личности, что дают цивилизациям движение и направляют его, не могут устремиться вперед без оглядки, даже уверенные в правильности пути. Будучи "социальными животными", они не могут бросить собратьев своих и направляют все свои усилия на то, чтобы мобилизовать остальных членов общества на совместное движение. Однако нетворческая часть общества всегда и везде численно превосходит творческое меньшинство и в косной массе своей является тормозом, ибо не в состоянии преобразиться полностью и одновременно.

"Совершенство... невозможно, пока человек одинок. Он обязан, даже ценой личных утрат и задержки в собственном развитии, упорно превозмогая все, вести других за собой по пути совершенства. Человек обязан мобилизовать все свои силы во имя продвижения человечества к совершенству" [*10].

Сама природа социальной жизни ставит творческие личности перед выбором совершить рывок. Этот рывок возможен, по определению Платона, через "напряженный интеллектуальный союз и интимное личное общение", способные перенести божественный огонь из одной души в другую, подобно "свету, засиявшему от искры огня" (Платон. Письма. No7,341 Д). Однако этот путь к совершенству непрактичен, так как исключает участие других. Кроме того, внутренняя духовная благодать, обретенная посредством общения со святым, явление столь же редкое и чудесное, как и само появление святого в мире. Мир, где творческая личность живет и трудится, - это общество обычных, простых людей. Задача творческой личности в том и заключается, чтобы эту массу заурядных людей превратить в своих последователей, активизировать человечество, направить его к цели, находящейся вне его самого, а сделать это можно только при помощи мимесиса, или подражания. Мимесис представляет собой разновидность социальной тренировки. "Как один человек получает волевой импульс от другого? Существует два пути. Один путь заключается в тренировке... другой - в мистицизме... Первый метод предполагает распространение нравственности через традицию; второй предполагает имитацию другой личности и даже духовный союз, более или менее полную идентификацию с ней" [*11]. Второй метод подразумевает ситуацию, когда, по словам Платона, глухие уши, не способные услышать неземную музыку кифары Орфея, легко улавливают приказ командира. Нетворческое большинство может слепо следовать за своим вождем, даже если этот путь ведет его к гибели.

Кроме того, в реальном использовании мимесиса есть трудности и иного порядка. Если мимесис - это вид тренировки, значит, он в некоторой степени механизирует человека. Когда мы говорим "тонкий механизм", или "техническое творчество", или "искусная механика", эти слова ассоциируются с идеей общего триумфа жизни над материей, и особенно с триумфом человеческой воли и мысли над природой. Механические изобретения в значительной мере расширили власть человека над окружающей средой. И таким образом, неодушевленные объекты начинают помогать человеку в достижении его целей. Но и сержант, отдавая команды, вырабатывает у взвода механические навыки, а значит, добивается механизации людей.

Сама природа дала человеку изобретательность, как бы готовя его к использованию механических средств. Она дала ему естественный механизм, шедевр ее творчества - человеческое тело. Она создала две саморегулируемые машины - сердце и легкие, - машины столь совершенные, что они выполняют свою работу автоматически. Природа направила запасы мускульной и психической энергии на выполнение творческой, неповторимой работы движения, ощущения и мышления. Путем эволюции органической жизни она создавала все более и более тонкие организмы. На всех стадиях этого продвижения вперед она действовала подобно Орфею, оставляющему рутинное дело вояке. Природа включала максимум тренировочных повторений, иными словами, она добивалась автоматизма. Фактически естественный организм, как и человеческое общество, содержит в себе творческое меньшинство и нетворческое большинство. В растущем организме, как и в растущем обществе, большинство дрессируется руководящим меньшинством и подражает ему.

Восхитившись этим триумфом природы и человека, задумаемся над смыслом таких словосочетаний, как "машинное производство", "механическое движение", "механическое поведение", "партийная машина". Здесь явно просматривается не идея триумфа жизни над материей, но, напротив, господства материи над жизнью. Нас охватывает уже не восторг и гордость, а скорее унижение и недоверие, когда мы сознаем, что продукт творческого ума, обещающий безграничную власть над материальной Вселенной, фактически оборачивается своей противоположностью, становясь инструментом нашего собственного порабощения.

Поначалу это воспринимается нами как предательство, но, вдумавшись, мы понимаем, что двойственность свойственна природе любого явления. Механику обвинять свою машину в том, что она его поработила, было бы столь же иррационально, как если бы, проиграв в соревновании по перетягиванию каната, мы стали обвинять в этом канат. Потерпевшей поражение команде ничего не остается, как признать, что состязание проиграно, а сам канат здесь ни при чем. Это всего лишь спортивный снаряд для состязания в силе. И в космическом перетягивании каната между жизнью и материей нейтральную функцию посредника выполняет все, что можно назвать механизмом. Homo Faber обучился опасному ремеслу; и каждый, кто начинает действовать по принципу "не рискуя, не выиграешь", открыто подвергает себя опасности утрат, неизбежных в борьбе за корону победителя.

Таким образом, риск катастрофы внутренне присущ мимесису как средству и источнику механизации человеческой природы. Очевидно, этот постоянный риск возрастает, когда общество находится в процессе динамического роста, и понижается, когда общество в стабильном состоянии. Недостаток мимесиса в том, что он предлагает механический ответ, заимствованный из чужого общества, то есть действие, выработанное посредством мимесиса, не предполагает собственной внутренней инициативы. Таким образом, действие, рожденное мимесисом, ненадежно, ибо оно не самоопределено. Лучшая практическая защита против опасности надлома - это закрепление свойств, усвоенных через подражание в форме привычки или обычая. Но когда разрушается обычай, движение, начинающееся от пассивного состояния Инь к динамическому Ян, вновь обнажает мимесис. Необходимость использования средств мимесиса без защитного пояса обычая - необходимость, которая является ценой роста, - ведет растущую цивилизацию к опасной черте. Опасность надвигается неотвратимо, поскольку условие, требуемое для удержания порыва роста, - это наличие неустойчивого равновесия, а новые обычаи могут прийти только на смену старым. В хаотическом движении к цели человечеству не дано гарантии от опасностей мимесиса. Полное и радикальное решение проблемы видится через изъятие мимесиса из общества, ставшего союзом святых. Подобное решение было бы прямым движением к цели, но оно, увы, не встречалось ни разу в известной нам истории человечества.

Неопределенность - постоянная спутница людей, вышедших на широкую дорогу цивилизации. Путь полон неожиданностей, например кораблекрушений и пожаров, и все это сопровождается как удивительной деморализацией, так и редкостным героизмом. Глубина этой неопределенности особенно велика, когда на общество обрушивается не природная стихия, а социальная болезнь вроде войны или революции. В истории движения обществ к цивилизации не зафиксировано ни одного случая, чтобы во времена революции или войны не совершалось злодеяний. Ограничив себя примерами из истории нашего общества, такими, как поведение нацистов во второй мировой войне, западных войск в Корее в 1950-1951 гг., американцев во Вьетнаме в 60-х годах, французских поселенцев и армии в Алжире в 1954-1962 гг., французской полиции в Париже в 1968 г., можно утверждать, что при определенной степени напряженности отклонения от нормы злодеяния совершаются даже в самых цивилизованных обществах современности. Во времена бедствий маска цивилизации срывается с примитивной физиономии человеческого большинства, тем не менее моральная ответственность за надломы цивилизаций лежит на совести их лидеров.

Творческие личности в авангарде цивилизации, влияющие на нетворческое большинство через механизм мимесиса, могут потерпеть неудачу по двум причинам. Одну из них можно назвать "отрицательной", а другую - "положительной".

Возможная отрицательная неудача состоит в том, что лидеры неожиданно для себя подпадают под гипноз, которым они воздействовали на своих последователей. Это приводит к катастрофической потере инициативы. "Если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму" (Матф. 15, 14).

Задержанные общества, истории которых мы уже касались, столь удачно адаптировались в своем окружении, что утратили потребность преобразовывать его по своему подобию. Равновесие сил здесь столь точно выверено, что вся энергия общества уходит на поддержание ранее достигнутого положения. Для движения вперед нет ни стимула, ни необходимого энергетического запаса. Это типичная иллюстрация отрицательной неудачи, когда сами лидеры попали под воздействие гипноза, пытаясь обучить остальных. В этих условиях движение замирает на мертвой точке.

Однако "отрицательная" неудача редко означает конец истории. Отвергнув музыку Орфея ради окрика капрала, лидеры начинают играть на той же способности к подражанию для укрепления своей власти. Во взаимодействии между руководителями и руководимыми мимесис и власть являются коррелянтами. Власть - это сила, а силу трудно удержать в определенных рамках. И когда эти рамки рухнули, управление перестает быть искусством. Остановка колонны на полпути к цели чревата рецидивами непослушания со стороны простого большинства и страхом командиров. А страх толкает командиров на применение грубой силы для поддержания собственного авторитета, поскольку доверия они уже лишены. В результате - ад кромешный. Четкое некогда формирование впадает в анархию. Это пример "положительной" неудачи, проистекающей из отказа от мимесиса. Иными словами, распад надломленной цивилизации начинается с отделения пролетариата от группы лидеров, выродившейся в правящее меньшинство. Утрата Прометеева порыва приводит к потере гармонии. В движении жизни перемена в любой части целого должна сопровождаться соответствующими сдвигами в других частях, если все идет хорошо. Однако когда жизнь механизируется, одна часть может измениться, не повлияв при этом на другие. В результате - утрата гармонии. В любом целом нарушение гармонии между составными частями оплачивается потерей самодетерминации целого. Судьба цивилизации, пребывающей в упадке, описывается пророчеством Иисуса Петру: "Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил куда хотел; но когда состаришься... то прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет куда не хочешь" (Иоанн 21, 18).

Смена ролей. Другой аспект утраты самодетерминации заключается в возмездии за творчество. Обычно одно и то же меньшинство или индивидуум не в состоянии дать творческие ответы на два или более последовательных вызова. Разумеется, это не правило, но тем не менее история часто свидетельствует, что группа, успешно ответившая на один вызов, уступает место другой для ответа на следующий вызов. Это ироническое, однако нормальное противоречие в человеческих судьбах является одним из доминирующих мотивов аттической драмы и обсуждается Аристотелем в его "Поэтике" под названием p e r i p e t e i a, или "смена ролей" [+10]. Присутствует эта тема и в Новом завете.

В драме Нового завета Христос, появление которого на Земле в обличье Иисуса, по христианской вере, явилось истинным выполнением долгожданной надежды еврейства на Мессию, был, тем не менее, отвергнут книжниками и фарисеями, возглавлявшими всего лишь несколько поколений назад героическое еврейское восстание против эллинизма. Но теперь, когда разразился значительно более глубокий кризис, иудеи (опять-таки с христианской точки зрения), понявшие и принявшие знамение своего Мессии, отказались присоединиться к компании мытарей и блудниц (Лука 3, 12-13 и 7, 29-30; Матф. 21, 31-32). Сам Мессия появляется из полуязыческой Галилеи (Исайя 9, 1; Матф. 4, 15), а самый ревностный его гонитель, Павел, эллинизированный еврей, - из Тарса, города, находящегося за пределами Земли Обетованной. Многочисленные представления этой драмы "смены ролей" разыгрываются то фарисейской элитой и отбросами еврейского общества (Матф. 21, 31), то еврейством как целым и язычниками (Лука 4, 16-32); но брошен ли вызов фарисеям, как в притче о мытаре и фарисее (Лука 18, 9-14), или всей иудейской общине, как в притче о добром самаритянине (Лука 10, 25-37), - во всех этих случаях мораль остается одной: "Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла" (Матф. 21, 42).

Исторически христианская тема смены ролей является вариацией древних еврейских писаний. Новый и Ветхий заветы в равной мере являются средством, с помощью которого Господь передает свое сверхъестественное наследие людям. Обычный сюжет дважды разыгранной трагедии - смена ролей - передача бесценного Божьего дара от тех, кто его некогда получил, тем, чье будущее не столь надежно обеспечено. В первом акте пьесы Исав продает свое право первородства младшему брату Иакову, а во втором акте наследники Иакова, отвергнув Христа, возвращают его Исаву. Христианская версия этого сюжета представляет двойную смену ролей, но буквальная историческая последовательность, описанная в Новом завете, имеет, и более глубокое значение как аллегория таинства, иллюстрируемого самим ходом истории. В этом плане действие принципа смены ролей в Новом завете передается понятиями, выходящими за исторические границы конкретного времени и места. "Кто хочет быть первым, будь из всех последним и всем слугою" (Марк 9, 35; Матф. 23, 11: ср. Марк 10, 43-44; Матф. 20, 26-27). "Кто из вас меньше всех, тот будет велик" (Лука 9, 48).

Актеры, исполняющие роли в этом контексте, не мытари и фарисеи, не иудеи и язычники, а взрослые и дети. "Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном; и кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает (Матф. 18, 3-5; Марк 9, 36-37; Лука 18, 16-17).

Эта парадоксальная смена утонченности на простоту переносилась Иисусом из еврейского писания: "Из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу" (Матф. 21, 16, цит. Нс. 8. 3). Таинство, символизируемое здесь сменой ролей между детьми и взрослыми, высвечивается из-под аллегорической оболочки возвышенных речений св. Павла: "Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное: и незнатное мира и уничиженное и Ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, для того, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом" (Кор. 1, 27-29).

Но в чем же смысл принципа, играющего столь заметную роль и в Новом завете, и в аттической драме? Не умея предвидеть страдания грядущих поколений, недалекие умы склонялись к ответу весьма банальному. Они искали объяснения падений выдающихся людей в злокозненности внешних сил, человеческих по этосу, но сверхъестественных по силе своей. Они полагали, что ниспровергателями великих являются боги, а мотив деяний их - зависть. "Зависть богов" - лейтмотив примитивной мифологии, предмет особого восхищения эллинской мысли [+11].

Эти же мотивы можно найти и у Лукреция, что может показаться попросту странным, так как все его творчество проникнуто идеей иллюзорности веры во вмешательство сверхъестественных сил в дела Человека.

И не трепещут ли все племена и народы, и разве
Гордые с ними цари пред богами не корчатся в страхе,
Как бы за гнусности все, и проступки, и наглые речи ...
Не подошло наконец и тяжелое время расплаты?

(Лукреций. О природе вещей)

Схожее видение мира и причин происходящих в нем катастроф находим и в Даодэцзине; текст которого сложился в эпоху смутного времени.

Натяни тетиву сполна,
И мгновенье ты захочешь подождать,
Наточи свой меч до отказа,
И вскоре ты увидишь, что он притупился.

Если мы посмотрим на мир, весьма далекий от эллинского по этосу, несмотря на географическую близость, мы обнаружим и там нечто сходное, скажем, в словах израильского пророка VIII в., до н.э.: "Грядет день. Господа Саваофа на все гордое и высокомерное и на все превознесенное, оно будет унижено... И падет величие человеческое, и высокое людское унизится, и один Господь будет высок в тот день" (Ис. 2, 12-17).

Отголоски этой философии можно встретить в Екклесиасте, написанном во II в. до н.э. под влиянием не только еврейской традиции, но, возможно, и эллинской мысли (Еккл. 9, 11-12) [+12]. А двумя столетиями позже эта же мысль повторяется в Евангелии от Луки, когда божественное вмешательство в человеческие дела объясняется, во-первых, стремлением проявить власть и, во-вторых, заботой о справедливости и милосердии. "Явил силу мышцы Своей; рассеял надменных помышлениями сердца их; низложил сильных с престолов и вознес смиренных" (Лука 1, 51-52).

Именно эллин, а не иудей своими духовными трудами впервые возвысился до понимания той истины, что причина смены ролей не вмешательство некой внешней силы, а изломы души самого субъекта и что имя этому фатальному злу не зависть, а грех.

Грешник будет уничтожен не вмешательством Бога, а своим собственным деянием. И грех его не в том, что он вступил в соперничество с Творцом, а в том, что он тщательно изолировал себя от него. Роль Бога в этой человеческой трагедии не активна, а пассивна. Погибель грешника не в божественной ревности, а в неспособности Бога продолжать использовать в качестве орудия творения существо, упорствующее в самоотчуждении от Творца своего (Еф. 4, 18). Грешная душа движется к горькой расплате, ибо, пребывая в грехе, она закрыта для божественной благодати. С этой точки зрения смена ролей происходит благодаря внутреннему воздействию на нравственный закон, а не является результатом какого-то внешнего нажима; и если присмотреться к сюжетам этой психологической трагедии, можно заметить два ее варианта. Первый - заблуждение через бездействие; второй - активные поиски своей участи.

Пассивная аберрация творческой личности, сумевшей добиться определенного успеха, - стремление, совершив однажды творческий акт, почить на лаврах в своем сомнительном рае, где, как ей кажется, она будет до конца дней своих пожинать плоды обретенного счастья. Безумство этого рода нередко проистекает из иллюзии бывшего героя, будто он всегда сможет повторить свой подвиг, если того потребует ситуация, и будто ему обеспечен успех в ответе на любой новый вызов. Понятно, что творческая личность, поддавшаяся подобным настроениям, оказывается в положении задержанного общества, достигшего полного равновесия с окружающей средой и в результате ставшего ее рабом, а не господином. В случае задержанного общества исторически создавшееся положение может сохраняться до тех пор, пока среда остается неизменной, но изменения среды угрожают обществу катастрофой. Такая же судьба ожидает творческую личность или творческое меньшинство, самоуспокоившихся на достигнутом. В сирийской легенде о сотворении мира за днями трудов наступает рай, но он статичен и требуется вмешательство Змия, чтобы высвободить энергию Бога для нового творческого акта. Современное западное естествознание также пришло к заключению, что слишком высокая специализация вида чрезвычайно повышает риск его вымирания в случае изменения окружающей среды.

Мораль этой пассивной аберрации творческого духа - "посему, кто думает, что стоит, берегись, дабы не упасть" (I Кор. 10, 12), а предостережение, что "погибели предшествует гордость, а падению - надменность" (Прем. 16, 18), может стать эпитафией тому, кто активно стремится познать свою участь.

Второй вариант сюжета известен в греческой литературе как трагедия из трех актов: c o r o V (пресыщение), n b r i V (необузданность) и a t h (безумие). Наступает психологическая катастрофа, когда субъект, опьяненный успехом, утрачивает душевное и умственное равновесие и сам становится причиной несчастий, пытаясь добиться невозможного. Это самая распространенная тема афинской драмы V в. до н.э.

Платон в трактате "Законы" говорит, что нельзя грешить против законов пропорции и нагружать слишком малое слишком большим. Чрезмерно тяжелый груз потопит легкое суденышко, слишком обильная еда разрушит слабое тело, а слишком мощные силы раздавят слишком робкую душу.

В драме социальной жизни Немезида карает творца и порождает социальные надломы двумя различными путями. Во-первых, она резко уменьшает число кандидатов на творческую роль, стремясь исключить из числа претендентов тех, кто успешно ответил на предыдущий вызов. Логично предположить, что именно они остаются потенциальными творцами, но, как мы уже показали, прошлый успех зачастую оказывается причиной стерилизации их творческого начала. Во-вторых, подобная стерилизация бывших творческих личностей приводит к нарушению пропорции. Горстка утративших активность вождей противостоит довольно обширной группе творчески настроенных личностей, жаждущих перемен. Правящая элита, оказавшаяся неспособной к творческим решениям, но продолжающая удерживать в своих руках власть, лишь отягощает создавшуюся ситуацию.

Можно ли избежать суда Немезиды? Можно, в противном случае цивилизации погибали бы сразу после рождения. Однако известно, что большинство цивилизаций избежало этой судьбы и благополучно прошло все стадии роста. Но путь спасения узок

и трудно его отыскать. Вопрос в том, "может ли человек родиться, когда он стар? Может ли он вновь войти в утробу матери и родиться?" (Иоанн 3, 4). А ответ заключается в том, что, "если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство небесное" (Матф. 18, 3).

Как часто творческое меньшинство, дав успешный ответ на вызов, вновь духовно обновлялось, как бы рождаясь заново, чтобы творчески ответить на следующие один за другим вызовы? И как часто они предпочитали почивать на лаврах, растеряв свои творческие потенции, или впадали в пресыщение и необузданность, которые вели их к гибели? Лучше всего попытаться ответить на эти вопросы, вновь прибегнув к испытанному методу эмпирического анализа.

Афины и Венеция: поклонение эфемерной личности. Неразумное и предосудительное равнодушие к настоящему проистекает зачастую из повышенного увлечения прошлым. Увлечение это есть грех идолопоклонства, который, но древнейшей еврейской религиозной схеме, более всего способен вызвать гнев "Бога-ревнителя". Идолопоклонство можно определить как интеллектуальное и морально ущербное и слепое обожествление части вместо целого, твари вместо Творца и времени вместо вечности. Это - одно из заблуждений человеческого духа, имеющее следствием превращение "высоких божественных трудов" в "мерзость запустения" (Дан. 9, 27, и 12, II, Марк 8, 14; Матф. 24, 15). В практической жизни эта моральная аберрация может принять форму всеобщего поклонения отдельной личности либо обществу. Иногда предметом безудержного поклонения становится определенный институт или техническое средство, сослужившее в свое время добрую службу общественному развитию. Рассмотрим каждый из этих видов идолопоклонства.

Яркий пример идолизации эфемерной личности можно встретить в истории Афин, которые постигла кара Немезиды за их чрезмерное увлечение былой ролью "школы Эллады".

Мы уже видели, как Афины завоевали себе столь великолепный титул своим редкостно удачным ответом на природный и социальный вызовы, брошенные им на раннем историческом этапе. Благодаря этому они создали изумительную творческую культуру и успешно развивали ее. Афинский вклад в общее дело Эллады действительно чрезвычайно велик, но сама ситуация, в которой Афины были названы школой Эллады, могла бы напомнить афинянам, что достижения их все-таки не предел совершенства. Следовало бы помнить, что роковая война разразилась, потому что Афины оказались неспособными ответить на очередной вызов, опираясь только на свои внутренние резервы. Поэтому, когда в 431-430 гг. до н.э. Перикл громогласно провозгласил Афины "школой Эллады", эта фраза вряд ли вызвала у присутствующих восторг самообожания, скорее она могла побудить ненавидеть себя и каяться "в прахе и пепле" (Иов 42, 6). Военное поражение Афин в 404 г. до н.э. и смертный приговор Сократу дали повод гениальному Платону публично усомниться в афинских доблестях. Но этот жест, увы, не принес добра философу и не произвел должного впечатления на его сограждан. А эпигоны афинских героев, принесших Афинам титул "школы Эллады", изощрялись, чтобы придать этому титулу еще больший вес, но доказали в конце концов лишь свою полную неспособность к обучению. Они курили фимиам уже мертвым Афинам.

В политическом плане аттический эгоизм навлек много несчастий на Афины как результат повторения уже пройденных ошибок. В 404 г. до н.э. Афины утратили политическое лидерство в Элладе и привели эллинскую цивилизацию к надлому. Их неисправимый эгоизм не дал возможности в IV в. до н.э. противостоять македонской военной силе. И только появление на границах эллинского мира действительно великих держав заставило Афины отказаться от претензий на статус лидера эллинизма. Но даже когда настал роковой час, Афины предпочли изоляцию и в гордыне своей равнодушно наблюдали, как Рим разоряет отчаянно сопротивляющихся соседей. Афины не пришли им на помощь, хотя те делали попытку создать в целях обороны федерацию. И только когда Рим стал угрожать непосредственно Афинам, афиняне заняли наконец антиримскую позицию. Однако к тому времени все потенциальные союзники были уже подавлены Римом. За свою недальновидность Афины жестоко поплатились. В 86 г. до н.э. римский завоеватель Сулла взял Афины штурмом. И хотя Сулла пощадил Афины и город не был полностью разграблен и уничтожен, этот последний и бесславный выход на арену международной политики стал позорным финалом афинской политической истории [+13].

Афиняне были убеждены, что все их неудачи произошли из-за чрезмерного увлечения своим прошлым. Именно здесь и нам следует поискать психологическую причину их упорного самоубийственного эгоизма. Обратимся для сравнения к истории других эллинских обществ, бывших, пожалуй, не ниже Афин по интеллектуальному уровню, но свободных от груза славы Перикла.

Взять, к примеру, презрительное описание афинянином Ксенофонтом своих ахейских и аркадийских товарищей, искавших славы и денег в пестром отряде наемников, служивших в 401 г. до н.э. Киру, Обозревая эту Элладу в миниатюре, Ксенофонт с легким раздражением - а скорее снисходительно - описывает ахейцев и аркадийцев своевольными, импульсивными, недальновидными, недисциплинированными и, конечно, куда как более грубыми и дикими, чем афиняне, спартанцы или беотийцы - представители утонченного и прогрессивного эллинского общества. Часто наблюдения Ксенофонта весьма точны. Однако роли переменились так быстро, что аркадийский историк Полибий (202-120 до н.э.) не только сурово осуждал афинского политика IV в. до н.э. Демосфена за местничество, но и мог позволить себе противопоставить неудачной деятельности Демосфена политическую мудрость его аркадийских современников, предшественников Полибия.

В III в. до н.э. ахейцы и аркадийцы, возглавлявшие движение за освобождение Эллады от македонских оков, создали политическую систему добровольной федерации, что было единственным средством сохранить независимость маленьких городов-государств, не жертвуя их местной автономией [+14]. Даже верные традиции спартанцы нашли новую систему гибкой и смелой, и это на время пробудило их от вековой летаргии. И только Афины в столь критический момент, когда решалась участь Эллады, оставались холодными, отстраненными и убийственно равнодушными.

Эта бесчувственность Афин в их последние дни оказывается еще более поразительной, если обратиться к сфере культуры. Активность Афин на этом поприще в лучшие времена ее истории была удивительной и весьма плодотворной. IV в. до н.э. стал политической осенью афинской истории, но в то же время это был зенит ее культурного лета. Закат был медленным, однако ко времени Полибия Афины уже не могли претендовать на культурную монополию в Элладе. Даже в области философии они утратили свой непререкаемый некогда авторитет.

Выступление Ап. Павла против афинян напоминает выступление Христа против фарисеев. Хотя Ап. Павел по афинскому обычаю проповедовал на площади, его рассказ о Воскресении встретил сильное недоумение у афинян, которые находились под влиянием стоического и эпикурейского прошлого. Павел возмущался духом этого "города, полного идолов" (Деян. 17, 16-34), что вполне соответствовало действительности. Афины к тому времени отказались от своей духовной миссии. И функция поля, взрастившего семена эллинской философии и сирийской религии, была принята не Аттикой, а Малой Азией.

Через три века после миссии Павла, когда каппадокийские отцы церкви закладывали духовный фундамент нового социального порядка, Афины вдохновляли императора Юлиана, лелеявшего безнадежно далекую от реальности мечту облечь язычество в христианские образы и создать свою искусственную церковь [+15]. Через сто лет остатки афинской культурной традиции легли в основу противоестественного союза схоластического интеллектуализма с архаизированным возрождением примитивных суеверий, от которых гений эллинской философии освободился еще тысячу лет назад, в период своего ионического детства. Это было время, когда Афины уже уединились в своей аттической цитадели, и эта изоляция привела к слиянию того самого высокого и самого низкого, что сохранилось от античной культуры. Деятельность этих поздних носителей дряхлой аттической учености была прекращена правительственным указом против язычества, когда в 529 г. закрыли Афинский университет [+16]. Опальные афинские ученые искали убежища в Азии среди сасанидских врагов Восточного Рима; но, удаляясь на восток, в зороастрийские центры, они фактически двигались в глубь агрессивной сирийской культуры, которая уже преуспела в разрушении эллинизма на его родине. Однако афинские беженцы, попав в столь негостеприимный мир, вскоре почувствовали непереносимую ностальгию. К счастью, у этой трагикомедии был благополучный конец. Хосров I, заключив мир с Византией в 533 г. н.э., внес в договор специальный пункт, гарантировавший лояльность византийцев к его языческим протеже, желающим поселиться в "римских" землях. Однако аттическая приверженность к идолопоклонству не исчерпалась судьбой его последних профессиональных адептов. Первое успешное введение иконопочитания в православное христианство было осуществлено императрицей Ириной, афинянкой по происхождению (780-802) [+17].

Даже беглый взгляд на политическую и культурную роль Афин в процессе разложения эллинского общества отмечает парадоксальный факт. Определенный период в эллинской истории справедливо называется аттическим веком. Но и в последующую эпоху, которая несла еще явную печать аттических достижений прошлого, Афины сумели выделиться среди других эллинских обществ, однако на сей раз прямо противоположным образом - полным отсутствием творческого вклада в решение текущих проблем.

Аттический парадокс, объяснение которому можно найти в идолизации мертвого прошлого Афин, имеет четкую параллель в западном мире, где также обнаруживается контрастность социальных ролей Италии, которые она играла на разных этапах западной истории.

Возьмем новый период западной истории, обозначив его начало второй половиной XV в., а конец - второй половиной XIX в. Легко прослеживаются итальянские корни современной экономической и политической систем, эстетических и интеллектуальных воззрений. Непревзойденный творческий дух Италии XIV-XV вв. явился могучим импульсом для развития. Четыре последующих века можно назвать итальянскими. Здесь снова мы сталкиваемся с аттическим парадоксом, ибо вклад итальянцев в общий прогресс оказался на этом периоде намного скромнее, чем их трансальпийских преемников.

В качестве примера возьмем Венецию как особенно горькую иллюстрацию болезни, охватившей исторические города-государства Италии.

В начале XVI в. могло показаться, что Венеция - баловень судьбы. Она смогла защитить себя в критический период бурных политических перемен. Создав свою собственную империю, она сумела сохранить ее, не отменяя республиканской конституции своих предков. Успех ее не был случайным, это было вознаграждение за трезвое и твердое государственное управление.

Однако главный секрет успеха Венеции в том, что в отличие от Афин она убереглась от соблазна самопоклонения. Однако Венеция Нового времени не может похвастаться заметными достижениями. В общем и целом Венеция не отличилась творческой активностью и не внесла сколь-нибудь значительного вклада в жизнь общества, в котором ей удалось выжить. И это объясняется тем, что она тоже по-своему пережила кару Немезиды.

В области внутренней политики увлечение своим прошлым, побудившее Венецию сохранить свою средневековую республиканскую конституцию, не позволило ей учесть конституционные достижения Швейцарии или Северных Нидерландов, которые могли бы помочь преобразовать итальянскую империю в федеративное государство на республиканской основе [+18]. Не будь Венеция столь развращенной, чтобы подавлять подвластные ей города, ей хватило бы широты мысли, чтобы признать их себе равными и согласиться на партнерство. Когда в 1797 г. Наполеон захватил Венецианскую республику, политический режим в землях венецианского государства оставался таким, каким он был и в 1339 г. [+19] Это была нежесткая гегемония, когда множество зависимых областей подчинялось указаниям суверена.

В области внешней политики исключительное мастерство венецианского правления, успешно сохранявшего целостность внутренних итальянских владений, не вовлекая Венецию в непосильные для нее кампании, никак не согласуется с ее политикой в Леванте. На Востоке Венеция бросила вызов превосходящим в силе османам в безуспешной надежде защитить свои древние левантийские владения. Развязав в 1645 г. войну [+20], Венеция безрезультатно растратила свою жизненную энергию, не получив ничего, кроме глупого удовлетворения тем, что она заставила оттоманскую державу дорого заплатить за победу.

Идолизация средневековой венецианской империи в Леванте, вдохновившая венецианцев на это напрасное самопожертвование, подтолкнула их на возобновление неравной борьбы, как только представился повод. После второй неудачной осады Вены турками в 1682-1683 гг. венецианцы поспешили занять антиоттоманскую позицию и, прибегнув к военному вмешательству, отрезали значительные куски оттоманских земель на континенте. Но победа эта была эфемерной, и уже в 1715 г. венецианцы потеряли часть своих владений [+21]. Единственным устойчивым следствием их неоправданной интервенции было отвлечение внимания османов. которое позволило Габсбургам и Романовым расширить свои империи за счет оттоманских территорий. Действительно, эта венецианская политика была и политически, и экономически близорукой и бесполезной, потому что земли, за которые сражалась Венеция, к тому времени утратили свое значение из-за смещения основных торговых путей из Средиземного моря в Атлантику. Таким образом, левантийская карта, которую столь губительно для себя разыгрывала Венеция, была не более чем стремлением сохранить лицо и напомнить себе и другим о былом величии. Тог факт, что это стремление завладело обычно холодным и расчетливым венецианским умом, является ярчайшим свидетельством смертельного характера болезни, называемой самоидолизацией.

Падение средневекового венецианского творческого духа нашло выражение в строительстве громоздких фортификаций. На первый взгляд может показаться бесспорным, что венецианцы XVII-XVIII вв., с их артистично беззаботной карнавальной жизнью, запечатленной в музыке и живописи, ничем не отличались от своих предков, что сражались и погибали в левантийских войнах. Но по зрелом размышлении нельзя не прийти к выводу, что резкость контраста двух этосов говорит о глубинном различии их. Невыносимое напряжение активности в Леванте психологически компенсировалось эпикурейской расслабленностью жизни в самой Венеции. Тщательно выписанные венецианские полотна Каналетто, в которых как бы отсутствует солнечный свет, напоминают пеплы всесожжения, в котором сгорела жизнь, со всей полнотой красок запечатленная в полотнах Тициана и Тинторетто.

Однако нельзя не коснуться последнего периода участия Венеции в жизни западного мира. Венеция вместе с остальной частью Италии была выведена в XIX в. из прежнего застоя событиями Рисорджименто [+22]. На первый взгляд это недавнее итальянское чудо является свидетельством того, что Венеция наконец преодолела кару Немезиды, стряхнула с себя прошлые грехи и вступила в пору самообновления. Но, присмотревшись к истинным источникам творческих сил в достижениях Рисорджименто, можно заметить, что все они имели место за пределами тех исторических городов-государств, где в средние века взросли семена итальянского творческого духа. Если современная Италия подняла наконец голову, то здесь сыграли свою роль прежде всего внешние силы. Мощным политическим стимулом было временное включение Италии в империю Наполеона, что предполагало контакты с Францией. Сильный экономический стимул заключался в восстановлении торгового пути между Западной Европой и Индией через Средиземное море - английская мечта XVII в., ставшая реальностью после вторжения Наполеона в Египет. Французские и английские суда, бороздящие Средиземное море, пришли к итальянским берегам. Была построена железная дорога Каир - Суэц, а затем в 1869 г. открыт Суэцкий канал. Эти стимулы, конечно, не могли остаться без ответа.

И тем не менее первым итальянским портом, активно включившимся в современную западную морскую торговлю, стала не Венеция, не Генуя, а Ливорно - создание великого герцога Тосканского, который заселил его некогда иберийскими тайными иудеями-беженцами [+23]. Именно иммигранты, а вовсе не потомки местных коммерсантов определили развитие Ливорно в XVII-XVIII вв.

Политическое объединение Италии произошло под эгидой трансальпийского княжества. Пьемонт - база владений герцога Савойского, был трансальпийским по духу и традиции, у него было мало общего с культурой городов-государств Италии. После 1848 г. двор герцога Савойского отложил свои местные амбиции и возглавил движение за национальное объединение итальянского народа.

В 1848 г. пьемонтцы одновременно вторглись в Ломбардию и Венецию, где господствовали австрийцы. В Милане, Венеции и других городах габсбургских итальянских провинций вспыхнули восстания. Восстания в Венеции и Милане, несомненно, носили освободительный характер. Это была героическая борьба, несмотря на то, что закончилась она поражением. Образ свободы, вдохновлявший эти восстания, был воспоминанием о средневековом прошлом. По сравнению с героизмом венецианских повстанцев пьемонтские военные действия 1848-1849 гг. не заслуживают особой похвалы. Однако через десять лет после позорного поражения под Новарой Пьемонт сумел взять реванш у Мадженты. Конституция британского толка, которую Карл Альберт даровал своим подданным в 1848 г., сохранив за собой престол, стала основой конституции объединенной Италии. Бои в Милане и Венеции, напротив, не повторились. Оба города, безропотно сдавшись в руки своих австрийских правителей, пассивно дождались освобождения, которое и пришло со стороны Пьемонта и его союзника Франции.

Объяснить этот контраст можно тем, что венецианцы и миланцы сами обрекли себя н