резких фраз Плеханова по адресу Церетели я не выдержал и заметил: -- Георгий Валентинович, к Церетели вы очень несправедливы. Это замечание прямо вздернуло Плеханова на дыбы. -- Обижать Церетели -- не входит в мои задачи. Его называют талантливым выразителем взглядов нынешних меньшевиков, и я, делая уступку общественному мнению, тоже называю его талантливым деятелем. Пусть будет так. Престиж Церетели, как видите, внешне поддерживаю: это очень хорошо, когда нас, стариков, заменяют молодые товарищи. Но я все-таки не вижу, в чем талантливость Церетели. Достаточно ли он образован, чтобы в наше ответственное время играть роль, которую видимо он себе отводит. Я интересовался узнать -- в чем и когда Церетели проявил свои теоретические познания -- никто не мог на этот счет мне ничего указать. За всю жизнь он не написал, кажется, даже малюсенькой статьи. Никакой теоретической серьезной марксистской подготовки у него, по-видимому, нет. Можно ли теперь без теоретического компаса плавать на российском океане? А Церетели плавает, и паруса его корабля раздувает только циммервальд-кинтальский ветер и большие аплодисменты, которыми его награждает невзыскательная аудитория. На Государственном совещании мы видели эффектную сцену: выразитель торгово-промышленных кругов Бубликов под гром аплодисментов пожимал руку Церетели -- выразителю взглядов меньшевиков. С Бубликовым я после этого говорил -- он ясно отдавал себе отчет в смысле и значении этой политической сцены. Но понимал ли ее Церетели -- в том я имею все основания сомневаться. Продуманности у Церетели нет. Есть только кавказская декламация, а с нею одною нельзя понимать ход исторических событий и ни им управлять. Если из молодых общественных деятелей, выдвинувшихся в последнее время, взять, например, Савинкова и Церетели, то скажу вам -- за одного Савинкова, понимающего, что Россия гибнет и что нужно для ее спасения -- я десять Церетели отдам. Понимания того, что нужно делать, у него нет. Будучи у нас, Плеханов написал три статьи -- одну на тему "Россия гибнет", другую - о значении московского совещания и третью -- о Церетели. У меня под руками нет сейчас ни одной из них, не помню и их названия, но хорошо помню, что в появившейся в "Единстве" статье о Церетели не было и сотой доли тех язвительных суждений, которыми Плеханов его осыпал. Особая злоба, с которой он о нем отзы- вался, для меня по сей день непонятна. Не было ли в ней какого-то личного момента? Было бы полезно (для истории) спросить об этом Церетели. Вечером в тот день, когда Керенский произнес речь о "цветах души" (см. об этом мою статью в Социалистическом Вестнике за октябрь 1953 года), Плеханов мне мрачно заявил, что никогда не мог предположить, что Керенский захочет поставить себя в такое смешное и жалкое положение. -- Кто такой Керенский? Ведь он не только русский министр, а глава власти, созданной революцией. Слезливый Ламартин был всегда мне противен, но Керенский даже не Ламартин, а Ламартинка, он не лицо мужеского пола, а скорее женского пола. Его речь достойна какой-нибудь Сар ры Бернар из Царевококшайска. Керенский -- это девица, которая в первую брачную ночь так боится лишиться невин ности, что истерически кричит: мама, не уходи, я боюсь с ним остаться. Отзывы Плеханова о речи Керенского были столь злы, что я с некоторым испугом спросил: неужели он именно в этом тоне будет писать статью о Государственном совещании? Плеханов пожал плечами: - Разумеется, нет. Всего того, что я о Керенском думаю, я написать не могу. Пока нет другого правительства, забивать на смерть существующее -- значило бы играть на руку Ленина, делать дело Ленина. Однажды, это было скоро после его приезда к нам, я спросил Плеханова -- сколько лет он не был в России и какие в ней изменения особенно бросились ему в глаза. Плеханов сказал, что он уехал из России в 1880 г. (кажется, так, хорошо не помню, какой год он указал), и, следовательно, не видел ее около 37 лет. С внешней стороны серьезно, но по существу со злой иронией Плеханов начал говорить о том, что его поразило. -- Видите ли, я до сих пор считал Россию в большинстве своем населенной русскими -- славянами. Думал, что гос подствует в ней славянский тип, примерно "новгородского образца". Значит -- люди высокого роста, по преимуществу долихоцефалы и блондины. Что же я вижу во всех россий ских, петербургских и прочих советах рабочих, крестьянских и солдатских депутатов? Множество людей черноволосых, большей частью брахицефалов, и говорят эти люди с каким-то акцентом и придыханием. Неужели, думал я, за эти годы, что не был в России, антропология ее населения так сильно изменилась? За все время, что приехал сюда, увидел, кажется, только двух истых представитилей новгородского типа -- это Авксентьев и Стеклов, но после проверки оказалось, что тов. Стеклов к новгородцам не принадлежит. Розалия Марковна Плеханова, присутствовавшая при этом разговоре, заметила: -- Ты так говоришь, что Валентинов может подумать, что ты стал националистом и не терпишь тех, кого называют инородцами. -- Зачем ты нашему хозяину, возразил Плеханов, при писываешь отсутствие понимания иронии? А все-таки, если говорить серьезно, должен сказать, что меня не только пора зило, а даже шокировало слишком уж обильное предста вительство русских представителями других народностей, населяющих Россию, как бы почтенны они ни были. В этом видна незрелость русского народа. Несколько раз в разговорах с Плехановым заходила речь о времени после первой революции до войны. Я указывал Плеханову, что в этот период, особенно с 1908 г., происходило огромное хозяйственное оживление в области индустрии, сельского хозяйства, жилищного строительства, городского хозяйства. Земля разными способами переходила в руки крестьян, и, настаивал я, на столыпинские законы нельзя смотреть только как на сплошь реакционную политику. Характеризуя 1908-1914 годы, я рассказал Плеханову, что в это время мне удалось побывать во множестве городов, в некоторых селах, очень многое видеть, и я пришел к убеждению, что всюду, за исключением какой-нибудь Суздали, не было видно застоя, наоборот, огромное стремление к культуре, к усвоению того, что я называл "европеизмом". -- По-моему, не следует особенно увлекаться тем, что вы видели. Это все точки на теле слона. Европеизма, увы, в России мало. Это не Европа, не европеизм, а, как говорил Тургенев, "первое лепетанье спросонья". То, что вы рассказываете, находится в разногласии с тем, что об этих годах писали газеты и журналы. Очень хотел бы, что- бы вы были правы, но помоги, Господи, устранить мое неверие. Слова Плеханова, несомненно, находятся в тесной связи с его мыслью о политической и культурной незрелости, отсталости русского народа, вывести из которой, по его глубокому убеждению, могло при политической свободе только дальнейшее мощное развитие капитализма. О возможности, по Ленину, перехода, "скачка России в социализм" Плеханов говорил с презрением. -- Нам после десятилетий пропаганды, просвещения голов научным социализмом, марксизмом предлагают вер нуться к ткачевско-бакунинской темной, невежественной демагогии. Почему тогда не заменить электричество лучи ной, а паровой локомотив -- конной тягой? Почти сорок лет тому назад я написал "Наши разногласия" и "Социализм и политическая борьба". Прошу указать, где, кто, когда опро верг выводы из этих книг. Об "Апрельских тезисах" Ленина и о том, что тот писал позднее, Плеханов говорил как о "бреде". Он неоднократно повторял это слово. "Бред, только бакунинский бред, способный находить отклик лишь в очень невежественной среде". Плеханов много рассказывал о своем первом знакомстве с Лениным, когда тот в 1895 г. приехал в Женеву. -- Аксельрод, бывший на седьмом небе оттого, что дове лось видеть человека оттуда и находящегося в самом центре рабочего движения Петербурга, меня усиленно убеждал, что за Ульяновым-Тулиным нужно ухаживать, так как он самый видный представитель работающих в России социал-демо кратов, а их тогда можно было пересчитать по пальцам двух рук. И мы за Ульяновым действительно ухаживали, носились с Ульяновым как дураки с писаной торбой. Однако к сей почтенной категории людей я не принадлежу, и потому сразу разглядел, что наш 25-летний парень Ульянов -- материал совсем сырой и топором марксизма отесан очень грубо. Его отесывал даже не плотничий топор, а топор дровосека. Ведь этот 25-летний парень (Плеханов несколько раз повторил "этот парень") был очень недалек от убеждения, что если некий Колупаев-Разуваев построил в какой-нибудь губернии хлопчато-бумажную фабрику или чугунно-плавильный за вод, то дело в шляпе: страна уже охвачена капитализмом и на этой базе существует соответствующая капитализму политическая и культурная надстройка. Мысль Тулина вращалась именно в подобных примитивных рамках, а разве это марксизм? [. .] Я спросил Плеханова, как он относится к обвинению Ленина в получении денег от немцев (обвинение, брошенное Алексинским и Панкратовым) и к приказу Временного правительства об аресте Ленина. -- Получал ли Ленин деньги от немцев? На этот счет ничего определенного не могу сказать. Установить это -- дело разведки, следствия, суда. Могу только сказать, что Ленин менее чистоплотен, чем, например, Бланки или Бакунин, заместившие в его голове Маркса. Арестовать Ленина после июльских дней, конечно, было необходимо. Революция дала стране полную свободу слова. Ленин, вместо того чтобы добиваться своих, на мой взгляд, бредовых идей только словом, хотел их проводить, опираясь на вооруженные банды. А когда оружие критики, как говорил Маркс, заменяется критикой оружием, тогда революционная власть на такую критику должна отвечать тоже оружием. Очень жалею, что наше мягкотелое правительство не сумело арестовать Ленина. Все говорят, что он скрывается где-то вблизи Петербурга и из своего убежища продолжает и писать, и давать приказы своей армии, иными словами, разлагать революцию и играть на руку немцам. Контрразведка Временного правительства так бездарна, что найти Ленина не может. Савинков мне сказал, что ловить Ленина не его дело, но если бы он этим занялся, то уж на третий день Ленин был бы уже отыскан и арестован. Не могу не отмстить следующий эпизод. Рассказывая Плеханову о периоде после первой революции и до начала войны, я ему указал, что в моих экскурсиях по России я в это время много раз встречался с большевиками, меньшевиками, эсерами, ушедшими из подполья, переставшими нести какую-либо партийную работу, но от этого совсем не сделавшимися "огарками", нулями, людьми, потерявшими всякое общественное значение и пользу. В этот момент я совершенно упустил из виду, что эти люди являются "ликвидаторами", бичуя которых, Плеханов в 1909-1911 гг. примкнул к Ленину и пустился защищать доблесть "подполья". Любо- пытно, что Плеханов, слушая меня, не делал абсолютно никаких возражений. Он упорно молчал, хотя вряд ли забыл, что еще совсем недавно по поводу ликвидаторов делал столь неприличные выпады против Потресова и что последний в одном из номеров "Нашей зари" (не помню точно когда), назвал его "жалким человеком, сеющим разврат". Кстати о Потресове. Однажды речь зашла о газете "День", и я высказал удивление, что Потресов, не отличавшийся писательской подвижностью, сверх всякого ожидания оказался превосходным "газетчиком", способным писать чуть ли не каждый день живую и острую статью. Плеханов несомненно был человеком злопамятным, и хотя во время войны позиция Потресова почти совпадала с Плехановской, мои комплименты по адресу Потресова ему явно не понравились. Ссору с Потресовым он не забывал. Он пожал плечами и сказал, что ни особой остроты, ни тем более блеска в том, что пишет Потресов, он не видит. Следует сказать, что кроме Савинкова, Плеханов во время пребывания у нас ни о ком другом с похвалой или одобрением не отзывался. О Мартове или Дане он просто говорил: "Это бессознательные полуленинцы. Это печально, но это так". Расскажу о некоторых фактах, связанных или имеющих отношение к пребыванию у нас Плеханова. Моя жена старалась как можно лучше его кормить, но в 1917 г. это становилось уже трудным. Например, хорошего масла достать было уже почти невозможно. Жена ухитрилась откуда-то из деревни получать сливки и из них сама сбивала масло. Для этого она применяла, конечно, самые примитивные методы: чтобы сбить масло в бутылке, нужно было эту бутылку долго качать, трясти, пока наверху не появятся комочки масла. Розалия Марковна и Плеханов один раз застали жену (сбиванием масла занимался и я, помогая жене) за этим занятием и были до крайности поражены. Они не предполагали, что для масла, которое они едят с утренним кофе, нужно столько физических усилий их "хозяев". Много лет потом, когда Розалия Марковна после второй войны жила во Франции, в Sceaux, у своей дочери, и мы изредка ее там посещали, она постоянно говорила, что не может забыть, как моя жена добывала им масло. Она рассказала, что у Плеханова по этому поводу вырвалось любопытное замечание: -- Чем больше Ленин и иже с ним будут вести свою пропаганду, тем больше будет экономически и технически разлагаться страна, тем больше мы будем возвращаться к экономике курной крестьянской избы. Однажды, находясь в столовой, жена моя случайно увидела довольно любопытную сцену. В этот день вечером в театре на Большой Никитской улице Плеханов должен был читать лекцию. Если не считать речи на Государственном Совещании, это было его первое публичное выступление в Москве. Он готовился к нему не только в смысле содержания, но, если можно так выразиться, и с внешней стороны. Он надел жакет и тщательно репетировал все жесты, которые будут сопровождать его лекцию. Плеханов стоял перед большим зеркалом, и моя жена, случайно зайдя в столовую, видела, как он то разводил руками, то подымал одну руку, то прихлопывал ногой и т.д. Словом, это был полный арсенал ораторской жестикуляции, обычно сопровождавшей речи Плеханова. Всю эту заранее отрепетированную жестикуляцию, всегда производившую на меня впечатление неестественности, вымученной искусственности, можно было видеть во время его речи в Никитском театре. Публики было много, появление Плеханова она встретила дружными аплодисментами, но речь Плеханова сс разочаровала. Она действительно была слабой, и актерское разведение рук публике, видимо, не нравилось. Обычно в речах Плеханова бывало несколько остроумных ударных мест. На сей раз для оживления речи он хотел воспользоваться следующим приемом: -- Говорят, что я, Плеханов, 40 лет и даже больше всегда сражавшийся за интересы пролетариата, этим интересам ныне изменил. Пауза. Говорят, что я теперь пишу то, что находится в противоречии с тем, что писал. Длинная пауза и снова повторение сказанного. Признаюсь, да, милостивые государыни и милостивые государи, я признаюсь, я должен признаться, что... После такого введения -- несколько раз повторяемого "признаюсь" аудитория должна была логически ожидать, что Плеханов "признается" в какой-то измене пролетариату. Неожиданно для публики Плеханов, меняя тон, вдруг бросил: -- Признаюсь, что я, Плеханов, никогда интересам про летариата не изменял. Люди, утверждающие это, принадле жат к той категории, которую один наш русский писатель назвал от рождения "недоношенными". Первый раз такой прием, бьющий на неожиданность, вызвал гром аплодисментов, повторенный несколько раз, он уже потерял свой эффект и перестал действовать; несмотря на то что члены группы "Единство"в зале усердно хлопали в ладоши -- большая часть публики за ними не шла. В качестве "почетных гостей" я и Вал. Николаевна сидели на эстраде, недалеко от Плеханова, рядом с Верой Ивановной Засулич. Поклонница до самой смерти "Жоржа" (Плеханова) видимо не хотела признать, что речь его не имеет успеха, к которому Плеханов привык в его выступлениях в Женеве и вообще в эмиграции. -- Не правда ли, -- сказала она, обращаясь ко мне, -- несмотря на годы, Плеханов все тот же? Именно этого-то я не видел, и поэтому ответил уклончивой фразой. Засулич была этим огорчена. -- Вам не особенно нравится речь Плеханова, вы по отношению к нам, старикам, жестоки. Говоря о Засулич, хочу описать следующее маленькое происшествие. Во время пребывания у нас Плеханова я его фотографировал во всех видах. Он охотно на это шел и принимал всякие "авантажные" позы. Засулич, приехавшая из Петербурга в Москву на Государственное совещание и в это время часто приходившая к нам, решительно не позволила ее фотографировать. Мне очень хотелось иметь ее карточку, и я сказал: -- Вера Ивановна, становлюсь перед вами на колени и не встану, пока вы мне не дадите вас снять. В то время, когда я на все лады се упрашивал, подошел Плеханов. -- Вера Ивановна вам не позволяет сс сфотографиро вать? Ну, я вам объясню, почему. В молодости, например, когда Вера Ивановна стреляла в Трепова, она была очень красива. Нужно думать, что это счастливое обстоятельство сыграло какую-то роль и в сс оправдании на суде. В глазах потомства она желает остаться такой же красивой, как в то время, когда за нею ухаживали Нечаев, Клеменц, а потом весьма многие иные. Поэтому фотографировать ее, когда она стала старой, она не позволяет. Не знаю, какие отношения были у него и Засулич в то отдаленное время, когда она была очень красивой. Возможно, что говоря о "многих иных", Плеханов хотел намекнуть, что он был также в числе ее "ухаживателей". Знаю только, что Засулич вспыхнула и рассердилась: -- Вы чепуху несете! А чтобы доказать, что я не думаю о сохранении в памяти потомства того вида, какой я имела в 1877 г., я позволяю Валентинову с меня, седой и морщинис той старухи, сделать столько снимков, сколько он захочет. После этого я и заснял Засулич. Вышла она на моих снимках чудесно. Жалею, что их теперь не имею. Ведь это действительно были снимки-уникумы. До этого времени она категорически отказывала всем желающим ее сфотографировать, а после этого без малейшего возражения позволила ее фотографировать и отдельно, и в группе, и вместе с Плехановым, когда через несколько дней мы все, по просьбе Плеханова, поехали на Воробьевы Горы (туда, где юный Герцен и Огарев давали свою клятву). О поездке на Воробьевы Горы с Плехановым и Засулич я говорил в статье в "Новом журнале" в 1948 г., повторяться поэтому не буду. Остановлюсь только вот на каком эпизоде. Чтобы добраться от нашего дома до Воробьевых Гор, нужно было проехать через всю Москву. По просьбе Плеханова наш приятель, артист Райский, правивший автомобилем, ехал медленно. Это давало возможность Плеханову внешне знакомиться с Москвой, он ее не знал. Москва не очень ему понравилась. -- Ваша "белокаменная" на самом деле грязнокаменная и неказистая. Европы в ней мало. Вот мы едем и я все ожи даю, что откуда-нибудь из переулка появится бородатый Хомяков, в мурмолке Аксаков или какой-нибудь тип Остров ского. Это к ней идет. Когда мы проезжали по Страстной площади с памятником Пушкина, около него стояли толпы солдат, слушали какого-то оратора и лущили семечки. -- Вот картина, -- воскликнул Плеханов, -- от которой во время войны следует с омерзением отвернуться. В то время я хорошо знал "старую Москву", особенно здания конца XVIII столетия и начала XIX, появившиеся в ней после уничтожившего почти весь город пожара 1812 г. Постоянно был "гидом" у всех наших гостей, впервые знакомившихся с Москвой. Всю дорогу я был гидом и для Плеханова. Мы ехали на Воробьевы горы большой компанией на нескольких автомобилях. В машине, которой правил Райский, сзади сидел Плеханов и рядом с ним я. Напротив нас два "товарища" из группы "Единство": один из них Абрамов, фамилию другого забыл. Когда мы приближались к Нескучному Саду, (ныне "Парк отдыха и культуры") Абрамов ни с того ни с сего затеял разговор о присущих мне "ересях", в частности указал, что считает вредной мою склонность заменять диалектический материализм эмпириокритицизмом Авенариуса и Маха. В присутствии Плеханова, против которого именно по этому вопросу я полемизировал и книге "Филисофские построения марксизма" (1908) я считал такой разговор совершенно неуместным. Напоминанием об этой полемике омрачать хорошее настроение Плеханова совсем не хотел. Желая заставить Абрамова замолчать, я толкал его ногой, делал ему разные знаки, Абрамов -- человек весьма дубоватый -- этого не понимал. Плеханов о моих ересях тоже явно не хотел говорить и сурово смотрел на Абрамова. Перебивая его, он обратился ко мне: "Что такое эти два величественных и видимо старинных здания, мимо которых мы проезжаем?" Я ответил, что это две больницы. Одну из них в конце XVIII века построил наш знаменитый архитектор Казаков, а другую позднее, около 1830 г., воздвиг знаменитый архитектор Бове, построивший Большой театр, после пожара в 1853 г. заново отстроенный архитектором Кавосом. К величайшей досаде Плеханова и меня Абрамов, не понимавший, что разговор о моих ересях нужно прекратить, продолжал что-то говорить об этом. Тогда Плеханов, обрывая его, бросил ему следующую фразу: -- Вы, товарищ Абрамов, напрасно игнорируете очень умные советы одного очень большого библейского философа. Имя ему -- Экклезиаст. Он учил, что всему есть время, в частности время говорить и время молчать. Да и говорить тоже нужно во-время. Так, например, нас сейчас больше интересуют постройки Казакова, Бове и Кавоса, а совсем не то, что вы говорите. Когда мы приехали в Нескучный сад, Плеханов немедленно отвел в сторону Абрамова и с большим пылом стал ему что-то говорить. Абрамов ничего об этом мне не сказал, но по его сильно смущенному виду можно было понять, что ему от Плеханова здорово попало. 15 августа 1954 г. Приложение 4 Как Сталин стал диктатором СССР Человек, избравший себе гордый псевдоним Сталин, что значит "стальной человек" (настоящая его фамилия Джу-гашвили) и царствующий над седьмой частью земной суши -- сейчас самая могущественная личность во всем мире. Копируя Людовика XIV, он может сказать про себя: советское государство -- это я. Через подчиненный ему грандиозный по численности чиновничий аппарат он управляет хозяйством страны. Хлеб насущный население может получить лишь из рук его чиновников. В руках Сталина не только абсолютная светская власть, но и власть духовная, и, в сущности, это он устанавливает для своих подданных, как они обязаны думать и во что обязаны верить. Он царь и в то же время папа -- глава своего рода новой религии -- сталинизма, объявленной государственным мировоззрением СССР. Нужно, вероятно, возвратиться в средневековье, во времена византийских императоров, арабских калифов или в XVII век, во времена московских царей, чтобы только там найти примеры полноты той совершенно неограниченной власти, которой располагает "товарищ Сталин" в стране Советов. Этот факт не может не вызвать глубочайшего изумления. Люди привыкли думать, что всевластные, свирепые диктатуры вырастают лишь из контрреволюции имущих слоев и классов. Но ведь в стране Советов имущие классы с корнем уничтожены. Всесильная диктатура рождена не ими, а самой коммунистической партией, тем не менее объявляющей себя самой демократической и самой революционной партией в мире. Как же это могло случиться? Каким образом русская революция, начавшая с идей безграничной свободы, так позорно докатилась до идеи безграничного деспотизма? И почему неограниченная власть попала в руки именно Сталина, невзрачного грузина, с крошечным, заросшим волосами лбом, напряженно-неумным лицом, которое советские художники и фотографы раболепно стремятся превратить в "одухотворенное лицо вождя"? Много людей ломают себе над этим голову. Тысячи статей и множество книг на всех языках мира посвящаются советскому диктатору. Из книг, посвященных Сталину, нужно особо отметить недавно вышедшую в Стокгольме, написанную Дмитриевским. Ее автор -- бывший коммунист, управлял делами комиссариата иностранных дел в Москве и, следовательно, в качестве такового был доверенным лицом ГПУ. Попав в Стокгольм в качестве советника посольства СССР, он стал здесь невозвращенцем, эмигрантом и с большой непринужденностью променял сталинский коммунизм на российский гитлеризм и национализм. Такой переход, очевидно, очень легок и не требует особого психического надлома. Дмитриевский приветствует Сталина, как правителя СССР, всей своей политикой подготовившего неминуемый возврат России к формам национальной монархии. Он ценит в Сталине человека, очистившего правящий Кремль от засилья Троцкого, Каменева, Зиновьева и других евреев, или. как выражается Дмитриевский, "нерусской части коммунистической партии". Он радуется, что Сталин настолько утрамбовал российскую дорогу, что страна чрез национал-коммунизм будто быстрыми шагами идет к национальному строю, возглавляемому настоящим православным царем. В этом процессе движения к завтрашнему царю -- по его мнению -- "многие люди сегодняшнего дня и сегодняшней правительственной советской верхушки найдут себе место". Книга Дмитриевского преисполнена восхвалениями величия советского диктатора. Автор накидывается на Троцкого, якобы "из семитской завистливости" распространявшего по миру "карикатурно-уродливый образ Сталина". Дмитриевский не жалеет красок, чтобы показать Сталина как подлинного сверхчеловека, с нечеловеческой силой воли, "крепкого и гибкого, как сталь", беспредельно широкого, непреклонного, но в то же время прозорливого, словом, истинного кормчего, вполне отвечающего направлению советского корабля. А что на самом деле представляет собою Сталин, если смотреть на него не через призму этой дифирамбической литературы? В годы юношества будущий повелитель России учился в тифлисской духовной семинарии, подготовляясь к сану православного попа. Потом у него произошел перелом, семинария оставлена и учение отцов православной церкви и казуистика катехизиса сразу сменены на революционное учение -- марксизм. Как ни велик перелом, но духовную организацию Сталина он мало изменил: он был и остался ординарным семинаристом, примитивно вложившим в свой мозг несколько усвоенных им "абсолютных" истин. В годы революции Сталин связал свою жизнь с жизнью госпожи Аллилуевой, происходящей, как на то указывает и ее фамилия, из настоящей православной поповской семьи. Весьма возможно, что и это обстоятельство повышает ценность Сталина в глазах Дмитриевского, так как он сам тоже происходит из духовной семьи. Умственный багаж Сталина к началу революции был ничтожен до крайности. На всех, с кем он встречался, он неизменно производил впечатление неразвитого и ограниченного человека. И если все-таки он в то время состоял членом Центрального подпольного комитета большевиков, то, во-первых, потому, что комитет состоял не из гениев, а, во-вторых, потому, что титул дан был Сталину не за ум, а за то, что в 1907 г., в трудную минуту, когда большевистская организация остро нуждалась в деньгах, он принял участие в ограблении артельщика тифлисского отделения Государственного банка и этой экспроприацией укрепил партийную кассу. В 1922 г., уже став сановником, он пробует пополнить свое образование и читает Ленина, всегда только Ленина и больше никого. Но и Ленина он читает так, как читал в семинарии отцов церкви, т.е. механически вкладывая в голову прочтенные "правила", "законы" и "заветы". После смерти Ленина он начинает пересказывать различные ленинские мысли и из пересказов, пересыпанных непрестанными цитатами и ссылками на Ленина (как на священное писание), делает не имеющие никакой ценности брошюрки. Однако они печатаются во множестве, в миллио- нах, на казенный счет, а когда Сталин становится диктатором, окружающие его люди объявляют эти брошюрки "великими научными трудами", делающими из него "лучшего ученика Ленина" и теоретика, дополняющего учение Маркса. Некоторые лица, читавшие в переводах кое-какие из речей, произносимых Сталиным, в особенности в последнее время, отметят, что в них все-таки есть интересные цифры, кое-какая документация, мысли и выводы. Но нужно же знать, что весь этот материал заранее приготовляется для Сталина, сортируется, разжевывается бесчисленным штатом его секретариата и разными комиссиями. Сталину, в сущности, остается лишь немудрое занятие "произнесения речи". Творческая неспособность Сталина совершенно неоспорима. Из круга идей, именуемых сталинизмом, нет ни одной, которая бы принадлежала ему. Все самым беззастенчивым образом заимствовано у других. Одна характерная черта личной жизни Сталина. Он обожает пианолу -- механическую рояль. Прихлебывая специально привозимое для него с Кавказа вино, нажимая на педали, он подолгу любит "играть на рояли". Он забывает, что это механическая пианола. Ему кажется, что это его пальцы воспроизводят из "Кармен" любимую арию "Торреадор, смелее в бой". Можно сказать, что такую же механическую игру с чужими идеями он производит и в общественно-политической жизни. Он беззастенчиво берет у других идеи, вставляет их, как механические валики, в свою голову и... пианола играет. В 1924 г., вместе с Бухариным, Рыковым и т.д., он резко осуждал одного из лидеров оппозиции Преображенского, предлагавшего создать "социалистическое накопление" с помощью, как тогда говорили, феодальной эксплуатации крестьян. В 1929 г., как ни в чем ни бывало, он делает предложения Преображенского осью всей своей политики. В 1924-25 гг., под влиянием Бухарина и Рыкова, он сражается против идеи "сверхиндустриализации" Троцкого. В 1929 г. он стоит за самые крайние и варварские формы этой сверхиндустриализации. Один музыкальный валик сменен другим -- музыка продолжается. В 1925 г. Сталин против идеи раскулачивания крестьян, защищавшейся Каменевым и Зиновьевым. Через несколько лет вся страна, по его распоряжению, покрывается "поездами смерти", уносившими сотни тысяч крестьян на принудитель- ные работы в Сибирь и на Север. Еще в июне 1928 г. он грозит тем, кто смеет утверждать, что мелкое сельское хозяйство ни на что не способно и пережило себя. А через несколько месяцев, в мае 1929 г., он требует немедленной принудительной коллективизации деревни, доказывая, что мелкое хозяйство уже отжило. Беря чужую идею, против которой он вчера еще протестовал, объявляя ее своей, Сталин обычно усваивает ее в углубленном виде и в искаженном масштабе. А так как, осененный чужой идеей, он тут же хочет действовать и так как ему принадлежит власть, то многие из идей делаются у него тем, что нож в руках сумасшедшего. Вот почему в ряде областей его политика привела к совершенно неописуемому, азиатскому побоищу хозяйства. Придворное окружение Сталина, получающее из его руки чины и ордена, изображает его как лучшего и самого "тонкого" ученика Ленина. Этим хотят доказать бесспорность "священного права" занять место Ленина. Трюк слабый. Ленин прекрасно знал и невысокий умственный уровень Сталина, и примитивную грубость его психики, но в те времена вокруг Ленина было так мало работников, что он ухватывался за каждого, кто находился поблизости. Иллюзий относительно Сталина, хотя Ленин очень ценил его преданность, он никогда не питал. Однажды, когда к нему пришли жаловаться на Сталина, Ленин с раздражением воскликнул: "Я, конечно, знаю, что Сталин туп и груб, но, поймите же, не могу же я как гувернантка все время следить за ним! У меня есть дела и поважнее!" Другой раз, в беседе с Ногиным, Ленин выразился еще определеннее: "Несчастье Сталина в том, что он любит простые истины, не понимая того, что очень часто такие истины являются самыми сложными. Кроме того, он все перебарщивает и все пересаливает. Если бы судьба сделала его кашеваром в казар-ме, Сталин каждый день пересаливал бы солдатские щи и каждый день солдаты выливали бы ему эти щи на голову. Впрочем, даже такая экзекуция не сделала бы из Сталина хорошего кухаря". Две черты еще нужно отметить у Сталина. Это, во-первых, его любовь плести различные партийные интриги и в этих целях, как гастрономически выражался тот же Ленин, "подавать весьма острые блюда", и его сказочную, дикую грубость в обращении с людьми. Видный коммунист, с чином заместителя народного комиссара, смущенно рассказывал автору этих строк, что однажды на официальном приеме Сталин облил его таким пахучим ведром самых невероятных ругательств (с поминовением родителей), что у заместителя народного комиссара задрожали ноги, и "поверите, даже живот заболел". Что грубость в обращении с людьми, как результат отсутствия элементарной внутренней культуры и присутствия явного нутра азиатского сатрапа, превосходит у Сталина все допустимые пределы, видно из следующего факта. В так называемом предсмертном завещании Ленина, где он характеризует сподвижников и наследников своей власти, имеется категорическое требование убрать Сталина с поста секретаря Центрального комитета именно за грубость, ибо она здесь, на этом посту, указывает Ленин, может принести неисчислимый вред коммунистической партии... Мы не характеризовали бы достаточно душевной материи советского диктатора, если бы не сказали о его воле. Оценка воли в наше время, особенно при повальном увлечении спортом, чрезвычайно повышена. Один профессор в Массачусетсе недавно даже заявил, то ли серьезно, то ли иронически, что теперь мозги неважная вещь. Мозги, мол, можно иметь третьестепенные, важно иметь первоклассную волю. При весьма низкокачественном мозге Сталин несомненно обладает большой волей, но это не первоклассная воля. В ней многого нехватает, а чего-то черезчур много. А нехватает в ней элемента самого простого расчета (третьестепенного мозга!), а много в ней зоологического, животного. Так стадо буйволов, вместо того чтобы взять проложенную дорогу, прет прямо через лес, прет тупо, ломая деревья, сокрушая кустарники, обдирая до крови бока и ноги... Таков Сталин. И вот после смерти Ленина этот "плохой кухарь", вопреки предсмертному требованию Ленина, не только не оставляет пост секретаря Центрального комитета, но, наоборот, превращает его в трамплин для скачка на престол всемогущего повелителя страны. Посмотрим, как это произошло. Два кардинальных вопроса выплыли в 1924 г., когда после похорон Ленина коммунистическая партия с особой остротой почувствовала, что она представляет в стране лишь маленький островок, окруженный равнодушным к ней пролетариатом, безбрежным океаном крестьянского населения и мелкобуржуазным чиновничеством. Островок до сих пор был защищен талантом Ленина, но Ленина нет, и "что с нами теперь будет?" -- горестно вопрошали себя коммунисты. Заменившая Ленина многоголовая директория решила, что прежде всего нужно расширить базу власти. С этой целью был произведен чисто солдатский набор, так называемый Ленинский набор, когда триста тысяч людей с фабрик и заводов были одним махом включены в коммунистическую партию, и, таким образом, "припущены" к власти. Этого мало. Нужно было не только расширить опору, базу, но и укрепить самое власть. А в подсознании, да и в сознании каждого из советских сановников это означало укрепление единоличной власти по примеру власти Ленина. Власть должна принадлежать мне! -- решает Троцкий. Никогда! -- отвечают Каменев, Зиновьев, Бухарин, Сталин, Томский и т. д. И вот началась драка пауков в партийной банке, и в результате Сталин оказался наверху. Второй вопрос, органически связанный с первым, это разработка пятилетнего плана индустриализации страны. Не забудем, что если в понимании страны, всей беспартийной интеллигенции и специалистов пятилетний план был средством возрождения экономики страны, то для коммунистов он имел еще одно особо важное -- политическое -- значение. Быстрым строительством фабрик и заводов они хотели возможно скорее, хотя бы искусственно, увеличить численность пролетариата в стране и противопоставить его крестьянству. Наверху с дрожью думали, что в один серый день безбрежный крестьянский океан зальет коммунистический островок, для стольких из них бывший "блаженным островом власти и счастливой жизни". Для спасения коммунистической власти, для ускоренного увеличения массы пролетариата нужны усиленные темпы индустриализации! -- провозглашал Троцкий. А откуда на это взять средства? -- вопрошали Рыков, Бухарин, Томский и т.д. И здесь снова, как в драке за единоличную власть, разражались ожесточенные споры и грызня. Конечно, грызня могла происходить только в узкой партийной банке. Вынести дело на широкий простор страны, спросить ее мнение было бы буржуазным демократизмом, несовместимым с идеей диктатуры! Дело можно было секретно варганить промежду себя в партийных канцеляриях, т.е. именно там, где Сталин в качестве секретаря Центрального комитета мог проявить свою страстишку к интригам и к различного рода мелкому шулерству и различной подтасовке партийного мнения с помощью жульнического комплектования составов делегатов и комитетов. В этом занятии ему все помогали. Когда валили Троцкого, на одной стороне, вместе со Сталиным, были и будущие троцкисты Каменев и Зиновьев. Скоро, однако, они сами, как глупые мухи, влопались в партийную паутину, сплетенную при их же участии. А потом, позднее, в ту же паутину попадаются один за другим Бухарин, Томский, Рыков. Сравнивать возвышение Сталина с возвышением Ленина -- значило бы совершенно незаконно унижать Ленина, ибо Ленин взлетел в Кремль на гребне массовой революционной волны, тогда как Сталин возвысился на путях мелкой придворной интриги. Различными операциями в партийной банке Сталин устранил со сцены сначала "нерусскую часть директории" (Троцкого, Каменева, Зиновьева), а потом и русскую часть (Бухарина, Томского, Рыкова), в результате осталась одна кавказская часть, и пред нею партия окончательно склонилась ниц. Рыков в качестве председателя Совета народных комиссаров держался на своем посту до конца 1930 г., но он уже не был страшен Сталину, так как к концу 1928 г. Сталин открыто решается короновать себя званием "вождя партии". Борьба за единоличную власть была окончена, а вместе с нею было покончено и с коммунистической партией. Она умерла, превратившись в массу испуганных чиновников, задавленных сапогом возвысившегося вождя. Сталин не остановился на этом этапе. Он шагнул дальше, и если Ленин в качестве правителя был, так сказать, просвещенным абсолютным монархом, то Сталин с 1929 г. с громадной быстротой стал превращаться в чисто восточного типа самодержца-сатрапа. Эту последнюю эволюцию московского правителя нельзя объяснить мелкими событиями в "партийной банке"и в узкой сфере сановного Кремля. Ее можно понять лишь из всей общей экономической и социаль- но-политической обстановки, создавшейся в стране в процессе практического проведения пятилетнего плана. Осуществление пятилетки, а безумная мысль все пересаливающего диктатора приказала увеличить ее задания и провести ее не в 5 лет, а в 4 года, -- неминуемо и неизбежно дол