ги руками. Когда они устанут толкать или повелено будет им перестать, тогда светила падут на землю, а небо совьется, как свиток!.. И разве знала Дубравка, как знали они, княжичи, отчего бывает гроза? - Ну, а отчего же? - из гордости сдерживая слезы горечи и обиды, спрашивала сестра. И торжествующий Мстислав почти без запинки отвечал, точь-в-точь как повествовал им на уроках митрополит Кирилл: - Гроза бывает оттого, что дух служебный раздирает облако с шумом. И оттого - скрежет и гром, и растворяется путь водам небесным, и текут на землю. Разве знала Дубравка, что такое вода? А Мстислав знал! - Вода, - скороговоркой, назубок объяснял он, - вода - это стихия мокрая, и холодная, тяжкая, книзу стремящаяся, и удобь разливаемая, и потребная для крещенья. И это - важнее всего!.. Кирилл-владыка преподавал юным княжичам не только древнегреческий язык, но и строенье служб церковных, вместе с катехизисом православной веры, но также и геометрию, сиречь землемерие. Все, что привнесли в мировую сокровищницу наук древние греки, все это, приправленное библией, отцами церкви и сильно перемешанное с премудростью "Пчелы" и "Физиолога", арабских географов и Кузьмы Индикоплова, входило в геометрию, преподаваемую Кириллом. Княжичи доподлинно узнали от владыки, отчего бывает ночь, отчего день. - Когда солнце уйдет от нас под землю - тогда у нас наступает ночь. А там, под землей, - день. Княжич Мстислав, бойкий и нетерпеливый, спросил у митрополита: - А там, на той стороне земли, тоже живет кто-нибудь? Митрополит рассмеялся. - Глупый, - не по-злому укорил он мальчика, - никак! А то бы попадали: они же вниз головой!.. Узнали княжичи из геометрии митрополита Кирилла, что все животные изведены из воды: и рыбы, и киты, и птицы. Узнали, что Земля наша - это лишь точка ничтожная в небесном пространстве. Узнали, что Луна от Земли свет свой приетллет, что диаметр Луны - свыше сорока тысяч стадий, а кажется маленькой оттого что чрезмерно далеко отстоит. Затмения же лунные или мерцанья происходят оттого, что Земля заслоняет Луну от Солнца; узнали, что звезды суть раскаленные громады... Он предостерегал учеников своих от суеверий, порождаемых астрономией. - Не верьте, дети мои, математикам, волхвам и прогностикам, - говорил он. - Светила небесные не могут предсказать младенцу, будет он богат или нищ! Оставьте суеверие это простолюдинам!.. Но, с другой стороны, он остерегал их и против безбожных учений Гераклита, якобы мир - един и не создан никем, а был, есть и вечно будет; что вселенная - это вечно живой огонь, который закономерно воспламеняется и закономерно угасает. Многое узнали они и о человеке, и все, что узнали, замыкалось величественной и ясной до предела формулой. - Человек - это микрокосмос, - вдохновенно вещал им митрополит. - Плоть человеческая - от земли. Кровь - от росы и солнца; очи - от бездны морския; кости - от камня; жилы и волосы его - от травы земныя!.. На уроках митрополит отваживался затронуть и такое, о чем никогда не решился бы заговорить никакой другой учитель. Так, например, излагая учение о растениях, он сказал: - Видите, чада мои: и финики, и сосны, подобно человеку, два пола имеют - мужской пол и женский. И растение женского полу, расклонив ветви свои, желает мужеска пола... Однако растенья - немы, безгласны: как могли бы они поведать о том - женский пол мужскому? И вот ветер и пчела - они как бы бракосочетают меж собою растения!.. Так повествовал митрополит. И не потому ли княжна Дубравка и не могла быть допущена к слушанью геометрии?.. Однако и у Дубравки, даже и помимо преобладанья ее над братьями в языках, была своя, особая область дивного веденья - область, издревле положенная только для девушек, однако такая, где бесспорно совместилась целая наука с врожденным даром к художеству: это было шитье золотом, шелками и жемчугом, а также плетенье кружев. Она выучилась всему этому, почти не учась, как плавают, не учась, утята. Чудесные тканые, плетеные, низанные и крупным жемчугом, и мелкими зелеными перлами изделья выходили из-под ее ребяческих рук! Без всякой канвы, поражая и воспитательницу, и сенных девушек, и боярынь остротой и точностью зренья, безукоризненной разметкой своего глазомера, Дубравка расшивала крестом тончайшие антиохийские полотна. К большим церковным дням Аглая-Дубравка готовила в тот или иной храм шелковые и аксамитные, ею расшитые ткани, воздухи и антиминсы. - Бог да помилует тебя, светлое чадо! - говаривал ей не раз растроганный и восхищенный художеством ее митрополит Кирилл. А в последний раз, когда снова пришлось ему любоваться сотворенным ею антиминсом, где в дивном согласии сплетались разнояркие травы, и цветы, и разводы, - митрополит Кирилл сказал ей нечто столь же загадочное и затаенное, как сказал ей тогда отец. Положив руку, чудесно пахнущую неведомыми ей ароматами, на ее златорусые косички, митрополит промолвил: - Благословенна та земля, в которой ты будешь княжить, Аглая!.. Ближних бояр Даниила уже начинало тревожить и огорчать беспросветное вдовство государя. Уже неоднократно Кирилл-митрополит наедине говаривал князю: - Скорбь никого не минует, государь. Но отчаянье - грех смертный! - Словно бы занозою терн в сердце! - угрюмо отвечал Даниил. - Князь, - возражал главенствующий епископ Русской Земли, - что ж делать?.. Всем нам там быть. Все отойдем от суетного и маловременного сего жития!.. Веселье света сего - увы - с плачем окончится. Даниил отмалчивался. Пробовал уговаривать его и воевода Мирослав, бывший учитель и воспитатель князя. - Полно, Данилушко мой, полно, свет мой, - скорбно говорил он, с великим трудом превозмогая одышку. - Все скорбишь, все кручинишься, все тоскуешь!.. А от скорби душевной и телесная скорбь припадет! Ну, а что мы без тебя?! Держава без государя - вдова! И часу без тебя не можем!.. - И земля скорбнет в засуху, - отвечал Даниил... Да и в народе также, когда показывался на народе князь, жалостным и добрым словом чтили его достойное и суровое вдовство: - Все по княгине своей горюет! - Скорбну одежу не сымает! - Вдовец - и деткам не отец, а сам - сирота круглая!.. Разговор переходил на Дубравку: - Хоть чья она сиротка ни будь, хотя и князя, а все сиротка!.. - И смотреть на девочку - будто сохнет! Словно бы колосок пшеничный, зноем изваянный!.. Митрополита и советных бояр князя заботило еще и другое. Война с Миндовгом - изнурительная, с перерывами и вничью - как-то сама собою затихла. Правда, Миндовга оттиснули от Волыни изрядно к северу, однако в канун завершающей победы магистр рижский, тот самый Мальберг, с коим охотились на зубра, - он изменил, в крестном целованье не устоял и предательски увел в Мемельбург все орденское войско. Спасенный этим, самодержец литовский успел залечить едва ли не смертельные раны своей державы и теперь вновь накапливал силы. Миндовг тяготел над тылами. И уж слышно стало о постоянных пересылках между прецептором Ливонии и Миндовгом. У Миндовга гостил папский легат. Это становилось опасным! Пора было развязать руки для Востока. Надо было как-то оборачивать все по-другому! Братьев ордена Марии надо опередить. С Миндовгом взять мир. А между тем веками испытанное среди государей подсобное средство политического сближенья - династический брак, - это средство вот-вот можно было и упустить! Что же медлит Данило Романович? Любимейшая из племянниц Миндовга, юная вдова, княгиня Юрата Дзендзиолло-Дзендзелло, прославленная красавица литвинка, обладательница огромных областей, только что - как нарочно в одно время с Даниилом - окончила срок печалованья своего. Да разве засидится она во вдовах? Если бы и захотела того, разве дозволит ей вдовствовать грозный дядя ее - Миндовг?! Разведано было: и сама княгиня Юрата, и воинственные братья ее, князья Товтивил и Эдивид, тяготеют ко всему русскому, и ясно, что княгиня Дзендзиолло-Дзендзелло не откажется принять и православие вместе с великокняжеским венцом всея Карпатской Руси! Что же медлит Данило Романович? Одна из бесед боярского совета с князем - бесед, от коих долго уклонялся Даниил, - завершена была, по их предварительному уговору, такими, словами митрополита: - Не гневись, государь. Твоя непреложная воля во всем. Но только не мы, а вся держава твоя не велит тебе более вдовети! Даниил долго молчал, хотя и отнюдь не был этим разговором застигнут врасплох. А затем отвечал так: - И я немало, милые друзья и доброхоты дома моего, размышлял о том же, о чем и вы... И, быть может, я сам упредил бы речи ваши, когда бы крепко уверен был, что сей брак повернет к нам сердце Миндовгово, сердце злохитрое и коварное! Но, однако, я приемлю совет ваш... хотя страшно мне и помыслить о мачехе для Дубравки! Тронутые и словно бы устыженные этими простыми и чистосердечными словами своего князя, ближние бояре его и митрополит ответили не сразу. Наконец митрополит сказал: - Мы все сочувственники, и сердоболи, и соскорбники твои, государь. Но, однако, ведь ты и сам ведаешь добре, что и ей, Аглае-княжне, вот-вот скоро новое гнездо вить!.. Половина покойной княгини Анны пустовала. Весь дом овдовевшего князя, по усердной просьбе самого Даниила, приняла на свои руки княгиня Василька Романовича - Олена, из роду Суздальских, такая же заботливая и рассудительная, как сам Васильке. Дубравка любила тетку. Она еще больше полюбила ее, когда та наотрез отказалась вселиться на половину покойной княгини. - Нет, нет, и не просите! - сказала она обоим князьям - и деверю своему, и мужу. - Я там жить не стану! Пускай ее душенька светлая когда захочет, тогда и витает в комнатках своих!.. Да и пускай видит: ничего там чужой рукой не тронуто, ничего не пошевелено... Даниил, растроганный словами невестки, не стал больше настаивать. На половине умершей княгини и впрямь ничего как есть не трогали, а только, под наблюдением княгини Олены, девушки по временам вытирали пыль. Однажды - это было еще невдолге вслед за смертью Анны - Дубравка, во время обычного расставанья с отцом, спросила его: - А в маминой комнате, тату, никто не будет жить? - Нет, никто, - отвечал Даниил. - Вот ты подрастешь - будешь жить там... И тогда же Дубравка испросила у него разрешенье взять ключ от комнат матери к себе. - Буду приходить к маме, - сказала она, - буду сидеть там у нее... Она так и сделала. Часами сидела она там - или читая что-нибудь, или смотрясь в большое венецианское зеркало покойной княгини, или - чаще всего - без конца перебирала и рассматривала там взятые из рабочего столика и из большой шкатулки черного дерева начатые и не оконченные покойной матерью рукоделья. Она считала эти комнаты мамиными и своими... Поэтому ей стало не по себе, когда совсем недавно отец, отпуская ее, вдруг спросил: - Дубравка, а помнишь, я тебе ключ отдал... от маминой комнаты... где он у тебя? Ключ, как всегда, был при княжне, на ее нарядном сафьяновом пояске, под шелковым плащиком, в кожаном, расшитом узором кошельке. - Так вот, дай мне его, - сказал отец, протянув руку за ключом, - понадобится скоро. Время такое... придут мастеры во дворец... Надо захватить лето... Дворский Андрей просил... Дубравка отдала ключ, но при этом жалобно попросила, чтобы в комнатах матери по-прежнему ничего не трогали. - Хорошо, хорошо... - как-то смутно и словно бы торопясь расстаться с нею, ответил отец и - впервые в жизни, - говоря с дочерью, не посмотрел ей в лицо. ...В жаркий полдень, упершись локотками в тахту и лежа на животе, Дубравка полувслух читала у себя в комнате большую, прислоненную к тугой бархатной подушке книгу - о подвигах Девгения и о прекрасной Стратиговне. Братья, все до единого, зачитывались этой повестью, да и дядя Василько тоже. В легком белом платьице, коротком и очень простом, словно хитон, в белых кожаных туфельках без каблучков и в носочках, время от времени поматывая голыми ногами в воздухе, княжна Дубравка читала нараспев: - "Бысть же Девгениев конь бел, яко голубь. Грива же у него плетена драгим камением. И среди камения - звонцы златы. И - о умножении звонцов, и от камений драгих, - велелюбезный глас исходяше. Конь же его бысть борз и горазд играти; а юноша храбр бысть и хитр на нем сидети, и то видя, все людие чудишася, како фарь под ним скакаше, а Девгений вельми на нем крепко сидяше и всячески оружием играше и храбро скакаше..." Дубравка перестала читать и принялась думать, каков собою был этот Девгений Акрит и какова собою была прекрасная дочь Стратига. Теперь ей понятно стало, почему Мстислав так неотступно приставал к ней (и даже обозвал дурой), требуя, чтобы она прочла эту книгу. Вот что написано про этого Девгения: однажды в лесу догнал он огромную медведицу, схватил ее и согнул так, что "все еже бе во чреве ея, выде из нея борзо; и мертва бысть в руках его". И медведю челюсти разодрал. И лося схватил за задние ноги и разодрал же. И четырехглавого змия рассек на части!.. А послушать бы, как Девгений этот играл на златострунных гуслях, сидя на белом драганте своем и разъезжая под самыми окнами прекрасной Стратиговны!.. Да ведь и он был не хуже ее. Лицо - снега белее, румянец - как маков цвет, волосы - как золото, и очи - как чаши синего вина, - так что и "пристрашно" было глядеть на него... И тотчас подумалось: "Вот такой же, наверно, и Ярославич тот, Александр, про которого отец рассказывал!.. А который бы из них одолел - Девгений или Александр?" Дубравка принялась читать дальше. Уже и впрямь трудно было оторваться. Вот целые три часа, бросив гордый вызов и самому царю Стратигу, и витязям его, и целому войску, разъезжает он перед окнами царевны, ожидая поединка. Никто не отваживается. Все струсили. Тогда зовет Девгений громко свою Стратиговну, и царевна выбегает во двор, и подбегает к витязю, и протягивает руки. А он схватил ее и "восхити на седло", сказано, и "нача велелюбезно целовати..." Зачитавшись, она и не услышала, как вошел отец. Он безмолвно стоял над нею и улыбался, сразу узнав книгу, которую она читала. Наконец, собираясь перелистнуть тяжелую пергаментную страницу, она увидала отца, обрадовалась и кинулась к нему на шею. Поцеловав ее, Даниил присел возле нее на тахту, посмотрел в книгу. - Что, - спросил он ее, - хорошая книжка? Почему-то смутясь, но искренне и восхищенно, она ответила, что очень хорошая. Тогда он спросил у нее, лучше ли "Девгений", чем повесть об Александре Македонском. На этот вопрос Дубравка ответила с нескрываемым пренебрежением к "Александрии": - Там все неправда про Александра Македонского. - Ну почему ж так? - мягко возразил Даниил. - Правда, много басен приложено невероятных... Но многое и почерпнуть можно... Она промолчала. Почему-то на этот раз разговор их завязывался трудно. Мысли отца явно были устремлены на что-то другое, и раза два даже он ответил ей невпопад. Тогда она, как многократно и прежде бывало, попросила его: - Отец, миленький, расскажи мне еще что-нибудь про Ярославича!.. Он встал. Прошелся по комнате. Подошел к большому открытому окну, которого рама была высоко вдвинута вверх, и долго стоял так перед ним. У Дубравки почему-то заколотилось сердце. Она обеспокоенно привстала, потом оправила платьице и села. Даниил, возвратясь, подошел к ней, остановился перед нею и глянул. Это был не отец - это был государь!.. Дубравка поспешно встала. Он еще несколько мгновений смотрел на нее безмолвно. Затем что-то умягчающее как бы овеяло строгое лицо, и, голосом не столь суровым, какой приготовилась она услышать, отец медленно произнес: - А знаешь, Дубравка... мы решили отдать тебя замуж... Дубравка вся вспыхнула. У нее и мысли вдруг рассыпались, и речь отнялась. Она только чувствовала, бедняжка, как покачивает ее от страшных ударов сердца... Она стояла, опустив руки и наклонив голову. - ...Замуж. За Ярославича! - добавил отец. И от этого последнего слова будто облако подхватило ее и понесло, и золотой и солнечный звон хлынул ей в душу, и все запело у нее внутри... - За Ярославича... Андрея, - закончил отец. Он стоял не так близко от нее, а потому и не успел поддержать, да и упала она вдруг, словно серпом срезанная. ...И долго после того, много лет спустя, слышал он в душе своей этот сухой, костный звук затылка, ударившегося об пол!.. Княжна тяжело и долго болела. Долгое время врач Прокопий ничего определенного не мог ответить на горестные и непрестанные вопросы князя. Прокопия самого ставила в тупик эта странная и длительная болезнь, в основе которой как будто даже и не было никаких телесных повреждений. Снова, как в годы ученичества в высшей медицинской школе Константинополя, перерыты были им весь Гиппократ и Гален. Наконец мысль о нервной горячке, седалищем которой является только душа, стала все более и более укрепляться у прославленного некогда диагностика и врача императоров. Он так и сказал об этом Даниилу. - Государь, - произнес мудрый армянин, склоняя перед князем седую, коротко остриженную голову, - скорбь, которая не прольется слезами, заставляет плакать внутренние органы... Даниил Романович спросил его, что же следует предпринять, чтобы княжна скорее поправилась. Прокопий отвечал: - Спокойствие душевное. Пребывание в хвойном светлом лесу, где воздух был бы насыщен смоляными эфирами. Много сахаристых плодов. Немного помолчав, добавил: - А главное - вновь обратить княжну, хотя бы и на некоторое время, к беззаботным играм и забавам, свойственным отрочеству... И тогда я ручаюсь, государь, за скорое и полное выздоровление княжны. Время утоляет печаль!.. Обрадованный отец своей рукой возложил золотую, носимую на шее цепь на грудь медика. ...Ожидали, когда Дубравка начнет ходить, чтобы перевести ее в срочно отстраиваемый небольшой домик в светлом, сухом и холмистом бору. Даниил Романович тайно, с глазу на глаз, беседовал с митрополитом. И неизменный советник был того же мнения, что и князь: с замужеством Дубравки можно еще повременить - и год, и более! И можно пока пооберечь душу отроковицы от столь губительных для нее, преждевременных бесед о замужестве. - Тем более, - так говорил митрополит, - что и оба Ярославича - и Александр и Андрей - еще не возвратились от великого хана Куюка, с реки Орхона, да и не ведомо никому, с чем и как возвратятся!.. С браком княжны можно повременить... Медленно и переменчиво, словно слишком рано поспешившая весна, Дубравка начала поправляться и потихоньку бродить... За болезнь она вытянулась и изросла. Книги были у нее отняты. Запрещено рукоделье. Целыми часами просиживала она у раскрытого в сад окна, ничего не делая... Под самым окном стояла в саду большая белая береза. От нее светло было в комнате и на душе... ...Однажды утром княжну разбудил радостный, праздничный звон. Не вставая с постели, Дубравка вслушивалась. Ей заведомо было известно, что никакого праздника сегодня нет. Донесся отдаленный гул и рев большой встречи, который как бы все накатывался и накатывался на дворец. Накинув поверх сорочки шелковый золотистый, на собольих пластинах халатик, бережно насунув мягкие комнатные черевички, Дубравка осторожно, чтобы не услыхала служанка и не донесла бы воспитательнице, прокралась на кресло возле окна, подняла кверху вдвижную оконницу и выглянула. Сиянье березы заставило ее зажмуриться. В это мгновенье смолкли вдруг колокола, стихнул рев, и в наступившей тишине слышна стала мелкая кипень заворачиваемых легким ветерком листьев березы. Из комнаты, где обитала княжна, открывался обширный вид на ворота белокаменной ограды и на изрядное пространство впереди них. Кипарисные резные ворота стояли настежь. Блеск и сверканье на солнце шлемов, панцирей, златотканых одежд, крестов и хоругвий - от всего этого Дубравка успела отвыкнуть за целый год траура, а потом болезни - бросились ей в глаза. Она увидела отца. Окруженный блестящими вельможами, в большом государевом наряде, зысокий и к тому же впереди всех стоящий, Даниил выделялся среди всей этой яркой и разноцветной толпы, словно огромный граненый алмаз на драгоценном челе короны. Отец стоял впереди бояр, на широкой и длинной дороге алого сукна, постланной поверх желтых песков. К нему приближалась на белоснежном иноходце, слегка покачиваясь от его поступи, изящно и гордо, словно лилия, колеблемая водой, прекрасная всадница на женском, боковом, роскошно убранном седле. На ней было царственное одеянье, однако не русское. Высокое белоснежное перо страуса блистало и зыбилось на ее бархатном сине-алом берете, посаженном слегка набок на золотых пышных волосах. Красный шелковый плащ оторочен был горностаем... За нею, сверкая доспехами и одеяньями, следовали двое рыцарей. У Дубравки занялось дыханье... Вот отец ее величественно выступил вперед навстречу всаднице. Вот он радушным и приветственным движеньем широко развел руки, чуть склоняясь и как бы вполоборота указуя в сторону дворца. Дубравка испугалась, что сейчас он может увидеть ее, и на мгновенье спряталась за косяк. Вот белый конь высокой гостьи остановился. Свита ее поотстала. Даниил подошел и подал ей обе руки и бережно свел ее на землю. Бояре и все ближние князя Галицкого низко склонили головы перед гостьей. О нет, то не гостья была - то царица въезжала, то новая хозяйка вступала в холмский дворец князей Галицких... ...Боярыня Вера, неслышно вошедшая, уже давно стояла за плечом Дубравки, возле окна. Забыв о выговоре, который был уже у нее на устах, суровая воспитательница, подобно княжне своей, жадно всматривалась в развертывавшийся перед ними церемониал встречи. Наконец голосом, в котором слышны были и невольноевосхищение красотой литвинки, и горечь, и предчувствие недоброго, она произнесла, заставив вздрогнуть и обернуться Дубравку: - Ну, этакая и за море заведет!.. ...В ту же самую ночь, только гораздо позднее, чем обычно, Даниил Романович пришел на половину княжны - проведать больную, благословить ее на ночь. На этот раз Дубравка встретила его не в том обычном одеянии перед сном, в каком ей разрешено было ввиду болезни встречать государя-отца. Она встретила его сегодня, несмотря на поздний час, одетая строго, - так, как если бы ей надлежало сопровождать родителя в его поездке в какой-либо монастырь. И едва он, изумленный этим, коснулся устами ее лба, она спокойно, голосом, который не допускал и мысли о каком-либо поспешном или болезненном решении, сказала, выдержав его взгляд: - Отец, я пойду за Ярославича... КНИГА ВТОРАЯ. АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ И от сего князя Александра пошло великое княжение Московское. Летопись 1 Александр Ярославич спешил на свадьбу брата Андрея. Стояла звонкая осень. Бабье паутинное лето: Симеоны-летопроводцы. Снятые хлеба стояли в суслонах. Их было неисчислимое множество. Когда ехали луговой стороной Клязьмы, то с седла глазам Александра и его спутников во все стороны, доколе только хватал взгляд, открывалось это бесчисленное, расставленное вприслон друг к другу сноповье. Налегшие друг на друга колосом, бородою, далеко отставившие комель, перехваченные в поясе перевяслом, снопы эти напоминали Невскому схватившихся в обнимку - бороться на опоясках - добрых борцов. Сколько раз, бывало, еще в детстве, - когда во главе со своим покойным отцом все княжеское семейство выезжало о празднике за город, в рощи, на народное гулянье, - созерцал с трепетом эти могучие пары русских единоборцев княжич Александр! Вот так же, бывало, рассыпаны были они по всей луговине. Вот они - рослые мужики и парни, каждый неся на себе надежды и честь либо своего сословия, либо своей улицы, конца, слободы, посада, - плотник, токарь, краснодеревец, а либо каменщик, камнетес, или же кузнец по сребру и меди; бронник, панцирник, золотарь, алмазник или же рудоплавец; или же калачники, огородники, кожевники, дегтяри; а то прасолы-хмельники, льняники; но страшнее же всех дрягиль - грузчик, - вот они все, окруженные зрителями, болеющими кто за кого, уперлись бородами, подбородками в плечо один другому и ходят-ходят - то отступая, то наступая, - настороженные, трудно дышащие, обхаживая один другого, взрыхляя тяжелым, с подковою, сапогом зеленую дерновину луга. Иные из них будто застыли. Только вздувшиеся, толстые, как веревка, жилы на их могучих, засученных по локоть руках, да тяжелое, с присвистом, дыханье, да крупный пот, застилающий им глаза, пот, которого не смеют стряхнуть, - только это все показывает чудовищное напряжение борьбы... Нет-нет да и попробует один другого рвануть на взъем, на стегно. Да нет, где там! - не вдруг! - иной ведь будто корни пустил! ...Александр Ярославич и по сие время любил потешать взор свой и кулачным добрым боем - вал против вала, - да и этим единоборством на опоясках. А впрочем, и до сей поры выхаживал на круг и сам. Да только не было ему супротивника. Боялись. Всегда уносил круг. Правда, супруга сердилась на него теперь за эту борьбу - княгиня Васса-Александра Брячиславовна. "Ты ведь, Саша, уже не холостой!" - говаривала она. "Да и они же не все холостые, а борются же! - возражал он ей. - Эта борьба князя не соромит. Отнюдь!" И ежели княгиня Васса и после того не утихала, Александр Ярославич ссылался на то, что и великий предок его Мстислав в этаком же единоборстве Редедю одолел, великана косожского. И тем прославлен. Княгиня отмалчивалась. "Да ведь ей угодить, Вассе! Святым быть, да и то - не знаю!.." - подумалось Александру. Порою уставал он от нее. "Ей, Вассе, в первохристианские времена диакониссой бы... блюсти благолепие службы церковной, да верховодить братством, да трапезы устроять для нищей братии. Как побываешь у нее в хоромах, так одежда вся пропахнет ладаном... А, бог с нею, с княгинюшкой! Отцы женили - нас не спрашивали. Да и разве нас женили? Новгород с Полоцком бракосочетали!.." ...Александр поспешил отмахнуться от этих надоевших ему мыслей о нелюбимой жене. Что ж, перед народом, перед сынами он всячески чтит ее, Вассу. Брак свой держит честно и целомудренно. Не в чем ей укорить его, даже и перед господом... Князь пришпорил коня. Караковый, с желтыми подпалинами в пахах и на морде, рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало плащ с князя. Александр оглянулся: далеко позади, на лоснящейся от солнца холмовине, словно бусы порвавшихся и рассыпавшихся четок, чернелись и багрянели поспешавшие за ним дружинники и бояре свиты. Конь словно бы подминал под себя пространство. Дорога мутною полосою текла ему под копыта... Ярославич дышал. Да нет - не вдыхать бы, а пить этот насыщенный запахами цветени и сена чудесный воздух, в котором уже чуть сквозила едва ощутимая свежинка начала осени... "А чудак же у меня этот Андрейка! - подумал вдруг старший Ярославич о брате своем. - Кажись, какое тут вино, когда конь да ветер?! Ну, авось женится - переменится: этакому повесе долго вдоветь гибель! Скорей бы княжна Дубравка приезжала... Ждут, видно, санного пути... Да, осенью наши дороги..." И Александр Ярославич с чувством искренней жалости и состраданья подумал о митрополите Кирилле: "Каких только мытарств, каких терзаний не натерпится пастырь, пробираясь сквозь непролазные грязи, сквозь непродираемые леса, сквозь неминучие болота!.. Ведь Галич - на Днестре, Владимир - на Клязьме, - пожалуй, поболе двух тысяч верст будет. Когда-то еще дотянутся!.. Как-то еще поладит владыка с баскаками татарскими в пути? Ведь непривычен он с ними..." Однако надлежало владыке, по целому ряду причин, предварить приезд невесты. Первое - хотя бы и то, что Ярославичи и Дубравка были двоюродные: покойные матери их - княгиня Анна и княгиня Феодосия - обе Мстиславовны; в таком родстве венчать не полагается... Тут нужно изволенье самого верховного иерарха. А еще лучше, как сам и повенчает. Да и не обо всем они уладились тогда - Александр с Даниилом, когда пять годов назад, в теплом возке, мчавшемся по льду Волги, произошло между ними рукобитье о Дубравке и об Андрее. Александр, как старший, был "в отца место". Александру из последнего письма Даниила уже было известно, что князь Галиции и Волыни преодолел-таки сопротивленье коломыйских бояр-вотчинников и что владыка Кирилл везет в своем нагрудном кармане, под парамандом [особым нагрудным платом с изображением креста (греч.)], неслыханное по своей щедрости приданое. Вскоре о том приданом заговорят послы иностранных государей: десятую часть всех своих коломыйских соляных копей и варниц, без всякой пошлины на вывозимую соль, отдавал Даниил Романович в приданое за Дубравкой-Аглаей. Огромное богатство приносила супругу своему - да и всей земле его Владимирской - княжна Дубравка. ...Невский подъезжал к городу. Дружина отстала. Князь близился к городу из Заречья, с луговой стороны. Отсюда вот - столь недавно - наваливался на город Батый... Извилистая, вся испетлявшаяся, временами как бы сама себя теряющая Клязьма, далеко видимая с седла, поблескивала под солнцем среди поймы. Зеленая эта луговина несла на себе вдоль реки столь же извилистую дорожку. По ней сейчас, взглядывая на город, и мчался на своем сильном коне Александр. Мелкая, курчавенькая придорожная травка русских проселков, над которой безвредно протекают и века и тысячелетия, которую бессильны стереть и гунны и татары, глушила топот копыт... Выдался один из тех чудесных первоосенних дней, когда солнце, все сбавляя и сбавляя тепло, словно бы ущедряет сверканье. Оно как бы хочет этим осенним блистаньем вознаградить сердце землепашца, придать ему радости на его большую, благодатную, но и тяжкую страду урожая. Плывут в воздухе, оседают на кустах, на жниве сверкающие паутинки бабьего лета. - Бабье лето летит! - звонко кричат на лугу ребятишки и подпрыгивают, пытаясь изловить паутинку. Скоро день Симеона-летопроводца - и каждому свое! Пора боярину да князю в отъезжее поле, на зайцев: в полях просторно, зычно - конь скачи куда хочешь, и звонко отдастся рог. Да и княжичу - дитяти трех- или четырехлетнему - и тому на Симеона-осеннего сесть на коня! Так издревле повелось: первого сентября бывают княжичам постриги. Епископ в храме, совершив молебствие, остригнет у княжича прядку светлых волос, и, закатанную в воск, будет отныне мать-княгиня хранить ее как зеницу ока в заветной драгоценной шкатулке, позади благословенной, родительской иконы. А это, пожалуй, и все, что оставлено ей теперь от сыночка. Он же, трехлеток, четырехлеток, он отныне уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины, из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину. И отныне у него свой будет конь, и свой меч, по его силам, и тугой лук будет, сделанный княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиновом будут орлиным пером перенные - такие же, как государю-отцу! А там, глядишь, и за аз, за буки посадят... Прощай, прощай, сыночек, - к другой ты матери отошел, к державе!.. ...А свое - осеннее - прилежит и пахарю, смерду. Об эту пору у мужиков три заботы: первая забота - жать да косить, вторая - пахать-боронить, а третья - сеять... На первое сентября, на Семена, пора дань готовить, оброк. Господарю, на чьей земле страдуешь, - первый сноп. Однако не один сноп волоки, а и то, что к снопу к тому положено, - на ключника, на дворецкого: всяк Федос любит принос!.. Да и попу с пономарем, со дьячком пора уже оси у телег смазывать: скоро по новину ехать - ругу собирать с людей тяглых, с хрестьянина, со смерда... Осенью и у воробья пиво!.. Пора и девкам-бабам класть зачин своим осенним работам: пора льны расстилать. Да вот уже и видно - то там, то сям на лугу рдеют они на солнце своим девьим, бабьим нарядом, словно рябиновый куст. Любит русская женщина веселый платок!.. ...Симеоны-летопроводцы - журавль на теплые воды! Тишь да синь... И на синем в недосинь небе, словно бы острия огромных стрел, плывут и плывут их тоскливые косяки... Жалко, видно, им с нами расставаться, со светлой Русской Землей... "На Киев, на Киев летим!" - жалобно курлыкают. И особенно - если мальчуганов завидят внизу. А мальчишкам - тем и подавно жаль отпускать их: "Журавли тепло уносят..." А ведь можно их и возвратить. Только знать надо, что кричать им. А кричать надо вот что: "Колесом дорога, колесом дорога!.." Услышат - вернутся. А теплынь - с ними. И уж который строй журавлиный проплыл сегодня над головою князя! Ярославич то и дело подымал голову, - сощурясь, вглядывался, считал... Тоскою отдавался прощальный этот крик журавлиный у него на сердце. Только нельзя было очень-то засматриваться: чем ближе к берегу Клязьмы, к городу, тем все чаще и чаще приходилось враз натягивать повод, - стайки мальчишек то и дело перепархивали дорогу под самыми копытами коня. Александр тихонько поругивался. А город все близился, все раздвигался, крупнел. На противоположной стороне реки, под крутым овражистым берегом, у подошвы откоса, на зеленой кайме приречья, хорошо стали различимы сизые кочаны капусты, раскормленные белые гуси и яркие разводы и узоры на платках и на сарафанах тех, что работали на огороде. Через узенькую речушку, к тому же и сильно усохшую за лето, слышны стали звонкие, окающие и, словно бы в лесу где-то, перекликавшиеся голоса разговаривающих между собою огородниц. Теперь всадник - да и вместе с могучим конем со своим - стал казаться меньше маковой росинки против огромного города, что ширился и ширился перед ним на холмисто-обрывистом берегу речки Клязьмы. Владимир простерся на том берегу очертаньями как бы огромного, частью белого, частью золотого утюга, испещренного разноцветными - и синими, и алыми, и зелеными - пятнами. Белою и золотою была широкая часть утюга, примерно до половины, а узкий конец был гораздо темнее и почти совсем был лишен белых и золотых пятен. Белое - то были стены, башни кремля, палат, храмов, монастырей. Золотое - купола храмов и золоченою медью обитые гребенчатые верхи боярских и княжеских теремов. Бело-золотым показывался издали так называемый княжой, Верхний Город, или Гора, - город великих прадедов и дедов Александра, город Владимира Мономаха, Юрья Долгие Руки, Андрея Гордого и Всеволода Большое Гнездо. А темным углом того утюга показывался посад, где обитал бесчисленный ремесленник владимирский да огородник. Однако отсюда, а не от Горы, положен был зачин городу. Мономах пришел на готовое. Он лишь имя свое княжеское наложил на уже разворачивавшийся город. Выходцы, откольники из Ростова и Суздаля, расторопные искусники и умельцы, некогда, в старые времена, не захотели более задыхаться под тучным гузном боярского Ростова и вдруг снялись да и утекли... Здесь, на крутояром берегу Клязьмы, не только речка одна осадила их, но и поистине околдовала крепкая и высокорослая боровая сосна, звонкая под топором. Кремлевое, рудовое дерево. Кремль и воздвигнул из него Мономах, едва только прибыл сюда, на свою залесскую отчину, насилу продравшись с невеликой дружиной сквозь Вятичские, даже и солнцем самим не пробиваемые леса. Сперва - топор и тесло, а потом уже - скипетр!.. Еще Ярослав Всеволодич, отец Невского, сдал на откуп владимирскому купцу-льнянику Акиндину Чернобаю все четыре деревянных моста через Клязьму, которыми въезжали с луговой стороны в город. Прежде мостовое брали для князя. Брали милостиво. И даже не на каждом мосту стоял мытник. Если возы, что проходили через мост, были тяжелые, с товаром укладистым, - тогда с каждого возу мостовщик - мытник - взимал мостовое, а также и мыт с товара - не больше одной беличьей мордки, обеушной, с коготками. С легкого же возу, с товара пухлого, неукладистого - ну хотя бы с хмелевого, - брали и того меньше: одна мордка беличья от трех возов. И уже совсем милостиво - со льготою, что объявлена была еще от Мономаха, - брали со смердьего возу, с хрестьян, с деревни. Правда, если только ехали они в город не так просто, по своим каким-либо делам, а везли обилье, хлеб на торг, на продажу. Возле сторожки мытника стоял столб; на нем прибита доска, а на доске исписано все перечисленье. Хочешь - плати новгородками, хочешь - смоленскими, а хочешь - и немецкими пфеннигами, да хотя бы ты и диргемы достал арабские из кошеля, то все равно мытник тебе все перечислит, и скажет, и сдачу вынесет. А грамотный - тогда посмотри сам: на доске все увидишь. Ну, неграмотному - тому, конечно, похуже! А впрочем, пропускали и так. Особенно мужиков: расторгуется в городе, добудет себе кун или там сребреников - йно, дескать, на обратном пути расплатится. Ну, а нет в нем совести - пускай так проедет: князь великий Владимирский от того не обеднеет! Так рассуждали в старину! А теперь, как придумал Ярослав Всеволодич - не тем будь помянут покойник - отдать мостовое купцу на откуп, - теперь совсем не то стало!.. Да и мостовое ли только?.. Там, глядишь, хмельники общественные князь купцу запродал: народу приходит пора хмель драть, ан нет! - сперва пойди к купцу заплати. Там - бобровые гоны запродал князь купчине. Там - ловлю рыбную. Там - покос. А там - леса бортные, да и со пчелами вместе... Ну и мало ли их - всяческих было угодий у народа, промыслов вольных?.. Раньше, бывало, если под боярином земля, под князем или под монастырем, то знал ты, смерд, либо - тиуна одного княжеского, либо - приказчика, а либо - ключника монастырского, отца эконома, - ну, ему одному, чем бог послал, и поклонишься. А теперь не только под князя, не только под боярина залегло все приволье, а еще и под купца!.. И народ сильно негодовал на старого князя!.. Отец Невского, Ярослав Всеволодич, прослыл в народе скупым. - Это хозяин! И ест над горсточкой!.. - надсмехаясь над князем, говорили в народе. Для Александра - в дни первой юности, да и теперь тоже - не было горшей обиды, как где-либо, ненароком, услыхать это несправедливое - он-то понимал это - сужденье про отца своего. Слезы закипали на сердце. "Ничего не зачлося бедному родителю моему! - думал скорбно Ярославич. - Ни что добрый страж был для Земли Русской, что немало ратного поту утер за отечество, да и от татарина, от сатаны, заградил!.. А чем заградил? - подумали бы об этом! Только серебра слитками, да соболями, да чернобурыми, поклоном, данью, тамгою!.. Но князю где ж взять, если не с хлебороба да с промыслов? Ведь не старое время, когда меч сокровищницу полнил! Теперь сколько дозволит татарин, столько и повоюешь!.. А ведь татарин не станет ждать, - ему подай да и подай! Смерды же, земледельцы, дотла разорены: что с них взять! А тем временем и самого князя великого Владимирского ханский даруга за глотку возьмет. Купец же - ежели сдать ему на откуп - он ведь неплательщика и из-под земли выкорчует!.. Кто спорит - тяжело землепашцу, тяжело!.. Ну, а князю, родителю моему, - или не тяжело ему было, когда там, в Орде, зельем, отравою опоила его ханша Туракына? Разве не тяжко ему было, когда, корчась от яда, внутренности свои на землю вывергнул?! Да разве народу нашему ведомо это? А кто народу - учители? Другого - случись над ним эдакое от поганых - другого давно бы уже и к лику святых причислили!" И, угрюмо затаивая в душе свой давний упрек духовенству, Александр сильно негодовал на епископов за то, что в забвении остается среди народа, а не святочтимой, как должно, память покойного отца. Невский убежден был