алось. Конечно, это возмутительно -- заставить ее обсуждать с грубиянкой Лизкой свои личные дела. Но уж дуреха Лизавета никак не стоит ее терзаний. А Петр... можно сказать, что Петр был великодушен. И почему-то это не унижало. Воронцову она примет завтра. И должна будет разговаривать с ней не как с подданной своей, а с поклоном, принимать как посредницу, как законную фаворитку мужа. Словно жена его слаба умом или бесплодна! Но уж реверансов от нее Лизка не дождется! На следующий день Екатерина не встала с постели. Быстрая умом Анна отлично поняла мысль хозяйки и развела вокруг постели такую аптеку, что сердце разрывалось от жалости к несчастной. Мало того что на столике выстроился полк пузырьков и банок с мазями, так еще клистирная трубка лежала на самом видном месте. Свидание с Елизаветой Воронцовой было коротким. Не удалось графине полностью насладиться своей победой. Екатерина меняла компрессы на лбу и на все предложения отвечала одно: "Я согласна, душенька". Что возьмешь с больной? Графиня Воронцова обещала все уладить. "Да и Петруша и не больно-то сердится, он так добр!" "Какая непроходимая дура!" -- подумала Екатерина, улыбаясь слащаво. Несмотря на компрессы -- они нагревались моментально,-- лоб ее пылал. Казалось, намоченные салфетки сохнут на ней, как на печи. Когда Елизавета Воронцова наконец оставила ее, Екатерина уже без всякого насилия над собой осталась в постели, она и впрямь чувствовала себя больной. Чем занять ум, как отвратить нежелательные мысли? Счастье, что в бедах наших и обидах помочь могут книги. Она стала читать четвертый том "Словаря" Бейля и успокоилась. Господь вознаградил ее за выдержку. Вечером из Петергофа пришло письмо, написанное рукой Ивана Ивановича, а подписанное Елизаветой. В самых доброжелательных выражениях государыня приглашала приехать ее в Петергоф на Петров день. Екатерина решила было, что Елизавета ничего не знает, но маленькая приписка сказала об обратном. В приписке значилось: "Не огорчайтесь, не впадайте в уныние. Все образуется само собой". Это была победа! Екатерина писала черновики ответа государыне и рвала их. Все ей казалось, что в изысканных выражениях нет той высоты, какой хотелось. Наконец, она написала совсем просто, по-русски, вставив фразу: "спасибо, матушка-государыня". Увидев эти слова написанными, она сразу поняла- это то, что нужно. Праздник был блистателен, все аллеи иллюминированы, украшены флагами, фейерверк чертил в белесом небе вензель императрицы, оркестры звенели на каждом углу. За ужином в честь здоровья государыни, а также их высочеств палили пушки, а в перерывах играла итальянская инструментальная и вокальная музыка с хором певчих. Государыня встретила Екатерину приветливо, и жизнь можно было бы назвать сносной, если бы не излишнее внимание приближенных. Заинтересованные и чуть насмешливые взгляды дворцовой "челяди" были непереносимыми. Очевидно, все уже знали о скандальном случае и теперь обсасывали новость, словно засахаренную карамельку. Екатерина не хотела танцевать, но побоялась, что это может показаться кому-нибудь слишком заметным и вызывающим. Сразу после менуэта к ней подошел вдруг- граф Ржевский, щеголь из посольской свиты, и, модно закатывая глаза, спросил: -- Ваше высочество, не разгневайтесь. Я, так сказать, посланник, в некотором смысле почтовый голубь. -- Оно и видно...-- проворчала Екатерина, но взяла себя в руки.-- Я слушаю вас, граф. Ржевский как-то по-свойски улыбнулся, будь она мужчиной, вызвала бы его за эту улыбочку на дуэль, и продолжил медоточиво: -- Мой друг просил меня сказать вам, что через посредничество графа Бронницкого все устраивается. Сегодня вечером мой друг надеется видеть вас у великого князя. -- А не слишком ли много посредников? -- спросила Екатерина, она знала, что Понятовский никогда не бывал у ее мужа.-- Скажите вашему другу, что я нахожу конец вашего рассказа просто смешным. Это гора, родившая мышь. Ржевский помолчал, только обиженно пожал плечами. Сразу после ужина Екатерина ушла спать. В это лето великокняжеской чете был отведен для проживания любимый дворец Петра I -- Монплезир. Екатерина тоже любила этот дом. И месторасположение его -- он стоял на берегу моря,-- и старые дубы на белой, обращенной к волнам террасе, и галереи, украшенные старыми китайскими лаками,-- все вызывало в ней странное умиротворение. "Дух Петра здесь бродит",-- думала Екатерина в такие минуты, уверенная, что этот дух благосклонен к ней. Великий Петр любил немцев гораздо больше, чем сейчас их любят в России. Она открыла окно, в парк, фонтаны шумели, иногда, перекрывая их шум, накатывала на берег большая волна и отползала лениво, шурша галькой. Проснулась она оттого, что кто-то бесцеремонно отдернул полог ее кровати, тыча зажженной свечой чуть ли не в лицо. -- Что? Кто это? Который час? -- закричала Екатерина в ужасе. -- Три часа ночи,-- услышала она спокойный голос мужа,-- Одевайтесь и следуйте за мной. А впрочем, одеваться долго. Да и к чему нам эти церемонии? Екатерина только успела накинуть мантилью и всунуть ноги в домашние туфли, как муж, цепко схватив ее за руку, поволок из комнаты в длинную галерею. В комнате великого князя за столом сидел Понятовский. Трудно сказать, что потрясло Екатерину сильнее -- присутствие его в покоях великого князя или то, что сокол и муж, как она поняла с первого взгляда, стали чуть ли не приятелями. Ах, Петру бы остановиться на том свидании, когда он про болезнь ее расспрашивал, и не разыгрывать из себя благородного рыцаря, эдакого короля Артура, который подарки делает своим подданным. Поди разберись, чего в нем больше- коварства или глупости. Петр настолько хотел быть великодушным, что простил Понятовскому кроме связи с собственной женой и открытую ненависть к Фридриху. Граф Станислав был отчаянным пруссофобом, и великий князь знал об этом. Екатерина вдруг поняла, насколько измотала она нервы своему мужу за эти годы своей независимостью, своим кружком, друзьями, книгами. А может быть, Петр не так глуп? Может, это тонко рассчитанное вероломство -- вот так с ней расквитаться? Он разрешил соколу спать со своей женой и одновременно числить его в друзьях. А по силам ли пану Станиславу такая роль? Уже и сейчас видно, что он не знает, как себя вести, то проказит, как малый ребенок под стать Петруше, то произносит напыщенные цитаты, вспоминая Овидия, Данте и этого болтливого француза -- Монтеня. А ведь если по-рыцарски-то рассудить, то этим двум полагается на шпагах биться. Она вспомнила недавнее свидание с князем Оленевым. Десять лет назад он не задумываясь сел в крепость, только бы не запятнать ее честное имя, все было так тревожно, трагично, трепетно. А сейчас он поедет за этой невзрачной Репнинской и жизни не пожалеет, чтоб ее найти. Екатерина тоже пила вино, чокалась с мужем и с Понятовским, проказничала, дурачилась и хохотала, но душа ее словно изморозью подернулась. Возлюбленного ее унижают, а он и не понимает этого... или не хочет понять? Она все еще любит этого мальчика, конечно, любит, но себе-то можно сознаться, что отношениям их нанесен непоправимый урон. Они виделись еще раз, уже вечером, на веселую пирушку пожаловала и Лизанька Воронцова. Своим присутствием она придала их встрече особый оттенок, они, все вчетвером, теперь уже не озоровали, а шкодили, в любой реплике слышался откровенный чувственный оттенок, все называлось своими именами, да так откровенно, что с души воротило. Но Петр сраму не чувствовал, он был до краев полон самодовольством. В конце пирушки уже глубокой ночью он откланялся важно, по-отечески: -- Ну, дети мои, теперь мы, я думаю, вам уже не нужны. Воронцова засмеялась плотоядно, мол, мы пойдем заниматься своим делом, а вы тут -- своим занимайтесь. О, коварная судьба, кто мог предположить, что она отнимет у нее сокола таким отвратительным способом. К счастью, Понятовский так ничего и не понял. Решительный шаг По приезде в Петербург барон Диц сказал себе: я должен все знать о жизни императрицы Елизаветы, и начал, сообразуясь с собственными наблюдениями, газетами, отчетами агентов и просто сплетнями, компоновать обширное панно русского двора. Получалось что-то азиатски пышное, чужеродное, непонятное и далекое от реальных забот нынешнего дня. Главная газета столицы -- какие-то там "Ведомости" или что-то в этом роде- писала: "Первого августа в субботу в Петергофе в церкви Петра и Павла состоялась Божественная Литургия в честь праздника Происхождения Честный древ Честного и Животворящего Креста Господня, а после на Иордани состоялось водосвящение". Описание таинства было весьма витиевато. Иордань приготовлена была в пруду противу большого прохода в зал. Во время погружения в воду креста стояла пальба из пушек, установленных возле дворца. Императрица пребывала в шелковой палатке, которая на этот раз была поставлена только для нее, прочие персоны пребывали под чистым небом. На Иордань их величество изволили пройти галереей, в которую спустились из своих покоев на втором этаже в подъемном стуле. Пройдя с Иордани, государыня опять поднялась в свою опочивальню на оном механическом кресле. После таинства обед в Эрмитаже, иллюминация, пушечная пальба, музыка, трубы, валторны... В этом длинном описании существенными были две детали: отсутствие на празднике великокняжеской четы и подъемный стул. Первое говорило о напряженных отношениях государыни с молодым двором, а подъемный стул наводил на мысль, что Елизавета, как и утверждала Анна Фросс, нездорова, ей тяжело ходить, и даже на Иордань она всеми силами старалась сократить себе путь. Правильные выводы? Вне всяких сомнений. Но тогда как понимать, что 3 августа императрица ездила в комическую оперу, и мало того, что дослушала ее до конца, так еще наведалась в свой Зимний деревянный дворец и в петербургскую опочивальню вернулась только в три часа ночи. Хороша больная! Далее... 6 августа в праздник Преображения Господня Елизавета отстояла литургию в Петергофской церкви, а по выходе из храма освятила принесенные ей яблоки. Священник над яблоками прочитал молитву, а императрица потчевала знатных особ водкой и вином (конечно, и сама приложилась!). Лейб-гвардия пред покоями государыни принесла поздравление барабанным боем и музыкой. Праздничные пушки на этот раз палили с яхт, в изобилии плавающих в Петергофской гавани. "Мой бедный король,-- думал с раздражением барон Диц,-- считает каждое ядро, каждого гвардейца, каждую минуту драгоценного времени, а у этих всего вдосталь! Порох-то для войны нужен, а не для каждодневных салютов!" 7-го августа утром состоялась Конференция, на ней присутствовала и государыня, там было много людей, разговоров, конечно, обсуждение военных планов, и после всего этого императрица не поленилась поехать на дачу к своему фельцейхмейстеру Петру Шувалову в сельцо Ивановское. Тоже ведь не ближний край! Заседание Конференций потом велось каждый день, и, судя по сообщениям газет, на всех присутствовала императрица. Потом грянул Кистрин. Сожжение города праздновали с таким размахом и ликованием, словно сам Фридрих погиб вместе с имуществом несчастных обывателей! При описании грандиозного банкета мелькнули, наконец, великокняжеские имена. Их высочества Петр и Екатерина были призваны из Ораниенбаума и могли в полной мере насладиться лицезрением государыни и всем патриотическим торжеством. Список этих дней можно продолжать и дальше, но не стоит, светскую хронику России больше всего заботило, в какой церкви отстояла Елизавета литургию и на чьей даче изволила вкушать ужин. Так что же получается? Императрица здорова, а отношения ее с наследником весьма прохладны. Ясное и четкое задание, с которым барон Дин прибыл в Петербург, явно усложнялось. Мало толку в физической смерти Елизаветы, надобно еще, чтоб Петр Федорович законно вошел на престол и немедленно вывел Россию из состояния войны. Особенное беспокойство вызывала гуляющая среди посольских сплетня: де, Елизавета наследником крайне недовольна и только ждет удобного случая, чтоб завещать трон в обход родителей юному принцу Павлу Петровичу. Сплетня была порождена непрекращающейся войной между французской партией, во главе которой стоял канцлер Воронцов, и молодым двором с его окружением. Посол Лопиталь и кавалер французского посольства Месеельер оказывали на императрицу очень большое влияние. Фаворит Шувалов, как и полагается умному человеку, располагался по отношению и к тем и другим как бы в профиль, фас его видела только сама Елизавета. Отношения императрицы и великой княгини всегда были небезопасны. В прошлый раз гроза над Екатериной пронеслась, когда были арестованы Бестужев и Апраксин, но тогда она замочила только краешек одежд в мутном потоке интриг... молнии стихли. Причиной охлаждения Елизаветы на этот раз послужил скандальный случай, приключившийся с Понятовским. Услышав об этом впервые от Анны Фросс, барон только посмеялся над пикантным положением -- милый пустячок! Но пустячок этот императрица не простила ни наследнику, ни жене его. И не то разозлило императрицу, что польский посол попался -- со всяким может быть, а неприятный выверт, придуманный Петром. Это что же- за дружба такая вчетвером, над которой вся столица смеется, и не только столица? Иностранные послы тоже распустили языки, стали трепать имя Екатерины, мол, излишне внимательна к мужскому полу и неприлично сладострастна. Двор великой державы не может прощать хихиканья за спиной. Понятовского тихо выслали из Петербурга, придумав ему неотложные дела в Варшаве. Oольского посла надобно было только чуть-чуть подтолкнуть, и он отбыл в Европу, не подозревая, что дорога назад ему заказана В тот день, когда в Петербурге опускали крест в воду Иордани, молодой поляк, горько сетуя на судьбу, находился уже на пути в отечество. Все это рассказал Дицу английский посол Кейт, он же присовокупил шепотом... есть намек, поговаривают... Словом, дело Апраксина не кончено и, похоже, выходит на новый виток. -- Неужели опять будут выяснять, подкуплен ли Апраксин королем Фридрихом или нет? Ведь не было найдено ничего, что компрометировало бы бывшего фельдмаршала в глазах Елизаветы! -- Ах, при чем здесь Апраксин, он только инструмент. Тайную канцелярию интересуют совсем другие персоны. Но к ним не подступишься. То, что искали у Апраксина, скажем, письма, можно уничтожить. Но его можно заставить говорить. Например, на допросе с пристрастием. Правда, в России уже десять лет как нет пыток, но мало ли... Разговор с Кейтом взбудоражил барона. Надобно срочно вызывать Анну Фросс, кто как не она расскажет о настроении Екатерины и всего молодого двора- Барон наведался к Мюллеру, предыдущее свидание повторилось во всех подробностях, с той только, разницей, что старик потребовал за свой эпистолярный труд плату немедленно. В то время как письмо из дворцовой канцелярии спешило в Ораниенбаум, куда опять вернулась великокняжеская чета, пришла весть о Цорндорфской баталии. Барон не имел немецких газет, поэтому в первый момент поверил русским, которые приписывали эту победу себе. Мой Бог, какой восторг охватил русскую столицу. Здесь как раз подоспел кавалерийский день, Ордена Св. Благоверного Александра Невского- Бал был азиатски роскошен. Пушки палили так, словно брали собственную столицу приступом. Литургию на этот раз государыня отстояла в Троице-Невском соборе. Анна приехала в Петербург вместе с их высочествами. Отблеск чужой славы упал на эту глупую девицу, в честь победы над Фридрихом она получила в подарок кольцо и явилась на свидание с бароном чрезвычайно взволнованная, восторженная, трещала без умолку. Барон попробовал ввести ее в надлежащее русло, победа -- здесь, поражение -- там, глупая, но легкомысленная девица была совершенно лишена патриотического чувства. Немалого труда стоило вернуть ее на землю. Серьезный разговор завязался вокруг имени Апраксина, и девица показала в этом деле удивительную осведомленность, прямо скажем, подозрительность. Могла, конечно, камеристка великой княгини знать, что бывший фельдмаршал все еще под стражей, и не в собственном дому, как принято у русских (так содержали до приговора и Лестока, и Бестужева), а в плохонькой усадьбице в урочище под странным названием "Три руки", могла знать и про могучих защитников опального -- трех братьев Шуваловых, но то, что следствие вот-вот возобновится и за Апраксина возьмутся всерьез, этого ей было знать совсем не по чину. Но барону и в голову не вошло подозревать. Анна говорила, что Апраксина обвиняют в предательстве, в мздоимстве, в легкомысленности, и в довершение добавила, что великая княгиня очень озабочена предстоящим следствием. -- А почему она озабочена? -- Поклепов ждут,-- коротко сказала Анна, потом задумалась на мгновенье: говорить -- не говорить, но желание выглядеть осведомленной в каждой мелочи дворцовой жизни взяло верх: -- Опорочить хотят их высочеств, а показания Апраксина могут тому способствовать. Все подтвердилось, Кейт был прав- Апраксин смертельно опасен. И как все совпало! Цорндорфская победа русских призывала барона к немедленным действиям. -- А имеете ли вы, милая, доступ к фельдмаршалу Апраксину? -- спросил он вкрадчиво. -- Ну и придумщик же вы! -- обиделась Анна. -- А ты подумай, девочка моя, подумай... -- И думать не хочу! С чего бы я туда попала, в это урочище? С какими такими поручениями и от кого? -- Мы вот что сделаем,-- в голосе барона звучало понимание, но слышалось и урчание голодного кота, раскидывающего на берегу сети,-- алмаз, как и договорились, называется царским. А серьги пусть будут фельдмаршальскими, а?-- он засмеялся, довольный своей шуткой.-- Причем серьги сейчас, а сколько по исполнении. А? Подумаем, девочка... пораскинем мозгами, милая фрейлейн. А к императорскому алмазу приложены будут деньги... Большие деньги! -- Ну ладно, я постараюсь. Только не сразу, не вдруг. На это время нужно. Да и не назначен еще день, когда следствие начнется. -- Ну вот и славно, вот и договорились...-- суетился барон.-- Но откладывать мероприятие долго-то нельзя. Прошло совсем немного времени, буквально несколько дней, как настроение в русском дворе, да и во всей столице, круто переменилось. Оказывается, желаемое приняли за реальность. Цорндорф вовсе не был победой. Это было поражение, причем очень болезненное для русских. Все надежды, замыслы и упования барона как бы вывернулись наизнанку, неожиданная победа Фридриха была как бы некстати, потому что разом обесценивала его собственный решительный шаг. Победа, конечно, во благо Германии, но сам-то он, может, и поторопился, дав щекотливое поручение Анне. Может, в Берлине и сморщится ктонибудь с омерзением, или того хуже -- с презрением. Что это у нас за агентура такая, которая только и умеет работать с отравляющим порошком? Мысль эта всерьез озаботила барона, и он уже было решил опять вызвать Анну и отменить свой приказ. Но потом передумал. В конце концов он один будет отвечать за свои победы и промахи, свидетелей не останется. А в Берлине можно будет вести себя в соответствии с ситуацией. Будет выгодно, он вспомнит о "фельдмаршальских серьгах" и с блеском выполненной операции, в противном же случае его никто за язык не потянет. Скоропостижно умер русский экс-фельдмаршал, так не траур же в Берлине устанавливать! А причиной смерти вряд ли кто-нибудь будет интересоваться. Другое дело здесь, в России. Уже один раз все было на грани срыва, но будем справедливы, Анна-то здесь ни при чем! "Нет, девочке можно доверять. Такие-то многое могут,-- разнежился он в мыслях и тут же одернул себя: -- Однако заплати я ей хорошие деньги и сережки подари -- баронские, она и меня отравит не задумываясь... простая душа". У "простой души", то бишь Анны, было на этот счет совсем другое мнение. Вернувшись в свою комнатенку, она померила серьги перед затемненным от времени зеркалом и спрятала их до поры, решив, что и пальцем не пошевельнет ради этого наглого, напыщенного проходимца -- барона Дица. Изменить свое мнение заставил Анну неожиданный разговор. Уже отгремели праздники, связанные с мнимой победой, и великая княгиня коротала дни свои все в том же павильоне подле источника в Ораниенбауме. Павильон не отапливался, Екатерина мерзла в холодных покоях. Свое нежелание переезжать в Большой дворец она объясняла тем, что летний сезон все равно кончился и пора перебираться в Петербург, но камеристка знала -- павильон защищал ее госпожу от нежелательного общения с мужем и его рябой фавориткой. После отъезда в Варшаву Понятовского у великой княгини было много свободного времени -- читала, гуляла, была скорее задумчива, чем грустна, вечером перед сном всенепременно принимала горячую ванну, а потом долго ворочалась под пуховиком, сон к ней не шел. В один из таких вечеров, когда Екатерина сильно озябла и теперь постанывала от удовольствия, когда Анна поливала плечи ее горячей водой из ковша, камеристка за разговором как бы вскользь упомянула имя Апраксина, де, когда в Петербург приезжали, она слышала, что все весьма жалеют графиню Апраксину, добрая, мол, женщина, да несчастная. -- Агриппина Леонтьевна? Это где же это ты слышала? -- Подслушала. Слуги графини Куракиной языки пораспустили, когда после бала господ ждали. И еще говорили, что граф Апраксин в заточении и неизвестно, когда домой вернется. Екатерина вспомнила, как приходила к ней Апраксина более года назад. Визит был прощальный, графиня уезжала с мужем в Ригу, где фельдмаршал принимал командование армией. Вспоминать об этом было тревожно. -- Она была очень грустна, почти плакала, так не хотелось ей оставлять Oетербург. Конечно, я ее утешала. Мне самой было тогда не сладко. Здоровье государыни вызывало серьезные опасения. И в такой момент остаться без верных людей Все это я ей сказала не без умысла, и она поняла, дословно передала мужу. Он потом благодарил меня в письме за доверие. -- То-то и оно, что доверие, а сейчас под замком сидит. А я слышу, ушито не заткнешь, что многие заточением фельдмаршала озабочены, иные даже неприятностей ждут.-- Анна пытливо заглянула в лицо госпоже, сквозь густой пар оно выглядело размягченным и одутловатым, Екатерина словно постарела на несколько лет, вся ушла в свои мысли и не слышала болтовню камеристки. -- Тяжело графу с такой высоты упасть, вт огорчения он ведь и помереть может. -- Что ты говоришь, в самом деле! -- сразу очнулась Екатерина. -- Так ведь старый уже. А вдруг бы и умер? Екатерина вздохнула, провела рукой по мокрому лицу, словно паутину со лба сняла. -- Все может быть. Человек смертей. Конечно, это решило бы многие проблемы... в положительном смысле. Анна восприняла эти случайные слова как призыв к действию. На мызе "Три руки" Об Апраксине забыли или делали вид, что забыли. Предписание государыни было- содержать в строгости, а какая же это строгость, если сторожат его на мызе всего два солдата под командой старого лейб-кампанейского вице-капрала, человека добрейшего, глуповатого и глухого на правое ухо. В этой тугоухости кампанейца было что-то оскорбительное, но Степан Федорович не обижалсяпусть их. Потому что государыня, дщерь Петрова и Мать отечества- о! (в это время глаза его непременно увлажнялись непритворными слезами) -- она знает, он раб ее и верен, а что страдает, то понеже для пользы отечества. О Елизавете он думал высокопарно, с надрывом и тут же строчил ей велеречивые и скорбные письма. Но ответа не было. Зато с Богом беседовал он самым простым языком. Икон на мызе было предостаточно. Он выдвигал на середину горницы тяжелый стул, опирался на сиденье и неловко опускался на колени. -- Ты все видишь, Всеблагой. Безвинно страдаю... Но терпеливый лучше высокомерного. Мне говорят: -- проср... победу Егердорфскую. Но ведь армия была бита-переломана! Фуража нет... продовольствие не подвозят, магазины далеко. А состояние дорог. Господи? Ты все видишь... Перед глазами уже тучнела грязь... Глядя на нее из своего теперешнего далека, Апраксин с ужасом представлял, как ступает в нее дыряво обутая солдатская нога,-- непереносимо! Вальяжный генерал не любил войну и совершенно искренне не мог понять, как можно вести баталию с противником, не получая вовремя хорошей пищи, не ночуя в тепле на мягком... О тайных указах Петра Федоровича и письмах великой княгини он и думать забыл. Он человек подчиненный. Одно он знал точно: и Дщерь Петрову он не предал, и великим князю и княгине потрафил. -- Сердце нечестивых жестоко... Зла исполнены их сердца. Говорят, подкуплен ты был пруссаком, а того не хотят понять. Господи, что отступление от Алленбурга к Тильзиту я вел в крайне неблагоприятных условиях. Это ведь был. Господи, стратегический обход прусской армии, у них, говорят, был строгий военный порядок! А вы в полном изнеможении. Помилуй мя, грешного... Потом мысли его сползли к обычному, повседневному, и, продолжая бормотать о несправедливых указах, диспозициях и винтер-квартирах, он с удивлением обнаруживал себя думающим отвлеченно и не без удовольствия о предстоящем завтраке. Кормился он на мызе очень недурно, --это уж супружница Агриппина Леонтьевна постаралась, переоборудовала столярный сарай в кухню, наняла лучшего повара и каждое утро присылала из Петербурга свежие продукты. Сливки были жирны, с пенкой, куриный бок в золотистой корочке, хлеба поджарены, а еще филейка большая по-султански от ужина осталась и пирожки с нежной требухой. Продукты бахусовы по утрам не пил, оставлял сию радость к обеду, но от холодца, отменной закуски, отказаться не мог -- с хренком его, с хренком! После завтрака играл с кампанейцем в тавлеи, как называл он старинный манер шашки, и неизменно выигрывал. Вице-капрал уважал его прежние заслуги и не мог позволить себе унижать талант полководца еще и на шашечной доске. После всех этих нехитрых дел Степан Федорович шел в угловую горницу, что посветлее, прозванную кабинетной. Горница хороша была уже тем, что в ней по ногам не дуло, хоть войлок на полу поизносился и выпростался частично изпод плинтусов. Еще тем нравилось заключенному сие помещение, что окно на левой стороне было наборным, слюдяным. Бог весть, как оно здесь появилось, но уж, конечно, не из Голландии привезено- Московская работа... В центре был круг, а от него слюдяные сегменты расходились лучами, а по краям все квадраты да ромбы, окаймленные кованой лентой на гвоздиках. Не иначе как прежний хозяин привез это слюдяное чудо из столицы да и установил при постройке мызы в память о старине. Усевшись за простой сосновый стол, бывший фельдмаршал предавался своему любимому занятию -- усовершенствовал свой родовой герб. Степан Федорович приходился племянником великому генерал-адмиралу Апраксину, сподвижнику Петра I и главному помощнику в учреждении флота. Посему герб у Федора Матвеевича был, как казалось младшему Апраксину, и нарядней и романтичней: по золотому полю плавал корабль под парусами, тут и якорь, обвитый канатом, и два русских флага с косыми синими крестами. Герб Степана Федоровича был сугубо сухопутный. Он представлял собой щит, разделенный на четыре части. В первой и второй частях его на золотом и голубом фоне изображались корона и сабля, в третьей и четвертой частях щита теперь надобно было разместить пушки. Намет у герба был подложен золотом, щит держали два молодца, имеющие в руках лук, а за спиной колчан со стрелами. Красивый и воинственный герб! Пушки на золотое и голубое поля пожаловала Апраксину сама государыня после Гросс-Егерсдорфской баталии. Теперь же, после всего этого сраму с арестом, Степан Федорович больше всего на свете боялся, что пушки эти чугунные у него с герба отнимут. -- Ведь не имеют права. Господи! Не по совести это,-- разъяснял он Богу и как ответ небес принял возникшее вдруг желание самому разместить эти пушки на гербе. Для этого и делал различные варианты, словно художник какой, прости Господи! Родоначальником славного рода Апраксиных был некто Солохмир, во крещении Иоанн. Он выехал из Большой Орды в услужение рязанскому князю Олегу, женился на сестре его Анастасии, произвел на свет одного сына и четырех внуков. Все развилки генеалогического древа были известны гордому Степану Апраксину с детства, поскольку остался он сиротой и воспитывался в доме адмирала дяди. В семнадцатилетнем возрасте вступил в службу рядовым Преображенского полка. Дальше капитан, потом секунд-майор, при взятии Очакова он уже подпоясан золотым полковничьим шарфом. Там и заметил его Миних. В 39-м году Апраксин уже генерал-майор, и Миних пишет государыне Анне Иоанновне: "Апраксин молод, крепкого сложения, здоров, служит прилежно и подает надежду, что из него выйдет хороший генерал". И служил отечеству не жалея живота своего, наградами и милостями отмечен. Но ведь это как посмотреть... Степану Федоровичу не хочется вспоминать, что Св. Александром награжден за то, что привез весть о взятии Хотина. А если б кто другой сию весть к ногам Их Величества положил? Подполковника Семеновского полка (полковником была сама государыня) он тоже получил не за воинские подвиги, а за удачное посольство в Персию к шаху Надиру. Он вспоминал каждый полученный орден и только морщился. Одна собственная победа на его счету -- Егерсдорфская, и за эту самую победу он попал в узилище. Где справедливость? По ночам он чувствовал сердце... Может, и не сердце, а другой какой-то важный для жизни орган бунтовался, тяжело ворочался внутри плоти, потом поднимался к горлу и гнал испарину. Наверное, все-таки сердце, надобно завтра сказать лейб-кампанейцу, чтоб позвал поутру лекаря пустить кровь или поставить пиявки к шее. Мысли метались в голове, бились, словно тело в падучей. Думал об арестованном Бестужеве: старый друг, а предал; вспоминался Лесток, в котором он, генерал Апраксин, сыграл роковую роль. Хотя какая там роль, ролишка, был он только подпевалой, но наградили по-царски. Дом Лестока, со всей его драгоценной начинкой, перешел в полную собственность Степана Федоровича. И ведь переехал! А как радовались обнове жена и дочери, а особенно старшая- Елена-красавица. И не потому ли щадят его враги, а может, друзья Шуваловы, что дочь Елена Степановна, в замужестве Куракина... но лучше не вспоминать! Ах, Шуваловы, все гнездо их... Не унижение ли жертвовать честь дочери, выпрашивая себе жизнь? Но он ничего не выпрашивает. Он живет по воле Божьей. На этих горних мыслях Степан Федорович засыпал, а утро приходило такое ясное и теплое, что все ночные кошмары отступали, и он думал на чистую голову: жрать надо меньше... чревоугодие -- большой грех! Да и зачем зря беспокоить медицину. Коли явится лекарь, то уж всенепременно сыщет болезнь, а коли болезнь назвать именем, то она уже не отвяжется. После праздника Петра и Павла, что пышно отпраздновали в Петергофе, пожаловала супруга. Бросилась на шею вся в слезах: -- Ах, свет мой ясный, государыня смилостивилась, нам разрешили навещать тебя во всякое время, и мне и девочкам. Чует мое сердце, скоро прервется твоя мука, вернешься ты к свободе и счастию. Апраксин молчал, что тут скажешь? Но видеть жену было приятно, она хоть и невеликого ума женщина, но всегда была как бы одной рукой его, во всех своих деяниях он находил в ней поддержку. -- Что в свете делается? Расскажи, друг мой? И рассказала с кучей ненужных подробностей. Так, праздник Петра и Павла весь растворился в скандальной истории великой княгини и Понятовского. Степану Федоровичу хотелось узнать, каковы были тосты за столом и славили ли в них победу Егерсдорфскую, а вместо этого жена приглашала заглянуть в чужой альков. А чего он там не видел? Начала рассказывать о Тайной канцелярии и старшем Шувалове, но сбилась, начала-то шепотом, а потом как-то свернула на веер в стиле "Верни Мартон", коим с особым изяществом обмахивалась княгиня Гагарина. На веере, оказывается, поле с загадочным пейзажем, фигуры пейзанские в кисее, а сбоку черные перья. Ну зачем тебе дела военные? Отдохни от них, мой друг... И все-таки свидание с женой принесло несказанную радость. Хотелось и впрямь верить, что его дела склонились к улучшению. И Елена пожаловала, прекрасна, пышнотела, и тут же, забыв про насурьмленные брови и ресницы, принялась плакать, причитая по-бабьи: "Ох, батюшка, тяжела твоя жизнь, но уж мы не оставим тебя заботой. И Петр Иванович и Иван Иванович Шуваловы о твоем освобождении весьма стараются". * Дочь Апраксина, в замужестве Елена Степановна Куракина, состояла в продолжительной любовной связи с всесильным Петром Ивановичем Шуваловым. _____________ В конце июля возобновились допросы, вернее беседы, потому что разговоры шли без опросных листов, без записей. Да и бесед-то было только две, но холодом от них повеяло на Степана Федоровича. Среди привычных вопросов, которые задавал ему старший Шувалов: зачем не поспешно выступил из Риги? зачем медлил движение войска, зная, что казна истощена? -- заданы были вопросы весьма опасные. -- В Нарве, где ты, Степан Федорович, больной обретался, в прошлом годе осенью, был у тебя гонец от Бестужева. Так ли? Ну вспомни, вспомни... С чем он ехал? -- Да с чем же ему ехать, как не с указом от Конференции. -- Какой же мог быть указ, когда ты уже под стражей находился? -- Так в Петербурге, посылая депешу, ничего о содержании моем под стражей тогда не знали! -- воскликнул в сердцах Апраксин. -- Может, оно и так, а может, и нет. Фамилия того гонца -- как? Не запамятовал? -- Напрочь запамятовал. -- Да мы и сами помним. Полковник Белов... И вот еще какая штуковина. Из штаба твоего топограф сбежал с картами, а в эту уже кампанию пруссаками был разграблен наш тайный магазин. Там пороха и прочего оружия было видимоневидимо. Пруссаки взяли его набегом да все и вывезли. Упоминание о разграбленном магазине очень обидело Апраксина. Он, что ли, сидючи на мызе, о тех картах пруссакам сообщил? Но это было ничто по сравнению с мельком оброненным замечанием: -- Сплетню о тебе подслушал, Степан Федорович: де, переправил ты с полей войны супруге своей бочонок с золотом... Степан Федорович почувствовал, что сердце его затрепыхалось, как мокрый лоскуток на ветру, но виду не подал, только промокнул фуляром вдруг вспотевший лоб. -- Люди злы, теперь каждый оболгать меня хочет,-- сказал он с достоинством.-- Еще и не то услышишь, Александр Иванович...-- Голос его задрожал, и ненавистные слезы увлажнили взор. -- Ну будет, будет...-- участливо отозвался Шувалов.-- Это я так, к слову. Государыня истины ждет...-- И посмотрел ярым оком, мол, ужо потом побеседуем. Апраксин еле дождался приезда жены, и первый вопрос был сразу по делу: говорила ли кому про монеты, присланные год назад под видом вина? -- Нет, свет мой, никому не говорила,-- супруга истово перекрестилась.-- Об этом даже Елена не знает, иначе ополовинила бы весь запас. -- Запомни -- никому ни слова- Если начнут приставать на следствии, буду все отрицать. Так и знай! -- он строго погрозил ей пальцем. Как дознался об этом Шувалов, кривой черт? Ведь если всплывет это дельце, то ему несдобровать. Золото он добыл путем честной конфискации в имении бежавшего пруссака. Но ведь не объяснишь! Скажут, этим золотом тебя Фридрих подкупил, чтоб увел армию на зимние квартиры. Хотя с другой стороны могут и то в вину поставить, что не сдал он этот бочонок проклятый в казну. Да и разговоров-то -- бочонок! Немногим больше пивной кружки! "Не сознаюсь, хоть пытайте! -- мысленно воскликнул Апраксин и тут же взмок весь.-- Не посмеют они меня пытать. Уж лучше рассказать как есть про сговор с великим князем, про приказ Екатерины, но пытку отвратить". Следственный тупик Август пришел и заспешил днями, тусклыми, как восковой наплыв на свече. В следствии опять учинилась полная остановка, не следствие, а канцелярская дрязга! Невостребованный Апраксин опять ел, пил, рисовал гербы да ждал жену с визитом. Разнообразие в быт внесло сообщение о Цорндорфской победе. Степан Федорович взволновался ужасно. Он и радовался славе русского оружия, и завидовал славе Фермера. У жены требовал подробностей. -- Не волнуйся, мой свет, ты свое уже отвоевал,-- вот и весь сказ.-- Ничего себе, утешила! А неделей позже, когда "стали считать потери под Цорндорфом, пришло новое сообщение, никакая это не "победа, а жестокое поражение. Как близкий ко двору человек, знающий все тонкости дворцовой жизни, Апраксин понимал, что истина лежит где-то посередине, а по дипломатическим нуждам будут называть сию битву и так и эдак, поскольку Фридрих войска наши не разгромил и позволил отступить. Но сам он выбрал второй вариант, а именно "поражение". Отвергли Апраксина, так вот -- получайте. Мысль эта была стыдная, и он знал об этом, но она хотя бы отвлекала от неотвязных дум про Тайную канцелярию. Однако некое домашнее происшествие вернуло все на круги своя. В пятницу, в постный день, он никак не мог уснуть. А какое лучшее средство от бессонницы, чем бокал, а лучше чара до краев, наполненная вином. Бутылка с домашней настойкой -- крепкой, пряной, с запахом полыни и гвоздики, стояла в шкапчике в закутке, который назывался буфетным. Степан Федорович не стал одеваться, только ноги сунул в пуховые туфли и, как был в рубашке до пят, не зажигая свечи, побрел в буфетную. Хоть и грузен он был, походку имел легкую, посему шаги его никак не потревожили солдата и лейб-кампанейца, которые, попивая топливо, вели в другой комнате неспешную беседу. Ну и пусть их, он и вслушиваться не желал в их разговор, если бы не споткнулся вдруг о произнесенное шепотом собственное имя. Еще три слова: "бочонок из-под вина" заставили его подойти к самой двери. -- Да я точно тебе говорю,-- шептал чернявый солдат,-- это уже все знают. Привез маркитан с войны воз бочек, и на каждой было написано "вино". Хозяйка велела снести в подвал. А уж тяжелые были! Но хозяйка этим не удивилась, потому что была предупреждена самим: написано, мол, "вино", а внутри золотые монеты. -- Как же он упредил-то? Тяжело рассказывать глухому, нет-нет а и возвысишь голос. Солдат и крикнул: -- А я почем знаю? Может, адъютанта поэтому прислал -- с письмом. А может, почта голубиная -- самое милое дело. Депешу на ногу голубю привяжи и пускай его в чистое небо. -- Да неужто голубь прямо на дом их сиятельства обучен? -- продолжал не верить кампанеец. -- А почему бы и нет? Но это не важно. А важно, что по ночи взяла супруга нашего свечу да и пошла в полном одиночестве в подвал богатство считать. Предвкушает... А бочки уже на боку лежат, пробкой вперед. Сударыня Агриппина Леонтьевна безбоязненно одну пробку выдернула, а оттуда не золото, а вино струей. Она кой-как пробку подоткнула -- и к другой бочке. И там вино прямо ей в подол. И так во всей посуде. А с кого спросишь, написано-то "вино"! Маркитан вино и привез. -- И сколько таких бочонков было? -- Не считал. Говорят, воз. Штук, наверное, десять, а может, и того больше. -- На десять-то бочек золота во всем государстве прусском нет! -- Капрал забулькал полпивом. С трудом заставил себя Степан Федорович сделать первый шаг в сторону спальни, ноги как судорогой свело. Что же такое плетут эти срамники? Ложь, клевета, какие там бочки золота?! Но главное, тайная история каким-то образом стала молвой,