возвращались, хотя их след и больно царапал душу, надолго портил настроение... Что же случилось? Почему же он, пастырь и духовник, равнодушно проходил теперь мимо жилищ тех, кого обязан был вести к истине? Где та восторженность, тот пыл, тот огонь искренности, что горел в нем после рукоположения в иереи? Как и почему сломалось все, что казалось незыблемым и святым? Куда ушло, улетучилось?! Суета сует? Но только ли она одна виной, что все переменилось в душе? Может, разочарование и апатия рождены другими причинами? К примеру, ложностью избранного им пути, оказавшегося неожиданно сложным и труднопреодолимым?.. Боже упаси и помилуй!.. Просто, у него нет больше сил для черновой и неблагодарной работы, нет желания браться за то, что ему заведомо не одолеть... На запросы и многочисленные письма консистории и начальника духовной миссии, приходившие с оказией, отец Лаврентий давно уже не отвечал, рассудив, что зимой до него бийские и томские духовные власти не доберутся, а к весне, глядишь, и само по себе все как-то утрясется и уладится... В крайнем случае, можно будет самому съездить и с глазу на глаз объясниться с преосвященным и викарием, доказать, что не так уж и медово ему живется в этой окаянной тьму-таракании, куда его затесали неизвестно за какие прегрешения... Можно и на колени бухнуться, лба не жалея, воздев руки горе и возопив: "Владыко! Не пора ли праведный гнев сменить на вселенскую милость? Пусть уж кто помоложе и посноровистее испробует теперь горький и соленый миссионерский хлебушко, а меня уволь, ради Христа, от каторги сей! В Россию хочу, пока не озверел и не оброс шерстью, яко зверь! К русскому люду православному, к сладостной бестолочи крестьянской и мастеровой..." Неужто не дрогнет сердцем преосвященный, истосковавшийся по родным весям не менее, ежели не более, чем он, в этих окаянных тундрах? Часто отцу Лаврентию во время таких одиночных прогулок попадался Дельмек, дивным образом избежавший купели. Теперь он не выказывал ни страха, ни почтения, хотя, в свое время, бежал в горы именно из-за настойчивости попа. Дельмек не окликал его, не выходил навстречу, лишь молча провожал глазами. Иерей видел, что Дельмек вхож в любое жилище язычников, где охотно присаживался у огня со своей трубкой и не столько говорил со своими соплеменниками, сколько молчал. Но это его молчание было красноречивее любого разговора: даже взгляду его верили, даже жест воспринимали как приказ! Вот такого бы помощника заиметь отцу Лаврентию... Может, попытаться? Но как выйти на прямой разговор, с какого конца подступиться к нему? Когда-то это было просто для священника. Остановить, снисходительно оглядеть сверху вниз или снизу вверх (в зависимости от настроения) и спросить, с непременной оскорбительной вставкой, о здоровье, о мыслях, о самочувствии. А сейчас этого никак нельзя! Отец Лаврентий видел, что по своему положению среди теленгитов Дельмек занимал такое же, если не более высокое место, чем он среди своих прихожан... Неожиданно Дельмек просто-напросто стал недосягаем для него. И это было, пожалуй, самым болезненным ударом по самолюбию. И все-таки им пришлось столкнуться... Нагулявшись до озноба, отец Лаврентий подошел к одному из костров, горящих рядом с жилищем, протянул к огню негнущиеся от холода руки. Приятная истома живого тепла окатила его тело, он прикрыл глаза от наслаждения и, кажется, пошатнулся. Тотчас с одной стороны к нему протянулась фарфоровая чашка с каким-то питьем, а с другой - курительная трубка: Иерей уже знал, что так, по обычаю, язычники встречают у своего огня гостей. - Благодарю вас, дети мои... Слова выпали машинально, без всякого умственного или волевого усилия и почему-то на этот раз испугали иерея: - Я на минуточку, я сейчас уйду... Ему отозвался знакомый голос Дельмека: - Это арака, поп. Она чистая. Пей. - Дельмек?! - Да, это я, поп. Выпей араку, она согреет тебя, и ты не будешь болеть. Я сам наполнил чашку из тажуура. Отказаться было невозможно. Священник принял чашку, всплеснув часть содержимого в огонь (руки плохо слушались), отпил глоток, с трудом проглотил обжигающую горло жидкость, повторил глоток и уже с меньшим отвращением допил чашку. Возвращая сосуд, удивился, как быстро, почти мгновенно, хмель ударил в голову и сразу же развязал язык: - А сивуха-то - неплоха! А? - Да-да, - охотно отозвался Дельмек, - греет сразу... Начало клонить в сон, но отец Лаврентий сделал над собой усилие и встряхнулся. Все как-то переменилось: и пламя костра стало добрее и уютнее; и люди, сидящие возле него, уже не походили на чуждых и непонятных; и Дельмек, недавний глухой супротивник, с дымящейся трубкой во рту, не казался упрямым и тупым, как прежде. - Ну, как живешь, Дельмек? - спросил иерей без всякого интереса. - Ты ловко стал говорить по-русски. - Хорошо живу, поп. Доктор не ругает, хозяйка не ругает, ты тоже больше не приходишь меня ругать... Хорошо теперь живу! - Весной опять уйдешь в свои горы? Ты же только зиму перебыть к доктору пришел! Дельмек смущенно отвел глаза: - Нет, поп. В горы я больше не пойду. Тут жить буду... Грамоту учу, буквы... Научиться надо! Это для иерея была уже новость! Кто же его учит русской грамоте? Уж не сам ли доктор решил расширить сферы своей культуртрегерской деятельности? Модная в свое время тактика "малых дел"? М-м... Как говорится, чем бы дитя ни тешилось... - Принял бы крещение, отправил бы тебя в настоящую школу! - упрекнул Дельмека иерей. - Я и с косичкой уже все буки знаю! И веди и глаголь! - Там бы из тебя толмача могли сделать, священника, как Чевалков1... Служил бы государю, как сыр в масле катался! - Нет-нет! - взмахнул Дельмек трубкой. - Твой бок Христ мне не нужен! У меня теперь свой хороший бок есть! - Кто же? - нахмурился священник. - У вас этих богов, что мухоморов в лесу: Ульгень, Кудай, Алтай, Эрлик... - Нет, у меня совсем новый бок! Хороший и сильный! Белый Бурхан! - Кто?!- не то испугался, не то растерялся отец Лаврентий. - Разве он - бог? Он такой же сатана, как твой Эрлик! - Белый Бурхан - хороший бок, поп! - сказал Дельмек убежденно. - Самый честный и сильный! Какую-то секунду иерей находился в трансе. Разговоры о Белом Бурхане и его друге хане Ойроте затихли еще осенью, перед первым снегом. Откуда же сызнова взялся этот тибетский дьявол? - Разве он еще в горах? - Весной воевать будет, - кивнул Дельмек, не вынимая трубки изо рта. - Хан Ойрот уже собирает себе воинов... Шамбалу будем воевать у русских! "Господи! - ужаснулся Широков. - Говорит как о деле решенном... Неспроста все затихло по осени!.. Надо кого-то гонцом в епархию посылать, а может, и самому ехать в великой срочности!" На стук священника открыла жена Панфила Ольга. Изумленно охнула, сгребла в кулак батистовую кофточку на роскошной груди, взметнув черные дуги бровей на круглом, пылающем румянцем лице: - Боже ж мой! Панфил!.. Я счас!.. "С греха плотского поднял, - злорадно отметил иерей, оценив растерянность и смущенье бабы по-своему. - Ишь, как взвинтилась, похотливая!" Загребая ногами половики, прошел в прихожую, метнул руку в крестном знамении на медную иконку, ухмыльнулся: "На том и прижму вас, паскудники!" Панфил вышел в нижнем белье, зевнул нахально: - С какой такой докукой, батюшка? - Прикрой срам! - прикрикнул поп. - Я тебе не твой брат-дыромолец, перед которым можно, как на ведьмином шабаше, голым плясать! Панфил изумленно присел на скамью: - Э-э... Лаяться-то, батюшка, зачем? - Крестили в проруби своих? - Была Иордань. По уставу. Откуда прознал-то? Смел, дерзок, священнослужителя православного и в грош не ценит... Что случилось-то с ним, давно ли овцой блеял? - Бурхан пришел! Панфил вскочил. По его лицу пошли багровые пятна. - К-когда? - спросил он, заикаясь. Чуть опомнился, заорал: - Ольга! Мчи за Капсимом! Вместе с дырявыми валенками тащи его сюда немедля! Иерей рухнул на колени тяжело и гулко, ударил нежданным фальцетом в уши: - Господи!! Праведный!! Милостивый!! Спаси нас, рабов твоих, червей вонючих, не достойных и имя твое поминать!.. - Покосился через плечо на Панфила - встал или не встал на колени. Встал, двумя перстами с большого разгона в лоб влепился. - Твои сыны во мраке неверия, господи! - И тотчас стремительно встал, уронил сокрушенно: - Не слышит нас господь... Глух... Панфил судорожно рванул рубашку, посыпались мелкие белые пуговки, звеня, как бусы. Поднялся, шатаясь и мотая головой. Лик перекосился, глаза бегают, посиневшие губы трясутся. Хотел что-то спросить у священника, не смог - спазма сдавила горло. - Требы-то хоть исполняли в должной строгости? - П-п-поменяли... По "Листвянице" - шибко тяжелы! От своего ума поправили, от скудоумия... - Панфил развел руками. - Себя щадил, братьев и сестер по вере... Думал, как сподручнее и полегче Спаса обмануть... Господи! Грех-то какой... Отец Лаврентий прикусил губу. Далась им, дуракам, эта рукотворная библия, переделанная из "Лествицы, возводящей к небесам"! Не для них ведь был писан тот труд монахом Синая*! * Священник имеет в виду сочинение игумена Синайского монастыря Иоанна Лествичника, жившего в VI веке. Оно состоит из 30 бесед о 30 различных степенях духовного восхождения к совершенству. Было известно как наставление для монахов. - Значит, в царство божие хотели на конях въехать, а не пешком прийти к престолу господню? - зло и с ненавистью спросил поп. - Себе - облегчение для греха, а господу труд тяжкий - разбирать оные? Срамцы! Нечестивцы! - Он пошел к выходу, снова зачерпнув домотканые половики ногами. - Анафема вам! Горите в срубах! Едва за священником закрылась дверь, как Панфил пластом рухнул на пол, заколотил лбом в гулкие доски, обливаясь слезами: - Прав был Капсим! В отступ надо было идти, в новину убегать! В могучий и вечный схорон забиваться! Прозевали Анчихриста! Проспали с женами в обнимку дьявола! Молитву и ту не приемлет господь! Пришел Капсим, бухнулся рядом - в азяме с веревкой и шапке, завыл на высокой ноте: - Помилуй, Спасе, проклятущих жадин мирских! Прими мою молитву души, не отринь ее! Жена Панфила, побледнев, упала следом, еще на пороге: - Избей, Спасе, каменьями блудницу вавилонскую! В этот день было удивительно безоблачное небо. И мороз тоже был удивительным: на термометре доктора, поставленном за окном с двойными рамами, он опустился ниже тридцати градусов. Для гор это не редкость, а вот в долинах за последние пять лет такого еще не случалось. Накануне была оказия, и Федор Васильевич получил шесть хороших писем и восемь пакетов денег. Суммы, правда, были небольшими, но разве суть в самих рублях? "Прочитал вашу публикацию в газете. Я - человек небогатый и многим Вам не смогу помочь...". "Простите, что нищ. Но я возгорелся вашей статьей и решил, что на возрождение умирающего края...". "Вы - герой! Я бы не решилась столь долго и столь тщетно вершить Ваш подвиг. Посылаю все, что могу..." - Как Христу пишут! - Гладышев снял пенсне и смахнул мизинцем влагу в уголках глаз. - Нет, святой отец, вы ошиблись! Не милостью господней и не снисходительностью вашего епархиального начальства будет возрожден к жизни сей народ... Он распечатал пакеты с деньгами, пересчитал полученные суммы. Мало, конечно. Меньше, чем ожидал. Но начинать можно и с таких грошей: купить лес в конторе Булаваса*, нанять плотников... * Управляющий имением царствующего дома на Алтае. - Галя! - позвал он жену. - Ты почитай, что мне пишут! Это же - счастье... Нет, мы не прозябаем здесь, как это кому-то кажется! Мы здесь живем и работаем! Да-с! Работаем и живем! Для Федора Васильевича этот обычный день оказался праздником. Что там рождество! Что там елка, огни и вино! Он схватил жену, закружил ее по кабинету, топая ногами так, что пенсне на его носу прыгало, грозя соскользнуть, грянуться об пол и разбиться вдребезги. - Ты как ребенок! - смутилась Галина Петровна, выбираясь из объятий мужа и показывая глазами на порог, где стоял смущенный и растерянный Дельмек. - Будет у нас больница! Будет, Дельмек! Давай, веселись вместе с нами! Ой-ля, гоп-гоп!.. - Времени нет, дрова рубить надо! Дельмек прошел к столу, выгреб из кармана горсть серебра, высыпал прямо на бумаги и письма доктора. - Что это? - нахмурился Федор Васильевич. - Деньги на больницу. Я немного собрал в аилах. Больше нету ни у кого, последнее отдали... - Постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом забрался куда-то под шубу, выгреб еще несколько золотых и серебряных монет, прибавил к общей кучке. - А это - моя доля... На трудный день берег! Возьми, пожалуйста... Пусть будет у алтайцев своя больница. Федор Васильевич сделал шаг к столу, положил ладони на плечи парня, осторожно сжал: - Спасибо, Дельмек, за помощь... Нога в ногу. Сапог в сапог. По топтаному снегу шел Капсим к своей проруби... Старые книги говорили, что все великие крестители изнуряли себя голодом, хладом и жутью жизни. Он - малый креститель. И сейчас остался совсем один: за все труды общинники расплатились с ним только новой шубой, сапогами, горстью медных денег и двумя мешками крупы на кашу. А Панфил, став краснобаем и исступленно верующим, чуть не всю братию из нетовских толков увел к попу. И те ушли, испугавшись не столько грядущих казней, сколько нынешних бед, могущих грянуть на их дворы в любое мгновенье... Но - свят крест горе вознесенный! Свят крест, приложенный к иссохшим устам. Но - не поповский, а спасов, что сияет в окне на восходе! Прорубь почти занесло. И новый лед, наверное, уже не продавить ногой, а пешни у Капсима нет. Да и зачем ему испоганенная безверием Иордань? Его сделали уставщиком общины. На один день. Потом все рухнуло... Нет больше общины, нет устава, ничего нет! Потому и лик Спаса поутру был виден в сумраке. Потому и он обмирщен супостатами... Все попрано и изгажено никонианским срамником - и святость дедовской истины и благословенность корабля, ушедших в схорон и схиму... О, господи! Капсим - нищ. Был и остался. Но душа его - богата! Кто-то опустился рядом, тяжко вздохнул. Капсим поднял голову: - Аким? Ты зачем пришел к проруби, Аким? Ни звука в ответ. Капсим всмотрелся: стынут слезы на глазах у мужика, трясутся губы от обиды, холодно и зло выпуская слова: - Жена Дуська ушла. К Софрону, крестнику моему... Капсим снова опустил голову, глядя в застывшую Иордань. Плохо топил Аким Софрона в ней! Надо было совсем утопить блуда! - Ладно, Аким! Мы-то с тобой - тверды в вере! - Тверды, Капсим... Успокоил нищий нищего - посох передал... Да-а... Как жить-то до весны, чем? Ведь жить-то надо наперекор всему! - Можа, в Беловодию уйдем с тобой? В Синегорию, тово? Хмыкнул Капсим, вспомнив глупые свои берестяные писанки, которые сам сжег на загнете печи. Всколыхнулся было душой от смеха, да только слезы обиды и горечи закипели на глазах... Малое дитя, чему верил-то столь истово? Зачем? - Нету их, Аким. Ни Беловодии, ни Синегории. - Как - нету?! - поднял тот изумленные глаза. - Люди-то их ищут! И деды наши искали, и прадеды! - Зря искали. Прав Капсим! Никто не наготовил для таких, как он, бедолаг, земель обетованных! - Самим нам надо, Аким... Самим! Своимя руками. Глава десятая ПРОЩАЛЬНЫЙ ПЕРЕВАЛ Натерпелись страхов Яшканчи и Сабалдай из-за песен Курагана, пока добрались до Кош-Агача! Ничто не действовало на кайчи: ни предупреждения Хертека, ни постоянные стычки с Хомушкой и Бабинасом, ни откровенный пристальный интерес русских верховых к их группе, в которой было мало скота, но много погонщиков. В любой момент Курагана могли арестовать и отправить обратно, привязав повод его коня к седлу... Яшканчи знал, что надо сделать, но не решался высказать этого вслух. Решил посоветоваться с Хертеком или Доможаком, но те как сквозь землю провалились, оторвавшись от них на подходе к ярмарке. Вздохнув, Яшканчи подъехал вплотную к Курагану, шепнул: - Твой топшур выдает всех нас. У него слишком громкий голос! Кураган непонимающе посмотрел на друг отца: - Я и хотел, чтобы у моего топшура был громкий голос! Зачем говорить шепотом? - Твой топшур надо сломать! - сказал Яшканчи мрачно. - Плохо говоришь, дядя Яшканчи, - смутился Кураган, - совсем плохо... - Он хотел отвернуть коня в сторону, но Яшканчи не отпускал луку его седла. - Я хочу поехать вперед, к отцу! - Подожди. Твой топшур мешает нам всем! У него не только громкий голос, но и длинный язык... Кураган вспыхнул и отвернулся. Он понял, что друг отца и сам отец боятся за него. Боятся Бабинаса, Хомушки, русских... - Я не буду ломать свой топшур, дядя Яшканчи. Яшканчи снял руку и послал коня плетью вперед. Сабалдай стоял на берегу небольшого ручья, прикрытого прозрачным льдом, и с удивлением смотрел, как среди разноцветных камней шныряли юркие рыбешки. - Пугать жалко, - сказал он виновато. - Лед тонкий, конь легко проломит его, а эти рыбы разбегутся... Яшканчи покачал головой: вот и лучший его друг впал в детство... Рыб ему жалко пугать! А собственного сына ему не жалко? - Скажи Курагану, чтобы он больше не пел своих песен. Это опасно... Я уже говорил ему, чтобы он сломал топшур. Обиделся на меня... Сабалдай удивленно посмотрел на Яшканчи. - Если птице завязать клюв, она умрет! - Птица тоже не всегда поет... А вечером, когда они зажгли свой последний костер, Яшканчи сам попросил Курагана спеть. Сабалдай покачал головой, он только что говорил с сыном, и тот обещал не снимать больше топшура с коня, пока они не вернутся домой. Но Курагана просьба Яшканчи обрадовала: у него была готова новая песня, и ему не терпелось поделиться ею с другими. Сабалдай понял Яшканчи, поник головой, спросил тихо: - Ты хочешь сделать моему сыну больно? - Я хочу спасти его от тюрьмы! - так же тихо отозвался Яшканчи, отвернувшись от огня, чтобы старый друг не заметил, как налились влагой его глаза. - Я хочу, чтобы мы все вернулись домой... Тихо вздрагивали звезды, обещая неустойчивую погоду. Некоторые из них были плохо прибиты к небу, срывались и, прочертив огненную полосу, исчезали. Яшканчи знал, что в это время поздней осени небо всегда теряет свои звезды, которых слишком много назрело за длинное лето. Полетели звезды - скоро полетят и белые мухи, чтобы до весны закрыть землю белой кошмой. Вернулся Кураган, забренчал по струнам, глядя поверх костра. Сейчас он споет еще одну свою песню. Может быть, последнюю, которую услышит Яшканчи... Белая метла неба заметает горы, Заметает страданья и боль многих! Она хотела бы замести и живое, Но против костров сердец бессильна Эта метла зимы! Прикрыл рукой глаза Яшканчи. Первые же слова кайчи нашли отклик в его душе, и она кричала, сопротивлялась тому, что он и Сабалдай задумали... Старик прав: нельзя птице завязать клюв, чтобы она не пела своих песен! Но если песня выдает птицу врагу? И этот враг уже нацелился в ее сердце?.. Кураган поднял глаза, полные того огня, что горел в его душе всю эту осень. Он сейчас никого не видел и не слышал: В черной ночи горят живые огни. Но их зажгли сами люди, а не небо. И черная метла зимы и ночи Не в силах теперь загасить эти огни - Огни наших сердец! Долго пел Кураган, но не было в этой его песне упоминаний о хане Ойроте и Белом Бурхане, которые идут спасать людей Алтая от беды и горя на своих крылатых белых конях. Сегодня Кураган не пел о них! Сегодня он пел о непобедимой силе людей, которые могут и должны сокрушить не только зиму и морозы, но и любую злую силу земли и неба! Любую силу, какой бы злой и беспощадной она ни была, как бы ни кралась к людям из-за каждого куста и камня... - Дай мне твой топшур, Кураган. Яшканчи встал, осторожно выпростал из рук кайчи его инструмент и молча сунул его в костер. Просохшее и промаслившееся дерево вспыхнуло