огромных теплых плодов предвоенного лета. И не сразу, а потом начнется плохое, непонятное, мучительное. Яна почувствует, что не может войти к бабке Ксене, хотя ей этого никто не запрещал. Будет недоумевать, откуда взялось это "нельзя", в которой раз подходить к бабкиному пологу и в который раз отступать. Тяжелое постыдное наказание, неизвестно кем придуманное. Яна будет утешать себя, что не ей, а бабке Ксене плохо из-за того, что Яна с ней больше не водится. Что у нее, Яны, есть двор, трава, лето, фантики, цветные стеклышки, собака Тобик, и соседний двор, и свалка, где чего только не найдешь. А бабка Ксеня лежит себе одна за пологом - выходит, бабка наказана, а не Яна. Но когда Яна будет носиться по двору, играть с Тобиком, в цветные черепки или фантики, и чего только ни находить на свалке, она будет все время знать, что ей нельзя к бабке Ксене, и знание это будет как болезнь, как бабкин кашель, от которого не избавиться. * * * Бабка Ксеня лежит на столе, торжественная и недоступная. В белом платье, в цветах, - все, как ей мечталось. Морщины разгладились, румянец не как обычно неровными пятнами, а как у девушки, во всю щеку. На причесанных волосах белый венчик, сомкнутые губы тоже подкрашены. Будто невеста... Как есть спит. Красавица!.. - шепчутся вокруг бабы. Они не расходятся, ждут, наоборот, народу все больше, и Яна знает, чего все ждут, и сама с трепетом ждет. Сейчас бабка Ксеня - главная. Яна горда и счастлива их дружбой. И за бабку, что все сбылось, как она хотела, а их размолвка, - это постыдное "нельзя" - такая мелочь по сравнению с тем, что сейчас должно произойти. - Ма, а как же она полетит? - Куда полетит? - На небо, к Богу. Ведь потолок. - Никуда она не полетит, глупышка, успокойся. - К Богу, ты не знаешь, Он на небе, высоко, вот и не видно, - убеждает Яна. Женщины рядом одобрительно улыбаются Яне, они явно на ее стороне. - Полетит, - повторяет Яна, - Она сама сказала. - Перестань болтать, или живо во двор! Угроза действует, и Яна замолкает - ведь со двора она ничего не увидит. Как же, все-таки, будет с потолком? А может, надо открыть окно? Или дверь? Мать зовут в соседнюю комнату, отпаивать валерьянкой хозяйку, которая "не в себе". Тоже нечто странное - как это "не в себе"? А где? И почему хозяйка плачет? Она ведь просила Бога поскорей забрать бабку Ксеню - Яна сама сколько раз слыхала. Яна пробирается поближе к Кольке, который всегда все знает. - Коль, а почему она все лежит да лежит? - А чего ей еще делать? Померла, вот и лежит, - Колька со скучающим видом растирает челюстями комочек смолистой жвачки, сплевывает сквозь редкие, вкривь и вкось, зубы, - Сейчас отвезут на погост, будет в земле лежать. - В какой земле? - В обыкновенной, - Колька потопал по полу ногой в грязных подтеках. - Зароют в яму и будет лежать. - Врешь ты все! - Колькины измышления до того нелепы, что смешно. - А цветы зачем?.. Платье?.. И все такое красивое зачем?.. Ага, наврал? - Похороны, вот и цветы. Еще и музыка бывает, и вино будут пить. Зароют и будут пить. - Врешь ты все. Но тут мама и еще женщина под руки выводят из соседней комнаты хозяйку. Яна видит ее лицо, опухшее, с невидящими щелками глаз, и вся цепенеет от ее страшного нечеловеческого воя. - Матушка ты моя ро-одненькая! На кого ж ты меня покинула одну- одинешеньку! Брошусь я за тобой во сыру зе-емлю! Бабы вокруг тоже тихонько подвывают, сморкаются, вытирают глаза краями платков. Сейчас Яна тоже заревет - мать называла этот ее рев "извержением" - до звона в ушах, до икоты, с невесть откуда взявшимися неиссякаемыми запасами слез, от которых мгновенно промокало все вплоть до волос и воротников. Заревет не только от страха за бабку Ксеню, за хозяйку, за маму и сморкающихся бабок. Это будет рев-протест против чудовищной нелепости разыгрываемой взрослыми сцены в ее мире, где еще несколько минут назад было все так разумно и надежно. Мама уведет ее, и даже поступится своим комсомольским атеизмом: - Конечно, полетит Ксеня на небо, с кладбища и полетит. Ночью, когда звезды выглянут. Она к ним и полетит, они будут дорогу указывать. И Яна успокоится. В день похорон бабки Ксении, особенно после назидательных слов, сказанных на поминках батюшкой, что да, смерть всех заберет с земли, и всех зароют рано или поздно на кладбище, только Бог обязательно заберет к Себе на небо тех, кто в Него верит, а остальные вечно останутся лежать в земле, - Яна раз и навсегда сделала выбор в пользу Бога. Да, Он все сотворил, Он все может, чего не может никто - остановить грозу, помочь нашим победить фашистов и даже помочь кого угодно найти в прятки. Он - Волшебник, самый главный волшебник над всеми волшебниками. Все "откуда?", "почему?", "когда?", "где?" и "зачем?", которые она уже начала бесконечно задавать себе и другим, упирались в Него и разрешались только в Нем. Всегда, везде, всевидящий, всемогущий и всезнающий. Она будет отныне каждый раз перед сном повторять Ему про себя наизусть таинственную Ксенину молитву, а потом своими словами просить о счастье мамы, уже убитого отца. Чтоб скорей кончилась война и они вернулись домой, чтобы скорей стать взрослой, и, конечно, о товарище Сталине, который ведет нас к победе и защитит маму от фашистов, которые убивают евреев. Она привыкнет разговаривать с Богом, и Он будет слышать. Радоваться вместе, иногда сердиться, обижаться и прощать. "И чтоб Тебе тоже всегда было хорошо!" - будет молиться она Богу о Боге. ПРЕДДВЕРИЕ 3 - В нем никогда не было смирения и покорности, - шипел АГ, - Иосиф любил верховодить мальчишками, всегда быть первым. Его даже прозвали Кобой, что означает "Непримиримый", в честь какого-то разбойника: - Этот Коба из книжки был защитником слабых и угнетенных, Иосиф любил читать про таких Робин Гудов и рассказывать о них друзьям. А те - слушали во все уши. Разве не сказано в Писании: "Дух Господа Бога на Мне, ибо Господь помазал Меня благовествовать нищим, послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленникам освобождение и узникам - открытые темницы". /Ис.61,1/ "Он будет судить бедных по правде, и дела страдальцев земли решать по истине; и жезлом уст Своих поразит землю, и Духом уст Своих убьет нечестивого". /Ис.11,4/ - В духовном училище Иосиф переходил из класса в класс по первому разряду, пел в церковном хоре, знал наизусть многие главы из Писания. Особенно был ему близок Ветхий Завет: "Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились". /Пс.11,9/ "Наведи, Господи, страх на них; да знают народы, что человеки они". /Пс.9,21/ "Ибо нечестивый хвалится похотью души своей; корыстолюбец ублажает себя". /Пс.9,24/ "Подстерегает в потаенном месте, как лев в логовище; подстерегает в засаде, чтобы схватить бедного; хватает бедного, увлекая в сети свои; Сгибается, прилегает, - и бедные падают в сильные когти его; Говорит в сердце своем: "забыл Бог, закрыл лице Свое, не увидит никогда". "Восстань, Господи, Боже мой, вознеси руку Твою, не забудь угнетенных". /Пс.9,30-33/ Ты видишь, ибо Ты взираешь на обиды и притеснения, чтобы воздать Твоею Рукою. Тебе предает себя бедный; сироте Ты помощник". /Пс.9,35/ - Иосифу нравилось представлять себя пастырем, проповедовать, пересказывая детворе любимые свои книги и главы из Библии. Сейчас будет эпизод, когда ты, Негатив, искушая его, привел к богатому дому, откуда мать забирала в стирку белье. Иосиф ждал ее, чтобы помочь донести до дома тяжелую корзину. С ним, как всегда, был эскорт ребятни, внимающей каждому слову. - Тщеславие и властолюбие! - А я говорю - ревность о Боге. Необходимое качество для будущего "ловца человеков". Он ведь рассказывал про прекрасных, любимых своих героев, защищающих правду и справедливость. А ты подослал ему эту коляску с разряженной девкой и подвыпившими барчуками. Вот, мол, смотри, Иосиф, как весело и беззаботно живут люди, на которых горбатится твоя мать... И ты, молодой, сильный, смелый можешь стать таким же, и на тебя будут горбатиться другие. Это совсем не трудно такому, как ты, выбиться в люди, брось только жалкие свои проповеди для слабаков... Они кого-то ждали у парадного. Девка была пышногрудая, смешливая, рыжеволосая. Она непрерывно что-то жевала из стоящей у ног корзины с лакомствами, поправляя съезжающую набок шляпку, ежилась, хихикала, увертываясь лениво от тискающих ее кавалеров. Все трое были в подпитии... Да, это было абсолютное торжество плоти над духом, наглое торжество денег, безделья и мамоны, перед которым пасуют всякие байки про святых и прекраснодушных героев, заступающихся за народ... Девка улыбнулась Иосифу, скорчила рожицу - чего, мол, уставился? - А ты, Губитель, шептал: "Поклонись моему хозяину, откажись от Призвания и материнской клятвы, и получишь и это, и более того... И другие будут ишачить на тебя". - Но ты, Негатив, просчитался - Иосиф еще больше возненавидел порядок, при котором многие матери, сестры, отцы и братья должны зарабатывать на хлеб насущный, обслуживая и ублажая каких-то ничтожных лоботрясов, а то и губить свои души, как эта шлюха. Тоже чья-то дочь и сестра... - И тогда я еще кое-что придумал, - хихикнул АГ, - Девица снова улыбнулась уставившейся на нее голоштанной мелюзге, что-то шепнула кавалеру, тот порылся в кармане и бросил мальчишкам горсть монет. Ох как жадно бросились те за добычей, катались в пыли, завязалась драка. В коляске веселились от души. Побледневший Иосиф молча смотрел на них, стиснув губы. - Вот она, твоя паства, - шептал я ему, - Твои прекраснодушные слушатели, дети Божии и все эти проповеди про Замысел и Истину... Вот она, истина. Сатана тут правит бал, и так будет всегда. "Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились". /Пс.11,9/. Теперь ты знаешь всему цену. Поклонись нам, Иосиф! И когда со двора, с черного хода вышла Екатерина, сгибаясь под тяжестью бельевой корзины, Иосиф молча взял у нее ношу - удушливый запах пота, духов и блевотины, и пошел прочь. Ты добивался, сын тьмы, чтоб Иосиф возненавидел унизительную бедность и взалкал мамону и порок, но добился прямо противоположного - он навсегда возненавидел унижающее, порабощающее богатство, а заодно и бедность, позволяющую так себя унижать и порабощать. Да, он будет пастырем - думал он, и будет всеми силами обличать порок и вести народ к Свету Истины... "Призри на завет Твой, ибо наполнились все мрачные места земли жилищами насилия. Да не возвратится угнетенный посрамленным; нищий и убогий да восхвалят имя Твое". "Восстань, Боже, защити дело Твое, вспомни вседневное поношение Твое от безумного". /Пс.73,20-22/ "С небес Ты возвестил суд: земля убоялась и утихла, Когда восстал Бог на суд, чтобы спасти всех угнетенных земли". /Пс.75,9-10/ "Он укрощает дух князей, Он страшен для царей земных. /Пс.75,13/ А теперь дадим слово свидетелям жизни Иосифа в юности. Вот показания свидетеля Д.Гогохия: "На выпускных экзаменах Иосиф особенно отличился. Помимо аттестата с круглыми пятерками, ему выдали похвальный лист, что для того времени являлось событием из ряда вон выходящим, потому что отец его был не духовного звания и занимался сапожным ремеслом". "Осенью 1894 года Иосиф Джугашвили блестяще сдал приемные экзамены в Тифлисскую духовную семинарию и был принят в пансион при ней", - свидетельствует С.Гогличидзе. "После поступления в семинарию Сосо заметно изменился. Он стал задумчив, детские игры перестали его интересовать". /Свидетель Д.Папиташвили/ - И тем более прискорбно следующее свидетельство, - злорадно вздохнул АГ: - "В 1899 году Сосо провел в семинарии всего лишь несколько месяцев. Он ушел из этого училища и перешел целиком на нелегальную работу среди рабочих". - Протестую, это уже совсем из другой части. А в этой еще должен быть кусок про вампиров. Опять обрыв, что ли? Затрещал проектор, и... * * * Они возвращались из эвакуации. Картинки памяти хаотично накладываются одна на одну, наверное, так оно и было в спешке, это "Домой!" с того внезапного маминого решения, когда едва был дозволен въезд в Москву, и мама сразу же стала собираться, не слушая ничьих уговоров, что, мол, лучше подождать, хотя бы из-за ребенка. Безрассудная фанатичная уверенность - там, в подмосковном городке, в нашем доме, в нашем почтовом ящике на втором этаже ее ждет письмо от отца. Это Иоанна поймет потом. Летающие над чемоданами мамины руки, летящие туда как попало вещи - она утрамбовывает их, вминает, что-то трещит, ломается. Яна с детсадовским мешком для калош, тоже беспорядочно набитым фантиками, черепками и лоскутами /наследство бабки Ксении/, смотрит, как пустеет, обезличивается их угол. Как за непривычно голым, без занавесок, окном, Колька с хозяйкой пилят дрова, и идет во двор похвастать, что они едут домой, что она опять увидит голубую насыпь, и их дом, и отца, и ей купят мороженое... Но не во двор она выходит, а на палубу, где полно баб с корзинами и мешками, с цепляющимися за подол детьми, потому что руки у баб заняты, и тоже держится за мамин подол, пока та с чемоданами продвигается к выходу. Берег все ближе. Берег-гора, берег-город. Город на горе. Яна собирается спросить маму, почему дома не скатываются с горы, но уже сидит на чемодане на платформе. Вокруг снова бабы с цепляющейся за подол ребятней, а мамы нет, она ушла "хлопотать". Для Яны это непонятное слово зрительно представляется чем-то вроде игры в ладошки. Хлопать, лопотать, перехлопываться. А мамы нет и нет, начинает накрапывать дождик. То ли Яна хлюпает, то ли капли дождя ползут по щекам. Потом они в теплушке, вагон отчаянно скрипит, качается. Жарко, душно, и те же бабы с ребятней, и дождь по вагонному окну, ничего, кроме дождя, как ни старается Яна что-то разглядеть за окном. - Какие еще цветы? Осень. Говорит, а сама тоже смотрит в окно. То верит в помятый треугольник в нашем почтовом ящике, как Яна в синие цветы, - тогда ее взгляд торопит, летит впереди поезда, - то не верит - и взгляд в тоске остается где-то на удаляющемся стыке рельсов, но потом, опять ожив, опомнившись, летит вслед за поездом, догоняет, обгоняет... Опять ищет там, за обтекающей стекло серой мутью сложенное треугольником, запечатанное хлебным мякишем чудо. Самое удивительное - детали. Едва заметный штрих на маминой скуле - от носа к уху, будто кто-то черкнул карандашом и тут же стер. Его не было, когда они уезжали в эвакуацию и видели голубую насыпь. Потом штрих будет становиться все глубже, заметнее, пока не станет, как шрам. И из-за него будет в ней нечто от стареющей актрисы. Но это потом, а пока лишь еле заметный штрих на щеке, и мамин запах, и еще запах жареного лука в вагоне - Яна слышит, как шипит на буржуйке сковородка. А на столике газета - та, военная. Но Яна еще не умеет читать. Иоанна может только повторять себя, ту Яну. Никаких отступлений, актриса. Нет, кукла, марионетка, которую дергает за ниточку прошлое, никакой свободы воли. Москва. Господи, Москва. 43-го. Кажется, они приехали на Казанский. Ну да, Комсомольская площадь. Очень мало машин, допотопные модели, все больше черные. Еле ползут и гудят вовсю. Девушки в длинных приталенных пиджаках, стриженые или с высокими чубами, с локонами, падающими на квадратные плечи пиджаков. Да не спеши ты, мама! Идем через стихийную толкучку, торгуют хлебом, американской тушенкой, тряпьем, петушками на палочках. Подкатывает трамвай. Глубокоуважаемый вагоноуважатый. Вскочить бы сейчас на подножку, и к Каланчевке, по Садовому, к Центру. Побродить по той Москве! За спиной у мамы рюкзак, в руках по чемодану. Яне приказано держаться за хлястик пальто. И так бегом; через площадь к другому вокзалу. До их станции поезд идет около часа, а там пешком двадцать минут до их дома с почтовым ящиком на двери. Яна хнычет, требуя обещанного мороженого. Мама покупает. Полное разочарование. Это никакое не мороженое, а холодный кусок шоколада на палочке. Яна помнит мороженое в бумажном широком стаканчике, белое, с ванильным вкусом, помнит даже лопаточку. Мама, наконец, не выдерживает. Получив тумака, глотая слезы, Яна вгрызается в шоколадку, исходя из принципа "лучше что-то, чем ничего". И тут же блаженно замирает, ощутив на языке, под хрусткой шоколадной корочкой "то самое", довоенное. Наверное, у всех детей войны столько волшебных воспоминаний связано с едой. Яна сидит на чемоданах. Липкая, тающая, ванильная, сладкая. Вся в мороженом, сама - одно сплошное мороженое. Мама ушла брать билеты. Через двадцать минут поезд. Поезд в детство. У нее было удивительное прекрасное детство. Или это тоже особенность, привилегия детей войны? У них всего было мало - хлеба, одежды, игрушек, развлечений, но именно поэтому они умели по-настоящему радоваться малому. Новому платью, перешитому из старого маминого, конфете, бутылке лимонада, рыночному бумажному мячику на резинке. И уж как у них работала фантазия, наделяя это "малое" всеми атрибутами необходимого детству волшебства, значительности, многозначности! Эти сказочные елки с самодельными флажками и клочками старого ватина на ветках, самодеятельные концерты с непременным хором /"Варяг" и "Артиллеристы, Сталин дал приказ", пляской "Яблочко" и "Светит месяц"/, с декламацией: "И улетел суровый, и стал фашистов бить, а сестры в туфлях новых пошли себе ходить"... Сейчас смешно, а тогда... Какими замечательными казались эти стихи о суровом герое-летчике и его мужественной сестренке Наде, которая, бросившись тушить "огненные бомбы" не пожалела новых туфелек. А велосипед, который в награду подарил ей вернувшийся "со славой" брат! Это были замечательные стихи. А новогодние подарки! Три конфеты, два печенья, один мандарин и картинка, которую надо вырезать и повесить на елку, замечательные подарки. Замечательное детство. Их небольшой двухэтажный дом /восемь квартир, восемнадцать семей/ стоял на самой окраине городка, который тогда был скорее большим селом. Сразу же за домом - огороды, колхозный луг и колхозная смородина, пруд и лес, так что можно сказать, что у нее было деревенское детство, детство на лоне природы. Но деревенского этого "лона" тоже было мало. Ничего буйного, бескрайнего, пышного, необозримого. Редкий лесок, где она знала наизусть все деревья, овражки и поляны, но все же это был настоящий лес, в котором чирикали птицы, в июле попадалась земляника, а с августа - грибы, который был то зеленым, то золотисто-багровым, то беззащитно-прозрачным, обнаженным, то торжественно белым, в зависимости от времени года. Правда, земляника в нем мерялась не банками, не стаканами, а соломинами, на которые ягоды нанизывались, как бусы. Грибы же - не ведрами и корзинами, а штуками. Тот, кто находил боровик, становился героем дня. Счастьем было увидеть неизвестный цветок на лугу, бабочку-траурницу или "Павлиний глаз", стрекозу. Всего этого было мало, и потому особенно ценился и лес, и пруд / со своей купальней, с площадкой для ныряльщиков, со своим омутом - убежищем лягушек и пиявок/, и спуск к пруду, служивший зимой горкой, и ребристый неровный лед на катке, когда пруд застывал, и единственная ива с толстой веревкой, уцепившись за которую можно было летать над водой. Видимо, уже тогда в этом хрупком пограничном мирке чувствовалась трогательная беззащитная обреченность, и отстаивая, защищая его, дети любили и отстаивали столь необходимую человеку уверенность в незыблеммости, прочности, вечности мира своего детства. Начала начал. Так он и сохранился в ее памяти, будто на том старом снимке, который Иоанна доставала из пивной картонной коробки, когда "мучилась дурью" / теперь это называют депрессией/. Фотограф остановил мгновенье, когда семилетняя Яна растянула в дурацкой клоунской улыбке сомкнутые губы, боясь продемонстрировать вечности дырки от выпавших молочных зубов. Но шут с ней, с этой неудачной улыбкой - главное, Яна стояла на том самом изгибе дороги, ведущей от вокзала к их дому, откуда были видны луг и огороды, и пруд с ивой, и лесок. Он был как на ладони, этот ее мир, это начало начал, такой знакомый, такой обманчиво-доступный... Иоанна мысленно совершала путешествие через огороды и луг до ивы и, вцепившись в колкую, пропахшую дегтем веревку, пролетала над зеленоватой, местами подернутой ряской водой. И так же екало, замирало сердце, и тело томилось, наслаждаясь и мучаясь раздвоением - наслаждаясь полетом и желая приземления, опоры. И когда, наконец, память ее неуклонно втыкалась ногами в берег, приходили сила и исцеление. Будто у Антея, коснувшегося матери- земли. И вот однажды, в одно из воскресений, особенно "мучаясь дурью", Иоанна, стыдясь, но утешая себя тем, что ностальгия по прошлому свойственна нынче человечеству в целом, приехала на площадь трех вокзалов и взяла билет в детство. Паровиков, естественно, уже не было, электричка до ее станции шла около получаса, и, вообще, Иоанне казалось, что она просто едет в наземном поезде метро по новому району Москвы. Кварталы многоэтажных домов, заводы, бетонные платформы со станционными стекляшками... Участки леса проносились мимо окон быстро и редко, будто поезд въезжал на несколько секунд в зеленый тоннель. А городок ее детства стал теперь настоящим городом. Здесь ходили автобусы, такси и, пробираясь сквозь лабиринт многоэтажных новостроек, она опять не могла отделаться от ощущения, что так и не уехала из Москвы. Она ничего не узнавала, и уж совсем было отчаялась найти что-либо хоть отдаленно имеющее отношение к той фотографии, как вдруг поняла, что стоит в той самой точке, где был прежде поворот дороги к дому. Только нет впереди ни огородов, ни луга, ни леса за ними, ни, тем более, пруда с болтающейся на иве веревкой, а есть Комбинат бытового обслуживания, перед которым толпится народ в ожидании конца обеденного перерыва, есть детский сад с ярко раскрашенными качалками и песочницами, а дальше дома, дома, жители которых ходят в этот Комбинат сдать в чистку костюм или починить телевизор, их дети - в этот садик или вон в ту школу, а вечерами взрослые берут этих своих детей и идут вон в тот кинотеатр, если дети до шестнадцати допускаются: Вот что было впереди, а тропинка... Тропинка осталась. И вела она к ее дому. Поразительно, что здесь ничего существенно не изменилось, будто этот клочок земли с ее домом, с ведущей на чердак лестницей, с тремя березами у подъезда и даже протянутой меж березами бельевой веревкой, был аккуратно вырезан из ее памяти и пересажен сюда, в этот другой новый мир. Но город отторгал, не принимал его, как нечто чужеродное, несовместимое. Бывшее когда-то реальностью, насыщенной жизнью и красками плотью, съежилось, обесцветилось, оно еще было, но умирало и рушилось на глазах. Дом уже давно не ремонтировали, штукатурка на стенах была вся в трещинах и подтеках, местами облупилась, и там, будто ребра, просвечивала дранка, на крыше проступали ржавые пятна. Грязное осеннее месиво вокруг дома составляло невыгодный контраст с чистенькими, закованными в бетон тротуарами, по которым она только что шла. Там, где тропинка поворачивала к ее дому, асфальт обрывался. Экономия. Это напоминало доску для ныряльщиков на пруду. Когда-то ее дом был предназначен стать началом нового города - двухэтажный среди одноэтажных. Видимо, поэтому ему и удавалось до сих пор держаться в реконструкторских планах. Но город шагнул мимо эпохи двухэтажек, в эпоху многоэтажную, блочную и крупнопанельную. Ее дом не был ни началом нового города, ни концом старого. Он ничего не выражал и не символизировал, он был сам по себе, чужаком. Она будет стоять у края тротуара, смотреть на сидящих у подъезда старух и думать, что наверняка среди них окажутся знакомые, бывшие когда-то не старухами, и какой это будет ужас - сейчас подойти к ним, да еще по грязи, да еще в сапогах-чулках, - последний писк, которые она неизвестно зачем напялила... Старухи будут тоже смотреть на нее и перешептываться. - Девушка, вы что-нибудь ищете? Она вздрогнет и только тут почувствует, насколько натянуты нервы - голос за спиной обрушится на нее, как лавина. А парень будет улыбаться - в нейлоновой куртке на молнии, в расклешенных брюках и с волосами до плеч. Он будет из этого нового города, которым он гордится и знает назубок, где какой корпус, где детсад, где школа и комбинат бытового обслуживания, так же, как она когда-то знала все о своем том городе. Но он принял ее за свою - на ней тоже будут расклешенные брюки, прикрывающие лаковые сапожки - чулки, да еще кожаный пиджак в талию, и кожаный берет с большим козырьком, и сумка через плечо. Девушка!.. Она будет в упор смотреть на него и будет в тот миг сама по себе, не со старухами и не с ним, как и ее дом. Но парень так и не заметит своей ошибки, видимо, она все же лучше сохранилась, чем дом. Он одобрительно оглядит ее пиджак в талию, берет с козырьком и сумку через плечо, горя желанием рассказать и показать, где какой корпус. И тогда малодушно повернется спиной к дому и старухам и, ужасаясь сама себе, спросит, как пройти на вокзал. Она вдруг осознает, что не пошла на его похороны, потому что он вовсе не умер, ее дом. Он сам удрал с этих похорон и сейчас уезжал вместе с ней, живой и невредимый. Открытый семи ветрам, высокий - до самых облаков, в празднично-дерзком яркорозовом наряде. С огородами, лугом и лесом, с нашим прудом, с ивой на берегу и шершавой веревкой, уцепившись за которую, можно птицей взмыть над водой в мучительно-сладкой противоречивой жажде полета и приземления. Он ждет ее. Она бежит к дому по размытой тропинке, и Толька Лучкин в голубом дамском пальто катит ей навстречу свой обруч. Мама ведет Яну по тропинке к их дому - от станции минут двадцать ходьбы. Мимо бараков и деревянных домишек с палисадниками, с гераньками на подоконниках. Мальчишка в голубом дамском пальто, подпоясанном ремнем, в солдатских сапогах, катит по дороге ржавый обруч, шмыгая мокрым носом. Это Толик Лучкин, сын продавщицы Нади. Он будет катать обруч до шестого класса, и еле ползти на тройках, и тонуть в соплях, и тетя Надя будет рыдать над весами, поливая печенье и пряники горячим соленым дождем слез по поводу нерадивого Толика. А потом она пошлет Толика на лето в Крым, в санаторий - лечить хронический насморк, и там случится с ним чудо. Он не только излечится от соплей, но вернется вдруг таким красавцем, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Вроде бы и Толик, и не Толик. И все девчонки в школе будут по нему помирать, а Яна даже посвятит Толику свои первые в жизни стихи, где будут такие строчки: Но когда ты в ноябрьском парке Грустно бродишь, меня ожидая, Первый снег вдруг становится жаркой Тополиной метелицей мая. Это будет враньем, поэтическим вымыслом. Толик никогда не поджидал в парке ни Яну, ни какую-либо другую девчонку. Ни в мае, ни, тем более, в ноябре. Толик Лучкин теперь просиживал все свое свободное время в Павильоне Тихих Игр, где и в мае, и в ноябре, и даже в январе /павильон не отапливался/ собирались любители шахмат. В Ялтинском санатории Толик не только излечил насморк и стал писаным красавцем - он научился играть в шахматы. Потом Толик получит разряд и окончательно помешается на шахматах - будет ездить на соревнования, олимпиады, расти и совершенствоваться, про него начнут писать в газетах, и когда через много лет Яна случайно встретится с ним, он будет уже знаменитостью, международным гроссмейстером. Уставший от славы и от солнца / по капризу судьбы встретятся они как раз на пляже в Ялте/, облысевший и опять потерявший свою чудесную красоту, Толик будет лениво просматривать "Литературку", отбиваясь от жужжащих вокруг "любителей". На нем будут черные сатиновые трусы и клетчатый носовой платок на голове с торчащими рожками завязанными уголками. Рядом дебелая матрона-жена будет вязать ему свитер, а Толик - покорно подставлять голую спину для примерки. - Плавки б мужику купила, клушка! - проворчит соседка Яны по номеру, - И кепочку нормальную... Везет этим клухам! Небось барахла вагонами тащит из-за бугра. И такой мужик интересный! А Яна будет смотреть на Толика и видеть, как он катит по улице обруч, шмыгая носом, как сквозь его замерзшие оттопыренные уши розово просвечивает солнце, как ревет за прилавком тетя Надя и как она, Яна, и еще две девчонки, коченея от холода, прильнув к замерзшему окну "Павильона Тихих Игр", любуются чудесной красотой Тольки Лучкина, разыгрывающего очередной дебют. Все это вспомнит Иоанна спустя много лет на Ялтинском пляже и почему-то раздумает подходить к Толику, а отправится с соседкой по номеру в парикмахерскую делать маникюр. И почему-то мысль, что эта матрона со спицами - невестка их тети Нади - будет особенно нестерпимой. А потом она будет, встречая в газетах его "шахматные прогнозы", представлять себе его голую спину с нашлепкой недовязанного свитера. Мальчишка обдает их грязью и удирает, путаясь в полах голубого пальто и гремя обручем. Мама даже не оборачивается. В руках по чемоданищу, за спиной - рюкзак, а она летит, будто крылья в руках, крылья за спиной. На щеках - два жарких пятна-огонька. Белый призрак отцовского письма в нашем почтовом ящике манит ее, подхватывает, и она бежит за этим призраком, не разбирая дороги, как Толик за своим обручем. - Дурак! - кричит Яна еще незнакомому Тольке Лучкину. И спешит за мамой. Мимо длинного одноэтажного барака с большими окнами - здесь она проучится семь лет, мимо тети Надиного магазина, за которым прячется домик, где живет ее Люська, ужасная, вся от бурых косм до грязных пяток со знаком минус, запретная и обожаемая ее Люська. В Люськином дворе сушатся пеленки - братишкины. Через три года они с Люськой возьмут его катать на самодельном плоту и едва не утопят в пруду, потом он поспорит с Яной на тысячу рублей, что никогда не женится, потом поступит в Суворовское, а потом, лет через двадцать, судьбе будет угодно, чтоб в один день подошла у них очередь на "Жигули". И у Яны не будет сомнений, что коренастый майор с портфелем - Люськин брат Витька /у Витьки под правым глазом родимое пятно с пятак/. И не будет сомнений, что нервная вертлявая дама - "Только вишневый, слышь, вишневый, лучше уж завтра придем!.." - его законная супруга, а значит, что тысячу рублей сейчас самое время с него получить. Иоанна будет великодушна и просто спросит у Витьки про Люську. Он ответит, что Люська второй раз замужем, кажется, удачно, что у нее дочка, и что работает она в КБ на заводе. Люська - чертежница! Все равно что представить себе бешено тарахтящую иглу швейной машинки за вытаскиванием занозы из пальца. Окажется, что живет теперь Люська в десяти минутах ходьбы от нее, и Иоанна запишет номер ее телефона. Иоанне достанется серый автомобиль, и Витьке серый, и остальной очереди. Им объяснят, что вся партия - исключительно "серая мышь". Люське она так и не позвонит. Но все это будет потом... Поворот к дому. Над огородами стелется дымок - жгут ботву от убранной картошки. За огородами - пруд, ива с поржавевшей осенней листвой, полоска луга. Дальше, насколько хватает глаз - лес. Направо - их дом. Они идут по тропинке, выдирая ноги из хлюпающей грязи. Какой он красивый, их дом! Высокий, до неба, открытый семи ветрам, свежевыкрашенный самой немыслимо яркой розовой краской. Потому что до смерти надоели маскировки и затемнения, и не надо бояться бомбежек. Скоро жильцы вернутся - с фронта, из эвакуации, и дом встретит их в этом дерзком, ошеломляющем, экзотическом и праздничном наряде. Они расселятся по квартирам, пахнущим масляной краской, и все у них будет - работа и отпуска, любовь и ссоры, болезни и выздоровления, падения и взлеты... Будут умирать старики и рождаться дети. Дети будут лежать в колясках под окнами под присмотром все тех же старушек, потом играть в песочнице под тремя березами, потом им разрешат бегать за огороды к пруду, потом пойдут в школу... Будет - было... Она вернулась к тебе, старый дом. Из прошлого и из будущего. Дом ждал ее. И ждал тех, кто вернется из прошлого в прошлое. И тех, кто не вернется никогда. Мамины шаги все медленней. У подъезда ей навстречу кидается какая-то тетка, обнимает, ахает, потом тормошит и Яну. Яна вырывается, берется за массивную ручку, выкрашенную, как и сама дверь, коричневой масляной краской. Она еще липкая, эта краска, на двери выпуклый ромб. Дремучие двери... Яна входит, и внезапная темнота. Она тонет в ней, барахтается, захлебывается, слепо тычась во что-то твердое и холодное. ПРЕДДВЕРИЕ 4 Трещит проектор. Яна барахтается на полу меж кресел просмотрового зала, и тетя Клава из вечности грозно свистит в милицейский свисток. Яна замирает в страхе, в щеку уперлась холодная ножка кресла, но шевельнуться нельзя. Перед глазами - край светящегося экрана-простыни и две пары сандаликов. Пленку склеили. АХ повествует о третьей тяжкой болезни отрока Иосифа - оспе, и снова слезно молится Всевышнему Екатерина, и вновь молитвы услышаны, смерть отступает. Кто-то приносит выздоравливающему потрепанную книжицу Толстого, только не Льва, а совсем другого, про упырей, вурдалаков и вампиров, что, впрочем, одно и то же. - Все они вампиры, - вдруг пришел к выводу Иосиф, - Все богачи. Они живут за счет народного труда и пьют у него кровь. И ничего не боятся, потому что весь мир на стороне богатых. Даже церковь. - Вот это правильно! - оживился АГ. Зато АХ замахал ручками: - Что ты говоришь, Иосиф? Разве не осуждает Писание каждой строчкой своей служение мамоне, богатству? Особенно неправедно нажитому, за счет других. Вспомни - богач лишь за то в ад попал, что пировал, когда у дома его сидел нищий Лазарь и страдал... - Я не о Писании, я о церкви. Как начнут молиться о царе, о родне, слугах его, обо всех богатеньких, что кровь пьют... А за бедных кто заступится? У них и денег-то нет на поминание! Эти кровососы даже Бога не боятся, их убивать надо. - Браво, как анархисты! - захлопал в ладоши АГ. - Вот это по-нашему! - Опомнись, Иосиф, нам же сказано: "Не убий!" Нет никаких вампиров. А потом, кроме осинового кола, они пуще всего боятся Света... - Где его взять, Свет-то, коль кругом одна тьма - прошелестел АГ, - Коли весь мир во зле лежит? "В надмении своем нечестивец пренебрегает Господа: "не взыщет"; во всех помыслах его: "нет Бога!". Во всякое время пути его гибельны; суды Твои далеки для него; на всех врагов своих он смотрит с пренебрежением. Говорит в сердце своем: "не поколеблюсь; в род и род не приключится мне зла". Уста его полны проклятия, коварства и лжи; под языком его мучение и пагуба". /Пс.9,25-28/ Свидетели: помощник инспектора С.Мураховский, инспектор семинарии Иеромонах Гермоген: "Джугашвили, оказалось, имеет абонементный лист из "Дешевой библиотеки", книгами из которой он пользуется. Сегодня я конфисковал у него соч. В.Гюго "Труженики моря", где нашел и названный лист". "Наказать продолжительным карцером - мною был уже предупрежден по поводу посторонней книги - "93г. В.Гюго". РОССИЯ, КОТОРУЮ МЫ ПОТЕРЯЛИ. ОПРОС СВИДЕТЕЛЕЙ. "Звери алчные, пиявицы ненасытные! Что мы крестьянину оставляем? То, чего отнять не можем. Воздух. Да, один воздух!" Свидетель Радищев. "Ничего доброго, ничего достойного уважения или подражания не было в России. Везде и всегда были безграмотность, неправосудие, разбой, крамолы, личности угнетение, бедность, неустройство, непросвещение и разврат. Взгляд не останавливается ни на одной светлой минуте в жизни народной, ни на одной эпохе утешительной". Свидетель Хомяков "Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй". /Свидетель Радищев./ "И горд и наг пришел Разврат, И перед ним сердца застыли, За власть Отечество забыли, За злато продал брата брат. Рекли безумцы: нет Свободы, И им поверили народы. И безразлично, в их речах, Добро и зло - все стало тенью - Все было предано забвенью, Как ветру предан дольний прах. /Свидетель Пушкин/ Здесь барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца, Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам, Здесь рабство тощее влачится по браздам Неумолимого владельца. Здесь тягостный ярем до гроба все влекут, Надежд и склонностей в душе питать не смея, Здесь девы юные цветут Для прихоти бесчувственной злодея. /Свидетель Пушкин/ "Горе помышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающих злодеяния, которые совершают утром на рассвете, потому что есть в руке их сила! Пожелают полей, и берут их силою, домов - и отнимают их; обирают человека и его дом, мужа и его наследие. Посему так говорит Господь: вот, Я помышляю навесть на этот род такое бедствие, которого вы не свергнете с шеи вашей, и не будете ходить выпрямившись; ибо это время злое./Мих,2,1-3/ Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты Богу на земле. /Свидетель Пушкин/ "Везде насилия и насилия, стенания и ограничения, - нигде простора бедному русскому духу. Когда же этому конец? Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования?" /Свидетель Никитенко, Дневник, 40-е годы 19 в./ Вы, жадною толпой стоящие у трона. Свободы, гения и славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда - все молчи? Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата Есть грозный Судия - Он ждет Он недоступен звону злата. И мысли, и дела Он знает наперед. /Свидетель Лермонтов/ "Проповедник кнута, апостол невежества, поборник мракобесия, панегирист татарских нравов - что вы делаете?" "Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я еще понимаю - она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма: но Христа-то зачем вы применили тут?.. Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения". "Если бы действительно преисполнились истиною Христовою, а не диаволова учения - совсем не то написали бы в вашей новой книге. Вы сказали бы помещику, что так как его крестьяне - его братья во Христе, а как брат, не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно выгоднее для них, сознав себя, в глубине своей совести, в ложном положении в отношении к ним". /Свидетель Белинский. Письмо к Гоголю/ "Вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими. Но между вами да не будет так, а кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою". /Мф.20,25-26/ "Князья твои законопреступники и сообщники воров, все они любят подарки и гонятся за мздою; не защищают сирот, и дело вдовы не доходит до них". /Ис.1,23/ Вот пост, который Я избрал: сними оковы неправды, разреши узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгните всякие узы. Когда голодному будешь преломлять хлеб свой и скитающихся бедных будешь принимать в дом; когда увидишь нагого и оденешь его и единокровного твоего не спрячешься: тогда проглянет как заря свет твой и исцеление твое процветет скоро и праведность твоя будет тебе предшествовать, и слава Господня будет сопровождать тебя". /Ис.58,6-8/ "Вихорь злобы и бешенства носится Над тобою, страна безответная, Все живое, все доброе косится... Слышно только, о ночь безрассветная, Среди мрака, тобою разлитого, Как враги, торжествуя, скликаются, Как на труп великана убитого! Кровожадные птицы слетаются, Ядовитые гады сползаются! Дни идут... все так же воздух душен, Дряхлый мир - на роковом пути. Человек - до ужаса бездушен, Слабому спасенья не найти!" "...хватка мертвая: пока не пустит по миру, не отойдя, сосет..." /Свидетель Некрасов/ "Бывают времена постыдного разврата, Победы дерзкой зла над правдой и добром. Все чистое молчит, как будто бы объято Тупым тяжелым сном. Повсюду торжество жрецов тельца златого, Ликуют баловни бессмысленной судьбы, Ликуют, образа лишенные людского Клейменые рабы. Жизнь стала оргией. В душонках низких, грязных Чувств человеческих ничто не шевелит. Пируют, пляшут, пьют... Все пошло, безобразно. А совесть крепко спит..." /Свидетель Барыкова/ "А вы ненавидите доброе и любите злое; сдираете с них кожу их, а кости их ломаете и дробите как бы в горшок, и плоть их - как бы в котел. И будут они взывать к Господу, но Он не услышит от них на то время, как они злодействуют. /Мих.3,2-4/ "От ликующих, праздн