отягченные богатою сбруей, показывали, что не одна чернь именем жадничала смотреть на пир кровавый. Чепчики и шляпки, убранные цветами, также изредка мелькали. Иногда раздавались знаки нетерпения увидеть скорее жертву, но укрощались неучтивым приветствием шведских палашей. Не довольно, что зеленая площадка с трех сторон отделялась черными стенами народа, самые деревья унизаны были любопытными. - Каково окована готовальня! - сказал стоявший впереди, неподалеку от колеса, человек большого роста в запачканной рубашке, с кожаным фартуком. - Как въедет, так не бывало руки или ноги. - Ну, товарищ! - прервал другой в белом зипуне, на котором цеплялись еще кое-где стружки дерева. - И дуб-то отделан по железу! - Дело мастера боится, - подхватил первый. - Мы с тобой... Откуда ни возьмись еврей, тряхнул своими пейсиками и, посмотрев сурово на мастеров, как бы хотел сказать: "Вы, поляки, без моих денежек меньше, чем нуль!" Околдовал их этим взором так, что они безмолвно потупили свои в землю и униженно сняли с себя белые валяные шапки. Подле колеса стоял плечистый мужик с зверскою рожей. Услышав похвалу орудию казни, он насмешливо оборотился к панегиристам и с высоты своего настоящего величия удостоил их следующею речью: - Все зависит от возничего, который будет управлять колесницею. Можно заколдовать колесо и потомить, - прибавил он, коварно улыбаясь, - можно и разом отправить! - Казнь делается не для потехи исполнителей власти, а для примера общественного, - сказал сердито школьник, высокий, сухощавый. Палач важно посмотрел на него, как бы хотел выговорить: увидим! Бедный Паткуль! кто подумал бы, что слово школьника, произнесенное не вовремя, усилит муки, тебе назначенные? Несколько зрителей, окруживших философа-смельчака, при взгляде его антагониста, отхлынули назад так, что они двое остались впереди сцены, измеряя друг друга неуступчивыми взорами, как гладиаторы перед боем. - Ах, матка божья! - пищала толстая писарша, выдираясь локтями из толпы и таща подругу. - Такая судьбина пала нашему Казимиру, а то ведь, оборони господи! должно было колесовать его в Слупце. Невежа! - продолжала она, изменив свой нежный голос на грубый и толкая одного молодого человека, порядочно одетого. - Не имеет никакого уважения к званию. - А что ж панна не привинтила вельможного звания к своему лбу? - спросил хладнокровно молодой человек. - Колесовать и четвертовать! - подхватила подруга писарши, увлекая ее от ссоры, готовой возгореться. - Ведь казнить-то будут генерала, изменщика, который бросил своего слугу из окна и зарезал любовницу. - Не диво, что народ кишмя кишит! А вот Марианна, моя раба. Марианна! Марианна! подь сюда и остерегай нас от грубиянов. Испитая служанка, с подбитым глазом и босая, поспешила сделать из себя щит против невежд, которые осмелились бы обеспокоить ее панну. - Чу! что-то кричат? не везут ли уж его?.. Умру с тоски, коли не удастся его видеть. Говорят, что у него на шее бочонок с золотом, за который он было хотел, мати божия! продать своего короля: колесо-то проедет по нем, бочонок рассыплется, и тогда народ смело подбирай червончики! Между тем как толкам народным не было умолку, Паткуль просил духовника своего, прибывшего к нему в четыре часа утра, приступить во имя Христа-спасителя к святому делу, пока около тюрьмы шум народный не увеличился. По принятии святых тайн он выглянул в окно, посмотрел на восходящее солнце и сказал, вздохнув: - Где-то я буду при закате твоем?.. О! скорей, скорей из этого мира сует, где каждый миг для меня несносен! скорей к тебе, о моя Роза, мой Фриц! - Когда ж услышал шум колес, приближавшийся к тюрьме, он прибавил: - Слава богу, спешат! Караульный поручик явился, Паткуль надел епанчу и вышел за духовником своим, окруженный стражею. Проходя коридором, он невольно взглянул сквозь растворенную дверь в какой-то подвал, довольно освещенный, чтобы видеть все, что в нем происходило, и глаза его встретили... Боже мой! тело несчастной Розы лежало на двух скамейках; грудь ее была изрезана... и человечек, приметный только своим пунцовым носом, возился с окровавленным ножом и рукой в широкой ране, в которую глаз непосвященного боялся бы взглянуть: так отвратительна для человека внутренность человека! Свет от лампы скользил на оконечностях лица швейцарки, заостренных смертию, падал на черные, длинные косы, сметавшие при движении лекаря пыль с пола, на уста, подернутые землею, истерзанную грудь и будто из воска вылитую ногу, опоясанную черною кровью. На стене висела соломенная шляпа, увитая цветами... Как хороша была некогда Роза в этой шляпе! На этих чертах останавливался страстный взор любовника; эти черные косы расплетала, резвясь, его рука или нежилась в шелковых кудрях; на этих устах упивалась любовь; эту ногу покрывали жаркие поцелуи - а теперь... служитель Ескулапа бормочет над Розою отходную латынь, и от всего, что она была, несет мертвецом. В углу подвала, на соломе, лежало тело Фрица, покрытое солдатским плащом, награда за верность! - Пощадите, если вы не звери, ради бога, пощадите! - вскричал Паткуль, силясь броситься в подвал. Стража его удержала; ему даже не дали проститься с друзьями своими. Лекарь, испуганный криком несчастного, оставил на минуту свои занятия, покачал головой и потом снова принялся потрошить Розу, доискиваясь в ее внутренности тайны жизни, как в древние времена жрец читал тайны провидения в жертве, принесенной его божеству. Не слыхал Паткуль, как его посадили в повозку; не видал, как мчалась она, в сопровождении сильного конного отряда, сквозь аллею народа. Когда его вытащили из повозки, подвели к колесу и сняли с него цепи, он затрепетал и сказал духовнику судорожным голосом: - Теперь-то, господин пастор, молите бога, чтоб он подкрепил меня! Приготовляясь к зрелищу казни, народ шумел и, казалось, ожидал чего-то веселого; но, увидев жертву, он был объят сожалением и страхом. Человечество взяло свои права. Все замолкло. Наряженный в экзекуцию капитан (Валдау) вынул из кармана бумагу и прочел по ней громогласно: - Да будет ведомо всем и каждому, что его величество, всемилостивейший наш государь... - Хороша милость! - воскликнул иронически Паткуль, пожав плечами и взглянув на небо. Капитан, смущенный этим восклицанием, остановился было среди своей речи, но тотчас оправившись, продолжал: - ...наш всемилостивейший государь, Карл XII, повелел сего изменника отечеству... При слове "изменник" Паткуль вскричал с негодованием: - Неправда! я служил отечеству своему слишком усердно и верно. Капитан старался заглушить это восклицание, продолжая читать громче: - ...колесовать и четвертовать за его преступление в пример другим, да страшится каждый измены и служит верно своему королю. Осужденного раздели и привязали к четырем столбам. Духовник просил зрителей читать вслух молитву: "Отче наш!" - Да, - сказал Паткуль, - молитесь, друзья мои, молитесь! И народ прерывистым голосом молился. Стенания, жалобы, вздохи стояли в воздухе. После первого удара колеса несчастный простонал: - Господи, помилосердуй! За каждым ударом страдалец призывал имя бога, пока обе руки и ноги были раздроблены. Пятнадцать ударов - бытописатели и о числе их спорят, - пятнадцать ударов нанесены ему так неловко или с такою адскою потехою, что он и после них остался жив. Капитан сжалился над несчастным и закричал палачу, чтобы он проехал колесом по груди. Паткуль бросил взор благодарности на офицера и жалобно завопил: - Скорей голову! голову! Между тем как, по приказанию капитана, палач собирался приступить к решительному удару, несчастный собрал всю свою жизненность и сам положил голову на плаху{486}. В это время кумушки прикусили язык; мастера, трудившиеся над колесом, побледнели, как полотно... вся масса народа безмолвствовала, как будто вместе с Паткулем положила свою голову на плаху. Изо рта у него хлынула кровь. - Плюю в лицо Карла... Роза... - прохрипел страдалец... Палач ударил раз, два, три, и голова отвалилась. После того туловище, разрубленное на четыре части, воткнуто на четыре высокие копья, поставленные в один ряд. Голова имела почет: ее вонзили на особенный шест. "Растерзанные члены Паткуля, - говорит Вольтер, - висели на столбах до 1713 года, пока Август, снова вступив на польский престол, велел их собрать. Их доставили в ящике в Варшаву. При этом случае находился Бюзенваль, посланник французский. Король, указывая на ящик, сказал: "Вот члены Паткуля!" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава девятая ЗУБНОЙ ЛЕКАРЬ{486} И города берет, Как зубы рвет. Густав, прочтя описание последних дней жизни своего дяди, возненавидел Карла и просился немедленно в русскую службу. Следствием этого прошения был вызов его в Москву. Здесь нашел он многих соотечественников своих из лучших фамилий, снискивавших себе пропитание разными искусствами. Иные давали уроки танцевания, другие учили чистописанию, языкам и математике. Несколько приятелей своих застал он в разрисовке стекол для подмосковного села Покровского. - Благодаря попечениям о нас короля шведского, - говорили они, - вот чем должны мы занимать руки, пожинавшие для него славу! Русские, заказавшие нам эту работу, любуются в ней намалеванными медведями, орлами, башнями, как затейливой игрой нашего воображения; но потомство наше, увидя на стеклах этих знакомые им гербы, прочтет по ним печальную историю нашего плена. Негодование пленников, приготовленное несчастным положением их, вспыхнуло при рассказе о казни Паткуля. Все они охотно последовали примеру Густава и дали заручное прошение на имя Петра I о принятии их в подданство русское. Вскоре за этим решением Траутфеттеру велено явиться во дворец. Простота Петра I, великого человека на престоле, чуждая слишком утонченных приличий и всяких притязаний на этикетное угождение своему лицу, позволяла ему заниматься и подвигами государственными, и домашними мелочными делами. Ему доставало время на все: оттого-то оставил он нам бесчисленные памятники своего гения и рук своих. Иной государь не сделал того в целое свое царствование, что Петр сотворил в один день. Без посредников, кроме дежурного денщика, Густав явился во дворец. Его ввели в кабинет, загроможденный моделями кораблей, крепостей, мельниц, орудиями математики и хирургии. Прямо против двери сидела на стуле женщина средних лет, которая умоляла о чем-то со слезами. За стул держался мужчина с плутовскою миною и качая головой. Спиною к Густаву и лицом к женщине стоял другой мужчина, высокий, в поношенном французском кафтане из толстого сукна серого цвета, в тафтяном нижнем платье, с полотняным фартуком, в цветных шерстяных чулках и башмаках на толстых подошвах и высоких каблуках, с медными пряжками. Он расправлял щипцы для выдергивания зубов. - Полно, баба, выть! - говорил мужчина в сером кафтане, вероятно лекарь. - Стерпится - слюбится. - Богом божусь, - вопила женщина, - у меня ничего не болит. - Что ж ты, Полубояров?.. - сердито вскричал лекарь. - У страха глаза велики, ваше величество! Поверите ли? всю ночь проохала и простонала белугой, так что семья хоть беги вон, - отвечал стоявший за стулом; потом, обратясь к женщине, ласково сказал: - Чего бояться, дурочка? только махнет батюшка Петр Алексеевич своею легкою ручкою, так болесть, как с гуся вода. - Злодей! окаянный! полно издеваться надо мною! - проговорила, всхлипывая, женщина. - Ну, видно, с ней добром не сделаешься, - прервал Петр I, в котором мы узнали лекаря, - подержи ее за голову и руки, и мы справимся. Камердинер спешил выполнить волю государя с необыкновенным усердием и ловкостию. - Говори же, баба, который зуб у тебя болит? - продолжал государь, разевая ей силою рот. - Ваше царское величество... ваше пре... восходительство... помилосердуйте... у меня зубки все здоровехоньки... я изволила вам докладывать... - Не дурачься, баба! а то, знаешь меня? - Воля ваша, рвите, какой благоугодно! - отвечала полумертвая от испуга женщина. (У нее в самом деле не болели зубы. Муж ее, государев камердинер Полубояров, желая отметить ей за некоторые проказы и зная, что Петр I большой охотник делать хирургические операции, просил его вырвать у ней будто бы больной зуб. Впоследствии, когда открылась истина, Полубоярову за эту шутку порядочно досталось.) - А, а! вижу сам! вот этот! - сказал Петр с удовольствием, ярко отливавшимся на его лице, и выдернул мастерски зуб, который казался ему поврежденным более других. После этой операции женщину отпустили в сопровождении услужливой ее половины, утешавшей ее с красноречием искренней любви. В это время государь, вытирая свои инструменты и укладывая их в футляр, заметил Густава и ласково произнес: - A, min Herr, Траутфеттер, добро пожаловать. Выслушав просьбу Густава и обласкав его, он обратил речь на смерть его дяди. - Бог судья Августу! - говорил Петр, тяжело вздыхая. - На его месте я лучше бы сам погиб, чем выдал бы человека, которого взял под свое покровительство*. Не люблю этих политических уверток. Мои приятели голландцы говорят о них поделом: "dat benen niet met all Klugheden, maar Betrugeryen" (в них более обмана, чем благоразумия). Дорожу тобою; ведь ты достаешься мне будто по духовной от дяди. Тебя и твоих товарищей определяю с добрым трактаментом{488} в полки моей гвардии. Служите мне так же верно, как служили моему брату Карлу. ______________ * Петр I доказал это, когда, в худших его обстоятельствах при Пруте, Порта требовала от него выдачи Кантемира. Разговор этот был прерван приходом генералов и министров, вошедших в кабинет без доклада. Каждому сказал Петр несколько слов; в каждом слове виден был творец. Он схватывал важнейшие предметы, касающиеся до устройства государства или политики, как орел, уверенный в своей силе, налетом схватывает предмет, им взвиденный. За смелую истину благодарил советника, за хитрую ложь тотчас сбивал с ног докладчика. Аудиенция кончилась скоро. Отпустив своих министров, Петр надел другой кафтан, поновее, на стуле висевший, отпер комод, вынул из него пять серебряных рублевиков и сказал, отдавши их Густаву: - Вот тебе на первый случай; годятся на потеху в "Аустерии"*. ______________ * У Курятных ворот, в том доме, где сперва открыт был Московский университет, находилась гостиница "Аустерия"; и доныне слывет под этим названием крайний проход по Скорняжному ряду от Ильинки на Никольскую, где ныне харчевни и лавки. - Ваше величество, простите мне, если... - Пустое, - перебил государь, - всему свой час, и поплакать и повеселиться. Тут послышался из соседней комнаты женский голос, произносивший по-русски на немецкий лад: - Петр Алексеевич! подите сюда на мою аудиенцию... На этот зов государь поспешил в другую комнату, и в то время, когда он отворял дверь, Густав увидел сквозь нее прелестную молодую женщину с пестрым чулком на левой руке, который, вероятно, заштопывала, и заметил даже, что она взглянула на него с тем увертливым искусством, какое одни женщины умеют употреблять, когда есть препятствия их любопытству или другим чувствам. Немного погодя раздался поцелуй за дверьми, и Густав услышал голос Петра, выговаривавший довольно внятно: - Ты знаешь, Катенька, тебе ни в чем отказу нет. Вслед за тем государь возвратился в кабинет и спросил ласково своего гостя: - Ты, конечно, давно не был на исповеди? - Государь! - отвечал Густав. - Я каждый вечер исповедуюсь богу в грехах дня моего; но посредником в них не брал пастора за неимением его в том городе, где я содержался. - С пастором-то я и хочу тебя свести. Знаешь ли Глика из Мариенбурга? - Видывал я его в малолетстве моем, но с того времени уважение и любовь к нему моих соотечественников сблизили меня заочно с этим почтенным человеком. - Будь у него ныне же в шесть часов после обеда: ты увидишься там с приятелями и, может статься, - прибавил государь, усмехаясь, - с приятельницей. Живет он в Кокуевой слободе, - спроси только немецкую школу - всякий мальчик тебе укажет. Теперь поди, успокой своих камрадов, попируй с ними в адмиральский час*, a там подумаем, что еще сотворить с вами. Открой мне, не придет ли тебе по сердцу в Москве пригожая девка: я твой сват. ______________ * Одиннадцать часов утра. Сказав это, государь показал Густаву на дверь, которую и запер за ним. С сердцем, обвороженным простотою, ласками и величием царя, с сердцем, волнуемым каким-то сладостным предчувствием, возвратился Густав домой, где ожидали его пленные офицеры. Можно угадать, что они спешили запить свою радость в "Аустерии", где тосты за здравие нового их государя не раз повторялись. Глава десятая К РАЗВЯЗКЕ Вдруг слышит - кличут: милый друг! И видит верного Руслана.{490} Пушкин В назначенный час Густав был в Кокуевой* слободе. Навстречу ему вереница мальчишек, занимавшихся гимнастическими играми, вероятно, после умственных трудов, ибо некоторые, сидя чехардою на своих товарищах, читали с них, будто с кафедры, заданную лекцию; другие искусно перекидывались бомбами, начиненными порохом премудрости, или просто книжками и тетрадями. О! как раскричался бы великий основатель школы, которую он называл schola illustris, если бы увидел и услышал все, что происходило за чертою его академии! На вопрос Густава, где живет пастор Глик, десятки голосов закричали: ______________ * Немецкой. - Пастор Глист? Знаем, знаем! - Вам надобно школьного учителя на соломенных ножках? - С ястребиным носом? - С кошачьими глазами? - С войлоком на голове? - Чтобы не замерз последний цыпленок ума, который в ней остается! - Третий дом от угла, ворота с надписью мелом: Немецкий поп. - И с крестом! - Чтоб черт не ушиб его пестом! Густав отворял, уже калитку пасторова жилища, а насмешки насчет великого педагога все еще сыпались, как беглые огоньки в цепи стрелковой. Старик, по-видимому упрежденный о приходе Траутфеттера, принял его сначала с важною ласкою покровителя; но мало-помалу спустился с высоты своей на самый дружеский тон и обращение. - Вы, конечно, слышали, господин Траутфеттер, - говорил Глик, в котором от нескольких лишних лет на плечах усилилась болтливость, - вы, конечно, слышали, как некогда тезоименитое дворянство и рыцарство лифляндское, в том числе и бывший мой зятик... гм! часовой... (прибавил Глик, осматриваясь) мир праху его! Моя Кете не была ему сужена... я погубил бы ее... характер трудный, упорный, бестолковый; только я один мог его сносить... - Благороднейший сын отечества! - перебил Густав. - О! что до благородства, то на этот счет никто не отдаст ему более меня справедливости. Это-то благородство оковало меня, восхитило, увлекло... Жаль только, что Минервы не всегда слушался; но дело не в том, я хотел говорить... гм! (Пастор кашлянул и поправил свой парик.) Да, да, я хотел сказать, что многие во время оно смеялись над моею любовью к русскому языку и горячей преданностью к Великому Алексеевичу, которому, мимоходом сказать, - это случилось в Нейгаузене, именно двадцать третьего марта 1697 года, при первом нашем с ним знакомстве, - предсказывал я будущую его славу. Потом - не могу и этого дня забыть - осмелься кто после этого уверить, что в пасторе Глике не было крошки предведения, предведения, одним словом, вдохновения Минервы! Я хочу опытом подтвердить вам, молодой человек, что эти запасы никогда не лишние. Итак, в первых числах июля 1702 года подъезжали мы с покойным цейгмейстером, как теперь его вижу и беседую с ним, к Долине мертвецов, что близ Менцена... Надо вам объяснить, что, по милости его величества царя и бывшей моей Кете, в этой долине устроена ныне прекрасная мыза Катариненгоф, принадлежащая вашему покорнейшему слуге. (Пастор осклабил свои розовые губки и приосанился.) Но не в том дело, вот, вздумалось цейгмейстеру попугать мою Кете, которую, мимоходом сказать, я один имею право так называть и, может статься, еще один... но тому чего не позволено? И московиты-то не христиане, говорил Вульф, и вот поймают нас арканом, меня, покорнейшего вашего слугу, изжарят на вертеле, а мою воспитанницу уведут-де к падишаху московитскому... Фуй, фуй! краснею от этих слов; но de mortuis aut bene aut nihil, то есть о мертвых или добро говори, или молчи. - Господин пастор! - перебил Густав, выведенный из терпения словоохотливостию Глика. - Его величество, царь российский, адресовал меня к вам. - О молодость, молодость! как стала ты ныне нетерпелива! К его-то величеству и вашему благу, государь мой, веду я речь. Слушайте же меня, или я откажусь от устройства судьбы вашей. - Простите - это было в последний раз, теперь я вас слушаю. - Упрямцу Вульфу предсказывал я, что, если мы будем взяты русскими, которых, заметьте, доныне неправильно называли московитами, я определюсь в Москве при немецкой кирке пастором, заложу краеугольный камень русской академии, а моя Кете... сделается украшением семейства знаменитого русского боярина. И что ж, достопочтенный гость мой, все это сбылось по предсказанию глупого, упрямого старика. Вы видите меня, мариенбургского пастора, в Москве при немецкой кирке; основанная мною академия, schola illustris, есть первый знаменитый рассадник наук в России. Образователь обширнейшего государства в мире нередко удостоивает советоваться с нами насчет просвещения вверенных ему народов, и, наконец, Кете - о! судьба ее превзошла мои ожидания! - старик возвел к небу полные слез глаза; потом, успокоившись, произнес вполголоса, почти на ухо Густаву: - Я вам скажу тайну, которая, правду сказать, с мая почти всей России известна, - моя бывшая Кете первая особа по царе... Густав, полагая, что Глик от старости рехнулся с ума, отодвинул назад свой стул и остановил на своем собеседнике неподвижные от изумления взоры. Глик засмеялся и тоном покровителя продолжал: - Она может сделать очень много для вас; она уже много для вас сделала... Прибавлю еще, хотя скромность ее запечатывала мне уста, невидимый благотворитель и корреспондент ваш во все время вашего плена - есть бывшая моя воспитанница. - Все это каким образом? - Узнаете позже. Кто мог бы угадать ранее будущую судьбу сироты? Странно! чудесно! это правда; но чего богу не возможно? Иногда угодно ему удивлять мир делами любви своей к избранным от него творениям. Но дело теперь не в том. Его величество, наш всемилостивейший государь, Петр Алексеевич, прислал вас ко мне, говорите вы? - Точно так, господин пастор! - отвечал Густав, убежденный голосом и выражением лица Глика в истине слов его и между тем блуждая мыслями как бы в мире волшебном. - Я должен исполнить волю моего государя и близкой ему и мне особы, о которой вы говорили. Вы присланы услышать от меня, что, по воле его, семейство баронессы Зегевольд вызвано из Дерпта сюда... Густав вскочил со стула и, дрожа всем телом, едва мог выговорить: - Вы шутите надо мной, господин пастор? - Боже меня сохрани, особенно когда дело идет об участи людей, мне столько любезных. Минерва не покинула меня на старости до того, чтобы рассказывать вам сонный бред за существенность. Узнайте более: баронесса, дочь ее и добрый Бир в Москве со вчерашнего утра и квартируют за два шага от меня. - Господин пастор! господин пастор! что вы со мною делаете?.. - вскричал Густав. - Я готов упасть к ногам вашим; я готов целовать ваши руки. Луиза! Государь! Кто еще?.. Боже! Боже! Я как помешанный. Густав обнимал пастора и плакал от радости. - Здорова ли она? помнит ли меня? - расспрашивал он, сжимая в своих руках руку Глика. - Что она здорова, это мне известно; остальное предоставляю ей самой рассказать вам. Впрочем, чтобы вас долго не томить, мы пошлем тотчас за Биром. Грете! Грете! Явилась пасторова экономка, сделавшаяся от беззаботной жизни в ширину то же, что была в вышину. Велено Грете сходить за Биром - и Бир не заставил себя долго ждать. С восторгом дружбы и неожиданности бросился он в объятия Траутфеттера. - Гм! гм! - сказал наконец растроганный Бар. - Господь ведет нас сюда, видно, к развязке. Пора, право, пора; а то моя милая, добрая Луиза пала бы под бременем своей судьбы. - Любит ли она меня? помнит ли, по крайней мере? - спросил Густав. - Любит, как в первые дни вашего знакомства. - О, как я счастлив! Кому теперь могу позавидовать? Все прошедшее забыто. Но расскажите мне, ради бога... - Все, что с нею случилось с того времени, как мы расстались, не правда ли? Вы знаете, я не мастер говорить... когда бы можно было на письме?.. это бы дело другое. - Вы имеете снисходительного слушателя. Рассказывайте, как можете. Я затруднять вас много не стану, а попрошу только раскрыть мне, что случилось с Луизою после того, как ее привели в церковь для венчания. Что прежде было, известно мне из письма вашего к доктору Блументросту: оно-то привязало меня еще к жизни, но оставило в большой неизвестности, потому что перепутано было на самом любопытном месте описанием болотного моха. Бир покраснел, как девушка, и сказал, запинаясь: - Виноват... эта любовь к натуральной истории... эта рассеянность мне дорого стоили: я мучился за чтеца и за себя вместе. Как я перемешал все - не знаю; только знаю, что лист с концом интересной для вас истории очутился в моей флоре. Хотел было я с досады отказаться от моей любимицы; но - судите по себе, мой любезнейший Густав, - страсть - все страсть: даешь слово изгнать ее из сердца, из головы, а все к ней возвращаешься. Но вы ждете, чтобы я успокоил вас, - извольте. На бумаге бы оно лучше; однако ж... как-нибудь расскажу. Густав уверил снова чудака, что он не будет взыскателен за выбор и порядок слов, и Бир начал так свой рассказ: - Мы ввели кое-как полумертвую Луизу в церковь. Адольф, смотря на ее страдания и не понимая их причины, просил отложить свадьбу, но баронесса и Фюренгоф настояли совершить ее без отлагательства. Уже приступлено было к священному обряду, как в церковь вбежала женщина, высокая, худая, шафранного цвета, с черными, длинными волосами, распущенными по плечам, в изорванной одежде чухонки, - настоящее привидение! Глаза ее горели, как раскаленные уголья; от усталости она задыхалась. Церемония остановилась; мы все перепугались, но всех более Фюренгоф. Он начал делать такие ужасные гримасы, как будто ломала его нечистая сила. "Стой! - закричала женщина странным голосом, обратясь к Адольфу. - Ты кругом обманут! Твоя невеста тебя не любит, и ты погубишь ее и себя, если на ней женишься. Ее выдают за будущее богатство твое; а богатство это не может тебе принадлежать, разве ты захочешь получить незаконно, ограбив своего брата. Этот злодей, - продолжала ужасная женщина, указывая на Фюренгофа, - воспользовался наследством, принадлежащим Густаву, подменив настоящее завещание своего отца подложным. Я, сообщница его злодеяний, составляла эту бумагу. Предаю себя в руки правосудия и с собою этого мошенника. Призываю бога во свидетели слов своих; а тебе, Траутфеттер, вручаю законные тому доказательства. Когда б не знала тебя, я представила бы их в суд". Фюренгоф бросился было вырывать бумаги, во время передачи их Адольфу, угрожая своему племяннику вечною ненавистью и отчуждением от наследства, если он послушает сумасшедшую ведьму, как он называл чудесную женщину, и приказал было слугам схватить ее. Слуги не повиновались, услыша клятву Адольфа, что он берет ее под свою защиту и что тот, кто до нее дотронется, будет отвечать за нее жизнию своей. Чудесная женщина подала клочок бумаги Адольфу и произнесла вполголоса: "Эта записка касается до тебя именно. Отойди к окну и прочти ее. Все прочее буду иметь время объяснить тебе и суду. А ты, мошенник, - продолжала она, возвысив голос и с яростью обратясь к Фюренгофу, - смотри на меня, осязай меня: это я, я, Елисавета Трейман, твоя бывшая приятельница, твоя сообщница в злодействах, тобою изгнанная, недоморенная тобою. Земной суд твой начался: допросы, тюрьма, цепи, казнь вместе, вместе со мною! Ха-ха-ха! любовники верные, на жизнь и смерть! Вместо чищеных червончиков мы, о друг мой, перечтем с тобою по нескольку раз в день звенья цепей; позор, злоба, раскаяние будут терзать твою грудь, как ты терзал человечество; но в объятиях моих ты все забудешь... даже милую Марту... не правда ли?.. ха-ха-ха! О, сладко будет задушить тебя в них!" И сатанинский хохот исступленной, при общем молчании, ужасно раздавался под сводами церкви, и оторванный лист железа на кровле стонал, как вещая птица. Луиза прижалась ко мне и скрыла свое лицо на моей груди; сама баронесса дрожала; побледневший пастор хотел было вывесть Елисавету из храма, но от одного вскрика ее оторопел. Исступленная продолжала: "Подожди немножко, пастор! подожди, любезный, твоя очередь после. Дай мне досказать свою проповедь: она стоит твоих вялых поучений - режет, пилит, жжет, - только что с адского очага! Разве спрошу тебя: бывал ли у тебя на исповеди злодей ужаснее этого?.. Он убийца своего отца, делатель фальшивых завещаний, развратитель дев, грабитель, кровопийца, гробный тать, сдирающий последнюю одежду мертвеца, - это все - вот он, Балдуин Фюренгоф! С ним-то волею и неволею сочеталась я на здешнюю и будущую жизнь. Да, злодей! не оставлю тебя и в другом мире: и там вопьюсь когтями своими в твою душу и не покину тебя вечно... Вечность! Слышишь ли ты это слово? а?.. Ты не верил ему; но скоро, скоро поверишь, голубчик!" Пока Елисавета осыпала своего подсудимого ругательствами, Адольф успел прочесть данный ему лоскуток и прочие бумаги, упал со слезами на колена перед распятием, благодарил в несвязных словах бога за спасение свое и брата и потом, встав, объявил пастору, что свадьбе не быть. Поцеловав с жаром руку у Луизы, он сказал ей: "Будьте счастливы с тем, кого любите! об этом берусь хлопотать всеми силами. Слава богу, что еще время!" Адольф хотел еще говорить с баронессою, но она, бросив на него сердитый взгляд, повлекла из церкви дочь свою, приметно обрадованную переменою своей судьбы; я за ними. Не знаю, что после того говорено оставшимися в церкви; только слышал при выходе шум, ссору; люди Фюренгофа не хотели долее ему повиноваться. Когда мы сели в карету, любопытство подстрекнуло меня выглянуть из окна: я увидел, что Фюренгофа насильно втащили в карету Адольфа, а этот с Елисаветой сел в колымагу Фюренгофову; затем оба экипажа поскакали по дороге в Дерпт. Мы возвращались в Гальсдорф, нам навстречу слуга с известием, что туда прискакали татары: все там жгут и грабят. Дышло на поворот, и мы тоже прямо в Дерпт. Через несколько дней позван я был в городскую тюрьму к Елисавете Трейман. Она рассказала мне, что суд, вследствие ее доноса, посадил в тюрьму ее и Фюренгофа, разделенного с нею одною перегородкою, и просила меня, разведав о действиях Адольфа, отписать подробно обо всем случившемся к господину Блументросту. Я обещал все несчастной. Вслед за тем Адольф сообщил мне, что правительство строжайше исследовало злодеяние Фюренгофа, который уже и признался в нем, и что имение, похищенное у вас, мой любезный друг, будет возвращено немедленно по принадлежности. Благородство и твердость души вашего брата в этих обстоятельствах не могу довольно превознесть. Самый усердный стряпчий, из видов богатой корысти, не хлопотал бы столько за своего клиента, как он действовал за вас, против собственной пользы: ибо после этой тяжбы, где он был в одно время истцом и ответчиком, остается он таким бедняком, каким знали вас до сего времени. - Все пополам, и мы будем равно богаты! - сказал тронутый Густав. - Позвольте, для маленького отступления, воспользоваться вашим восклицанием, - сказал с робкою ужимкою Бир, смотря на горшок с цветами, стоявший на окне. - Мне хотелось давно спросить господина достопочтенного хозяина: балсамины, impatiens hortensis, которые я вижу здесь в Москве почти на каждом окошке, не есть ли предмет особенного религиозного почитания между московитами?.. Пастор захохотал. - За кого ж принимаете вы русских? - сказал он. - Нет, достопочтенный гость мой! обитатели здешние никому не поклоняются, кроме как иконам своих святых. Балсамины же находятся почти в каждом доме и подсолнечники в каждом саду, потому что других цветов русские почти не держат, а цветы здесь любят. Impatiens hortensis выписан еще недавно семенами из Голландии рассадителем всего полезного и приятного в России. Но любезнейший собеседник наш ждет с нетерпением продолжения вашего рассказа. - Виноват, виноват! - сказал, оправясь от своего смущения, Бир. - На чем же я остановился? Балсамин, гортензия, шафран... (Он имел привычку добираться по аналогии цветов до предмета, им забытого.) Да, да, шафран! Елисавета, сказал я, просила отписать обо всем к господину Блументросту. Исполнив это, я вложил в письмо свое лоскуток бумаги, данный ею же, а какого содержания, мне неизвестно; мне строго запрещено было заглядывать в него. Все это препроводил я, куда назначено, с чухонцем, которому Адольф заплатил хорошие деньги за услугу. Виноват только в ошибке... но судьба уже все сама поправила. Что случилось после? - спросите вы. После... в одно роковое утро нашли Фюренгофа в тюрьме, задушенного собственными цепями, чему Елисавета Трейман за перегородкою много хохотала; потом и несчастная Елисавета умерла в сумасшедшем доме, проклиная своего обольстителя и изъявляя надежду соединиться с ним в аду; имение, у вас похищенное, утверждено за вами силою законов. По взятии Дерпта русскими брат ваш уехал в Польшу к королю шведскому; воспитанница моя снова расцвела душою и телом, как роза centifolia, тем живее, что вспрыснута была росою надежды, которая, втайне вам сказать, присылалась ей нередко в записочках по почте... извините сравнение... гм! виноват... да, да, о чем бишь я говорил? Вот видите, я сказал, что собьюсь с толку; оно лучше было бы на письме... - Вы говорили о Луизе, - подхватил Густав. - Как же вы здесь очутились? - Как семена, переброшенные бурею на чуждую им землю; но и тут умеют они приняться, лишь бы родное солнышко их согревало и питало. Иначе вам скажу: баронесса, отказавшаяся было от дипломатики после урока, данного ей при расставании с Гельметом, вздумала в последние годы опять за нее приняться, замешалась будто в заговоре против русского правительства и по этому случаю принуждена была совершить с нами маленькое путешествие в Москву. Мне и здесь хорошо. С будущею весной надеюсь делать в окрестностях ботанические экскурсии; а всего лучше то, что судьба моей доброй Луизы, надеюсь, развяжется здесь. Вижу вас и забываю все прошедшие неприятности... Кукушка на стенных часах прокуковала семь часов. - Гостьи наши должны скоро быть здесь! - произнес, усмехаясь, Глик. - Да вот и они! Сердце Густава затрепетало. Послышался стук в ворота, потом скрип калитки, шорох в передней; дверь растворилась - и... кто ж перед глазами Густава?.. Луиза во всем блеске своей красоты, со всем очарованием, которое окружало ее в первую встречу с другом ее сердца. Она была несколько бледнее, нежели тогда; но эта бледность и несколько лет, накинутых на нее временем, не вытеснили ни одной из ее прелестей. Если бы Густав видел ее теперь в первый раз, он готов бы был снова в нее влюбиться. Белое, простое платьице, обвивавшее стан, стройно перехваченный, придавало ей какое-то эфирное свойство, тем более что она, опрометью вбежав в комнату и, вероятно, не думав никого найти, кроме пастора и Бира, вдруг, при виде нового лица, остановилась, отдала назад свою прелестную голову и приподнялась на цыпочках. Вглядевшись в Густава, она вскрикнула. - Что такое, что такое? - ворчала баронесса, шедшая за дочерью. - Боже мой! да нас завлекли в сети; это западня, позор, унижение! Вот что делают ныне пасторы, служители алтарей! Потворствуют слабостям, помогают дочерям против матерей! Пойдем отсюда, Луиза! Между тем как она читала эту проповедь, Луиза и Густав смотрели друг на друга в каком-то сладостном упоении... смотрели и... невольно пали друг другу в объятия. - Теперь не расстанемся! теперь не разлучат нас! - говорили они, обливаясь слезами и держа друг друга крепко за руки. - Матушка! госпожа баронесса! благословите нашу любовь или мы умрем завтра! - воскликнули они, упав к ногам ее и обнимая ее колена. - Что это за комедия? - сказала сердито дипломатка. - Госпожа баронесса! - произнес важно пастор. - Его величество, всемилостивейший наш государь, Петр Алексеевич, приказал вам сказать, что он принял на себя должность свата господина Траутфеттера, и сверх того повелел мне отдать вручаемую вам при сем цидулку. Госпожа Зегевольд дрожащими руками взяла поданную ей бумагу, подошла к свече и прочла следующее: "Min Frau!* Я, cesar** и полковник от гвардии российской, взялся быть сватом капитана Густава Траутфеттера. Дочь ваша ему нравится, он вашей дочери: чего более? прошу не претендовать. В приданое ей даю все лифляндские поместья, отнятые у вас в военное время, и дозволяю вам управлять ими до вашей смерти. Со временем обещаю вам и зятю вашему особенную мою царскую аттенцию. По делам вашего отечества даю вам право, ради нашего интереса, вести с нами прямо корреспонденцию; за добрые известия буду вам всегда reconnaisant***. На свадьбу дарю вам табакерку с моею персоною и тысячу рублев. Кажись, уконтентовал вас порядком; а упрямиться долее вам ради какой причины? Piter"****. ______________ * Госпожа! (искаж. нем.) ** царь (лат.). *** признателен (фр.). **** Петр (нем.). Можно было прочесть на лице честолюбивой баронессы, какая строка из этого послания произвела на сердце ее приятнейшее впечатление. Право относиться по дипломатическим делам к повелителю обширнейшего государства - право, дающее ей опять сильное влияние на ее соотечественников, поколебало твердость ее души. Кончилось тем, что она благословила чету любовников и обняла своего будущего зятя. На другой день баронесса, жених, невеста, пастор Глик и Бир позваны были во дворец. Петр I, не заставив их долго ждать себя, явился в голубом гродетуровом кафтане, шитом серебром, с андреевской лентою через плечо. Только в особенные торжественные дни государь показывался в таком блестящем наряде; но в настоящем случае он хотел угодить одной милой особе, которой, говорил он, ни в чем не мог отказывать. Все посетители были им обласканы, особенно Бир. Разговаривая с ним о важных предметах натуральной истории, он нашел в нем необыкновенные, глубокие сведения и по другим наукам, которые сам любил, и до того привязался к доброму педагогу, что забыл предмет посещения его спутников и увлек его с собою в кабинет. Там показал он ему гербарий, собранный царскими трудами. Бир, восторженный ласковым обхождением государя и любовью к своему предмету, вскоре беседовал с Петром, как с равным себе ученым. - Вот этаких людей люблю! - говорил Петр, целуя его в лоб. - Не хвастунишка, а настоящий делец. В каком-то