оложения на "архивном фронте": захват здания гитлеровцами я считал неминуемым и близким, и доказывал, что вывоз архива, еще возможный сегодня, станет невозможным в очень близком будущем. Когда выяснилось, что Вельса убедить мне не удается и что об эвакуации теперь немецкого архива не может быть и речи, я заявил Вельсу, что, бессильный при отсутствии его согласия что-либо делать с материалами немецкого архива, к выносу материалов архива русского я приступаю немедленно же. Это мое заявление вызвало взрыв возмущения со стороны Вельса. Он доказывал, что мои операции по выносу материалов не могут не стать известными гитлеровцам и необходимо поставят под удар не только меня лично, не только моих русских друзей, но и немецкую партию, которая дала приют русскому архиву... В его словах была доля правильного, но меня они не убеждали: "под удар" немецкую партию ставил не вынос архивных материалов, а все предыдущее развитие политических отношений в Германии, в спасении архивных документов я видел скорее элемент спасения чести партии после того, как она потерпела большое политическое поражение ... В последующие недели у меня был целый ряд разговоров с другими партийными деятелями, больше всего с Паулем Герцем, который полностью со мною соглашался. Именно от него я узнал, что О. Вельс о разговоре со мною передавал на заседании Форштанда и "очень бушевал", как определял П. Гертц его поведение. Конечно, большинство было за Вельса, который вскоре отдал официальное распоряжение, запрещавшее вывоз из здания Форштанда какого-либо имущества без его специального разрешения... Я ставил это распоряжение в связь с нашим разговором, но решил вынос материалов продолжать по-прежнему. Должен здесь также заявить: никаких специальных мер против меня принято не было, наоборот, со стороны всех служащих я встречал самое дружеское отношение и поддержку... Причины выяснились во время моей позднейшей беседы с Вельсом. Точной даты этой беседы я установить не могу. Она имела место во второй половине апреля, непосредственно перед той партийной конференцией, которая приняла предложение Вельса о переводе партии на рельсы нелегальной работы, 27--28 апреля. В те дни Вельс уже избегал ходить в здание Форштанда и не ночевал дома, а жил фактически на нелегальном положении, подготовляя свой отъезд за границу. Встречался он мало с кем, устраивая эти встречи в одном из двух маленьких кабачков-"кнайпе", которые находились поблизости от здания Форштанда и были излюбленными местами встреч руководящих работников партийного аппарата. Содержателями их обоих были старые социал-демократы, один еще помнил времена исключительных законов против социалистов. В обоих имелось по задней комнатке, куда случайные гости (их вообще было очень мало) доступа не имели, но зато "свои" могли сидеть часами за доверительной беседой. В один из них и пригласил меня Вельс... Я уже знал о перемене настроений в руководящей группе деятелей старого Форштанда вообще и у О. Вельса в частности, а потому не ждал, что он обрушится на меня с упреками за "неосторожность". Тем не менее и в содержании, и особенно в тоне беседы для меня оказалось немало неожиданного. О. Вельс и А. Фогель, который именно в это время выдвинулся на положение ближайшего помощника Вельса по руководству партийным аппаратом, меня ждали за кружкой пива и предложили пообедать с ними. Началось с расспросов, как идет работа по выносу русских материалов и как мне удалось ускользнуть от гитлеровских дружинников. В ходе этих расспросов Вельс поинтересовался узнать, не имел ли я каких-либо трудностей с управлением партийного здания, и рассказал, что его приказ о запрете вывоза материалов из этого здания был вызван совсем не нашим старым разговором, а обнаружением попыток расхищения партийного имущества, исходивших от некоторых служащих. Были установлены случаи увоза не только книг, но и мебели и т. д. Если бы не были приняты решительные меры, говорил О. Вельс, дело пошло бы очень далеко. Ко мне этот приказ ни в коей мере не относился, наоборот, он, Вельс лично дал самые решительные указания не только не ставить никаких препятствий моей работе по выносу материалов, но и помогать ей по мере возможности. Как видно из сказанного выше, это вполне соответствовало и моему личному тогдашнему впечатлению. Эти разговоры были, конечно, только присказкой, настоящей сказкой, для обсуждения которой О. Вельс меня пригласил, был вопрос о вывозе немецкого архива. Надо отдать ему справедливость: О. Вельс не старался укрыться за мелкие отговорки, а прямо признал, что и он лично, и весь Форштанд признают, что отклонение ими в феврале моего предложения о вывозе архива было ошибкой. Но прошлого не вернешь, а архив спасать нужно. Решение о вывозе Форштандом было принято недели две тому назад, но по настоянию некоторых лиц обращаться ко мне сначала не хотели. В этом играло роль чувство некоторого национального самолюбия: разве мы не можем устроить это дело сами, а обязательно должны обращаться за помощью к русскому эмигранту? За последние дни были сделаны две такие попытки выноса материалов ими самими, но Вельс был очень недоволен. * К тому же их организаторы не видят возможности продолжать эти попытки дальше. Поэтому Вельс от имени Форштанда поставил мне вопрос, согласен ли я в создавшейся теперь обстановке взять на себя организацию новой попытки вывоза хотя бы части материалов и немецкого архива. Не трудно понять, какое впечатление произвели на меня эти сообщения Вельса. Я, конечно, мог сказать немало колючих слов относительно его поведения, кое-что и было мною сказано. Но было ясно, что дело не в них, не в пикировке о поведении Форштанда в недавнем прошлом, а в том, можно ли теперь что-либо сделать для спасения материалов немецкого архива. Натолкнувшись на сопротивление О. Вельса, казавшееся непреодолимым, я с головой ушел в заботы об архиве русском и старался не думать о материалах немецкого партийного архива. Я даже почти перестал в него заходить. Теперь вопрос о нем был поставлен во весь рост. Вывоз обычными средствами, о каких я говорил в феврале, теперь был невозможен: партийное здание в последние дни перед первым мая было под полной блокадой. Даже выносить в портфелях было рисковано. А найти средства необычные казалось невозможным ... Правда, в самые последние дни перед этой моей встречей с О. Вельсом, когда я уже был * Об этих попытках я слышал позднее подробные рассказы, но т. к эти рассказы не во всех частях совпадали, то я не считаю правильным их предавать огласке, тем более что во всяком случае некоторые из организаторов тех попыток до сих пор живы. Скажу лишь, что первая из этих попыток состояла в вывозе рукописей Маркса и Энгельса: доставленные в датское посольство, эти рукописи были тогда же переправлены в Копенгаген и там хранились в архиве датской партии до 1938 г., когда по просьбе Форштанда немецкой партии они были переданы проф. Н. Постумусу для амстердамского Интернационального Института Социальной Истории. Второй попыткой был вынос всей серии книг протоколов Форштанда немецкой партии за все годы после исключительных законов. Организаторы этой попытки от отправки протоколов за границу отказались, протоколы были зарыты на берегу реки Гавель, около домика одного из старых членов партии. Я тогда же говорил Вельсу и Фогелю, что этот способ хранения крайне ненадежен и настаивал на вывозе за границу и этих протоколов. Они со мною соглашались, но за те немногие дни, которые после этой нашей встречи я пробыл в Германии, получить протоколов мне не удалось. Позднее, в Париже, я узнал, что протоколы эти тогда же погибли: как мне передали, при весеннем разливе соответствующий участок берега был подмыт, и ящик с документами исчез бесследно . .. Так погибли исключительно ценные документы по истории свыше чем четырех десятилетий социалистического движения.,. готов отказаться от дальнейших попыток спасения и Русского" архива, совсем неожиданно пришло предложение, которое было похожим именно на такое необычное средство, но я и сам еще боялся верить в реальность этой возможности: дело шло о соглашении с парижской Национальной библиотекой и о легальном вывозе Русского архива, как купленного Францией. Если бы этот план удалось провести в жизнь, то могло бы удастся под его прикрытием вывезти и немецкий архив... Рассказывать О. Вельсу об этом плане подробно я еще не мог, но я сказал, что ответить, могу ли я взяться за вывоз немецкого архива, я буду иметь возможность лишь через несколько дней, но просил его теперь же отдать распоряжение по партийному архиву о том, чтобы они провели подготовительные мероприятия, какие будут указаны мною. О. Вельс согласился, и соответствующее распоряжение им действительно тогда же было отдано. Тогда же мы условились о следующей встрече, которая была назначена на субботу, 29 апреля: эту дату я хорошо запомнил, т. к. то был канун первого мая, превращенного тогда гитлеровцами в свой "национальный праздник труда". Встреча эта действительно состоялась, в том же самом небольшом кабачке. На нее, кроме Вельса и Фогеля, пришел еще и Пауль Гертц, который только что перед тем, на апрельской пар. тийной конференции, был введен полноправным членом в Фор-штанд и вошел в комиссию по делам партийного архива. На этой второй встрече я уже имел возможность рассказать о парижском плане и получил полномочия на проведение его в жизнь. Чуть ли не в тот же день Вельс и Фогель покинули Берлин, Гертц остался еще на несколько дней, и я с ним встретился еще один раз, у него на квартире (он жил тогда, помнится, в Далеме, в квартире кого-то из друзей). Инициатором и в полном смысле этого слова подлинным автором этого парижского плана был Борис Суварин. Более или менее случайно узнавший от И. Г. Церетели о положении дела с вывозом берлинского Русского с. -д. архива, Суварин немедленно же предпринял ряд демаршей во французских кругах. Важнейшим результатом их было получение поддержки со стороны А. де Монзи, тогдашнего министра культуры, который имел решимость в нужные моменты действовать, не считаясь с некоторыми из бюрократических формальностей... Об этой роли А. де Монзи я узнал только позднее, уже в Париже. В Берлине же Б. К. Суварин написал мне тогда совсем коротко, предлагая вполне конкретный план: мы продаем собрания Русского с. -д. архива парижской Национальной библиотеке, которая берет на себя вывоз этого архива из Берлина; о цене сговоримся в Париже, но договор о продаже должен быть подписан немедленно же и совершенно формально, т. к., только имея такой договор, Национальная библиотека сможет сделать нужные официальные шаги по обеспечению вывоза. Суварин прибавлял, что Национальная библиотека будет иметь полную поддержку французских властей, но подчеркивал крайнюю необходимость спешить... В Берлине эту необходимость спешить я понимал, конечно, даже лучше, чем Суварин в Париже. Письмо последнего пришло вскоре после того, как я едва ли не был задержан гитлеровскими дружинниками с материалами Русского архива, и едва ли не накануне моей первой встречи с О. Вельсом и А. Фогелем: я хорошо помню, что мой первый ответ Суварину был послан до этой встречи и что немедленно же после нее я отправил вдогонку второе письмо Суварину, подчеркивая, что новые факты требуют особенного ускорения дела. Основным содержанием моего ответа было, конечно, полное согласие на предложение Сувари-на. Я просил только, если это возможно, ограничить продажу одной лишь библиотекой, не распространяя ее на собственно архивную часть собрания, но прибавлял, что это моя оговорка отнюдь не является ультимативным условием, что положение архива теперь является настолько критическим, что я согласен на все условия, лишь бы архив был вывезен, т. к. иначе он погибнет. В соответствии с этим я давал Суварину полномочия на все необходимые шаги. Должен добавить здесь же, что об архиве немецком я в этих письмах совершенно не упоминал, по соображениям элементарной осторожности. Суварин действовал действительно очень быстро, эту возможность ему дала поддержка А. де Монзи, и через три или четыре дня меня вызвал по телефону человек, назвавший себя атташе при французском посольстве по делам культуры г. Вайтцем, который сообщил, что ему телефонировали из Парижа по делу о Русском архиве и поручили войти в сношения со мною. В тот же день мы с ним встретились. Помню, он меня расспрашивал, знаком ли я лично с де Монзи, который так настоятельно меня ему рекомендовал. Я до того времени не подозревал, что А. де Монзи в своем качестве министра культуры играет главную роль за кулисами этих переговоров, и так как с де Монзи лично я действительно не был знаком, то мог ответить только уклончиво указанием на существование у нас хороших общих знакомых. Во всяком случае, из разговора с г. Вайтцем выяснилось, что он имеет от министерства самые широкие полномочия действовать в деле вывоза в полном согласии со мною, имеет необходимые кредиты для оплаты всех расходов по упаковке и отправке Русского архива и т. д. Позднее я понял, что он имеет и широкие связи среди немцев, работавших с гитлеровцами. Помню еще одну подробность об этой первой встрече с г. Вайтцем: она состоялась 27 или 28 апреля, за день или два до моей второй встречи с О. Вельсом и другими представителями Форштанда. В немецких с. -д. кругах все были под впечатлением слухов, доходивших из кругов гитлеровцев, о занятии зданий с. -д. партии и профсоюзов, которое уже назначено или на первое мая, или на его канун. Об этих слухах я, конечно, не мог не сказать г. Вайтцу, выразив опасение, не опаздываем ли мы: за те два-три дня, которые оставалась до первого мая, вывезти архив, конечно, не было никакой возможности ... Мой новый знакомый меня успокоил, сказав, что эта опасность архиву пока не угрожает, и что я могу принимать все нужные меры, правда, проводя их так, чтобы они не особенно бросались в глаза сторонним наблюдателям. С этими настроениями я шел в субботу, 29 апреля, на второе мое свидание с О. Вельсом и др. членами Форштанда -- и дал им обещание сделать все возможное для обеспечения вывоза и немецкого партийного архива. Дни вокруг первого мая прошли в большой тревоге. В назначенный день здание профсоюзов действительно было занято гитлеровцами, занятие здания Форштанда почему-то было отложено. Но группы дежурных гитлеровских дружинников были удалены ото всех входов и выходов в оба эти здания, вернее, в оба комплекса зданий, смыкавшихся дворами. Тем резче бросалось в глаза различие: здания профсоюзов были переполнены людьми, конечно, новыми хозяевами, которые явно устраивались на новоселье, в то время как здания партии стояли почти совсем безлюдными. Большая часть служащих уже получила расчет, из остальных почти никто не приходил, предпочитая по домам выжидать развития событий, многие поуезжали из Берлина, и огромные апартаменты Форштанда, отдела просветительной работы, отдела молодежи и др., стояли совершенно пустыми, никого не было и в редакциях ... Как-то раз в эти дни, в самом конце первой майской недели, мне вздумалось обойти знакомые здания: нигде никого. Даже вахтеров и лифтеров не было на их обычных постах ... Только в немецком архиве старик Хин-рихсен оставался на своем посту: старый член партии, помнивший еще времена исключительных законов, он до конца оставался на своем посту заведующего партийным архивом и был едва ли не единственным во всем здании Форштанда, кого нашли гитлеровцы, когда 11 мая пришли занимать помещение... О. Вельс точно выполнил это свое обещание, и Хинрихсен получил совершенно твердое указание выдать мне все те мате- риалы немецкого партийного архива, которые мною будут отобраны. Этот отбор я стремился проводить возможно более широко. Старые материалы немецкого партийного архива я знал довольно хорошо, теперь я их пересмотрел заново. Кажется, все, что хранилось в старых четырех стальных сейфах, мною было взято полностью, а именно: фонды Маркса и Энгельса (все, что оставалось после отправки в Данию основных рукописей этих авторов), затем бумаги Германа Юнга (архив Первого Интернационала), Мозеса Гесса, И. Ф. Беккера, Зорге, Герм,. Шлютера, А. Бебеля, Зд. Бернштейна, Фольмара, П. Леоу и др., равно как и те редчайшие издания ранних эпох движения, которые сохранялись в этих же сейфах. Равным образом я постарался забрать все важное (и из той части старых материалов партийного архива, которые хранились не в сейфах, а на полках задней комнаты этого архива, а именно: вырезки и др. печатные материалы из фондов Маркса и Энгельса, важнейшую часть собрания Юлиуса Моттелера ("красного почтмейстера" эпохи исключительных законов) и др. Хуже обстояло с новыми материалами партийного архива, поступившими в него за последние 5--6 лет, когда в партийном архиве начал работать Пауль Кампфмайер, который вел энергичную собирательскую работу среди "стариков", но материалы эти задерживал в своем кабинете, лишь очень редко сдавая их в общие коллекции партийного архива. Этих материалов им собрано было очень много, в огромной части это были материалы, относившиеся к эпохе исключительных законов и после них, т. е. охватывавшие последние 50--60 лет социалистического движения Германии. Эта эпоха меня тогда интересовала много меньше, чем ранние эпохи движения, а потому я не так внимательно слушал соответствующие части рассказов П. Кампфмайера, меньше его расспрашивал и соответственно с этим меньше знал про эти части архива. Сам П. Кампфмайер в это время, первая неделя мая, в архив уже не приходил. Я сделал попытку его вызвать, говорил с ним по телефону, но без успеха: ему нездоровилось, и к тому же он, по-видимому, не вполне правильно понял, почему я считал столь желательным его приезд в партийных архив... В результате из этих новособранных материалов немецкого архива я не смог взять ничего. Только позднее я узнал, что там были крайне интересные материалы, например, из архива издательства Дитца и др. Очень плохо обстояло дело и с еще одной группой материалов. Дело в том, что к 50-летию со дня смерти Маркса Фор-штанд, в известной мере по моей инициативе, решил устроить большую юбилейную выставку, план которой сомкнулся с инициативой партийной организации Трира, которая приобрела дом, где родился Карл Маркс, и решила этот дом превратить в памятник. По решению Форштанда работа по реализации обоих этих проектов была объединена под руководством особой комиссии, технически руководящую роль в которой играл некто Нейман (имени его я не помню, известен он был под прозвищем Хромой Нейман), один из постоянных работников в бухгалтерии Форштанда. Эта комиссия также вела работу по собиранию материалов, обращая главное внимание на приобретение разных изданий работ Маркса и Энгельса (и "дом Маркса" в Трире должен был иметь по возможности полную библиотеку таких изданий), но стремился добывать также и неизданные оригиналы документов. Имея от Форштанда значительные кредиты, комиссия накупила немало книг и брошюр, но в отношении новых документов ее работа дала мало ценного: если не считать нескольких документов, имевших отношение к семье Маркса (они были найдены в Трире), и двух-трех оригиналов писем, собрать ничего не удалось ... Но по особому решению Форштанда эта комиссия получила из партийного архива большое количество подлинных документов из бумаг Маркса и Энгельса, которые должны были в фотокопиях, а в редких случаях и в оригиналах быть выставленными и на юбилейной выставке, и в "доме Маркса". Среди таких подлинников наибольшую научную ценность составляли две большие папки с редакционной перепиской "Новой рейнской газеты" за 1848--1849 гг., в этой переписке лежали и письма деятелей "Союза коммунистов", в значительной части не опубликованные. Вывезти эту последнюю группу документов я считал крайне важным, но получить ее от Неймана я так и не смог: О. Вельса в эти дни в Берлине уже не было; П. Гертц, к которому я специально ездил (он тогда был уже на нелегальном положении и жил на чужой квартире), дал мне оригинальное письмо к Нейману с требованием выдать мне все нужные материалы; с трудом, но удалось найти Неймана, но материалов от него я все же не получил. Он сознательно нарушил свои обещания, и у меня создалось впечатление, что он желал помешать увозу материалов. Что с ними сталось позднее, я до сих пор не знаю, равно как не знаю и судьбы самого Хромого Неймана в годы гитлеровского "Третьего рейха" и позднее. Даже не считая документов этих двух последних групп, материалов, которые следовало вывезти, было очень много. Но свои аппетиты мне приходилось вводить в тесные рамки: разрешение на вывоз, полученное от немецких властей для парижской Национальной библиотеки, относилось только к собраниям Русского архива и, как мне сообщил во время нашей первой же беседы г. Вайтц, ни в коем случае не распространялось на материалы немецкого партийного архива. Немцами, как переда- вал мне г. Вайтц, эта оговорка была усиленно подчеркнута. Правда, г. Вайтц, передавая мне о ней, прибавлял, что ожидать внимательного контроля со стороны гитлеровцев мало оснований. "Им теперь не до этого", -- прибавил он. Но считаться с этой возможностью он настоятельно советовал, прибавив, что в случае поимки меня на попытке вывезти материалы немецких с. -д. он едва ли сможет защитить меня "от больших неприятностей" ... Должен здесь же добавить, что в свои планы я г. Вайтца, особенно первое время, не посвящал, о моих переговорах с О. Вельсом ему не рассказывал, так что его предупреждение было основано на разговорах, которые он вел с немцами и подробностей которых я тогда не знал, как, впрочем, не знаю их и теперь. Тем с большей настойчивостью я должен здесь же подчеркнуть, что поведение г. Вайтца как в отношении вывоза материалов, так и в отношении меня лично было вполне лояльным: он предупреждал меня об опасностях, которые мне угрожали, но моей работе всячески содействовал. Больше того, позднее, когда это оказалось нужным, он дал немцам свою "гарантию", что немецких материалов я не вывожу, хотя теперь мне ясно, что он о моих планах догадывался ... Эти обстоятельства, как легко понять, сильно усложняли упаковку архива. Я не помню теперь точного количества ящиков, тюков и мешков разных материалов, знаю лишь, что из Берлина мною тогда было отправлено два больших жел. дор. вагона, полностью набитых материалами, причем материалы немецкого партийного архива, тщательно упакованные в небольшие пакеты (их было свыше ста), были заложены внутрь ящиков с материалами Русского архива, так, чтобы гитлеровский контроль, если бы он был проведен, найти эти немецкие материалы смог бы лишь в том случае, если бы гитлеровцы стали опоражнивать до дна ящики с русскими материалами. При обычном контроле, если бы гитлеровцы ограничились поверхностным осмотром даже со вскрытием ящиков, они ничего не нашли бы... Такая упаковка материалов не только сильно увеличивала количество работы, но и требовала особой осмотрительности в отборе упаковщиков. Последняя работа оказалась крайне сложной. За два--три месяца перед тем она решалась бы весьма просто: нужных рабочих легко можно было получить в экспедиции немецкого партийного издательства, и они упаковали бы весь Русский архив в какие-нибудь день--два. Теперь эта экспедиция не работала, все рабочие были распущены, но даже если бы их и можно было отыскать, брать их для упаковки архива в создавшихся условиях было рискованно: неопытные, без конспи- ративных навыков, они могли по простой неосторожности раз-гласить секрет упаковки немецких материалов ... Выход нашелся несколько неожиданно: лет за пять-шесть перед тем из России через Закавказье в Турцию бежал один рабочий по имени Николай (я не знаю, где он теперь, и не уверен, не будет ли мой рассказ ему по той или иной причине не вполне удобен, а потому не называю здесь его настоящей фамилии). В России он работал в одной из нелегальных меньшевистских организаций, где-то на Волге, но в Берлине с меньшевиками не сошелся и жил одиночкой, в стороне от меньшевистской колонии, работая шофером такси. Мы с ним изредка встречались. Когда он узнал, почему я задержался в Берлине, он предложил свою помощь. Работником он был великолепным, на его осторожность и выдержку я вполне полагался, и когда встал вопрос об упаковке, я предложил ему эту работу, конечно, предупредив о риске, который с нею был связан. Риск его не пугал. Он ненавидел гитлеровцев какою-то нутряной ненавистью и был готов на все, чтобы причинить им ущерб. Возможность увезти у них из-под носа важнейшие архивные материалы ему очень нравилась, и он с увлечением взялся за работу, вынося на своих крепких плечах главную ее тяжесть ... ПРИЛОЖЕНИЕ 7 как подготовлялся Московский процесс (Из письма старого большевика)* Сказать, что процесс Зиновьева--Каменева--Смирнова нас здесь как обухом по голове ударил, значит дать только очень бледное представление о недавно пережитом, да и теперь еще переживаемом. Речь идет, конечно, не о настроениях так наз. "советского обывателя". Этот последний вообще отчаянно устал от всякой политики и ни о чем другом не мечтает, как только о том, чтобы его оставили в покое, дав ему возможность пожить спокойно. Речь идет о настроениях того слоя, который еще недавно считал себя имеющим монопольное в стране право заниматься политикой, -- о настроениях, так сказать, офицерского корпуса партии. Настроения в этих кругах минувшей весной и летом были спокойными и благодушными -- как давно уже у нас не бывало. Теперь, оглядываясь назад, многие, правда, замечают немало тревожных симптомов. Но это все -- мудрость задним умом. Тогда же общей была уверенность, что самые тяжелые дни позади, что во всяком случае несомненно улучшение положения -- в области как экономической, так и политической. Значения конституции никто не преувеличивал. Знали, что в основном она вызвана потребностями политической подготовки к войне. Но общей была мысль, что именно эти потребности сделают на ближайшее время невозможным особенно острые вспышки террора и несколько стабилизируют положение. * Перед самой сдачей номера в печать мы получили обширное письмо старого большевика, сообщающее крайне интересные сведения о настроениях и борьбе течений в советских верхах и бросающее свет на условия, в которых подготовлялся и проводился процесс Зиновьева--Каменева. Размеры письма и позднее получение его лишают нас, к сожалению, всякой возможности напечатать его в настоящем номере целиком. Окончание письма нам приходится отложить до первого номера 1937 года. -- Редакция. Все это создавало настроение какой-то уверенности в завтрашнем дне, и с этой уверенностью мы разъезжались на летний отдых, который в нашем быту стал играть теперь такую важную роль, какой он никогда не играл в старые времена. Не случайно у нас в ходу острота, что право на летнюю охоту -- это единственное из завоеванных революцией прав, которого сам Сталин не рискует отобрать у партийного и советского сановника ... В начале августа стало известно, что часть членов Политбюро в отъезде, что скоро уезжает Сталин и в делах начнется летний мертвый сезон, когда у нас обычно никаких крупных решений не принимают, когда никаких больших событий не случается. И вот вместо затишья -- процесс, которого даже у нас никогда не бывало... Только теперь начинаем приходить в себя и понемногу понимать, как и что случилось. Конечно, выясняется, что случившееся совсем не было случайностью: у нас случайностей вообще бывает много меньше, чем может казаться со стороны. Среди предсмертных заветов Ленина едва ли есть хотя бы один, за который так цепко держалось бы наше "партруковод-ство", как за его настоятельный совет не повторять ошибки якобинцев -- не вступать на путь взаимного самоистребления. Считалось аксиомой, что в борьбе с партийной оппозицией можно идти на многое, только не на расстрелы. Правда, кое-какие отступления от этого правила делались уже давно: расстреляли Блюмкина, расстреляли еще нескольких троцкистов, которые по поручению своей организации пробрались в секретный отдел ГПУ и предупреждали своих товарищей об имеющихся в их среде предателях, о предстоящих арестах. Но эти расстрелы всеми рассматривались как мера исключительная, применяемая не за участие во внутрипартийной борьбе, а за измену служебному долгу. Такие проступки всегда советская власть карала более строго: ведь был же в 1924--1925 гг. расстрелян один меньшевик, который пробрался в секретариат ЦКК и похитил оттуда какие-то документы для пересылки в "Социалистический вестник", -- в то время как о применении расстрелов к меньшевикам вопрос серьезно не ставился даже во время так наз. "меньшевистского процесса". Впервые вопрос о смертной казни за участие во внутрипартийной оппозиционной деятельности встал в. связи с делом Рютина. Это было в конце 1932 г., когда положение в стране было похоже на положение времен кронштадтского восстания. Восстаний настоящих, правда, не было, но многие говорили, что было бы лучше, если бы иметь дело надо было с восстаниями. Добрая половина страны была поражена жестоким голодом. На голод- ном пайке сидели и все рабочие. Производительность труда сильно упала, и не было возможности ее поднять, ибо речь шла не о злой воле рабочих, а о физической невозможности хорошо работать на голодный желудок. В самых широких слоях партии только и разговоров было о том, что Сталин своей политикой завел страну в тупик: "поссорил партию с мужиком", -- и что спасти положение теперь можно, только устранив Сталина. В этом духе высказывались многие ив влиятельных членов ЦК; передавали, что даже в Политбюро уже готово противосталин-ское большинство. Вопрос о том, что именно нужно делать, какой программой нужно заменить программу Сталинской генеральной линии, обсуждался везде, где только сходились партийные работники. Неудивительно, что по рукам ходил целый ряд всевозможных платформ и деклараций. Среди них особенно обращала на себя внимание платформа Рютина. Эта платформа носила определенно "мужикофильский" характер, выдвигая требование отмены колхозов и предоставления мужику возможности хозяйственного самоопределения. Но не это особенно привлекало к ней внимание: "мужикофильскими" тогда были платформы не только "правых" -- вроде, напр., платформы Слепкова, -- но и недавних "левых", троцкистов, которые по существу и несли на себе политическую ответственность за всю генеральную линию, так как именно они были ее первыми идеологами. Из ряда других платформу Рютина выделяла ее личная заостренность против Сталина. Переписанная на пишущей машинке, она занимала в общем немного меньше 200 страниц -- из них больше 50 было посвящено личной характеристике Сталина, оценке его роли в партии, обоснованию тезиса, что без устранения Сталина невозможно оздоровление ни партии, ни страны. Эти страницы были написаны с большой силой и резкостью и действительно производили впечатление на читателя, рисуя ему Сталина своего рода злым гением русской революции, который, движимый интересами личного властолюбия и мстительности, привел революцию на край пропасти. Именно эти страницы создали успех платформы Рютина, они же предопределили все дальнейшие мытарства ее автора. О платформе много говорили, и потому неудивительно, что она скоро очутилась на столе у Сталина. Конечно, начались аресты и обыски, причем взяты были не только все, кто имел отношение к распространению платформы Рютина, но и люди, причастные к распространению всех других документов. Рютин, который в то время находился не то в ссылке, не то в изоляторе (где и была написана его платформа), был привезен в Москву -- и на допросе признал свое авторство. Вопрос о его судьбе решался в Политбюро, так как ГПУ (конечно, по указанию Сталина) высказалось за смертную казнь, а Рютин принадлежал к старым и заслуженным партийным деятелям, в отношении которых завет Ленина применение казней не разрешал. Передают, что дебаты носили весьма напряженный характер. Сталин поддерживал предложение ГПУ. Самым сильным его аргументом было указание на рост террористических настроений среди молодежи, в том числе и среди молодежи комсомольской. Сводки ГПУ были переполнены сообщениями о такого рода разговорах среди рабочей и студенческой молодежи по всей стране. Они же регистрировали немало отдельных случаев террористических актов, совершенных представителями этих слоев против сравнительно мелких представителей партийного и советского начальства. Против такого рода террористов, хотя бы они были комсомольцами, партия не останавливалась перед применением "высшей меры наказания", и Сталин доказывал, что политически неправильно и нелогично, карая так сурово исполнителей, щадить того, чья политическая проповедь является прямым обоснованием подобной практики, только с советом не размениваться на мелочи, а ударить по самой головке. Ибо платформа Рютина, утверждал Сталин, является не чем иным, как обоснованием необходимости убить его, Сталина. Как именно разделились тогда голоса в Политбюро, я уже не помню. Помню лишь, что наиболее определенно против казни говорил Киров, которому и удалось увлечь за собою большинство членов Политбюро. Сталин был достаточно осторожен, чтобы не доводить дело до острого конфликта. Жизнь Рютина тогда была спасена: он пошел на много лет в какой-то из наиболее строгих изоляторов. Но всем было ясно, что большие вопросы, вставшие в связи с этим небольшим делом, в той или иной форме должны вновь встать перед Политбюро. И они действительно встали, но только в совсем иной обстановке, чем обстановка зимы 1932/33 г. Лето п осень 1933 г. были для Союза переломными, и притом переломными сразу в двух отношениях: в отношении политики внутренней и политики внешней. Урожай того года -- надо это признать -- был здесь для всех полной неожиданностью. Мало кто верил, что при тогдашней разрухе удастся обработать поля и собрать хлеб. В этом несомненная заслуга Сталина, который проявил исключительную даже для него энергию и сумел заставить всех работать до изнеможения. Он несомненно понимал, что для него то лето во всяком случае было решающим: если б оно не улучшило экономического положения, раздражение против него нашло бы тот или иной выход. Когда же выяснилось, что итоги лета будут хороши, в настроении партийных кругов произошел психологический перелом. По существу, только теперь широкие слои партийцев поверили, что генеральная линия действительно может победить, а поверив, изменили свое отношение к Сталину, с именем которого эта линия была неразрывно связана. "Сталин победил", -- говорили даже те, кто еще вчера просил достать им для прочтения платформу Рютина. С тем большей настоятельностью вставал вопрос о том, как же именно это улучшение хозяйственного положения должно отразиться на политике. Положение осложнялось и тем, что одновременно во всей полноте встали основные вопросы внешней политики. Первые месяцы после прихода Гитлера многим здесь казалось, что третий рейх -- только мимолетный эпизод в истории Германии, что Гитлер продержится едва ли не несколько месяцев, за которыми наступит жестокий крах и революция. Мало кто допускал возможность, что "империалисты" Англии и Франции позволят их "наследственному врагу" довести до конца программу вооружений, -- и фразы Гитлера о походе против Союза не брали всерьез. Только очень медленно приходили к выводу, что положение значительно более серьезно, чем это хотелось бы думать, что превентивных операций против Гитлера на Западе ждать не приходится и что подготовка похода против России идет полным темпом. Большое впечатление произвели данные, раскрытые расследованиями о немецкой пропаганде на Украине и особенно о так называемом "гомосексуалистском заговоре". Этот последний -- он был раскрыт в самом конце 1933 г. -- состоял в следующем: кто-то из помощников немецкого военного атташе, ставленник и последователь известного капитана Рема, вошел в гомосексуа-листские круги Москвы и, прикрываясь этой фирмой -- тогда бывшей у нас вполне легальной, -- наладил целую сеть для проведения национал-социалистической работы. Нити протянулись и в провинцию -- в Ленинград, Харьков, Киев; в дело оказалось запутанным очень много лиц из представителей литературно-артистического мира: личный секретарь очень видного артиста, известного своими гомосексуалистскими наклонностями, крупный научный сотрудник института Ленина, уже опубликовавший несколько научных работ, и т. д. Эти связи немцами использовались не только для собирания военной информации, но и для разложения советско-партийных кругов. Цели, которые ставили перед собою руководители этих заговоров, шли настолько далеко, что пришлось вдаль заглянуть и руководителям советской политики. Так постепенно нарождался тот поворот во внешней политике, который вскоре затем привел ко вступлению в Лигу Наций и к созданию "народного фронта" во Франции. Этот поворот, естественно, прошел не без больших споров Победить инерцию прежней ориентации: с немцами, хотя бы правыми, для взрыва держав-победительниц было нелегко. Тем более что, как всем было ясно, ориентация на западно-евро-нейские демократические партии была неизбежно связана со значительными переменами и во внутренней политике. Именно в это время особенно выдвинулся Киров. Последний в Политбюро вообще играл заметную роль. Он был, что называется, "стопроцентным" сторонником генеральной линии и выдавался непреклонностью и энергией в ее проведении. Это заставляло Сталина весьма высоко его ценить. Но в его поведении всегда была некоторая доля самостоятельности, приводившая Сталина в раздражение. Мне передавали, что как-то, недовольный оппозицией Кирова по какому-то частному вопросу, Сталин в течение нескольких месяцев, под предлогом невозможности для Кирова отлучаться из Ленинграда, не вызывал его на заседания Политбюро. Но применить более решительные репрессии против него Сталин все же не решался: слишком велики были круги недовольных, чтобы можно было с легким сердцем идти на увеличение их таким видным партийным работником, каким был Киров. Тем более что в Ленинграде Киров сумел окружить себя людьми, ему вполне преданными, и новый конфликт с "ленинградцами" мог быть едва ли не более серьезным, чем во времена Зиновьева. К зиме же 1933/34 г. положение Кирова было настолько прочным, что он мог себе позволить вести некоторую самостоятельную линию. Эта линия сводилась не только к более последовательному проведению, так сказать, "западнической ориентации" во внешней политике, но и в области выводов из этой новой ориентации для политики внутренней. Вопрос об этих последних выводах у нас стоял так: поскольку военный конфликт неизбежен, к нему надо готовиться не только в области чисто военной -- создание мощной армии и пр., но и в области политической -- создание необходимой психологии тыла. Эта последняя область предвоенной подготовки допускает две различные линии поведения: с одной стороны, можно продолжать прежнюю линию беспощадного подавления всех инакомыслящих, неуклонного завинчивания административного пресса, если надо, даже усиления террора; с другой -- можно сделать попытку "примирения с советской общественностью", т. е. поставить ставку на добровольное участие последней в политической подготовке тыла для будущей войны. Наиболее яркими и убежденными сторон