земле. Будет имя его вовек; доколе пребывает солнце, будет передаваться имя его. И благословятся в нем племена; все народы ублажат его. /Пс.71,6-17/ * * * Осень сорок пятого. Наш первый "Б". Латаный, штопаный, перелицованный, с холщовыми и брезентовыми сумками (редко у кого портфельчик), а в сумках чего только нет! Гильза от патронов, а то и настоящие патроны, трофейные губные гармошки, заводные лягушки, куски подсолнечного и макового жмыха - лучшего лакомства нашего детства. Я и Люська по очереди лезем под парту мусолить огромный, твердый как камень кусище, выменянный только что на мой альбом для рисования. Учительница пения Фасоля (то ли от Фа-соль-ля, то ли оттого, что волосы надо лбом она укладывает тугой белесой фасолиной) аккомпанирует на гитаре. Пианино в школе нет, а гитара хоть и считается мещанским инструментом, зато гораздо легче баяна, с которым Фасоля не справляется, потому что она перенесла блокаду и очень ослабела. Я не ленинградка и представляю себе блокаду чем-то вроде непосильно тяжелой бетонной плиты, которую согнувшись несет на себе наша Фасоля. Говорят, что теперь Фасоля немного не в себе. Все свободное время она мастерит из разноцветных лоскутов и обрезков меха забавные куколки, фигурки птиц и зверей, но не на продажу ( говорят, что тогда бы Фасоля могла как сыр в масле кататься). Это бы все поняли. И все бы поняли, если б она просто дарила ребятам зверюшек. Продавала - для выгоды, дарила - из-за доброты. Все было бы понятно. Но Фасоля не была ни доброй, ни корыстной, она была не в себе - это было ясней ясного. Дважды в неделю она устраивала у себя дома сольный концерт. Надевала черное узкое платье с глубоким вырезом, туфли на высоких каблуках, тщательно причесывалась, зажигала на стареньком пианино свечи и по два-три часа играла Шопена, Чайковского, Бетховена, Моцарта... Те взрослые, кому случайно удалось ее послушать, говорили, что играет она замечательно, однако взрослых она никогда не приглашала на эти концерты. Только нас, ребят, хотя, понятно, что уж, конечно, не Бетховен и Гайдн привлекали первоклашек, а эти самые зверюшки, которые Фасоля дарила каждому после концерта. Она даже не скрывала, что потому и гнется ночами над игрушками, чтобы заманить нас к себе. "Они хотят научиться любить и понимать серьезную музыку, - говорила Фасоля. - А такое желание достойно вознаграждения. Я уверена, - наступит день, когда они откажутся от этих безделушек и скажут: "Дорогая Антонина Степановна..." Но такой день все не наступал - кому была охота отказываться от "фасолят", когда за каждого зайца можно было получить коробку цветных карандашей, несколько стаканов семечек или кататься в парке на карусели, пока не затошнит? - Мы белые снежиночки, Спустилися сюда, Летим мы как пушиночки, Холодные всегда, - тянет класс под аккомпанемент фасолиной гитары. Мы с Люськой по очереди мусолим под партой жмых. - Синегина, я все вижу. Ну-ка, иди сюда. И ты, Новикова. Сейчас я отстучу мелодию. Т-сс, слушают все... Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук... - Ну, Синегина? Молчу, изображая интенсивную работу мысли. Люська, страдальчески морщась, просится в туалет. Класс хохочет. - Тс-с... Ладно, Новикова, иди. Ну, Синегина? - "Катюша", - наобум говорю я. Ужасно хочется отпроситься вслед за Люськой, но это, разумеется, нереально. - Ничего похожего на "Катюшу". Кто угадал? - "Где ж вы, очи карие"? "Варяг"? - галдит класс. - При чем тут "Варяг"? Да вы послушайте... Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук... Мы молчим. - "Николай, давай закурим", - вдруг изрекает с задней парты второгодник Седых Валька. - В чем дело, Седых? - Спички есть, бумаги купим, - не унимается Валька. Мы гогочем. - Прекрати безобразничать, Седых. - Так то ж вы отстучали, - обиженно басит Валька, - "Николай, давай закурим!" Класс веселится. - Ох, ну конечно же... Да перестаньте вы, Валя прав. Верно, есть такие слова на музыку "Барыни". Валя угадал правильно. Я отстучала русский народный танец "Барыня". Молодец, Седых! Когда Фасоля радуется, то становится какой-то прозрачно-розовой - так бывает, когда ладонь приближаешь к лампе. Смотрит Фасоля на второгодника Вальку и вся светится. А второгодник Валька глядит на нее, а лицо его - эдакий непробиваемый для педагогов кремень - постепенно оживает, расплывается в улыбке до ушей. И, звонко щелкнув по лбу соседа своего Секачева, чтоб кончал смеяться, Валька костяшками пальцев сам что-то барабанит по парте. - Сед-ы-ых, - благоговейно шепчет Фасоля.- Да это же... Да ты же... И тоже барабанит нечто, понятное лишь Вальке, Валька отвечает ей. Опять Фасоля... Мы недоуменно переглядываемся. Мелодия из "Севильского". Завтра, много лет тому назад, Фасоля сыграет ее снова, уже на своем пианино. - Вот, ребята, что вчера отстукивали мы с Валей, верно, Валя? И гордо кивнет второгодник Седых, и впервые я буду слушать Фасолю. Не слышать, а слушать. Потому что обидно: уж если второгодник Седых что-то понимает... Ухвачусь за звуковую нить и буду распутывать, распутывать, и неожиданно нить пойдет мотаться сама, подчинит, завертит, закружит.. Я еще буду сопротивляться, раздваиваясь между привычно-обыденным "здесь" и ошеломляющим "там", новым "там". "Здесь" - это сижу на стуле нога на ногу, полуботинок навырост покачивается на большом пальце, рядом простуженный Кротов сопит, покашливает, чудачка Фасоля смешно размахивает над клавишами руками и закатывает глаза. "Там" нет ни грязного полуботинка, ни простуженного Кротова, ни нелепых Фасолиных гримас, ни меня самой. Просто это "там", его никак не назовешь, не объяснишь. Что-то поет, дрожит, ликует, страдает, плачет, взлетает, падает, и это "что-то" - я сама. Через пару вечеров я окончательно сдамся. Буду считать часы от концерта до концерта, хоть и по-прежнему посмеиваться над Фасолей. Тайная страсть к ее концертам будет представляться мне чем-то постыдно нелепым, я буду из всех сил стараться, чтобы ребята ее не обнаружили и не подняли меня на смех. И потом очень долго, уже когда Фасоля исчезнет, буду связывать музыку с нею и только с нею. Даже по радио слушать лишь то знакомое, что играла нам она. Наверное, она была действительно замечательной пианисткой. И, наверное, не одна я "заболела" ее концертами. Может быть, многие. Но никто никогда в этом не признается. По-прежнему мы будем уносить в карманах ее мышей и зайцев. И Фасоля будет думать... Так я никогда не узнаю, что она обо всем этом думала. Скоро, много лет назад, Фасоля исчезнет. Отыщется где-то какой-то там дальний родственник, и когда мы вернемся в школу после каникул, к нам придет новый учитель пения. С баяном. Пианино Фасоля продаст Алкиной матери, и мы все будем учиться на нем играть. Алкина мать - "Полонез" Огинского, Алка - "Легко на сердце" одной рукой, а я - вальс "Березка" одним пальцем. Прилечь на землю хочется, Но ветерок-злодей Все гонит, подгоняет нас, И мы летим быстрей... Люська так на урок и не вернулась. В окно вижу ее - играет с какой-то девчонкой в "нагонялы". Мучаюсь завистью, ревностью и вгрызаюсь зубами в жмых. Хоть так отомщу, ничегошеньки не оставлю... * * * Девочку звали Маней. Была она неестественно белокожей, вытянувшейся в длину, как картофельный росток. Казалось, дунь - закачается, согнется пополам, но мы уже знали: это впечатление, ох, как обманчиво! Дралась Маня по-страшному, всерьез, так у нас даже мальчишки не дрались. Нам объяснили, что Маня два года пробыла в немецком концлагере, где, чтобы выжить, детям приходилось драться за каждую крошку хлеба. Вот она и получилась такая, это у нее душевная травма, и чтоб мы это понимали и имели к Мане особый подход. Еще была у Мани одна странность - она никогда не улыбалась. Даже когда "Волгу-Волгу" показывали, ни разу не улыбнулась. Вообще с середины встала и ушла. Такая она была, Маня. Вдруг ни с того ни с сего, когда игра и всем весело, - возьмет да уйдет. И на уроках - то ничего, пишет, считает, а то как замолчит, ничего с ней не сделаешь, учителям остается только не обращать внимания. По возрасту Мане пора было в третий, а ее посадили в первый, и мы радовались, что в "А", а не в наш "Б", потому что лупила. В майский погожий день сорок шестого, в годовщину Дня Победы, шефы Мани привезли ей в подарок велосипед. Над Маней шефствовал целый завод. Однажды про нее поместили статью в городской газете - что она разучилась улыбаться, что столько пережила в фашистском плену, что Манина мать осталась на всю жизнь инвалидом и находится в больнице. С тех пор и появились шефы. Посреди школьного двора стояла Маня, вцепившись одной рукой в руль, другой в сиденье, молчала и дико озиралась. Хоть бы спасибо сказала! Велосипед!.. Настоящий, не какой-то там подростковый - чудо чудное, диво дивное сверкало на майском солнышке всеми своими хромированными деталями. Звонок, кармашек с ключами, фонарик - с ума сойти! Я даже дышать боялась, стискивая локоть стоящей рядом Люськи. А Люську мою прямо-таки перекосило от зависти. Вырвав руку, она мелкими лисьими шажками подкралась к шефам и, заглядывая им в глаза, промурлыкала: - Дядечка-а...А нам мо-ожно покататься? На лицах столпившихся вокруг ребят был тот же немой отчаянный вопрос. Шефы, два паренька с модно подвитыми чубами, растерянно переглянулись. - В общем-то...Что тут такого? Маня вам разрешит, конечно...А, Мань, дашь ребятам прокатиться? Даст она, как же! Маня молчала, но лицо ее говорило выразительнее всяких слов - пусть-ка кто попробует коснуться ее велосипеда! Убедившись, что желающих пробовать не нашлось, Маня потащила велосипед за ворота. Оглядываясь и угрюмо сопя, - как зверь добычу. Шефы сконфуженно развели руками и поспешили ретироваться в столь трудной педагогической ситуации. - Вот кабы вместе... - процедила сквозь зубы Люська, - Как бы ей да- ать! Но сознательные наши ребята Люську не поддержали. - А ну ее! У ней судьба трудная, пусть себе... - Жадина-говядина! Жадина-говядина! - верещали менее сознательные девчонки. Несколько дней мы будем со злорадством наблюдать за бесплодными попытками Мани укротить свой велосипед. Он будет брыкаться, сбрасывать ее, как норовистый конь, а она, длинная, нелепая, вся в синяках и ссадинах, будет снова и снова карабкаться на него и снова хрустко /ведь одни кости/ шмякаться оземь. Первыми не выдержат мальчишки. Выудят Маню мокрую, грязную, оглушенную, из наполненной талой водой канавы, выправят погнутый руль, втащат на велосипед и примутся учить кататься. Маня будет неподвижно торчать в седле, прямо, словно аршин проглотила, словно Дон Кихот на своем Росинанте, а мальчишки вокруг, шумные, запыхавшиеся, веселые Санчо-оруженосцы, будут катать ее по дороге, со всех сторон поддерживая велосипед, не давая упасть. - Да не сиди ты, как припаянная, педалями верти!.. За руль не держатся, его самой надо держать. Так, так... Да поворачивай ты, тюря!.. Поворачивай... А еще через несколько дней, много лет тому назад, наступит июнь, и мне повстречается манин велосипед на уже просохшей дороге. Она будет ехать сама, отчаянно тренькая звонком, а сзади, на багажнике, свесив ноги, будет колыхаться один из "ашников". Я покажу Мане язык, а она покатит мимо, невидяще блестя глазами и зубами в младенчески-первой своей улыбке. ПРЕДДВЕРИЕ 6 Снова полутьма просмотрового зала, трещит проектор, ноет стиснутое меж кресел тело. - Все твои измышления нуждаются в доказательствах, - заявляет АГ. - Нужны документы, свидетели..."Иосиф - богоданный правитель!" - это же чушь. - То не я сказал, а патриархи, Сергий и Алексий Первый, и архиепископ Лука (Войно-Ясенецкий), кстати, известный хирург, получивший сталинскую премию первой степени за работу о гнойной хирургии. Но я о другом. Давай проследим, когда идея "Святой Руси" дала трещину и князья, а за ними и некоторые священнослужители перестали пасти овец, а стали их, грубо говоря, стричь и жрать, нарушая повеление Божие, которое мы уже здесь неоднократно приводили. Князья, "отцы и защитники" малых сих, постепенно превращались в хищников, соблазняясь сами и служа соблазном для народа Божия, "купленного дорогой ценой" - кровью Спасителя. Начнем с того, что всякая цивилизация сравнима с клеткой. - Дались тебе эти клетки... - Культ или тип религии - ядро. Культура - мантия. Общественное устройство - оболочка. Цивилизация, в которой нет ядра - веры, культа - бессмысленна и обречена. По Замыслу культура и государство должны служить ядру, а не наоборот. В 1054 году произошел раскол христианской церкви на восточную и западную. На православных и католиков, а затем и реформаторов - протестантов. В 1453 году главная православная кафедра перешла из Константинополя в Москву и Филофей сказал свою знаменитую фразу, что Москва отныне - Третий Рим, "а Четвертого - не бывать". Финансовая олигархия стала у западной церкви самоцелью. Православная - еще какое-то время держалась. Смысл православия был во внутреннем /Образ Божий/ самоутверждении человека, а не во внешнем, материальном /счет в банке/. "Нельзя одновременно служить Богу и Мамоне", - сказано в Писании. "Буржуа хочет количественной бесконечности, но не хочет бесконечности качественной, которая есть вечность", - сказал религиозный философ Н.Бердяев. А Александр Пушкин написал по этому поводу "Сказку о рыбаке и рыбке", где жадная старуха вознамерилась заставить Золотую Рыбку служить ее похоти и быть у нее "на посылках". Что из этого вышло, мы хорошо знаем. Церкви, как явления Бога в человеческой истории, которую "Врата ада не одолеют", мы ни в коем случае касаться не будем. Мы будем говорить о церкви, как социальном институте, и о теократическом государстве, то - есть провозгласившем своей целью служение Богу. Если такая церковь и такое государство, отступив от своего призвания, начинают служить Мамоне, порабощению одних братьев другими, при этом пытаясь освящать свои деяния Божьим Именем, они тем самым "отдают Божье кесарю" и служат страшным соблазном, результатом которого может явиться отпадение от церкви, хула на Бога, прямое отрицание бытия Божия. Тебе скучно, бес? Но без такого исторического, философского и религиозного экскурса нам никогда не разобраться в роли Иосифа в Замысле. - Ладно, валяй, - прошипел АГ, - можно я покурю? - Только не дыми в лицо. Итак, уже при Иване Грозном цари руководили церковными делами и церковь была подчинена государству. Божие отдавалось кесарю. Один монах тех лет писал с горечью: "Безумное молчание, истину царям не смети глаголати. Безумное молчание, не смети глаголати истину своим царям! В то время возникла легенда о Граде Китеже, раскольники уходили в леса и обличали "царей-антихристов". При крепостном праве дворяне-помещики были народу уже не "отцами и братьями", а рабовладельцами. Крепостное право, как и западное вольнодумство, было глубоко чуждо подлинному христианству. Пропасть между народом и верхами растет, официальная церковь, за редким исключением, делает вид, что ничего не происходит. Неудовлетворенные официальной церковностью, в которой все более ослабевал дух, русские просветители искали истину в масонстве. Новиков за это получил 15 лет крепости. Потом - декабристы, всякие тайные общества... - Страшно далеки от народа, но разбудили Герцена, -фыркнул АГ, - слыхали. - Герцен - это позже. А пока происходило страшное - зарождающаяся великая русская литература искала Истину вне церкви, которую отождествляли с несправедливым государством. Это было своего рода восстание против царской России. Увлечение Гегелем, Сен-Симоном, Фейербахом, Фурье и, наконец, марксизмом носило во многом религиозный характер. "Не через Родину, а через истину лежит путь к небу", - сказал Чаадаев. - Теперь страшен не раскол, а общеевропейское безбожие. Все европейские ученые теперь празднуют освобождение мысли человеческой от уз страха и покорности заповедям Божиим..." "Если восторжествует свободная Европа и сломит последний оплот - Россию, то чего нам ожидать, судите сами. Я не смею угадывать, но только прошу премилосердного Бога да не узрит душа моя грядущего царства тьмы" /из письма игумена Черменецкого монастыря Антония Оптинским старцам/1848/. - Так что отнюдь не большевики ввели на Руси безбожие. Оно, как соблазн, пришло с Запада и пало на благоприятную почву недовольства нехристианской сутью государства российского, поддерживаемого православной церковью. Свидетели? - пожалуйста. "Поток-богатырь", А.К.Толстого: И во гневе за меч ухватился Поток: "Что за хан на Руси своеволит?" Но вдруг слышит слова: "То земной едет бог, То отец наш казнить нас изволит!" Удивляется притче Поток молодой: Если князь он, иль царь напоследок, Что ж метут они землю пред ним бородой? Мы честили князей, но не эдак! Да и полно уж вправду ли я на Руси? От земного нас бога Господь упаси! Нам писанием велено строго Признавать лишь небесного Бога. И в другое он здание входит: Там какой-то аптекарь, не то патриот, Пред толпою ученье проводит: Что, мол, нету души, а одна только плоть, И что если и впрямь существует Господь, То он только есть вид кислорода, Вся же суть в безначалье народа. Итак, поклонение кесарю. Как результат - безбожие. А сочувствие к угнетению народа, больная совесть элиты привели к идеализации и даже обожествлению народа, то - есть новому идолопоклонству: И, увидя Потока, к нему свысока Патриот обратился сурово: "Говори, уважаешь ли ты мужика?" Но Поток вопрошает: "Какого?" "Мужика вообще, что смиреньем велик!" Но Поток говорит: "Есть мужик и мужик: Если он не пропьет урожаю, Я тогда мужика уважаю!" "Феодал! - закричал на него патриот - Знай, что только в народе спасенье!" Но Поток говорит: "Я ведь тоже народ, Так за что ж для меня исключенье?" Но к нему Патриот: "Ты народ, да не тот! Править Русью призван только черный народ! То по старой системе всяк равен, А по нашей лишь он полноправен"... - Прекрасное свидетельство, поздравляю, - прошипел АГ, нещадно дымя серой. - Тут тебе и человекобожие, и атеизм, и идолопоклонство в одном флаконе. Неужели 1871 год? - Погоди, еще не все: Тут все подняли крик, словно дернул их бес, Угрожают Потоку бедою, Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс, И что кто-то заеден средою. Меж собой вперерыв, наподобье галчат, Все об общем каком-то о деле кричат. - В общем, "Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног!" - "Существуют, - говорит святой Кирилл Александрийский, - следующие три учреждения, от которых зависит благосостояние городов и стран: царская власть, подчиненные правительственные должности и превластное священство. Если они пребывают в хорошем состоянии, соответственно каждому из них, то все зависящие от них дела находятся в благоустроенном виде и подчиненные благоденствуют. Но если они захотят предпочитать превратную стезю и по ней тот час же начнут ходить, то все придет в нестроение и как бы в опьянении устремится к погибели. Как во время боли, поражающей телесную голову, необходимо ей сочувствуют и соболезнуют остальные члены, так и когда начальники уклонились ко злу со склонностью к порокам, подчиненные необходимо развращаются вместе с ними"... - Постой, тут что-то про масонов. Это уже по твоей части...Локк, Вольтер, Дидро, Монтескье, Жан-Жак Руссо...Здесь утверждается, что "Декларация прав человека" 1776 года составлена масонами Джеферсоном и Франклином, а лозунг "Свобода, равенство и братство"... - А что с лозунгом? Прекрасный лозунг! - Не мне тебе говорить, сын тьмы, что здесь речь идет о свободе внешней, которая в "лежащем во зле мире" именуется "отвязанностью", когда все решает право сильного - безразлично, верхов или толпы. Следовательно, никакое равенство невозможно, не говоря уже о братстве... А масонство толкует именно о "Всемирном братстве". Соединенные Штаты Европы, потом Соединенные Штаты Мира...Вот твой свидетель, брат Франклин, сказал на 1-м интернациональном Конгрессе масонов в Париже в 1889 году: "Настанет день, когда народы, не имевшие ни 18 века, ни 1789 года, сбросят узы монархии и церкви. Этот день уже недалек, день, которого мы ожидаем. Этот день принесет всеобщее масонское братство народов и стран. Это идеал будущего. Наше дело ускорит рассвет этого всеобщего мирового братства." - Очень красиво! Что тебя не устраивает? Всемирная революция, всеобщее братство - разве это не христианская идея? - Такая идея уже была, когда Вавилонскую башню строили. Всякая дерзновенная коллективная попытка во грехе забраться на Небо - утопия, противоречащая Замыслу. Никакого "всеобщего братства" на земле быть не может в силу человеческой самости и греховности. Жатва Господня - это чистая пшеница, а не сорняки: И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же, и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город. /Быт.11,5-8/. Таким образом, каждая нация, каждый народ несет в замысле свою особую функцию, идею, у нее свой язык и свой путь к Небу. А в день Пятидесятницы, после Вознесения Спасителя, "все они были ЕДИНОДУШНО вместе". /Речь идет об учениках Христовых. Подчеркиваю "единодушно вместе", а не "тела вместе", "умы вместе" или "страсти вместе", как чаще всего бывает на земле/ И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать. Когда сделался этот шум, собрался народ и пришел в смятение; ибо каждый слышал их говорящим его наречием." /Деян.2;1,3,4,6/ Язык Духа и Святости - вот единый язык Неба. - А Иосиф? - Разве он не строил это самое "Всеобщее братство"? - Иосиф-то? Ха-ха-ха! - как бы он сказал. Иосиф строил Антивампирию и ничего больше. "Одна, но пламенная страсть". "Носители государственной власти - враги масонства, так называемая государственная власть более страшный тиран, нежели церковь", - написано в масонском журнале. - Да, это не Иосиф, - согласился АГ. "Только благодаря союзу левых, главной ячейкой которого будет ложь, мы восторжествуем. Мы должны сгруппировать всех республиканцев, радикал- социалистов, коллективистов и даже в союзе с коммунистами выработать программу" /Брат Дельпаш, речь на конвенте Великого Востока/ - Ваши делишки, АГ? А раскол православной церкви? Император Павел Первый и Лефорт были в Голландии приняты в Тамплиеры, начались гонения на православие со стороны масонов-протестантов. И, наконец, отмена ПАТРИАРШЕСТВА. Которое, между прочим, восстановил Иосиф. "Унижая церковь в глазах народа, Петр рубил один из самых глубинных и питательных корней , на котором стояло, росло и развивалось дерево самодержавия"./ Лев Тихомиров "Монархическая государственность"/. - При Екатерине Второй Фармазоны захватили науку в России. Лишь после обличений архимандрита Фотия ложи были закрыты. И первая волна увлечения революцией: "Тираны мира! трепещите! А вы, мужайтесь и внемлите, Восстаньте, падшие рабы! Увы! куда ни брошу взор - Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы; Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений Воссела - Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть. Иосиф очень любил эти стихи. За сто лет до революции написаны, между прочим. А вы - "Иосиф, Иосиф"... Ну и крестьянские волнения, декабристы... - Почему же ты не напел Иосифу, что идея монархии - часть Замысла? - Потому что это вовсе не так, - заявил АХ. Даже Иоанна в тесном своем убежище дернулась от удивления, АГ пустил такой клуб серного дыма, что закашлялся, и Яна снова оказалась в осени сорок пятого года. * * * Двойка в тетрадке, жирная, красная, встала на дыбы, как взбесившийся червяк, и я, дрожа от омерзения, срисовываю с нее ряды двойников. Десятки лиловых червяков с завязанными хвостами. Когда я завязываю им хвосты, из- под пера брызжут липкие жирные кляксы - на тетрадку, на пальцы, на платье - они везде, мерзкие лиловые следы раздавленных червяков. Бросаю ручку. Лиловые слезы капают на тетрадь. - Дур-ра!.. раздраженно кривится Люська, - Ме-е... Дур-рында! Во, видала? Люськины двойки тонкие и изящные. Горделиво плывут они друг за другом по строчкам, выгнув грациозные фиолетовые шеи, и это, конечно, волшебство, как и все, связанное с Люськой. А волшебство - всего лишь новенькое дефицитное перышко "уточка", которое забрала у меня Люська, подсунув взамен свое, с разинутым, как у прожорливого птенца, клювом. - Слышь сюда, - Люськины глаза сверкают, горячий шепот обжигает, будто пар из чайника, - Развалины у вокзала знаешь? - Это куда бомба попала? - Ну!.. Там на стройке немцы работают. Взаправдышные. - Врешь! - Во! - блатной люськин жест: грязным ногтем большого пальца чиркнуть по зубам и шее означает самую страшную клятву. Мгновенно высыхают слезы. Немцы... Ужасные человекоподобные существа с окровавленной пастью, клыками и ножом за поясом, созданные грабить, жечь, убивать. Мистические носители зла, вроде Кащея, бабы Яги или Бармалея. Такие, как в книгах, плакатах, карикатурах. Живые немцы... Ой-ей!.. - Сбегаем поглядим? - Да-а, хитренькая... - Вот дурында, мы же их победили, чего бояться-то? Они же пленные! - Они что, привязанные? - Да ничего они нам не сделают, у них же все ружья отобрали, дур- рында. Ну? Уж эти Люськины глаза! Мы крадемся вдоль сплошного дощатого забора стройки, замирая от страха, слышим редкие отрывистые звуки чужой речи. Должна же где-то быть щель! Одна из аксиом, которой мы научились в недолгой своей жизни - заборов без дыр не бывает. Хоть одна-единственная... И когда мы находим эту одну-единственную, из-за угла появляется часовой. Это наш часовой, в пилотке и с ружьем. Он не смотрит на нас с Люськой. Он смотрит на женщину в короткой юбке. Та, чувствуя его взгляд, неспешно проходит мимо, покачивая бедрами. В руке у нее авоська с морковью. - Тю-у! - Чего тю-то? - весело оборачивается она к солдату. - Угостила б морковочкой... - Морковочки ему, много вас таких, - а сама уже остановилась, смеется, и часовой смеется, тянет к себе авоську. - Лезь! - приказывает Люська. - Да-а, почему я? - Дур-рында, я ж тебе, как подруге, чтоб все поглядела... Я караулить буду, - шипит Люська и запихивает меня, упирающуюся, в дыру. Задвигает доской. Дергаю доску - безрезультатно. Люська навалилась с той стороны. - Ш-шш, часовой... Первое желание - плюхнуться на землю и так лежать в по-осеннему редком кустарнике у забора, пока Люська не выпустит. А может, зареветь во весь голос этому самому часовому с ружьем? Он хоть и с ружьем, зато наш, а эти... Я сижу на корточках, одной рукой судорожно сжимая портфельчик, другой прикрывая глаза. Я трусиха, страус. Меня не видно, потому что я сама себя не вижу. От земли пахнет грибами. Они где-то неподалеку, переговариваются. Все же любопытство пересилило. Глянула. Сперва одним глазом, потом двумя. Вот те на! Там, у разрушенного здания, двигались обыкновенные люди. И не как немцы в кино - истерически визжащие, с искаженными лицами, беспорядочно дергающиеся, как марионетки. Эти двигались размеренно и в то же время быстро. Одни что-то размешивали в огромном корыте, другие таскали ведра и носилки, третьи обколачивали цемент со старых кирпичей - и все это деловито, даже весело, подчиняясь старшему с черной повязкой на глазу. Какие же это немцы, это и не немцы вовсе! Наврала Люська. Обычные люди. Мало ли кто говорит не по-нашему? Украинцы, например, грузины. Цыгане тоже не по-нашему говорят... Тот, с черной повязкой, поглядев на часы, что-то крикнул, они расселись мигом вокруг костра, над которым дымился котелок. Мгновенно у каждого оказалось по миске с ложкой, бойко застучали ложки по мискам. Строители перебрасывались словами, пересмеивались... И наш часовой тут же с миской и ложкой, отложил ружье, расположился на травке вместе с этими. И они ружье не хватают, чтоб его убить. Вот он им что-то сказал, они разом загоготали, и наш посмеивался, грызя отвоеванную- таки морковку. - Ну?.. Сунулась в щель Люськина физиономия с косящими от любопытства хищными глазками. И я отомстила. Зашипев на Люську, задвинула доску, сама навалилась спиной. Нет, конечно, никакие это не немцы. Даже обидно. Надо придумать, что бы такое рассказать Люське... И тут я увидела, что к забору, к кустам, прямо на меня идет человек. Один из этих. Долговязый, костистый, в хлюпающих сапогах со слишком широкими голенищами. Цепенею от ужаса и в ту же секунду понимаю, что он меня не видит. Что он идет к забору по своим вполне определенным естественным надобностям. Остается лишь зажмуриться, я - страус воспитанный. Томительно ползут секунды, ползут по голым ногам и кусаются злые осенние мухи. Терплю. Наконец, слышу его удаляющиеся шаги. Но тут проклятая Люська дергает сзади доску, доска скрипит, с треском ломается где-то совсем рядом сухая ветка и... Кто кого больше испугался? Его лицо и шею заливает краска, и я понимаю, что он рыжий, хотя волосы, торчащие из-под смешной, как у гнома, шапки, не рыжие. Зато веснушки рыжие. Потом он улыбается совсем не как немец. Я тоже отвечаю улыбкой. Он спрашивает: - Ты что здесь делаешь? Я догадываюсь, о чем он спросил, хотя не поняла ни слова. Просто именно это спросил бы любой другой на его месте. И ответила: "Просто так". Еще он спросил, кивнув на портфель: - Из школы? И опять я поняла - что ж тут было не понять? Тогда он садится рядом, вытянув ноги в стоптанных сапогах , а потом, спохватившись, спрашивает, можно ли сесть. Я разрешаю. Он достает кисет и просит разрешения закурить. Я опять разрешаю. Удивительно, что я все понимаю, не понимая ни слова! Потом он стучит себя по груди и сообщает, что его зовут Курт. А я говорю, что меня зовут Яна. Он оживляется, что-то мне втолковывает - не понимаю. Тогда он просит у меня портфель и рисует на промокашке девушку на коне. Рисует он здорово. И пишет: "Jana." Пишет он не по-нашему. И я спрашиваю: Вы вправду немец? - Я, - говорит он. - Ты, - киваю я, - Ты разве немец? Да, - отвечает он по-русски, - Я есть немец. Наверное, что-то меняется у меня в лице, потому что он поспешно лезет в карман линялой гимнастерки и достает фотографию женщины с очень красивыми белыми локонами до плеч. Женщина сидит в плетеном кресле под деревом, рядом - конопатая девчонка с мячом, и конечно же она - дочь этого Курта и женщины с красивыми локонами. Девчонка как девчонка, немного похожа на Капустину из второго "Б". Я хочу сказать немцу, что его дочь похожа на Капустину, но пока соображаю, как же будет по-немецки "Капустина", он протягивает мне жестяную коробочку. В коробке белеет кусок сахара. Поколебавшись, беру и говорю "спасибо". Такого куска, если его поколоть, на пять стаканов хватит. Вот так немец! А он рассовывает по карманам кисет, жестянку, фотографию, руки у него дрожат и дрожит голос, когда рассказывает, что дочь его такая же, как я, и дрожат губы, и тут тот, с черной повязкой, что-то кричит, и мой немец мгновенно вскакивает, вытягивается - руки по швам, а потом, так же мгновенно опять присев (слышу, как коленки хрустнули) судорожно прижимает к груди мою голову. Этот запах. Пота, табака, и еще чего-то полузабытого, имеющего отношение к довоенному нашему миру, отцовскому ящику с помазками и лезвиями, куда мне не разрешалось лазить. Лицо немца, впечатанное в серую оправу осеннего неба. Дрожащие губы, дрожащие на побледневших скулах конопатинки, глаза, наполненные влагой, напряженные, немигаюшие, - и вот они тонут, как лодки, захлестывает влага покрасневшие веки-борта... Немец бежит к тому, с черной повязкой, хлюпают на ногах слишком большие сапоги. За забором часовой свистит и орет на Люську. Слышу, как она удирает. Через полчаса, много лет тому назад, не найдя сбежавшей Люськи, я помчусь домой, чтобы сообщить свое потрясающее открытие. Немцы - тоже люди. Они умеют любить и даже плакать, у них тоже есть дети, и они скучают по своим детям. Я лечу как на крыльях, сжимая в кулаке великое доказательство - кусок сахара. Баба Яга обернулась феей, зло - добром. И это добро подарю миру я, Синегина Яна. Коричневая дверь с ромбами, стон расшатанных ступенек, скользят кулаки по дерматину. Испуганное мамино лицо. Выпаливаю ей про немца и вижу, вижу, что с каждой секундой мы все больше не понимаем друг друга, и не знаю, почему - ведь все так хорошо и ясно! Разжимаю, наконец, кулак с "великим доказательством". Мама смотрит в каком-то оцепенении на волшебный кристалл, сияющий белизной в полутьме передней, и вдруг лицо ее искажается, ребро ладони гильотиной обрушивается на "доказательство". Яростно, исступленно топчут его каблуки, превращая в грязное крошево. Вечером, когда стихнет, наконец, мой отчаянный рев, и мы с мамой помиримся и засядем за уроки, я, снова закручивая хвосты двойкам, буду мучительно размышлять - как же совместить мамино ненавидящее: "Они убили твоего отца! А бабушку с дедушкой : Там, в оккупации:" - как совместить это с девчонкой, похожей на Капустину, с его дрожащим голосом, дрожащими губами, с конопатинами на побледневших скулах, с тонущими лодками- глазами?.. Ведь и то, и другое не было ложью - это я чувствовала безошибочной детской интуицией. Как же совместить эти две несовместимые правоты? Смертельная недоуменная обида на саму эту несовместимость, нарушившую гармонию моего тогдашнего мира, в котором зло было злом, добро - добром, и уж если оборачивалось зло добром, то взаправду и насовсем, чтобы все были счастливы, а не топтали это добро каблуками. Воспоминание о крушащих маминых каблуках долго будет мучить, ныть во мне, как заноза, пока однажды не исцелит меня сон, странно чудесный, который я никому не расскажу - ни маме, ни Люське, но который запомню навсегда. В этом детском моем сне все дивным образом переплетется, все станет всем. Там я буду сидеть на коленях отца, на том залитом солнцем довоенном берегу Клязьмы, куда отец однажды возил нас с мамой на мотоцикле с коляской. Но я буду не только мною, но и конопатой девчонкой, похожей на Капустину, и самой Капустиной, а у мамы будут локоны до плеч, потому что она станет и той блондинкой с фотографии, а обнимающий меня отец будет одновременно Куртом, этим моим немцем, и в руке у меня окажется мяч, и тот наш довоенный день станет тем их днем, когда остановилось мгновенье. И дерево, и плетеное кресло, и берег Клязьмы, и жужжащие пчелы будут и теми, и этими. И небо, и облака. И мы все будем радоваться, что все так просто, чудесно разрешилось, и что так будет всегда, и июнь сорок первого никогда не наступит. И запущенный отцом воздушный змей белой печатью скрепит остановившееся время. ПРЕДДВЕРИЕ 7 - Как это "монархии нет в Замысле"? - спросил изумленный АГ, прокашлявшись. - Свидетельствует Первая Книга Царств, глава 10. Внимай, сын тьмы: "И созвал Самуил народ к Господу в Массифу И сказал сынам Израилевым: так говорит Господь, Бог Израилев: Я вывел Израиля из Египта, и избавил вас от руки Египтян и от руки всех царств, угнетавших вас. А вы теперь отвергли Бога вашего, Который спасает вас от всех бедствий ваших и скорбей ваших, и сказали Ему: царя поставь над нами./10, 18-19/ Но я воззову Господа, и пошлет Он гром и дождь, и вы узнаете и увидите, КАК ВЕЛИК ГРЕХ, который вы сделали пред очами Господа, прося себе царя. И воззвал Самуил к Господу, и Господь послал гром и дождь в тот день; и пришел весь народ в большой страх от Господа и Самуила. И сказал весь народ Самуилу: помолись о рабах твоих пред Господом, Богом твоим, чтобы не умереть нам; ибо ко всем грехам нашим мы прибавили еще грех, когда просили себе царя. /12, 17/ И сказал Господь Самуилу: послушай голоса народа во всем, что они говорят тебе; ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними. Как они поступали с того дня, в который Я вывел их из Египта, и до сего дня, оставляли Меня и служили иным богам: так поступают они и с тобою. И пересказал Самуил все слова Господа народу, просящему у него царя, И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмет, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его. И поставит их у себя тысяченачальниками и пятидесятниками, и чтобы они возделывали поля его, и жали хлеб его, и делали ему воинское оружие и колесничный прибор его. И дочерей ваших возьмет, чтоб они составляли масти, варили кушанье и пекли хлебы. И поля ваши виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим. И от посевов ваших и из виноградных садов ваших возьмет десятую часть и отдаст евнухам своим и слугам своим. От мелкого скота вашего возьмет десятую часть; и сами вы БУДЕТЕ ЕМУ РАБАМИ и восстенаете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда. /8, 11-18/ - Так что лучший вид правления по Замыслу, как понял Иосиф, - прямое подчинение Богу. О чем мы просим в молитве: "Да будет воля Твоя на земле, как на Небе". Но народ грешен и боится Света, чтобы не обличились злые дела его, и потому предпочитает быть рабом у такого же грешного царя - вампира. И еще запомнил Иосиф: "Если же вы будете делать зло, то и вы и царь ваш погибнете". /12, 25/ Богу угоден лишь царь, служащий Замыслу - умножению жатвы Господней, а не заставляющий подданных служить СЕБЕ и своим вассалам. Свидетель Чацкий по этому поводу сказал: "Служить бы рад. Прислуживаться тошно!" - Ладно, кончай митинговать, - проворчал АГ, дымя серой. - Давай моих свидетелей, а то у тебя что-то все революционеры с нимбами... - Погоди, я по порядку. Надо же разобраться. Свидетель В.А.Жуковский: "Реформация разрушила духовный, доселе нетронутый, авторитет самой церкви, она взбунтовала против ее неподсудности демократический ум; дав проверять откровение, она поколебала веру, а с верой и все святое". - По этому поводу лишь одно уточнение. "Проверять откровение" - кощунство и грех великий, на этом Толстой и споткнулся. Но свидетель Бердяев вполне справедливо замечает: "Когда церковь, как объективация и СОЦИАЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ, признается святой и социально непогрешимой, то начинается идолотворение и работворение человека". Потому что в этом случае все грехи и несправедливости священнослужителей в сознании прихожан как бы связываются с Богом. А в "такого Бога" они перестают верить. Свидетель Константин Леонтьев: "Вместо христианских загробных верований и аскетизма явился земной гуманный утилитаризм, заботы о всеобщем практическом благе. Христианство же настоящее представляется уже не божественным, в одно и то же время отрадным и страшным учением, а детским лепетом, аллегорией, моральной басней, детальное истолкование которой есть экономический и моральный утилитаризм". "Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам". /Мф.11,25/ Вот уж воистину, - вздохнул АХ, - Кончай дымить, сын тьмы, твои пошли... Тут материалы по Первому Интернационалу. Свидетель Маркс Карл: "Принимая во внимание, что для социалиста вся так называемая история мира означает не что другое, как творчество человека, созидание его рукой, и развитие природы для человека, он, тем, самым, обладает бесспорным доказательством того что и родился он сам из себя..." - Круто! - захлопал в ладоши АГ, - Значит всякий, кто построил дом и посадил вокруг смородину, может считать, что сам себя родил... Замечательно. А дальше-то, дальше: "Человек является высшим существом для человека"... "Коммунисты не проповедуют морали..." "Вследствие мировой войны исчезнут не только реакционные классы и династии, но также и реакционные народы будут стерты с лица земли. И это будет большой прогресс. Они навсегда будут забыты". - Вот тебе и Замысел, - хихикнул АГ, - был народ и нету. На помойку его, реакционного! - А реакционный - это какой? - Да в Бога верующий, а не в "человекобога". Как свидетель Достоевский сказал в "Бесах": "Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства. Мир заполнит тот, кому имя человекобог". - "Богочеловек?" - переспрашивает Ставрогин. - "Человеко