ями. Надо избрать одно что-нибудь: или великий, трудный подвиг, или... - Или волокитство, хочешь ты сказать, - прервал Волынской, несколько смутившись и покраснев. - О! эта шалость, из тысячи подобных, не опасна!.. Ты знаешь, холодный проповедник, что я не в состоянии пристраститься ни к одной женщине. Мариорица мила, прелестна... это правда; но один поцелуй - и страсть промелькнет вместе с ним, как потешный огонек. - Он сожжет это полуденное растение и отуманит вас, сына севера, крестоносца, запаянного в броню железную! Что станется тогда с вашею доброй, любезной супругой, которая вас так любит? - О! она женщина холодная, на эти вещи смотрит очень равнодушно. - Пока они неопасны! Что станется тогда с вашим предприятием, с вашими друзьями, которых вовлекли в него, с вами самими?.. - Ну, полно, честный иерей Зуда! Твоих проповедей до утра не переслушаешь. Скажи-ка мне лучше, что ты думаешь о домашних моих шпионах? - То, что главный почти в руках моих. - Я тебя не понимаю. - Не могу более объясниться; на днях все узнаете. По до вашего похода, - прибавил Зуда, вздыхая, - не угодно ли будет запастись орудиями Махиавеля; они вам очень нужны. - Ты хочешь сказать, лукавством и осторожностию, которых во мне недостает... - Так же, как в вас слишком много благородства для борьбы с Бироном. - О, что касается до этого, то я с тобой опять не согласен. Но обратимся к нашему учителю, Махиавелю. Ввернул ли ты в перевод выражение насчет нашего курляндского Боргио? - Исполнил скрепя сердце, хотя со всею осторожностию, - сказал печально секретарь, как бы давая знать, что это ни к чему не послужит. - Не угодно ли вам будет прослушать последнюю главу? Волынской дал знак согласия, и скоро принесена огромная тетрадь, прекрасным почерком написанная. Зуда сел и начал читать вслух главу из Махиавелева "II principe" ["О государе" (итал.)], которого он, по назначению кабинет-министра перевел для поднесения государыне. Но едва успел пробежать две-три страницы, прерываемый по временам замечаниями Волынского, присовокупляя к ним свои собственные или делая возражения, как вошел араб и доложил о прибытии Тредьяковского. - Вели впустить его, - сказал Волынской, приметно обрадованный этим посещением, - Махиавеля и политику в сторону!.. Он вошел... Глава VI ПОСРЕДНИК Пыщутся горы родить, а смешной родится мышонок! Вступ. к "Телемахиде" {Прим. стр. 67} О! по самодовольству, глубоко прорезавшему на лице слово: педант! - по этой бандероле, развевающейся на лбу каждого бездарного труженика учености, по бородавке на щеке вы угадали бы сейчас будущего профессора элоквенции, Василия Кирилловича Тредьяковского. Он нес огромный фолиант под мышкою. И тут разгадать не трудно, что он нес - то, что составляло с ним: я и он, он и я Монтаня {Прим. стр. 67}, свое имя, свою славу, шумящую над вами совиными крыльями, как скоро это имя произносишь, власяницу бездарности, вериги для терпения, орудие насмешки для всех возрастов, для глупца и умного. Одним словом, он нес "Телемахиду", это высокое произведение, которое почти целый век, то есть до появления "Александроиды" {Прим. стр. 67}, не имело ничего себе равного. - А! дорогой гость, добро пожаловать! - сказал Волынской, кивнув ему и взглянув мельком на чудовищную книгу такими глазами, как бы несли камень задавить его. Гость отвесил глубокий поклон у двери так, что туловище его с нижнею частию фигуры составляло острый угол, - два шага вперед, другой поклон, еще ниже третий. Лицо его утучнялось радостью; желая говорить, он задыхался, вероятно от того ж чувства; наконец, собравшись с силами, произнес высокоторжественным тоном: - Великий муж! как дань моего глубочайшего высокопочитания пришел я положить к подножию вашему энтузиасмус моего счастия. - Поведай, поведай, что такое, - сказал с усмешкою хозяин, - но с уговором, чтобы ты сидел. Я буду мечтать, что беседую с Омиром {Прим. стр. 67}, повествующим мне о прекрасной Елене {Прим. стр. 67}. - Помилуйте, я и постою пред лицом вашим. - Да, боже мой, садись, я тебе приказываю. Тредьяковский сел и возглагольствовал, помогая словам согласной мимикой. - Человеческого духа такое, конечно, есть свойство, когда он сильно встревожен, что долго он как будто перстами ощущает, прежде нежели прямо огорстит слова для выражения своих чувств. В таком и я обретаюсь состоянии. Но дух, как Ираклий {Прим. стр. 67}, чего не возможет! Он совершил во мне седьмой подвиг, и я приступаю. Я сей момент из собрания богов, с Олимпа {Прим. стр. 67} и... и помыслите, ваше превосходительство, вообразите, возмните, какое бы благополучие меня ныне постигло. - Что ж, ты видел государыню? - Насладился ее божественным лицезрением, но этого не довольно. - Она говорила с тобою? - Еще выше и гораздо выше. - Да не томи же нас! - Итак, познайте, ваше превосходительство, я призван был в царские чертоги для чтения моего творения... Весь знаменитый двор стекся внимать мне. Не знал я, какую позицию принять, чтобы соблюсти достодолжное благоговение пред богоподобною Анною... рассудил за благо стать на колена... и в такой позитуре прочел почти целую песню... Хвалы оглушали меня... Сама государыня благоволила подняться с своего места, подошла ко мне и от всещедрой своей десницы пожаловала меня всемилостивейшею оплеухою. Тут Волынской едва не лопнул со смеха; Зуда закусил себе губы. - Не помыслите, великий господин, чтобы сия оплеуха была тяжка, каковые дают простые смертные своими руками; нет! Она была сладостна, легка, пушиста, возбуждала преутаенные душевные пружины в подвижность, как подобает сие произойти от десницы небожителя. Она едва-едва коснулась моей ланиты, и рой блаженства облепил все мое естество. Не памятую, что со мною тогда совершалось, памятую только, что сия оплеуха была нечто между трепанием руки и теплым дуновением шестикрылого серафима. Проникнутое, пронзенное благодарностью сердце бьет Кастальским ключом, чтобы воспеть толикое благоденствие, ниспосланное на меня вознесенною превыше всех смертных. - Поздравляем тебя от чистого сердца, - сказал Волынской. Не зная, как освободиться от энтузиасмуса своего гостя и между тем боясь оскорбить его крутым переходом к тому предмету, который лежал у него на сердце, он спросил будущего профессора элоквенции, что у него за книга под мышкою. - А именно эта книжица есть вина предшедшего и вечно незабвенного события. Ее велено... (вы понимаете, кто велел)... показать вам... Я имею довольно свободного времени, чтобы повествовать вашему превосходительству сие происшествие в достодолжном порядке. - Много чести; зачем беспокоиться! - Сие беспокойство есть для меня репетиция моего благополучия. Кабинет-министр внутренно досадовал; но, желая разобрать смысл намека на знаменитую книжицу, потребовал ее к себе и присовокупил, что он между тем будет слушать поэта внимательно, с тем, однако ж, уговором, чтобы он обрадовал его секретною весточкой. Василий Кириллович улыбнулся, показал таинственно на сердце, мигнул глупо-лукаво на Зуду, как бы считая его помехою, и поспешил обратиться к своему любезному предмету. - Вот, извольте видеть, высокомощный господин, эта книжица есть... Тут Василий Кириллович начал говорить и говорил столько о Гомере, Виргилии {Прим. стр. 70}, Камоэнсе {Прим. стр. 70}, о богах и богинях, что утомил терпение простых смертных. Зуда незаметно ускользнул из кабинета; в слух Артемия Петровича ударяли одни звуки без слов - так мысли его были далеки от его собеседника. Перебирая листы "Телемахиды", он нашел закладочку... На ней, в нескольких словах, заключалось для Волынского все высокое, все изящное, о чем оратор напрасно целые полчаса проповедовал; на ней было начертано: Мариорица; твоя Мариорица - скучно Мариорице! Слова эти горели в глазах влюбленного Волынского; он видел уж впереди, и очень близко, шифры, переплетенные огнем, пылающие алтари, потаенные беседки, всю фантасмагорию влюбленных. Чего не изъяснил он, не перевел, не дополнил в этих словах! Любовь скорее всякого профессора научит анализу того, что говорит любовь. "О Мариорица! милая Мариорица! - думал он, - мы и заочно чувствуем одно; нам уже скучно друг без друга. Ты теперь между шутами, принуждена сносить плоскости этих двуногих животных; предо мною такой же шут, которого терплю потому только, что он бывает у тебя, что он с тобою часто говорит, что он приносит от тебя частичку тебя, вещи, на которых покоилась прелестная твоя ручка, слова, которые произносили твои горящие уста, след твоей души". В то самое время, когда Волынской, влюбчивый, как пылкий юноша, беседовал таким образом с своею страстью, портрет его жены, во всем цвете красоты и счастия, с улыбкою на устах, с венком на голове, бросился ему в глаза и, как бы отделясь от стены, выступил ему навстречу. Совесть заговорила в нем; но надолго ли?.. Взоры его обратились опять на магические слова: твоя Мариорица, и весь мир, кроме нее, был забыт. И вот кабинет-министр, в восторге своего счастия, взглянул на небо, как бы прося исполнить скорей преступные его желания. - О победа! о венец труда великого! - воскликнул с радостным лицом Василий Кириллович, полагая, что восторженное движение Волынского относилось к одному месту из его поэмы. - Какое же место Привело вас в такой энтузиасмус? соблаговолите указать торжествующему родителю на его детище, чтоб он мог сам поласкать его. Волынской смутился, как бы пойманный в преступлении, поспешил спрятать закладку в карман, бросил взоры наугад в книгу и, настроив свой голос на высокий лад, прочел: Видят они [Боги. (Примеч. автора.)] весь шар земли, как блатную грудку; Все ж преобширны моря им кажутся водными капли, Коими грязная кочечка та по местам окроплена {Прим. стр. 71}. Это место превосходно! исполнено силы, великолепия! Я ничего подобного не знаю. - Го, го, го, есть места еще лучше. Если дозволите прочесть вашему признательному пииту!.. Например, когда Калипса {Прим. стр. 71}, воспаленная паренком любви и ревностью, дает окрик на Телемаха и дядьку его. Здесь Василий Кириллович встал и, сам воспалясь гневом, замахав руками, вскричал так, что по сердцу собеседника его пробежала дрожь: Прочь от меня, прочь далей, прочь, вертопрашный детина; С ним же ты совокупно прочь, старичишка безмозглый: Ты почувствуешь, мощен колико гнев есть богинин. Ежели не отвлечешь его ты вскоре отсюду. Больше видеть его не хочу; и к тому не терплю я, Чтоб которая из нимф слово спустила Иль на него чтоб и невозбранно коя смотрела {Прим. стр. 71}. Чувствуете ли, ваше превосходительство, какую красоту причиняет слово прочь, четырежды повторенное. Это по-нашему называется: фигура усугубления. "Дух-мучитель!" - подумал Волынской, истерзанный самолюбием сочинителя, и сказал вслух: - Хорошего понемногу, Василий Кириллович! Дайте мне отдохнуть от красоты одного образцового места, великий муж! - Ага, ваше превосходительство, вы истинный меценат, вы постигли меня, вы отдаете мне справедливость. Но я поведаю вам анекдотец, как могут ошибаться и великие люди. Теперь, не краснея, смею предъявить его во услышание мира, ибо я на предмет своей знаменитости успокоен. Пускай букашки, цепляясь за былинки, топорщатся на Парнасус; пусть рыбачишка холмогорский в немецкой земле пищит и верещит на сопелке свою одишку на взятие Хотина {Прим. стр. 72}, которую несмысленые ценители выхваляют до небес: моя труба зычит во все концы мира и заглушит ее; песенка потонет в 22205 стихах моей пиимы! 22205 вернейшим счетом!.. Не легко сказать; возьмись-ка кто написать!.. Сколько ни обгложут из них мои зоилы, сиречь завистники, все останется мне их довольно для существования в потомстве. - Скорей к повествованию, Василий Кириллович, и потом жаждущему хоть каплю воды: одно слово о княжне. Когда ты скажешь мне его, я велю принесть подарочек... Глаза будущего профессора элоквенции заблистали огнем. Он рассыпался в благодарности, окрылился и повествовал: - Итак, я поведаю вашему превосходительству вкратце анекдотец о себе и Петре Великом. Извольте ведать, что я обучался элементам наук и древних языков в архангельской школе. Уже в летах младых я обещал в себе изобильные надежды. Единожды, когда соблаговолил посетить наш вертоград блаженные и вечно достойные памяти государь Петр Первый, профессор подвел меня к его императорскому величеству, яко вельми прилежного и даровитого студента по всем ветвиям наук, особенно в риторике и пиитике. Еле четырнадцатилетний паренище, я выучил наизусть главу об изобретении со всеми цитатами и эпиграфами, как помилуй мя боже, и сочинил стихословный акростих: "Како подобает чествовати богов земных?" Сей акростих был поднесен его императорскому величеству, и он, воззрев на него, соблаговолил изречь: "Лучше б написал он мне о рыбной ловле здешнего края!" Ге, ге, ге, о рыбной ловле: заметьте, ваше превосходительство! Осмелюсь присовокупить, впрочем не утруждая вашего драгоценного внимания: Петр Алексеевич хотя и был государь премудрый, но в риторических извитиях не обращался, греческого и латинского языков не любил. Сожалительно весьма; чего бы он с познанием их не сотворил! Но обращаюсь к сущему повествованию. Потом всемилостивейший государь, блаженные и вечно достойные памяти, соблаговолил подойти ко мне, выведенному из ряду прочих школьников, поднял державною дланью волосы на голове моей и, взглянув пристально мне в очи, а скиптроносною ударив по челу моему, произнес: "О! этот малой труженик: он мастером никогда не будет", И я дерзаю днесь изрещи: Петр был государь великий; но во мне-то и ошибся! Приникни ныне, о тень божественная, на мою "Телемахиду", на Ролленя дважды в двадцати четырех томах, и сознайся пред ними в своей опрометчивости. Волынской очень смеялся этому анекдоту; но чтобы разделаться с своим мучителем и разом прекратить его повествование о себе, которое могло бы вновь затянуться до бесконечности, если б только вздумалось оратору связать прерванное сказание о всемилостивейшей оплеухе, велел арабу принести обещанную пару. Между тем решительно приступил к Тредьяковскому, чтоб он без дальней благодарности и витийства дал ему весть о молдаванской княжне. Василий Кириллович рассказал за тайну, что ее сиятельство была очень скучна, узнав, что его превосходительство сделался нездоров, что она расспрашивала, все ли красавицы петербургские ездят ко двору и нет ли какой в городе, ей неизвестной; когда ж Василий Кириллович, как новый Парис {Прим. стр. 73}, вручил ей золотое яблоко, она казалась очень довольною. Далее спрашивала об играх и затеях святочных, собиралась ныне же, когда месяц станет уклоняться к полуночи, выйти с подругами своими на крыльцо и погадать о суженом; наконец, во время урока, принялась чертить свое имя и еще кое-что... Но, несмотря на старания учителя взять эту записочку, Мариорица никак не согласилась отдать ее, боясь, что она попадет в руки Артемия Петровича. (Мы видели, однако ж, что эта самая записка очутилась в "Телемахиде", между листами, вместо закладки и дошла к кому следовала: так-то хитра любовь женщины! Верьте, что она, когда нужно, проведет не только профессора красноречия, но и поседелого в дипломатии мужа.) Утешенный Волынской, с новым запасом для своих волшебных замков, выпроводил от себя Тредьяковского, а этот, уложив в свой табачный носовой платок богатую пару платья, ему подаренную, и свою "Телемахиду", отправился с этим сокровищем домой. Вслед за его отбытием пришли доложить кабинет-министру, что какие-то святочные маски просят позволения явиться к нему. Велено пригласить. Глава VII ПЕРЕРЯЖЕННЫЕ "Послушай, говорит, коль ты умней не будешь, То дерзость не всегда легко тебе пройдет, На сей раз бог простит: но берегись вперед И знай, с кем шутишь!" Крылов {Прим. стр. 74} Раз в крещенский вечерок Девушки гадали; За ворота башмачок, Сняв с ноги, бросали. Жуковский {Прим. стр. 74} Еще на лестнице послышались песни, хохот, писк, кваканье, говор на разные голоса. И какая беда с профессором элоквенции! Ему навстречу ватага переряженных. Его оглушили, засвистали, защекотали: от парика его пошла пудра столбом. В этой суматохе он думал не о себе; нет, великий муж мыслил, подобно Камоэнсу, гибнущему в море {Прим. стр. 74}, о спасении "Телемахиды" и праздничной пары. Жалея о своем детище, которое могло бы пострадать от приступа маскерадных героев, он повернул медвежьи стопы назад: его затерли и увлекли. Как огромный гремучий змей, втянулись они в зал, составили польский, сгибаясь в кольцы и разгибаясь в бесчисленных изворотах, но не выпуская из своего круга бедного, измученного кропателя стихов. Тут были инка {Прим. стр. 74}, гранд и донна, испанцы только по женским мантильям, на них накинутым, и по перьям на шапочках с бриллиантовыми аграфами. Шлейф донны несли два карла. Сбитенщик с огромным подушечным брюхом давал руку турку, трубочист с знатным ариергардом на спине - великолепной Семирамиде {Прим. стр. 74} в фижмах, чертенок - капуцину. Тут выступал журавль, у которого туловище было из вывороченной шубы калмыцкого меха, шея из рукава, надетая на ручку половой щетки, нос из расщепленной надвое лучины, а ноги - просто человеческие, в сапогах. Рядом ревел и медведь: эту роль играл человек в медвежьей шубе, вверх шерстью. Одним словом, тут был полный доморощенный маскерад, какой только младенческое искусство тогдашнего времени могло устроить. В затеях подобного рода наши предки не были изящны; зато они веселились не равнодушно, не жеманно. Один только рыцарь, запаянный с ног до головы в благородный и неблагородный металл, отличался приличием и богатством своей одежды; он один хранил угрюмое молчание. Заметно было по жилистым, полновесным ручкам донны и Семирамиды, что они способны управлять не иглой, а палашом. Одна из масок остановилась в сенях; ей навстречу - барская барыня. - Что нового? - спросила первая. - Цыганка после смотра долго оставалась наедине с барином, - отвечала вторая на ухо переряженному, - допытайте ее хорошенько... За мной строго присматривают... Разговаривавшие послышали шум шагов внизу лестницы и бросились каждый в свою сторону. Прервавший их тайную беседу был волшебник в высокой островерхой шапке и в долгополой мантии с иероглифами и зодиаками, с длинною тростью в одной руке и урной в другой. Гости очень веселились, танцевали живо, как молодые, плясали уморительно по-стариковски, приводя в движение подушки, которыми обвязались; закидывали хозяина вопросами на разные чудные голоса, пускали шутихи остроумия и по временам намекали ему о некоторых тайнах его, известных только его друзьям. Это мучило Артемия Петровича; он не выдержал и приказал маршалку выведать от кучеров, стоявших у подъезда, кто были переодетые. Кучера сначала отговаривались, но гривна на водку все открыла: они рассказали, что главные маски были гоф-интендант Перокин и тайный советник Щурхов, друзья Волынского, с своими близкими. Узнали еще, что этот маскерад возвращался уже из дворца, где увеселял больную государыню. В самом деле, Артемий Петрович, сличая рост и ухватки своих друзей, уверился, что это точно они, да и карлы были те самые, которых он видал у Перокина и Щурхова. Вельможи эти были не молодых лет, но в тогдашнее, нещекотливое на приличие время старость и знать под веселый час любили подобные затеи в кругу приятельском иди по заказу государыни. Турок потребовал питья у сбитенщика, и этот налил ему из своей баклаги густого токая. - В чужой монастырь с своим уставом не ходят, - вскричал Артемий Петрович, - стакан вдребезги, - и дан приказ расшевелить все углы домашнего погреба, заветного хранилища богатых заморских вин. Пир поднялся горой; стопы и чары, постукивая, начали ходить кругом; разлилось море вина, хоть купайся в нем. Инка, турок, Семирамида пили по-русски. Капуцин, осушая стопу, ссылался, что соблазнил его нечистый, а бес приговаривал, что, попав в общество капуцина, поневоле научишься пить. Гости продолжали говорить не своими голосами, изредка обстреливая Бирона и его приверженцев; хозяин, увлекаясь живостью своего характера, не выдерживал и осыпал герцога посылками с убийственной начинкой. Только долговязый рыцарь молчал, как немой, но пил за двоих. Надо оговориться, что Артемий Петрович, дав слово гостям не нарушать их маскерадной тайны, свято исполнил его; гостям же бумажные забрала позволяли, осушая стопы, сохранить свое инкогнито. Между тем Зуда с ужимочками, с улыбочками и приветствиями подходил то к одной, то к другой маске и каждого ощупывал по роду его ответов. - Ах! - возопил инка, - из столицы солнца, где жгли меня и лучи его и жаровни испанцев, я прибежал прохладиться в Россию. - Ошиблись, ваше индейское величество! - подхватил Волынской, - здесь научили жарить на морозе без огня и угольев. Индеец посмотрел на беса, бес на индейца; а хозяина в это время дернул за полу кафтана волшебник. - Кой черт его дергает! - вскричал Волынской. - Да, братец, господин волшебник, эта наука не доморощенная, привезена к нам из-за моря нерусским Вельзевулом {Прим. стр. 76}. - Нерусским! да из какой же земли? - спросил грозно турок. - Пасую ответом! - закричал чертенок. - Из земли выходцев, где главные достоинства - счастие и отвага, - прервал Волынской, - жаль только, что он не наш выходец, и навеки! - Хват! перещеголял и меня! - восклицал бес, хлопая в ладоши. - Скажи мне, пожалуйста, братец, - спросил шепотом сбитенщик Артемия Петровича, отведя его в угол залы, - кто этот волшебник? - Да ведь он с вами приехал? - Нет, он увязался за нами на лестнице! не шпион ли герцога? - А вот я скоро с ним разделаюсь, сдерну с него фальшивую рожу. - Постой, два слова... - Боже! он погубит себя, - шепотом говорил Зуде волшебник, отведя его в сторону, - он, верно, принимает его за друга... Сердце замирает от мысли, что он проговорится... Он с бешенством на меня посмотрел, грозился на меня, показывал, что сдернет с меня маску... Я погиб тогда. Отведи его ради бога! - А меня ты узнал скоро? - спросил сбитенщик хозяина. - Разом. - Кто ж я? - Перокин. - Плутище! - В другой раз прячь получше свои толстые жабры, пышные губки и бородавку на ухе, а карлом своим не хвастайся. - Есть ли новости, брат? - О, важные! Малороссиянин... - Ну что? тише... - И мертв и жив. - Что за притча! Каким же образом? - До вас я только что получил... - Сюда, Артемий Петрович! время не терпит, - вскричал странным голосом Зуда, увлекая за собою упиравшегося волшебника, - плутоват, как Махиавель! - Махиавель? - повторил Волынской, - я разом к тебе буду, - прибавил он, обратясь к сбитенщику, и бросился в ту сторону, где Зуда возился с астрологом. Этот от Волынского, далее и далее, и в противный угол залы, где никого не было. - Вы губите себя, - сказал он Артемию Петровичу, схватя его за руку и легонько пожав ее. Зуда присовокупил шепотом: - Слушайте его, а не то беда! - Потом сказал вслух: - Колдун вовсе не пьет. - Избавьте меня! - умолял жалобным голосом астролог, - зато я предскажу вам будущность вашу. Выньте из урны ваш жребий. - Посмотрим, посмотрим! Хозяин опустил в волшебный сосуд руку; между тем чародей протяжно запел непонятные слова, как муэдзин взывает на минарете к молитве. - Эй, люди, сюда! - закричал Волынской, - держите его! беда колдуну, если он напророчит мне худое: утоплю его в вине. Человека три ухватились за волшебника; из них и Зуды составилась порядочная группа, почти закрывавшая главные лица этой сцены. Молчаливый рыцарь встал с своего места и, не слыша, что они говорили между собою, впился в их душу глазами, сверкающими из-под маски, которую в это время коробило. Волынской вынул из урны свернутую бумажку и прочел: "Берегитесь! все ваши гости лазутчики Бирона, выучившие роль ваших друзей и приехавшие к вам под именами их. Они хотят втереться к вам в кабинет. Не оскорбляйте рыцаря: это брат герцога". Рука записки была та же, которою писали длинное таинственное послание. - Хитрая штука! - вскричал хозяин, стараясь не казаться озабоченным. - Предсказывать, что мне не будет более успеха в волокитстве!.. Качать его за то!.. Эй, качать колдуна! Осторожнее! - прибавил он потихоньку одному из своих слуг, взявшихся за волшебника. И двадцать молодцов, исполняя свято приказ своего господина, под лад песни бросали гостя вверх, как мячик, и принимали его бережно на руки, будто на пуховики. Между тем Артемий Петрович шепнул под шумок одному из своих слуг, чтобы стерегли вход в кабинет, отослали домой сани приехавших гостей и запрягли три удалых тройки с собственной его конюшни; потом, возвратясь к мнимому Перокину, продолжал начатый с ним разговор. - Вот видишь, любезный друг, - сказал он, - я только что пред вами получил прошение на имя государыни за подписью какого-то Горденки и еще нескольких важных лиц. В нем описываются злодеяния Бирона. Но - слышишь? просят вина! Не взыщи. Завтра в восемь часов утра приезжай ко мне с нашими задушевными - я вам расскажу все подробно. - Зачем откладывать?.. завтра... что-нибудь помешает... - Нас могут услышать. - Войдем в кабинет... - Не могу, право слово!.. Эй! маршалок! бокал сюда! - закричал грозно Волынской, пристав к шумящим гостям, и запел: Чарочка моя, Серебряная, Кому чару нить, Кому выпивать... Да какая же чара! - прибавил он, наливая бокал, - не только с хмельком, да и с зельицем... Выпивать ее Артемию Петровичу, - запели два-три голоса с коварною усмешкой. - А я так думаю - всем гостям моим, - возразил с такою же усмешкой хозяин. И чара обошла всех гостей, кроме волшебника, успевшего скрыться. - Эй! скорей еще вина! Чертенок, воспользовавшись обращением Волынского к своему дворецкому, погрозил вслед ему пальцем и примолвил: - Поболе таких вин, как твои, господин хозяин, и ты не увернешься от наших когтей. На эту шуточную угрозу, Волынским услышанную, он отвечал: - У нас, по милости хозяина, во всякое время найдется довольно вин, чтобы виноватым быть. Беда, беда сбитенщику! За ним, я вижу, опять недоимка. Зуда, не отходи от него, пока не очистит, а то в доимочный приказ, и на мороз босыми ногами. - Что скажете вы на все это, господин рыцарь? - спросил чертенок молчаливого крестоносца. Рыцарь молча ударил по эфесу меча своего. - Ошиблись, господин! вы вместо секиры привесили благородный меч, - сказал Волынской горячась. - Не миновать тебе и ее! - был ответ рыцаря, как будто вышедший из могилы. Хозяин вспыхнул, но старался скрыть свое негодование. - Что-то помалчивает наша Семирамида? - лукаво спросил инка. - Она горюет, - продолжал Волынской, - что ошиблась в выборе своего рыцаря. Но добрая Семирамида узнает когда-нибудь свою ошибку - к черту угрюмого конюшего (при этих словах рыцарь нахохлился), и блаженство польется в ее стране, как льется теперь у нас вино. Друзья, за здравие Семирамиды! - За здравие Семирамиды! - воскликнули гости, и стопы зазвучали. - Виват! - возгласил турок. - Ура! родное ура! - закричал хозяин. - Виватом у нас в Петербурге встречает войско свою государыню. - Войску велят немцы-командиры, а нам кто указывает! Ура! многие лета царице! веки бесконечные ее памяти! - Слышишь? - сказал чертенок шепотом, толкнув монаха, - память ей вечная! - Да, да, я слышал, - отвечал капуцин, - слышал, верно, и благородный рыцарь. Мы все свидетели; от этого он не отопрется. Волынской подошел к своим слугам и приказал, чтобы качали попеременно всех его гостей. - Бойчее! - прибавил он мимоходом, - разомните им кости! Этот приказ развязал руки качальщиков. Надо было видеть, как летали турок, чертенок, капуцин и прочие маски. - Злодеи! разбойники! тише, родные, пощадите! - кричали они, посылаемые сильными руками к потолку. При этом действии славили гостей под именами Перокина, Щурхова и других, за кого приказано было людям принять их. Едва унеся свое тело и душу из этой потехи, они еще принуждены были щедро наградить за славление: так водилось у наших предков. Перокин более всего держался за свои уши, но бородавка на одном из них не уцелела. Волынской притворился, будто этого не заметил. Грозный рыцарь, по просьбе его товарищей, Семирамида, из уважения к ее высокому сану и полу, и Тредьяковский, который уже храпел на стуле в углу комнаты, обняв крепко свою "Телемахиду", одни избавились от торжественного возношения под потолок. - Умирать! - закричал Волынской, став на середину зала. И вся многочисленная дворня, бывшая в комнате, окружив своего владыку и преклонив голову, пала к нему в ноги, как морские волны, прибитые взмахом ветра к подножию колонны, стоящей посреди пристани. Несколько минут лежали слуги, будто мертвые, не смея пошевелиться; но вдруг, по одному мановению своего господина, встали, затянув ему громкую песню славы. Под лад ее подняли его на руки и осторожно покачали. Когда ж эта русско-феодальная потеха кончилась, Волынской нарядился в богатый кучерской кафтан и предложил своим гостям прокатиться. Согласились тем охотнее, что замашки хозяина грозили уж опасностью. Каково ж было их изумление и страх, когда они, вместо своих экипажей, нашли у подъезда сани с людьми, им вовсе не знакомыми? Три бойкие тройки, прибранные под масть, храпели и рыли снег от нетерпения. - Извините, друзья, - сказал Волынской, - ваши сани отосланы. Размещайтесь смелее; я вас покатаю и развезу по домам. Незваные гости не знали, как вырваться из западни: надобно было согласиться и на это предложение хозяина, который в подобных случаях не любил шуток, и постараться во время катания ускользнуть от него подобру-поздорову. Когда ж почти все маски разместились, продолжая свое инкогнито, Артемий Петрович приказал кучерам на двух санях, при которых на облучках уселись еще по двое дюжих лакея, чтоб они умчали своих седоков на Волково поле и там их оставили. - Слышите! на Волковом поле сбросить их - произнес он грозно; потом, обратясь к гостям, прибавил: - Шутка за шутку! прощайте, господа! Теперь смейтесь на мой счет сколько вам угодно! катай!.. Несчастные жалобно возопили, но кучера гаркнули, свистнули, полозья засипели, бубенчики на лошадях залепетали, и в один миг сани, навьюченные жертвами шпионства, исчезли из виду. - Теперь, - сказал Волынской, садясь кучером в третьи сани, где поместился рыцарь печального образа, довольно нагруженный вином, и обратясь к нему, - позвольте отвезть вашу светлость к Летнему дворцу. Вы уже довольно наказаны страхом и, прибавлю, стыдом, что попали в шайку подлых лазутчиков. Знайте, за час до вашего приезда меня известили о вашем посещении, и потому я приготовился вас встретить. Мои шпионы не хуже герцогских. Вы, думаю, поймете, что шутками насчет вашего брата хотел я только доставить вам и вашим товарищам пищу для доноса. Уверьте, однако ж, его светлость, что как я, так и друзья мои никогда не потерпим личного оскорбления, даже и от него. Мы спокойны: клевете и зависти не сделать белого черным. Преданность наша государыне всем известна; должного уважения нашего к герцогу мы никогда не нарушали. Но для всякой предосторожности, чтобы не перетолковали в худую сторону моих шуток, ныне ж донесу ему обо всем, случившемся в моем доме, и об оскорблениях, мне лично сделанных людьми, играющими роль его лазутчиков. Надеюсь, если вы не хотите, чтобы нынешняя история известна была государыне, и вы подтвердите мое донесение. Вот Летний дворец! извольте сойти, целы и невредимы; благодарите за то родству вашему с герцогом курляндским. Покойной ночи, Густав Бирон! Не отвечая ничего, со стыдом вышел рыцарь из саней и скрылся у входа в жилище герцога. Остававшаяся при нем свита выпрыгнула за ним, как лягушки, распуганные на берегу, опрометью бросаются в свое болото. Не так хорошо кончили свое ночное поприще их приятели. По буквальному тексту данного приказа, они выброшены на Волковом поле, получившем свое знаменитое название от волков, приходивших туда каждую ночь доканчивать тех, которые при своей жизни не были пощажены жестокостью собратий, а по смерти их пренебрежением. Маски в лунную ночь на кладбище - и еще каком, боже мой! - где трупы не зарывались: инка, Семирамида, капуцин, чертенок, это разнородное собрание, борющееся с мертвецами, которые, казалось им, сжимали их в своих холодных объятиях, хватали когтями, вырастали до неба и преследовали их стопами медвежьими; стая волков, с вытьем отскочившая при появлении нежданных гостей и ставшая в чутком отдалении, чтобы не потерять добычи, - таков был дивертисмент, приготовленный догадливою местью героям, храбрым только на доносы. К довершению их горя, надо было им пройти до своих квартир несколько верст пешком и на морозе. Торжествующий Волынской, обещаясь быть вперед осторожнее (что он не раз уже обещал), отослал слуг домой и в кучерской одежде поехал шагом мимо Зимнего дворца. Луна, полная и свежая, как дева, только что достигшая периода своей физической образованности, выказывала на голубом небе округленные, роскошные формы свои: то едва закрывалась сквозной косынкой облачка, то шаловливый ветерок сдергивал ее. Ночь была так светла, что можно было читать. На улицах никого. Тишина и игра лунного света придавали этой ночи какую-то таинственность. По Луговой линии во всех домах огни были погашены; одетые к стороне дворца мраком, здания стали, как угрюмые, исполинские стражи его, и простерли вперед тень свою, будто огромные зазубренные щиты. Один дворец изукрашен был огнями, игравшими сквозь окна, как золотая фольга, и, затопленный светом луны, благоприятно обратившейся к нему лицом, блестел мириадою снежных бриллиантов. Воображая себя витязем наших сказок, катился Волынской по снежному полотну мимо этих волшебных палат, где жила его княжна. Словно духи, его преследовавшие, тени от коней его то равнялись со дворцом, то далеко убегали, ложась поперек Невы. Раз проехал мнимый ямщик под самыми окнами Мариорицы и мимо маленького дворцового подъезда. Какая досада! никого не видно. В другой, объехав две-три улицы и возвращаясь опять к крыльцу, как бы очарованному для него, он заметил издали мелькнувшие из сеней головы. Ближе - нельзя сомневаться: это головы женские. На лестнице, сошедшей в улицу, захрустел снег под ножками; хрустнуло и сердце у Волынского. Сильною рукою замедляет он шаг коней. Девушки смеялись, бросали свои башмачки, спрашивали служанку, ходившую поднимать их, в какую сторону легли они носком, резвились между собою, пололи снег и, наконец, увидев мимо ехавшего ямщика, начали спор. - Спроси ты, - говорила одна. - Нет, ты! нет, ты! - слышалась перестрелка тоненьких, нежных голосов - голосов, заставляющих прыгать все струны вашего сердца, особенно когда раздаются в святочную ночь, в таинственной ее тиши, когда и живописец-месяц очерчивает для вас пригожие личики говорящих. Наконец, одна осмелилась и спросила мнимого ямщика: - Как тебя зовут, дружок? Волынской содрогнулся и невольно остановил лошадей; в этом вопросе он узнал звуки Мариорицына голоса. - Артемием, сударыня! - отвечал он, скинув шапку. - Артемий? - повторила, задумавшись, молдаванская княжна, и кровь ее, поднявшись быстро от сердца в лицо, готова была брызнуть из щек. - Артемий? - закричали, смеясь, девушки, - какое дурное имя! - Неправда! оно мне нравится, - подхватила княжна. - Кто бы это был ваш суженый? - продолжали ее подруги. - Все, кого мы знаем, не пара вам: или дурен, или женат. "Я знаю моего суженого, моего неизбежного", - думала Мариорица и молчала, пылая от любви и чувства фатализма. Девушки перешептывались, а лихой ямщик все еще стоял на одном месте; наконец, и он осмелился обратиться к ним с вопросом: - Смею спросить: вас как зовут? - Катериной! Дарьей! Надеждой! Марьей - посыпались ответы. - Неправда, неправда, - сказал гневно один голосок, - Мариорицей! И этот голос был покрыт хохотом подруг ее. Ямщик вздохнул, надел шапку набекрень и тронул шагом лошадей, затянув приятным голосом: Вдоль по улице метелица метет; За метелицей и милый друг идет. "Ты постой, постой, красавица моя! Еще дай ты насмотреться на себя, На твою, радость, прекрасну красоту; Красота твоя с ума меня свела: Сокрушила добра молодца меня". Возвратившись домой, Артемий Петрович застал воспитанника Ролленева спокойно спящим на том же стуле, на котором хмель приютил его. Влюбленному пришла мысль воспользоваться для своих замыслов положением стихотворца. "Пора к делу! - сказал он сам про себя. - Она так неопытна; давно ли из гарема? кровь ее горит еще жаром полудня: надо ковать железо, пока горячо! Светское приличие, которому скоро ее научат, рассудок, долг, одно слово, что я женат... и мои мечты все в прах! Напишу ей записку и перешлю с господином Телемахом: этот молчаливый посланный гораздо вернее. Она найдет ее... будет отвечать, если меня любит... а там тайное свидание, и Мариорица, милая, прелестная Мариорица, - моя!" И Волынской пишет, исполненный адских замыслов, вскруживших ему голову до того, что он не видит ужасной будущности, которую готовит вдруг и своей супруге и девушке, неопытной, как птичка, в первый раз вылетевшая из колыбельного гнезда своего на зов теплого, летнего дыхания. Вот что он пишет: "Не выдержу долее!.. Нет, не достанет сил человеческих, чтобы видеть тебя, милая, прекрасная, божественная Мариорица, видеть тебя, любить и молчать. Куда бежать мне с моим сердцем, растерзанным мукою любви? Почему не могу вырвать его из груди своей, чтобы бросить псам на съедение?.. Мысли мои помутились, горячка пробегает по жилам, уста мои запеклись: одно слово, только одно слово, росинку надежды - и я блажен, как ангелы на небесах! Видишь, я у твоих ног, обнимаю их, целую их след, как невольник, который чтит в тебе и свою владычицу и божество, которому ты свет, жизнь, воздух, все, что для него только дорого на земле и в небе. О милая, бесценная Мариорица! Ужели жестокостью своей захочешь ввергнуть меня в бездну тартара? Ужели хочешь видеть труп мой под окнами твоими?.. Реши мою участь. Положи ответ в ту же книжку, которую к тебе посылаю, и возврати мне ее на имя Тредьяковского завтра поутру, как можно ранее". Волынской не затруднился сочинить это письмецо: любовь и опытность помогли ему. Не так легко было сочинителю пустить записку в ход. Узел в руках опьяневшего Тредьяковского развязан; но лишь только Артемий Петрович дотронулся до "Телемахиды", как творец ее, по какому-то сочувствию, замычал во сне. Дано ему забыться опять сном, и новый Язон {Прим. стр. 85} опять принялся за похищение золотого руна. Мычание повторилось, но в то самое время, как Волынской, со всею осторожностью, вытягивал из узла громоздкое творение, араб вкладывал на место его также осторожно полновесный фолиант. Послышав тягость в своих руках, Тредьяковский захрапел. Подрезана бумага под переплетом "Телемахиды", и письмецо вложено в него так, что, коснувшись нежным пальчиком, сейчас можно было его ощупать. Затем велено арабу ехать во дворец, отдать книгу княжне Мариорице Лелемико от имени ее учителя, Василия Кирилловича, который, дескать, ночует у господина Волынского и приказал-де ей выучить к завтрашнему дню, для произнесения пред государыней, первые десять стих