ать эти письма нельзя, другом не было сказано ни слова, но это както само собой подразумевалось -- не лезь в чужие тайны! Прочитал письмо и ничего не понял. Какое отношение к лопухинскому заговору могут иметь дела десятилетней давности? И как могли они облегчить участь Алешкиной благодетельницы -- Анны Гавриловны? И от того, что он ничего не понял, на душе стало еще тяжелее. Темное это дело -- политика. Из дома Никита вышел чуть свет, хотя до площади Двенадцати коллегий было пятнадцать минут ходу. "Не хочу туда идти, -- говорил он себе. -- Это противоестественно -- смотреть, как на твоих глазах мучают людей, и знать, что ничем не можешь и не должен помочь им. Это еще хуже, чем свою спину подставлять под кнут... " И знал, что подойдет, что простоит от начала до конца страшного действа. Он чувствовал себя причастным к этому заговору и к этим страданиям. Толпа вдруг смолкла. Торговец фруктами оборвал свои рекламные выкрики, приказчик стал грызть ногти сразу на двух руках. Появились осужденные. Они по одному вылезли из лодки и в сопровождении роты гвардейцев двинулись к эшафоту. Толпа молча, словно неохотно, расступилась, в упор рассматривая заговорщиков и конвой. Когда три года назад ненавистных немцев привели на эшафот, то ни у кого не было к ним сочувствия. Старая лиса Остерман -- попил он русской кровушки, Левенвольде -- петух чванливый, Головнин Михаил Гаврилович, брат осужденной Бестужевой -- даром, что русский, а связался по глупости и тщеславию с немчурой, плясал под их дудку. За что их жалеть? А здесь среди заговорщиков ни одного немца, все свои, кровные, а главные виновники -- уж совсем непонятно -- женщины. Осужденные остановились подле "театра". Вперед вышел секретарь Сената. Ветер трепал его пышный, старомодный парик. Круглый подбородок лоснился, щеки висели складками. Такому плотоядному, сочному рту не про казнь читать, а припадать к жирным гусям, обсасывать мозговые косточки да полоскаться в вине. "Степан Лопухин и Наталья по этому делу на подозрении были и, забыв страх Божий и не боясь Божьего суда, решились лишить нас престола... " "Страшнее обвинения не придумаешь", -- подумал Никита. Наталья Лопухина, все еще красивая, аккуратно и просто одетая, стояла у самых ступеней на помост. Видно было, что она находится в том состоянии, когда поведение и мысли уже не подчиняются собственной воле и все воспринимается как невозможный, отвратительный сон. Она то искала друзей, бегло проводя глазами по балконам Двенадцати коллегий, то пыталась слушать обвинительную речь, но забывала о ней, с ужасом смотрела на сына -- жаль было его молодости, и на мужа, пусть нелюбимого, но ведь двадцать лет прожили вместе... "... А всему миру известно, -- продолжал секретарь, пришлепывая губами, -- что престол перешел к Нам по прямой линии от прародителей наших после смерти Петра II и приняли мы корону в силу духовного завещания матери нашей, по законному наследству и Божьему усмотрению. Анна Бестужева... " Лица ее не было" видно, она стояла вполоборота к Никите. В прямой спине ее, в свободно опущенных руках не было ни дрожи, ни суетливых движений убитого страхом человека. "Она знает, что приговор не смертный, -- подумал Никита. -- Хоть бы лицом повернулась. Посмотреть бы на Алексееву благодетельницу,.. -- И устыдился своего любопытства. -- Еще насмотрюсь вдосталь... " "... Анна Бестужева по доброхотству к ней принцам и по злобе за брата своего Михаилу Головнина, что он в ссылку сослан, забыв про злодейские его дела и наши к ней многие по достоинству мысли... " "Господи, они же не виноваты ни в чем, -- вдруг пришла к Никите отчетливая мысль. -- Понимают ли это люди на площади? Те самые, о которых думал вчера, -- обездоленные, сердобольные... Нет, им сейчас не до этого... " "... Ботта не по должности своей в дела нашей внутренней Империи вмешивался... ", -- уже кричал секретарь. "Уж если кто и виноват, то это он -- Ботта. Он дипломат и потому шпион. Вот бы кому стоять на эшафоте, но он дома давно, в Австрии. Не кнута ему опасаться. Разве что пожурят за негибкую политику. -- Никита одернул себя. -- Что-то я кровожаден стал! Только Ботты не хватает видеть под кнутом". Долго читал секретарь, и Никита, устав слушать, протолкнулся к перилам и облокотился на них, глядя на воду канала. Она текла медленно, кружила листья, брошенную кем-то бумагу, огрызки яблок, щепки. Унесет она также спекшуюся кровь и куски рваной человечьей кожи. Что делают с помостом после казни? Рубят на дрова? Или разбирают и хранят в неприкосновенности где-то окровавленные доски, пока в них опять не возникнет необходимость? В этот момент раздался истошный женский крик, и Никита оглянулся в испуге. Модные франты стояли навытяжку, как на параде, приказчик был близок к обмороку, поднос, стоящий на голове у торговца фруктами, наклонился, и яблочки, наливные, золотые, сахарные посыпались в воду. Наталья Лопухина, оголенная по пояс, висела на спине у помощника палача, и кнут оставил первый кровавый рубец на холеной, молочной спине. Палач держал кнут двумя руками, лицо его было спокойно, сосредоточенно. Видно было, что он не получает садистского удовольствия от мук жертвы, а бьет сильно скорее из-за добросовестности -- не даром же деньги получать. Такая работа... Волосы Лопухиной выпростались из-под чепца, намокли от крови. Она без остановки кричала и била ногой о барьер, кусала державшего ее мужика, а тот вертел головой и поворачивал несчастную ношу свою, чтобы палачу сподручнее было бить. Степан Васильевич, не отрываясь, смотрел на жену и вдруг закричал что-то нечленораздельное, забился, голова его запрокинулась. -- Господи! -- шептал Никита. -- Ведь ты же есть, Господи! Прекрати все ЭТО... Сделай, чтобы скорее конец. Ведь мочи нет слушать. Больно ведь. Господи! Больно... Уйти отсюда... Он стал пробираться через молчаливую толпу. Люди стояли словно в столбняке, словно окаменели -- всюду только глаза, глаза... и все сфокусированы на одной точке. Толпа не пустила Никиту. Вдруг стихли крики, и только хрип раздался с помоста. -- Кому язык? -- буднично крикнул палач и бросил что-то красное, еще живое под ноги толпы. Люди отпрянули, как от гранаты. Лопухина была без сознания. Лейб-медик наскоро сделал ей перевязку, гвардейцы укрыли ее мантильей и унесли в телегу. Очередь была за Бестужевой. В Анне Гавриловне не было ни дородной красоты, ни царской поступи ее несчастной предшественницы. Она была худа, мала ростом, оспины, незамазанные белилами, делали ее лицо старым, рыхлым, но недаром ей одной говорили "вы" на допросах, было в ней что-то такое, что заставляло не только жалеть, но и уважать эту женщину. Палач сорвал с нее епанчу. Она была податлива, как бы помогала палачу раздевать себя. Когда на плечах ее осталась одна сорочка, Анна Гавриловна прижала обе руки к шее, с силой дернула что-то, так, что голова мотнулась вниз. Ладонь палача услужливо раскрылась, и Анна Гавриловна вложила в нее "что-то", блеснувшее, как зеркало. -- Что она ему дала? -- зашептали в толпе. -- Письмо с последней волей, -- подал голос торговец фруктами. -- Деньги, -- всхлипнул приказчик. -- Да нет же, крест... Крест она дала, -- зашумели франты, очевидно, хорошо знавшие некоторые ритуальные обряды публичных казней. -- Крест, крест,.. -- подхватили люди. Старый славянский обычай -- побратимство с палачом. Теперь он стал крестовым братом своей жертвы. Теперь он должен пожалеть свою сестру -- обер-гофмаршальшу, статс-даму Анну Бестужеву. И палач пожалел. Он бил не только вполсилы, а так, будто гладил кнутом. И языка отхватил самый кончик -- и народу показать было нечего. Во время экзекуции Анна Гавриловна только стонала, крика от нее не услышали. Били потом Степана Васильевича и Ивана Степановича Лопухиных, и престарелого графа Путятина, и адъютанта лейб-конного полка Степана Колычева, и многих других. Остолбенение толпы прошло, разговаривали вполголоса, а кто и в голос. Мужчин бьют -- дело привычное, не то что разнеженных статс-дам. Кульминация действия прошла. После казни изуродованных, окровавленных людей положили в телеги и повезли на окраину города, где они могли по милости государыни навсегда распрощаться с родными и близкими перед вечной разлукой. Толпа расходилась. Палач мыл руки, помощник угрюмо вытирал тряпкой кнуты. Никита посмотрел на воду канала. Она не изменила цвета, не потемнела от крови, только мусора в ней поприбавилось. Все, конец... Он глубоко вздохнул, потом еще раз. Во время казни ему не хватало воздуха, словно легкие отказали. Чья-то рука тяжело легла на его плечо. Никита обернулся и увидел Александра Белова. -- Сашка! Ты был здесь? Ты видел? -- Видел, --сказал Саша сдавленным голосом. --Видел и запомнил. Пойдем? f Друзья молча двинулись вдоль канала, избегая смотреть/друг на друга. Каждый был несказанно рад встрече, но не время/ и не место было хлопать по плечу, приговаривая: "Ба! Никита! Какими судьбами! Наконец-то вместе! " Высокий, изысканно одетый мужчина в золотоволосом парике обогнал их, искоса окинул взглядом и, не замедляя шага, бросил: -- Александр, ты мне нужен. -- Никита, подожди меня. Я сейчас. -- И Саша бросился вдогонку за высоким мужчиной. Лядащев ждал Сашу за углом высокого пакгауза. -- Василий Федорович, здравствуйте. По век жизни я буду вам благодарен за крест. Ведь это вы сказали Ягупову? -- Ничего я никому не говорил, -- мрачно заметил Лядащев. -- И ты помалкивай. Ну все, все! Я к тебе вчера заходил. Где был? -- У Лестока. -- Опять у Лестока. Ты у него на службе? -- Какая там служба! По пять раз одно и то же рассказываю. Скорей бы Бергер приехал! -- АО чем тебя спрашивает Лесток? Саша насупился. -- Да все о том же, о чем и вы спрашивали... -- И о бумагах? -- как бы невзначай заметил Лядащев. -- Да не знаю я никаких бумаг! -- взорвался Саша. -- Не зна-аю! -- Ладно. Не ершись. А это кто с тобой? -- Друг мой, Никита Оленев. Да, тоже из навигацкой школы, -- поспешно добавил Саша, упреждая вопрос. -- Ну, ну... -- Лядащев поспешно пошел прочь. -- Кто это? -- спросил Никита, когда Саша вернулся к нему. -- Человек один, хороший человек, -- задумчиво сказал Саша и добавил машинально: -- Из Тайной канцелярии. Никита удивленно присвистнул: "Однако... " Саша был слишком занят своими мыслями, чтобы заметить, с какой растерянностью и изумлением смотрит на него Никита. -6- Петербург поразил Алексея запахом -- это был вкус, аромат, свежесть находившегося где-то рядом моря. Он полюбил этот город задолго до того, как увидел. Никитине ли детство -- мозаика слов, образов, отрывочных воспоминаний -- ожило перед глазами, или рассказы старого бомбардира Шорохова обрели плоть? Канал с зеленой водой, шевелящиеся водоросли, ялик у дощатой пристани, развешенные для просушки сети, ограда парка, сбегающая прямо в воду... -- Сударь, как пройти к морю? Прохожий усмехнулся, оглядев Алексея с головы до ног. -- Здесь всюду море, юноша. Спросите лучше, где здесь суша. Земля под ногами всего лишь настил на болотах и хлябях, пропитанный морской солью. У прохожего колючий взгляд и словно оструганное топориком лицо: острый нос, острый подбородок. Худая рука коснулась шляпы в знак приветствия, скривился рот -- ну и улыбка, насмешка, ирония -- все в ней, и мужчина пошел дальше, не пошел, побежал, придерживая шляпу от ветра. "Не знаешь, так нечего голову морочить", -- с обидой подумал Алексей. Потом он спросил про море у солдата, потом у пожилого, тучного господина, потом у старухи с огромной, плетенной из лыка кошелкой. Никто из них не дал толкового ответа, и все при этом досадливо морщились, словно он спрашивал их заведомую глупость. -- Ну и шут с вами. Я сам море найду, -- подытожил Алексей опыт общения с петербуржцами. Ноги вынесли его на широкую, громкую улицу, и он побрел наугад, рассматривая богатые особняки, церкви, лавки с яркими вывесками. Скоро гвалт и пестрота улиц утомили его, он свернул в проулок, потом в другой. "Русский человек моря не любит, -- часто повторял Шорохов. -- Боится, потому и не любит". Алексею показалось, что он явственно слышит голос старого бомбардира, который сидит перед огарком свечи, прихлебывает квас и чинит старый валенок. Вокруг курсанты -- кто на лавке, кто на полу. Слушают... "... и издал государь правильный указ -- каждое воскресенье, дождь не дождь, ветер не ветер, а как выстрелит пушка в полдень, изволь являться всей семьей к крепости Петра и Павла на морскую прогулку. Приписали тогда обывателям, сообразно их положениям, лодки разных чинов и начали сей сухопутный люд приучать к морю. А как приучать? С божьей да нашей, старых моряков, помощью. Я в ту пору на верфи работал и получил, как и многие мои товарищи, приказ -- служить по воскресным дням государству Российскому особым способом, а именно -- сопровождать на морскую прогулку некоего шляхтича. Шляхтич этот. Воинов его фамилия, служит в юстиц-коллегии и, говорили, был заметной фигурой там. В его шлюпке я был рулевым, но не столько должен был рулить, сколько следить, чтобы Воинов с семейством исправно являлся на морские прогулки. Ну, а если не исправно, то доносить куда следует, сами знаете, не без этого... Никогда, братцы мои, я не видел, да и не предполагал, что может человек так по-куриному бояться моря. Идти надо было далеко, до самого Петергофа, а то и дальше -- на Кронштадт. И всю дорогу мой Воинов сидел с опущенной за борт головой За это я его не судил. Куда крепче мужиков видел, а тоже желудок при шторме бунтовал, желудок человеку не подвластен. Но не трусь! Он так потонуть боялся, что в обморок падал. Женушка его, однако, эти прогулки переносила неплохо, только мерзла и очень по мужу убивалась, а сынок и вовсе радовался волне. А сам... Еще, бывало, к шлюпке идет, а уже белый, как мел. По первому времен" он, как мог, отлынивал от прогулок, штрафами отделывался. Но потом получил взбучку от высокого начальства, и не просто взбучку, а с угрозами. А угроз в те времена боялись, как самой виселицы. И началась у нас с Воиновым великая борьба. Как говорится -- кто кого. С моей стороны были усердие и святая вера в правильности государева указа, а им, сердечным, одно руководило -- страх. И что же, шельмец, выдумал? Совсем, видно, голову потерял -- подпилил под банкой доску. Только от берега отошли -- шлюпка полна воды. Мадам в крик-юбку замочила, сам уже не белый, а серый... Поворачиваем назад. А на берегу он мне так с усмешкой сердобольно говорит: "Беда какая, Василий... Видно, останемся мы сегодня без прогулки". А я щель эту проклятую конопачу и отвечаю, как ни в чем не бывало: "Не извольте беспокоиться. Я мигом все поправлю. Через час можно будет выходить". Алексей рассмеялся своим воспоминаниям. Не этот ли остроносый прохожий пилил когда-то дно своей шлюпки? "... и пошло. Он в субботу шлюпку уродует, а мне, значит, чинить. Ну и обозлился я тогда на этого дохляка проклятого. Сказано -- гуляй во славу государства по воскресным дням -- так и гуляй, претерпи страх! Соорудил я стапель, благо мой шляхтич у канала жил, и стал по всем правилам производить еженедельный ремонт. Что он только не делал... Пробоины рубил, весла ломал, руль гнул, но я мастер был хороший, не скромничая скажу. Приду, бывало, затемно, шлюпку на стапель вытащу... Руки в кровь источу, но за полчаса до пушечного выстрела иду с докладом -- так, мол, и так... гулять подано. Возненавидел он меня люто, и кончился наш поединок бы не иначе как смертоубийством, потому что все к тому, что он меня вместо шлюпки продырявит. И продырявил бы, да Нева встала. На следующую весну этот Воинов исчез куда-то. Да и прогулки отменили. Не знаю, почему... " Алексей сам не заметил, как из мощеного каменного города попал куда-то в грязный, полуразвалившийся поселок. Ну и трущобы! Неужели в таких лачугах люди живут? А это что за бревна? Сваи... Дома стояли словно по колено в болоте. Земля под ногами пружинила, чавкала. К счастью, в самых непроходимых местах лежали кем-то брошенные слеги. -- Эй! Это какая река? -- спросил Алексей у сидящего на берегу мужика. -- Фонтанная. -- Как к морю пройти? Мужик поскреб шею. -- Туда. -- Он неопределенно махнул рукой. -- Или нет, туда, -- и показал в противоположное направление. -- Ты, барин, по реке иди и придешь. -- И видя, что Алексей нахмурился, торопливо добавил: К самому морю придешь. А то куда ей деться, реке-то? Проплутав еще два часа, Алексей вышел к устью Фонтанки. Мощенная когда-то, проросшая травой дорога нырнула под каменную арку. Одной створки ворот не было, а вторая, с облупленной краской и остатками позолоты на деревянных завитках, висела на ржавой петле. Алексей вошел в ворота и очутился в старом парке. За дубовой рощицей виднелся длинный, двухэтажный дом. Алексей прошел по земляному валу, обогнул пруд, вернее не пруд, а подернутую ряской лужу, прошел по ветхому мостику, перекинутому через ручей, и увидел группу людей. Они стояли на лужайке перед домом вокруг большого стола и что-то обсуждали. На столе лежал ворох бумаг, ярко раскрашенная карта, какие-то инструменты. "Как генералы перед сражением", -- подумал Алексей с неожиданной симпатией к этим людям. Алексей не знал, что находится в Екатерингофе, что невзрачный длинный дом был когда-то роскошным дворцом, подаренным Петром I своей жене-шведке. Дворец пришел в такую ветхость, что его смело можно было пустить на дрова, но Елизавета в память покойных родителей решила его починить, внеся кой-какие, подсказанные временем переделки. Стоящие вокруг стола люди были замерщиками и архитекторами. Они скользнули по юноше любопытным взглядом, но не окликнули. -- Господа, где море? -- За домом. -- И несколько рук взметнулось вверх, указывая на крышу дворца. Алексей обогнул дворец, продрался через колючий кустарник. Вот оно, наконец, море!.. Он жадно, полной грудью вздохнул свежий, дурманящий воздух, задохнулся, рассмеялся и сел на испещренный узорными следами песок. В первую минуту Алексей не понял, что это следы чаек. Они так важно прогуливались по берегу, были так ослепительно белы и независимы, что вспомнилось детское, радостное -- голуби! Потом он хохотал над своей ошибкой. Море... Пусть это только серый залив под неярким небом. Отсюда можно плыть и на Камчатку и в Африку. С галерной верфи доносился запах дегтя и свежеструганого дерева. Ветер ровно и упруго раскачивал верхушки сосен. Далеко на горизонте виднелась одинокая шхуна. Справа, на уходящей в море косе, вращала крыльями мельница, слева на маленьком, как гривна, словно плывущем островке стоял небольшой павильон с башней и шпилем. Алексей разделся, аккуратной стопкой сложил одежду. Море было мелким и обжигающе холодным, но он входил в него медленно, подавляя дрожь в теле, и, только когда вода достигла подмышек, нырнул с головой, потом, как поплавок, выскочил на поверхность и поплыл к павильону с башней. Павильон, прозванный в былые времена Подзорным дворцом, был построен по приказу Петра I. Государь любил этот дом и проводил в нем время в полном уединении, высматривая в подзорную трубу появление иностранных кораблей. Теперь дворец перешел в ведомство Адмиралтейства, здесь хранили деготь и смолу для галерной верфи. / Алексей активно работал руками и ногами, но остров с загадочным павильоном, казалось, все дальше и дальше уплывал от Него, словно корабль, взявший курс в открытое море. Алексей еще раз нырнул, играя с волной, как дельфин, встряхнулся, с силой ударил по воде, подняв фонтан брызг, прокричал что-то невнятное, ликующее и, шалый от восторга, поплыл к берегу. -7- -- Алешка! Приехал! Ну как, нашел свою Софью? -- Выкрал я ее у монашек. Она теперь у матушки в деревне. Никита воздел руки, как в греческой трагедии: -- Как Антей черпает силы от матери-земли Геи, так и возлюбленный от красот земли черпает вдохновение. -- Он рассмеялся. -- Помойся с дороги и ужинать. -- Гаврила щи из трактира принес? -- Нет, мы здесь важно живем. Какой трактир? У меня повар свой. А Гаврила теперь человек занятой. Его так просто в трактир не сгоняешь. Ужинали в большой столовой. Алексей совершенно оробел от необычайной обстановки и смотрел на Никиту испуганно, словно ждал подсказки. Важный, как архиерей, Лука сам прислуживал ча столом, с поклоном разносил блюда и разливал вино. Алексею казалось, что он присутствовал не иначе как на таинстве евхаристии, где не просто едят хлеб и пьют вино, а совершают великий обряд причащения во имя дружбы и вечного спасения. -- Ты ешь, ешь, -- приговаривал Никита, посмеиваясь над смущением друга. Алексей согласно кивал, стараясь аккуратно нарезать мясо, но оно увертывалось, и проклятый соус опять брызгал на скатерть. Особенно мешала салфетка. Куда он только ее не прятал, боясь испачкать: под тарелку, на колени, локтем к столу прижимал -- она всюду находилась, норовя запятнать свою белизну. Как только Лука поставил на стол фрукты, Никита отослал его из комнаты и придвинулся к Алеше. -- Ну, рассказывай... Алексей освободился от салфетки, подпер щеку рукой и задумчиво устремил глаза в угол. С чего начать рассказывать Никите? Как записку передал в скит? Или как скакал верхами во всю прыть, опасаясь погони? Или как встретила их маменька?.. Они приехали в Перовское затемно. "Кого ты привез, Алеша, господи, кого? " -- причитала мать, испуганно глядя на девушку. Та стояла, спрятав лицо на его груди, и Алеша тихо гладил ее плечо, замирая от легкого дыхания, которым она отогревала его гулкое сердце. Только на следующий день, когда история Софьи была пересказана со всеми подробностями, с лица Веры Константиновны исчезло напряжение, и она тут же обласкала Софью: "Одно дите рожденное, другое суженое", и всплакнула: "Будем теперь вдвоем Алешеньку ждать". О том, что Алексей сам "в бегах", о театральном реквизите -- костюме горничной, о штык-юнкере Котове не было сказано ни слова. Алексей и Софья согласно решили, что уже достаточно взволновали маменьку, а потому некоторые подробности биографии сына можно опустить. Неделя пролетела, как миг. Мать сама напомнила Алеше о необходимом отъезде в навигацкую школу. "Алеша, а я? Как же мне жить без тебя? " -- спросила Софья мертвым голосом. -- "Ждать", -- только и нашел он, что ответить. -- "Ты поосторожнее там, в Петербурге, -- шепнула Софья на прощание, -- поосторожнее, милый. " Никита внимательно и грустно смотрел на Алешу. -- По уставу я могу жениться только через четыр" года, -- сказал тот тихо. -- Ну, последнее время ты только и делаешь, что нарушаешь устав! -- Гаврила, кофий в библиотеку! --раздался за дверью ^грогий голос Луки. Гаврила в белоснежном парике, малиновых бархатных панталонах и кармазиновом, в нескольких местах прожженном камзоле вошел в комнату, неся на подносе изящные, как цветки, чашки. При виде Алексея он улыбнулся и степенно сказал: -- С приездом, Алексей Иванович. -- Экий ты важный стал, Гаврила. И какой красавец! -- не удержался от восклицания Алексей, на что камердинер насупился и закричал с неожиданной горячностью. -- На что мне эта красота? Я проклятый парик устал сниматьнадевать. Руки у меня, сами знаете, не всегда обретаются в безусловной чистоте... соприкасаюсь с различными компонентами! У некоторых бездельников здесь всегда чистые руки! Лука орет: "К барину без парика входить, все одно, что голому! " -- и ругается непотребно. Лука этот... -- Он задохнулся от невозможности подыскать нужное слово. -- Как в Москве жили, а? Сами себе хозяева... -- Побойся бога, Гаврила, -- укоризненно сказал Никита. -- Ты ли не живешь здесь как хочешь? Гаврила только рукой махнул и пошел прочь. В этот момент дверь отворилась и в комнату ворвался Александр. Алеша вскочил со стула. Друзья обнялись. -- Сашка, как я рад тебя видеть! И какой ты стал франт! Не отстаешь от Гаврилы. -- При чем здесь Гаврила? -- обиделся Белов, но видно было, что ему приятно восхищение Алексея. Он сел на краешек стула, непринужденно отставив ногу в модном, с узорной пряжкой башмаке. -- Кончились, бродяга, твои скитания? Никита рассказал мне. о твоих приключениях. -- Не обо всех, -- быстро уточнил Никита. -- Это я понял. -- За побег по закону нас должны смертию казнить, за опоздание -- определить в каторжные работы. А про нас просто забыли. -- Простим это России, -- усмехнулся Никита. -- Пусть это будет самым большим ее недостатком! Алеша восторженно захохотал. -- У меня теперь усы растут. И никто не сможет заставить меня играть в театре! -- Некому заставлять-то, -- глухо сказал Саша, и сразу тихо стало в библиотеке. Никита нахмурился, отошел к окну. Улыбка сползла с лица Алексея, он замер с полуоткрытым ртом: "Ну... говорите же! " Из собора Успенья Богоматери донесся стройный хор, шла вечерняя служба. Одинокое, заштрихованное решеткой окно теплилось неярким розовым светом, и казалось, что решетка слабо колеблется, вибрирует, * как натянутые струны. Вслушиваясь в далекие голоса, Никита рассказал про казнь осужденных. -- Господи! Что ж так свирепо! -- Алеша с трудом дослушал рассказ до конца. -- Что они такое сделали? Не помог я Анне Гавриловне... -- Не кори себя, Алешка. Даже если б мы успели передать бумаги по назначению, это вряд ли что-нибудь изменило. "Бумаги? Они-то про какие бумаги толкуют? Весь мир помешался на самых разнообразных бумагах! " Эта чужая тайна, в которую Никита сознательно или по забывчивости не посвятил его, больно задела Сашу, и неожиданно для себя копируя интонации Лядащева, он назидательно произнес: -- Они враги государства. Может, на жизнь государыни они и не покушались, да болтали лишнее. -- А хоть бы и покушались! -- запальчиво откликнулся Никита. -- Знаешь, что такое остракизм? Не кажется ли тебе разумным заменить кнут глиняным черепком? Государство от этого только выиграет. -- Я понимаю, Саш, что они заговорщики, -- покладисто сказал Алеша. -- Елизавета -- дочь великого Петра... Но страшно, когда кнутом бьют, и особенно женщин. Ведь повернись судьба, и тот, кого сегодня бьют, завтра сможет наказать палача. А женщины совсем беспомощны. Я казнь никогда не смотрел и смотреть не пойду. Саша разозлился: "Рассуждают, как дети. А пора бы повзрослеть! Этому очень способствуют беседы с Лестоком в ночное время. С ним хорошо говорить про глиняные черепки. Он поймет... " И уже не пытаясь скрыть раздражение и обиду, он процедил сквозь зубы: -- Не пойдешь, значит, на казнь? А тебе ее и так покажут. Забыл, что Шорохов рассказывал? Протащат матроса под килем да бросят у мачты -- подыхай! А он, сердечный, лежит и ждет, когда же судьба повернется, чтобы он мог наказать "обидчика"! -- А ты злой стал, Белов, -- нахмурился Никита. -- А я никогда и не был добрым. -- Моих матросов никогда не будут килевать, --страстно сказал Алеша. -- Смотри и ты, чтобы гвардейцы берегли душу и тело людей. -- Пропади она пропадом, эта гвардия! -- Вот как! Ты уже не хочешь в гвардию? -- Никита изобразил на своем лице величайшее изумление. -- Как же так? Гвардия -- вершина твоих мечтаний. "Garde" -- древнее скандинавское слово, сиречь "стеречь". Еще в древних Афинах существовало такое понятие, как гвардия. Правда, тогда гвардейцы назывались скромнее -- "телохранители". Полководец набирал их из пельтастов -- наемников. Маленький щит, кольчуга на груди и уменье вести бой в рукопашных схватках... -- Прекрати! Ты злой стал, Оленев! -- Саша понимал, что разговор пошел совсем "не туда", но уже не мог остановиться. -- Что ты паясничаешь? Милость государыни Бестужевой жизнь спасла. Три года назад ее лишили бы не только языка, но и головы. Это надо помнить и не говорить ничего лишнего! -- Уж не обидно ли тебе, что Бестужеву били вполсилы? Надо было ей, изменнице, хребет переломать! -- крикнул Никита. -- Почему вполсилы? -- Алексей схватил Никиту за руку, пытаясь привлечь к себе внимание и предотвратить неминуемую ссору. -- Да крест Анна Гавриловна палачу дала. -- Вспомнив подробности казни, Никита сразу остыл. -- Крест весь в алмазах. Считай, Бестужева палачу целое состояние подарила. -- Откуда у нее в крепости крест оказался? Неужели не отняли? -- Это я ей крест передал, -- сказал вдруг Саша. Он понимал, что вслед за этими словами должен будет рассказать друзьям обо всех событиях последних недель. Какой-то убогий плаксивый голосишко внутри него тянул предостерегающе: "Молчи, опасно, ты подписку давал... ", ему вторил другой, менее противный, но фальшивый: "Зачем им твои неприятности? У них своих хватает! " Но Саша прикрикнул на эти глупые, суетливые голоса: "Заткнитесь! " Друзья слушали его не перебивая, только когда он стал рассказывать про встречу с Анастасией, Алеша заерзал на стуле: "Быть не может... "- И замахал руками: "Дальше, дальше... я тебе потом такое расскажу! " -- Лестоку нужны какие-то бумаги... или письма. Они с Бергером их по-разному называют. Лесток меня за горло держит... -- кончил Саша свой рассказ и замолк, ссутулившись, исповедь совсем его измотала. -- Никита, неси сюда эти чертовы "письма-бумаги", -- воскликнул Алексей с сияющими глазами. -- Анне Гавриловне они уже не помогут. Саш, да не смотри на меня, как на помешанного. Вот они! Отдай их Лестоку, пусть подавится. Эти бумаги мне передала сама Анастасия Ягужинская. --И он рассказал о встрече в особняке на болотах. Сказать, что Белов был озадачен, изумлен, восхищен, будет мало. Он закрыл лицо руками и начал раскачиваться на стуле, издавая при этом звуки одинаково похожие на рыдания и гомерический смех. Наконец, возможность излагать членораздельно свои мысли вернулась к нему: -- Я скудоумная скотина! Я безмозглый осел! Черт меня подери совсем! Я же боялся говорить об этом с вами. Этот город убил во мне человека. Меня здесь запугали... Негодяи! -- Что будем делать, гардемарины? --деловито осведомился Никита. -- Впрочем, я сам знаю. Гаври-и-ла, ви-ина! -- закричал он громовым голосом. -- У нас задачка сошлась с ответом! -8- Чтобы правильно изложить дальнейшие события, необходимо сказать несколько слов о других героях нашей правдивой повести, людей, может, и второстепенных по малости своей, но не второстепенных по той роли, которую они сыграли в этих событиях. Отношения дворецкого Луки и барского камердинера Гаврилы не сложились, более того, они приняли даже враждебный характер. Еще при разгрузке прибывшей из Москвы кареты Луку поразило обилие багажа, принадлежавшего лично камердинеру. Он тут же попытался образумить Гаврилу, внушая ему, что собственного у него ничего быть не может, разве что душа, и то это вопрос спорный, понеже душа принадлежит богу, а все остальное -- барское, не твое, но камердинер речам этим не внял, продолжая ретиво командовать разгрузкой ящиков, чемоданов и сундуков. И уж совсем ранила сердце Луки покладистость барина и даже, страшно сказать, некая его зависимость от камердинера. Гаврила по приезде осмотрел дом и прокричал загадочные слова: "Где ж мне работать-то? Дом весь захламлен. Мне бы пару горниц, а лучше три. Или терциум нон датур? * А, Никита Григорьевич? "- На что тот рассмеялся и ответил загадочно: "Будет тебе "терциус". -- И выделил для Гаврилы три просторные горницы в правом крыле дома, переселив обретающуюся там дворню во флигель. В освобожденном помещении разместили столы, поставцы, стеклянную, медную, порцелиновую чудных фасонов посуду, а в самой большой горнице каменщики за три дня сложили невиданных размеров печь, совершенно изуродовав потолок устройством огромной на голландский манер вытяжки. От своих непосредственных обязанностей, как-то: умыть, одеть и причесать барина, Гаврила явно отлынивал, а Никита Григорьевич, ему потворствуя, ухаживал за собой собственноручно. * Терциум нон датур -- третьего не дано (лат. ) Лука послал было к барину, чтоб обихаживал его, высоченного, представительного, правда, умом тугого лакея Степана, но Никита Григорьевич Степана прогнал, а дворецкого отечески потрепал по плечу и сказал со смехом: "Я с Гаврилой-то с трудом справляюсь, а ты мне еще Степана шлешь на мою голову". Гаврила меж тем совсем распоясался. Запалил в этакую жару новую печь, навонял мерзко на весь дом да еще стал без всякой видной нужды приставать к барину с вопросами, тыча черным, словно пороховым пальцем, в книгу. Никита Григорьевич, хоть и раскричится без удержу, но все камердинеру растолкует, а то и заглянет зачемто в "Гавриловы апартаменты", как стала называть этот приют чернокнижья дворня. Старый дворецкий решил костьми лечь, но привести окаянного бездельника в божеский вид. Уж если он с самим барином вольничает, то о прочих и говорить нечего. Никакого почтения к возрасту, к положению, встретит дворецкого в коридоре, кхекнет высокомерно: "Ну и порядки у вас, Лука Аверьянович! " Лука держал себя степенно, в грубые пререкания с Гаврилой не вступал, но однажды не выдержал: "Ах ты, петух нещипаный! Как это ты со мной разговариваешь? И какие такие порядки тебе, порченому камердинеру, могут у нас не нравиться? " Так начался этот разговор, который смело можно назвать открытым объявлением войны. Гаврила приосанился и, явно чувствуя себя выше низкорослого Луки не только в прямом, но и в переносном смысле слова, назидательно произнес: -- Рукоприкладствуете вы. Лука Аверьянович, без меры. Скажите на милость, за что третьего дня кучера Евстрата секли? Уж какую такую провинность он совершил, что ему надо было всю задницу розгами исчертить? Я на эту задницу флакон бальзамного масла извел. А платить кто будет? Никита Григорьевич? Масло-то денег стоит. Лука посмотрел на Гаврилу, как на совершенно помешанного человека, хотел ответить, да слов не нашел. -- Я на вашу дворню. Лука Аверьянович, половину компонентов истратил! -- продолжал Гаврила, словно не замечая негодования дворецкого. -- У Феньки синяк под глазом -- примочки делай! Глафира себе на кухне бараньим супом ноги обварила. Хорошо, на ней две холщовые юбки были надеты, а то бы до костей мясо спалила. И я знаю, почему она сожглась. Потому что вы в той поре на кухне глотку рвали, а Глафира боится вас, как сатану. -- Гаврила, -- выговорил наконец смятенный Лука. -- Да что ты такое говоришь? Где твой стыд? Да если бы мать твоя, покойница, или отец твой, царство ему небесное, услыхали твои гнусности, то из гроба бы встали, не посмотрели, что тебе, индюку глупому, четыре десятка, а схватили бы за вихры... Но Гаврила не дал дорисовать страшную картину расправы пробудившихся от вечного сна родителей над своим чадом. -- Полно языком-то молоть! Я так понимаю -- за компоненты, траченные мной на битую дворню, вам и платить, Лука Аверьянович, потому что вами "ману проприа"*. А не будете платить --' пожалуюсь Никите Григорьевичу. Он с вас за каждый синяк и за каждую поротую задницу подороже возьмет, так и знайте! Разум Луки помутился от гнева, но не настолько, чтобы он решил раскошелиться, а только пламень разгорелся в душе: "Сокрушу негодника! В порошок сотру! " А Гаврила, наивный человек, даже не понял, что ему была объявлена открытая война, не до того ему было. Он жил, как в угаре. Натренированный чутьем опытного предпринимателя, он сразу уловил в Петербурге дух наживы. Дух этот словно витал в воздухе. В Москве, патриархальной, сонной, ленивой большой спрос был на ладан. И хотя приготовление ладана было делом доходным, на боге человек не экономит, Гаврила чувствовал себя профессионально уязвленным -- компоненты не те... подделка. Дерево босвеллие, из чьей коры добывают ароматную смолу, не растет в подмосковных садах. Ладан приходилось из таких компонентов стряпать, что вслух не скажешь. А город святого Петра -- чистый Вавилон! Тут пудру для париков можно не по щепотке продавать, а пудами, в мешки грузить. Румяны расходятся с такой быстротой, словно не ланиты ими раскрашивать, а церковные купола. Только работай! А рук не хватает. Все один, все сам. А спать когда? Дураку ясно, что необходим помощник, и изворотливые мозги Гаврилы измыслили смелый план. Как только ягодицы кучера Евстрата стали пригодными для сидения на них и обладатель оных перестал поминутно охать, Гаврила заманил его к себе в горницу. -- Платить тебе за бальзамное масло нечем. Так? А платить должно. -- Как же, а? Как же? -- заныл Евстрат, кланяясь камердинеру в пояс, словно барину. Гаврила деловито защелкал на счетах и через минуту сказал, что "подвел черту" и теперь Евстрат в погашение долга будет помогать ему, Гавриле, в составлении лекарств и всего прочего, в чем нужда будет. -- Сударь, кто ж мне позволит? Меня Лука Аверьянович не отпустит! "Я совсем другое должен делать! В продолжение всего монолога, выдержанного на одной истошной, плаксивой ноте, Евстрат выразительно держал себя за место, подверженное недавней экзекуции. Гаврила с трудом оторвал от этого места правую руку Евстрата, дабы скрепить договор рукопожатием, и сказал сурово: -- Работать будем тайно. По ночам. Сегодня и приходи. Или плати. -- Евстрат перепугался до смерти. "Это как же -- тайно? -- думал он, творя в душе молитву. -- Будь что будет, а ночью на твой шабаш я не пойду". И не пошел. Это была та самая ночь, когда встретились, наконец, трое наших друзей. Когда громоподобный крик: "Вина! " -- потряс дом, * Ману проприа -- собственноручно (лат. ) Гаврила в полном одиночестве, проклиная человеческую леность и глупость, толок серу. Еще старый князь приучил Гаврилу моментально и беспрекословно подчиняться подобным приказам, и хотя камердинер был великим трезвенником и весьма скорбел о склонности молодого барина к горячительным напиткам, он сразу оставил ступку и бегом направился в подвал. Укладывая в корзину пузатые бутылки, он услышал под лестницей мерзкий храп кучера Евстрата. -- Живо наверх! -- скомандовал Гаврила, растолкав несчастного кучера. -- Затопи печь да колбы вымой! -- Тайно не пойду! -- взвыл Евстрат. На лице его был написан такой ужас, словно он во сне видел кошмары, а Гаврила воплощал в себе самый ужасный из них. -- Ну погоди, бездельник! Ужо с Никитой Григорьевичем сейчас потолкую. Ты у меня будешь работать! Трое друзей встретили камердинера с восторгом. -- Гаврила, выпей с нами! За удачу, гардемарины! Гаврила горестно вздохнул и пригубил вино. -- Здесь такое дело... Евстрат, парнишка молодой, помощник кучера... изъявляет пристрастие... -- О, Гаврила, только не сейчас, -- взмолился Никита. Камердинер прошел в свои апартаменты, растопил печь, перемыл посуду и опять принялся толочь серу, но образ безмятежно дрыхнувшего кучера стоял перед глазами, как жестокая насмешка, как напоминание о зря упущенных деньгах, и Гаврила опять пошел в библиотеку. Там было шумно. Он приоткрыл дверь, прислушался. -- Для меня ясно одно, -- услышал он голос Белова. -- Лестоку эти бумаги отдавать нельзя. Если бы я мог спросить совета Анастасии, она бы сказала -- сожги, порви, утопи в реке, только не отдавай их Лестоку. -- Да я про Лестока сказал только в том смысле, чтоб он от тебя отвязался, -- попробовал оправдаться Алеша. -- А бумаги теперь... так, пыль. Анне Гавриловне они уже не помогут. Понимаешь? -- Он все отлично понимает, -- вставил Никита, -- я хочу добавить... Жители древних Афин говорили...