дорогой ценой"... Христос свободно и добровольно избрал крестную муку, чтобы нас спасти. "Да минует Меня чаша сия... Впрочем, не как Я, а как Ты хочешь". Вот он, выбор, вот где сомкнулись две бездны. Свобода и послушание. Свободное послушание делу несения общей муки, твари и божества, делу великой жертвенной любви во имя восстановления единства мира. Бога и человека... "Твоя от Твоих Тебе приносящих о всех и за вся"... Вот указанный нам путь. Свобода - осознанная необходимость послушания Творцу, Который есть Путь, Истина и Жизнь. Ну а как ее узнать, эту Божественную Волю? Вручить свою жизнь, единственную и неповторимую, простому деревенскому священнику - миру это показалось бы безумием. Миру, из которого она ушла. Иоанна осознала окончательно, что сбежала, как и благословил отец Тихон. Кто же она теперь? Помещица? Цветочница? Наступит осень, она заколотит окна, вернется в Москву и надо будет жить, как прежде. Играть себя прежнюю, Иоанну умершую, но не родившуюся свыше. Кто она теперь? Как жить дальше? - Господь укажет, - отвечал отец Тихон, будто предвидя, что Денису удастся, как заслуженному деятелю искусств, выхлопотать разрешение на первоочередное подключение газа - этой осенью, а не будущим летом, как планировалось. Пришли на разведку шустрые ребята и, поскольку она на радостях не стала торговаться насчет щедрых "премиальных", сходу притащили ацетилен-кислород, трубы, шланги. И работа закипела. А через несколько дней на кухне неиссякаемая дальняя огненная речка прорвалась четырьмя горячими трепещущими голубыми гейзерами. И ожил, зашумел натужно нагревательный котел, что-то там завоздушило, долго не пробивало, котел постукивал, гудел, распалялся, ребята колдовали с ключами и ведрами, что-то сливали, подливали, подкручивали, матерились. И вот, наконец, пробило, котел загудел ровно и умиротворенно, одна за другой теплели, оживали под рукой Иоанны ледяные радиаторы, и все это здесь, в Лужине, казалось чудом. "Чудо" тут же обмыли под соленые огурцы и сваренную на плите картошку в мундире, ребята ушли, весьма довольные, получив, кроме денег, по экземпляру детской книжки Кравченко-Кольчугина с фото и автографом /украла у Дениса - счастливый новоявленный писатель отвалил пачку для группы/. Ребята почему-то никак не хотели верить, что Кравченко - тот самый Кольчугин, так и эдак вертели фото, мол, "не похож". Кравченко был похож. Просто он старел, старел и их сериал, Иоанна подумала, что печальный факт "ничто не вечно под луною", в том числе и бесконечные сериалы, может обернуться для нее счастливым освобождением. Когда не надо будет ездить ни на Мосфильм, ни в Останкино, ни на съемки, и ничего не надо будет сочинять, и никаких тебе поправок и замечаний, никаких худсоветов... При этой мысли она испытала невыразимое блаженство и вознесла к Небу молитву, чтобы сбылось это как можно скорее и давнишние мечты Дениса о совместных зарубежных постановках всяких столь любимых дядей Женей "ихних" детективов, наконец, осуществились. Вскоре в доме воцарилась африканская жара. Иоанна открыла на ночь окна, но котел не отключила, так ей нравилась эта новая игрушка. Весь следующий день она будет красить окна и батареи, печь в духовке картошку, без конца кипятить чайник... Лужинский дом все более подгонялся под нее, ее привычки, вкусы, становясь таким же увесисто-необходимым и удобно-защитным, как панцирь для черепахи. Каждый уголок, каждая деталь были продуманы ею, дом становился незаметно ее частью, она уже не могла без него, еще не отдавая себе в этом отчета, с привычной тоской думала о неизбежном переезде в Москву /не зимовать же, в самом деле, на даче, как медведица!/. В конце концов, у нее семья, обязанности, надо совесть иметь... Прошел август, наступил сентябрь, грянули первые заморозки. Цветы, вроде бы, кончились, а работы в саду становилось все больше, конца не видно. Выкопать георгины, гладиолусы, посадить под зиму тюльпаны, нарциссы, все подсушить, уложить на хранение... А сад, огород, всякие там перекопки, обрезки, консервы... Грязная, одичавшая, с по-крестьянски загрубевшими руками /если случалось по необходимости появиться в свете и кто-то пытался привычно поцеловать ей руку, она протягивала сжатый кулак/, - Иоанна питалась, в основном, хлебом, молоком и чаем с "подушечками" по рублю килограмм. Денег у нее не осталось, долгов тоже. Анчара кормили соседи - он охранял и их участки. Однажды она поехала на электричке на склад за гвоздями. Повезло - купила "семидесятку", да еще в магазине на последний рубль - буханку горячего ржаного хлеба и полтора кило маринованных килек. Был дивный теплый день, бабье лето. Она сидела на скамье, подставив лицо солнцу, жевала кильку с хлебом, думала, что дома от души еще и чаю напьется... И неожиданно поняла, что ничего другого не хочет. "Мой дом - моя крепость". Покой и воля. "Какое счастие - не мыслить, какая нега - не желать"... Однако вдруг захотелось увидеть Ганю. Только его домик она почти не тронула в своей глобальной перестройке - лишь кое-где необходимый ремонт. Здесь все было, как при Гане. Она входила, затаив дыхание, как в храм, садилась на потертый диван и закрывала глаза. Ганя был рядом, она это чувствовала, и они вели молчаливый диалог без слов, где было неважно содержание, где все заменяло чудо его незримого присутствия, даже запах его сигарет. Хотя Варя сказала, что Ганя принял постриг и теперь совсем не курит. И вот она не выдержала и поехала в Лавру, дав себе слово просто глянуть на него незаметно и тут же уйти. Как она и рассчитывала, Ганя направлялся с братией к трапезной, она его различила мгновенно - в монастырском облачении, как и другие, он нес что-то белое - рулон бумаги или сверток, не разберешь. Она стояла в молчаливой толпе женщин в платках, была в таком же платке и тоже не шелохнулась. Он не остановился, увидев ее, лишь чуть замедлил шаг. - Иоанна... - эта его улыбка из "прекрасного далека"... - Я знал, что ты сегодня придешь... Да, я тебя звал. Такой период - одиноко и трудно... Но искушения пройдут, ты молись за меня... Как хорошо, что мы увиделись, Иоанна... Иоанна... Он молча, без слов, все это сказал ей, удаляясь с толпой братьев. Эта улыбка по имени Иоанна... Свободной от свертка рукой он перекрестит, благословляя, все более разделяющее их пространство, и она непостижимым образом ощутит на лбу, сердце и плечах обжигающее прикосновение его пальцев. "Во имя Отца и Сына и Святого Духа..."Остановись, мгновенье. А дальше все устроится само собой. С наступлением холодов она неделю поживет в Москве, мотаясь каждый день в Лужино. Основными проблемами было отключение котла /оставлять - страшно, совсем отключить - дом промерзнет, залить антифриз - ядовито, а вдруг где течь?/ Ну, и Анчар, конечно, - кормить его, прогуливать... А забрать в Москву - мучить всех, и людей, и пса. И однажды соседка, которая до смерти боялась подходить к анчаровой будке, каждый раз принимая перед кормежкой валерианку, проворчит Иоанне: "Носит тебя холера, сидела бы дома!" Она явно имела в виду не московскую квартиру, а Лужино. "Дома"... Да, Валя права. Ее дом уже давно здесь, московская квартира Градовых так и не стала ей "домом", в отличие, например, от невестки Лизы, которая там сразу прижилась, безраздельно господство вала, совершенствовала и благоустраивала. Не стала Иоанна и горожанкой, москвичкой, задыхаясь от беспросветного одиночества на фоне массы ненужных знакомств, мероприятий, дел и развлечений. - Не могу же я бросить дом и Анчара... Она это представила как подвиг, самопожертвование. Домашние особо не возражали - с появлением Лизы действительно все утряслось, вплоть до стирки денисовых рубашек. Только сочинять сценарии Лиза, к сожалению не умела. Поэтому Иоанне приходилось все же время от времени появляться "в миру". Ну, и не уклоняться от супружеских обязанностей /впрочем, достаточно приятных/, как ей велел отец Тихон, чтобы "не вводить мужа во грех блуда", и приезжать иногда в Москву. Потом в Лужине выпал снег, который как-то сразу прекратил все дела. Иоанна наслаждалась его первозданной белизной, тишиной, лыжными пробежками с Анчаром, иногда даже ночью, по серебристо-лунной лыжне под звездами, легкой постной едой - /винегреты да кашки с салатами, орехи, мед/ - и духовной пищей в изобилии: Варя попросила отвезти в Лужино и сохранить несколько коробок с книгами. У них были какие-то неприятности с ксероксом, упрекали в слишком активной религиозной деятельности. "Своего" парня в типографии, кажется, даже арестовали - расспрашивать Иоанна не стала. "Скажешь, книги остались от прежних хозяев, в случае чего", - вполголоса наставляла Варя, загружая коробки в машину. Она была не на шутку напугана и призналась со стыдом, что совсем не готова к подвигу. Случись что, как же дети, что с ними будет? А Иоанна все никак не могла понять ни прежде, ни теперь - какая необходимость была коммунистам брать на вооружение атеизм, богоборчество? После полувека советской власти, которой церковь доказала свою лояльность? Поскольку большевиков жизнь после смерти не интересовала, то и не было никакого противоречия между земной жизнью праведного коммуниста и верующего. Грядущее счастье человечества, если разуметь под этим не ненасытный разгул страстей, всемирную обжираловку и общих жен, а царство духовности, высоких идеалов, творчества, единения человечества, свободного от греха, преодолевающего зверя в себе и познавшего Небо уже в земной своей жизни - это ли не общая мечта? Этот бунт был скорее не только против во многом дискредитировавших себя церковников, но и во многом результат невежества в вопросе понимания основ Божественного откровения, Замысла о мире и человеке. Роковое недоразумение, ибо нет более неприемлемого явления для мечтающей о светлом будущем человеческой души, о всеобщем счастье и справедливости, чем материализм, грубое обуржуазивание бытия. - Не волнуйся, с меня что взять? - отшутилась от Вари Иоанна, - Тетка с ума съехала, сидит у себя в дыре, починяет примус. Так, наверное, про нее и думали. Отдельные неудачные попытки "достать" ее, импровизированные набеги с вином и шашлыками уже создали ей в свете ту же репутацию "трехнутой", что когда-то была и у Гани. Знакомых гнало в Лужино любопытство, иногда корысть, возможность дачного прикола для самых разных и сомнительных целей. Ахали, восхищались, расспрашивали. Иоанна же, помятуя о тайной возможной духовной подоплеке каждого визита /от врага - искусить, от Неба - за вразумлением/, выпив рюмку-другую, оживлялась, заводила иногда вдохновенную проповедь, и нельзя сказать, чтоб ее не слушали. Тоже ахали, задавали вопросы, иногда даже плакали. Растроганная Иоанна звала приезжать еще, но при повторном визите убеждалась, что гость начисто не помнит предыдущего разговора, все надо начинать с нуля, а затем опять с нуля, и заканчивается все, в конечном итоге, отсутствующим взглядом, зевком и "осетриной с душком". Обычные разочарования неофитки... Вскоре она к ним привыкла, не впадала в отчаяние по поводу потерянного драгоценного времени, а просто отфутболивала всех непрошеных гостей то хитростью, то ссылками на крайнюю занятость или нездоровье. А потом и вовсе, чтобы их отвадить, подыгрывала слухам о "съехавшей крыше" каким- либо экстравагантным поступком или заявлением. В общем, ее в конце концов оставили в покое в ту первую лужинскую зимовку - наедине с прекрасными вариными книгами, снегом, тишиной /если не считать лая Анчара/. И с Небом. В погребе было вдоволь припасено картошки, солений, компотов, яблок; можно было спокойно соблюдать посты и в магазин не ходить вообще, разве что за хлебом, по воскресеньям бегать на лыжах к отцу Тихону, сунув в рюкзак юбку /в лыжном костюме входить в храм не полагалось/. А по дороге, купив хлеб на всю неделю, сидеть целыми днями у камина с ногами в кресле и вместе с великими избранниками Неба размышлять о смысле жизни, замысле Творца о человеке и о путях восхождения к Нему. А после причастия светло и радостно лить слезы, потому что на душе покойно и чисто, и любишь весь мир. И, о чудо! - синицы, которых ты кормишь, клюют прямо с ладони, и прибегает белка, и кажется, само солнце клонит тебе на плечо голову. И здоровается идущий из школы незнакомый пацан, и все прекрасно, и кажется, так будет всегда. Если б навеки так было... Казалось, так и будет всегда. Отрадные весенние хлопоты в саду, азартная летняя торговля, дающая возможность по благословению отца Тихона постепенно высвобождаться от материальной зависимости у телевидения, Дениса, государства... И Денис постепенно освобождался от нее. Как-то сам собой приказал долго жить их сериал, постаревший Кравченко ушел в театр играть Чехова. И писал свои сказочки. Денис наконец-то пробил совместно с французами проект о международной мафии, сценарий написал сам - Иоанна лишь чуть-чуть помогла, радуясь, что он оперился и теперь сможет летать. Взял сниматься Лизу, которая произвела фурор неземной своей красотой, ухитрилась между съемками родить и вести хозяйство. Свекровь впилась в правнука, как когда-то в Филиппа, но скандалов не было, Лиза крепко держала вожжи в прелестных своих ручках, умело укрощая даже дурные страсти Филиппа по части Бахуса и Эроса, во всяком случае, он ее боялся и буквально умолял, заехав как-то в Лужино с какой-то двухметровой манекенщицей /Иоанна их, разумеется, выгнала/: - Ты, мать, только Лизке не брякни!.. ПРЕДДВЕРИЕ 53 "Их можно по праву назвать героями, ибо они черпали свои цели и свое призвание не просто из спокойного, упорядоченного, освященного существующей системой хода вещей, но из скрытого источника, из внутреннего духа, еще не видимого на поверхности, но рвущегося в наш мир и разбивающего его на куски, как скорлупу. /Таковы были Александр, Цезарь, Наполеон./ Они являлись практическими и политическими деятелями. Но одновременно они были и мыслящими людьми, остро осознающими требования времени, видящими то, что созревало для перемен. То была истина их века, их мира. ...Именно их делом было узреть этот нарождающийся принцип, этот необходимый ближайший шаг в развитии, который предстояло сделать их миру, превратить его в свою цель и вложить в ее осуществление всю свою энергию. Вот почему всемирно-исторических людей, Героев своей эпохи, следует признать проницательными людьми; именно их действия, их речи - лучшие для данного времени... Ведь всемирная история совершается в более высоких сферах, нежели та, в которой свое место занимает мораль, то есть что носит личный характер, являясь совестью индивидуумов... Нельзя к всемирно-историческим деяниям и к тем, кто их совершает, предъявлять моральные требования, неуместные по отношению к ним. Против них не должно раздаваться случайных жалоб о личных добродетелях - скромности, смирении, любви к людям и сострадательности... Такая великая личность вынуждена растоптать иной невинный цветок, сокрушить многое на своем пути". /Гегель/ "В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного /академик В.Н.Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме/, ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти. Где-то заседала Академия медицинских наук, решая, что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший, как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, - кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим... Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, - это чувствовали все - и вели себя подобающим образом. Только один человек вел себя почти неприлично - это был Берия. Он был возбужден до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были - честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть... Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели и подолгу всматривался в лицо больного, - отец иногда открывал глаза, но по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть "самым верным, самым преданным", - каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чем, к сожалению, слишком долго преуспевал. ...А когда все было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: "Хрусталев! Машину!". Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощение восточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца - которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало теперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, - это для меня несомненно. И это понимали все "наверху"... Сейчас все его гадкое нутро перло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, - многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека. Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, - я любила отца сильнее и нежней, чем за всю свою жизнь. Он был очень далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные увеличенные фото детей, - мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, - а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И все-таки его любили и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он упокоился, наконец, на своем одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце мое разрывается от печали и от любви... Когда в Колонном зале я стояла почти все дни /я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило/, окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я еще не знала и не осознавала - какое, в чем оно выразится, но я понимала, что это - освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнета, давившего все души, сердца и умы единой общей глыбой..." /Св.Аллилуева/ - Они радовались, что кончилось Восхождение! - печально прокомментировал АХ, - Что можно не карабкаться по скалам к Небу, обдирая в кровь руки, задыхаясь от нехватки воздуха, поддерживая друг друга, вытаскивая из пропасти, страдая от боли и усталости, - а можно, наконец-то остановиться, оглядеться, передохнуть, посидеть, а потом на этой же "пятой точке" понемногу начать движение вниз. Все быстрей, быстрей, пока не скатятся благополучно на исходные позиции... А иные и пониже поверхности земли умудрятся - прямо в ваши владения, отпрыск тьмы. "Обрушились народы в яму, которую выкопали; в сети, которую скрыли они, запуталась нога их." /Пс.9:16/. "Но папочка и мамочка заснули вечным сном, а Танечка и Ванечка - в Африку бегом!" - захлопал черными ладошками АГ, - Прямо Бармалею в лапы!.. Свобода, блин... Вместо культа личности - культ наличности. * * * "- Деньги при социализме должны быть или не должны быть? Они должны быть уничтожены. - Снижение цен, постоянная зарплата, хлеб в столовых бесплатно лежал... Приучали, - говорю я. - Бесплатно - едва ли это правильно, рано. Это тоже опасно, это за счет государства. Надо думать и о бюрократизме в государстве, потому что, если государство будет бюрократизироваться, оно постепенно будет загнивать. У нас есть элемент загнивания. Потому что воровство в большом количестве. Вот говорят, отдельные недостатки. Какие там отдельные! Это болезнь капитализма, которой мы не можем лишиться, а у нас развитой социализм! Мало им развитой - зрелый! Какой он зрелый, когда - деньги и классы! - Не могу понять, что же такое социализм. У нас начальная стадия развитого социализма - я так считаю. - Какой зрелый? Это невероятно уже потому, что кругом капитализм. Как же капитализм так благополучно существует, если зрелый социализм? Потому капитализм еще и может существовать, что наш социализм только начал зреть, все еще незрелый, он еще только начинает набирать силу. А ему все мешает, все направлено против - и капитализм, и внутренние враги разного типа, они живы, - все это направлено на то, чтобы разложить социалистическую основу нашего общества... Ругают наш социализм, а ничего лучшего нет, пока что не может быть. А то, что есть, - социализм венгерский, польский, чешский - они держатся только потому, что мы держимся, у нас экономическая основа принадлежит государству. У нас, кроме колхозов, все государственное... У нас единственная партия стоит у власти, она скажет - ты должен подчиняться. Она направление дала. - А если направление неправильное? - Если даже неправильное направление, против партии нельзя идти. Партия - великая сила, но ее надо использовать правильно. - А как же тогда исправлять ошибки, если нельзя сказать? - Это нелегкое дело. Вот надо учиться... Лучше партии все равно ничего нет. Но и у нее есть недостатки. Большинство партийных людей малограмотные. Живут идеями о социализме 20-30 годов, а это уже недостаточно. Пройдены сложные периоды, но впереди, по-моему, будут еще сложнее... - Сейчас бытует такое мнение, что неплохо бы нам устроить небольшой процент безработицы. Некоторые так считают, - говорю я. - Найдутся такие. Это мещане, глубокие мещане. - Много бездельников. - Меры должны приниматься. - А вот как при социализме заставить всех работать? - Это, по-моему, простая задача. Но так как мы не признаем уничтожения классов, то и не торопимся с этим. Это имеет разлагающее влияние. Воровства, спекуляции, надувательства много. Но это и есть капитализм в другой форме. С этим борьбы нет, на словах борются. При капитализме это вещь обычная, а при социализме невозможная. Коренной разницы не признают и обходят вопрос. - Революционность очень сильно утратили. - Ее и не было, - говорит Молотов, - социалистической революционности. Демократическая была. Но дальше не шли. А теперь теоретики совсем отказались от уничтожения классов. - Они говорят: колхозы и совхозы - теперь одно и то же, все подчиняется плану, райкому партии, разницы больше уже не видно. - Большой разницы нет, но она имеет разлагающее влияние, эта разница. Об этом как-то надо особо говорить. Пока это очень запутанный вопрос. А если мы до этого не додумаемся, пойдем назад к капитализму, безусловно". /Молотов - Чуев. 1984г./ - Иосиф заставлял их восходить, грести против течения, ибо "Царствие силою берется", - заметил АХ, - Теперь, как пишет Светлана, "наступило некое освобождение"... "Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели... В какой-то момент - не знаю, так ли на самом деле, но так казалось - очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, - это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть - тут он поднял вдруг кверху левую руку /которая двигалась/ и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился... В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела. Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик, через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, - не знаю сколько, - кажется, что долго... Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шоферы, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, - все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы, как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача... Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, - Валечка, как ее все звали, - экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей. Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, - наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только "начальников" - генералов из охраны, генералов- комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость - наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка - как и все они - за последние годы знала о нем куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчужденно. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, - конечно, в рамках своего кругозора, - но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем... Было часов пять утра. Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, - это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму громко плакала, - она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья. "Вот, заперлась и плачет - уже давно", - сказали мне. Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это УСЛЫШАТЬ, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, - голос, который всегда сообщал что-то важное. И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали - мужчины, женщины, все... И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут вместе со мной. Здесь все было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец все-таки любил меня, а я любила его. Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, - его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга всегда судит безошибочно... ...я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку /старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией/, и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я никуда не годная дочь, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своем Олимпе человеку, который все-таки мой отец, который любил меня, - как умел и как мог, - и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром..." /Св.Аллилуева/ СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ. ДАЧА СТАЛИНА: "Дом ходил ходуном. Из-за невесть откуда появившейся стойки прямо у входа давали в бумажных стаканчиках виски и шампанское. На пиршественном и одновременно политбюровском столе в гостиной валялись пустые бутылки из-под пива; под немыслимые в этих стенах рок-н-рольные ритмы отплясывала развеселая молодежь; кто-то нежно целовался в углу, кто-то лежал поперек коридора; кто-то развалился на Его диване, где издал он последний хрип; а с балкона кабинета на втором этаже кто-то затаскивал заначенные бутылки и упаковывал их для завтрашнего похмелья. И невозмутимый стоял Роберт Дювалл, исполнитель роли Сталина, уже разгримированный, в красном пуловере с натуральным орденом Ленина на груди. Потом давали гамбургеры, воздушные куски торта, вкатили огромный торт из мороженого, по-моему, с надписью "Сталин" и, кажется, с его головой, не хватало только 112 свечей, а заодно и помела, рогов и копыт, приличествующих этому случаю". /Свидетельствует А.Авдеенко о работе съемочной группы Ивана Пассера с амер.компанией Эйч-би- оу/ Шел он от дома к дому, В двери чужие стучал. Под старый дубовый пандури Нехитрый мотив звучал. В напеве его и в песне, Как солнечный луч, чиста, Жила великая Правда, Божественная мечта. Сердца, превращенные в камень, Будил одинокий напев, Дремавший в потемках пламень Взметался выше дерев. Но люди, забывшие Бога, Хранящие в сердце тьму, Вместо вина отраву Налили в чашу ему. Сказали ему: "Будь проклят! Чашу испей до дна! И песня твоя чужда нам, И правда твоя не нужна!" /Иосиф Джугашвили (Сталин)/ * * * Она оказалась в одном из мучительных, суетно-хлопотных дней, когда, набрав кучу дел, вынуждена была ехать в Москву и разом все прокручивать. Их последняя серия затянулась, душа к ней не лежала, и опять надо было выхлопотать хоть несколько дней пролонгации и избежать скандала. Но сначала Иоанна позвонила "на квартиру". "Домом" она теперь называла Лужино. Там все принадлежало ей, только ей, там все вещи терпеливо ждали ее в том порядке или беспорядке, как она их оставила, там восторженным визгом встречал Анчар. Там можно было запереться на все замки, выдернуть из розеток все теле- и радиовилки, даже вообще вырубить электричество и погрузиться во вневременную тишину. Или зажечь камин и послушать, как потрескивают дрова... А на квартире с тех пор как свекровь парализовало и родился Темка, был дурдом. Лиза разрывалась на части. Филипп "керосинил", надо было туда заехать, купить продукты, взять белье из прачечной, сделать нужные звонки и еще, еще - огромный список дел на машинописную страницу через один интервал. Надо было жить. И Иоанна, стоя в очереди в гастрономе, в булочной, торгуясь на рынке из-за гранатов для Темки и даже проверяя сдачу с четвертака, - с любопытством наблюдала за собой будто со стороны - надолго ли хватит? Денис уехал в загранку, теперь все на ней, никуда не денешься. Из первой попавшейся будки позвонила на квартиру, подошла Лиза. Лиза в панике - Филипп не ночевал дома и ей мерещатся всякие ужасы. Будто в первый раз! В такой ситуации с ней разговаривать бесполезно. Иоанна, как может, успокаивает ее, но в трубке уже сплошной рев. И она поехала на студию. Там, использовав все дозволенные и недозволенные приемы, ей удалось вырвать у близкой к обмороку редакторши /"натура уходит", "у Петрова скоро новая роль, у Сидорова - в театре скандал" и т.д./ неделю пролонгации. Можно было, конечно, сказать правду, что ей все это обрыдло, и заморозить "Черный след" на веки вечные... Но нет, она по-прежнему была рабой, и изворачивалась, врала, хитрила. И все это напоминало бег петуха с отрубленной головой. Прачечная, сберкасса, квартира... Едва Иоанна выходит из лифта, Лиза выскакивает навстречу - дежурила у двери. Филиппа все еще нет. Лиза даже не пытается скрыть разочарование при виде свекрови, если можно назвать разочарованием печать вселенской катастрофы на ее классически правильном беломраморном личике. Ни дать, ни взять - ожившая Галатея. Едва ожила, и тут же конец света. С такой внешностью прилично восседать где-нибудь под стеклом в бюро эталонов рядом с метром, килограммом и статуей Венеры Милосской. Венера без рук, а Лиза - с руками. Руки ее прекрасны, хоть и в муке. Лизе совсем не пристало сходить с ума из-за какого-то алкаша и балбеса, заночевавшего, видимо, у очередной владелицы теле- и видеоаппаратуры. Не может позвонить, кретин... Лиза ждет второго ребенка, и Артема еще не отняла от груди не в пример этим современным мамашам. За такие "концы света" Филиппу надо голову оторвать. Иоанна начисто лишена родовых инстинктов - в конфликтах сына со школьными приятелями, девушками, теперь вот с Лизой, Иоанна всегда проявляла третейскую объективность, в отличие от денисовой матери, которая делила мир на Градовых, Окуньковых /ее девичья фамилия/ и на прочую шушеру. Иоанна была шушерой. Обитая с супругом преимущественно за границей, мадам Градова-Окунькова вначале не имела физической возможности вмешиваться в их с Денисом семейную жизнь, но после скоропостижной смерти свекра целиком отыгралась на воспитании Филиппа. Она портила его и баловала с такой дьявольской последовательностью, будто задалась целью увенчать генеалогическое древо Градовых-Окуньковых величайшим монстром всех времен и народов. Ожесточенные стычки Иоанны со свекровью из-за Филиппа вели только ко взаимной ненависти, Филипп хужел день ото дня, ловко играя на баталиях взрослых. Денису же все было до фонаря, кроме ДЕЛА. В конце концов, Иоанна отступила. Семья Градовых-Окуньковых с ее неразрешимыми проблемами постепенно отодвигалась на второй план, а потом и вовсе перекочевала куда-то за кадр ее бытия. "Филипп перебивается с двойки на тройку", "Филипп прогуливает уроки", "Филипп грубит учителям", "Филипп хулиганит", - эти сигналы из школы, а позднее из милиции Иоанна со злорадным спокойствием переадресовывала свекрови: "Балуй дитя, и оно устрашит тебя"... "Детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники". И та бегала по родительским собраниям, отделениям милиции, просто по обиженным гражданам. "Что вы хотите, мальчик растет без матери. Вы ее когда-либо здесь в школе видели? Нет? Ей плевать на сына. А отец что, отец очень занят. Режиссер Градов, слыхали?.. "В ход шли также слезы, заграничные сувениры. Иоанна на свекровь не обижалась, в глубине души зная, что та права. Сына она бросила, самоустранилась. Свекровь дала ей эту возможность. И желанная свобода, и совесть не грызет, и вот уже чужой парень равнодушно прикладывается при встрече к ее щеке, колясь усами: - Привет, ма. - Филипп и так помешался на своих дисках, а бабка ему японскую систему покупает. В доме невозможно работать... - Твоя мать, вот и скажи. - Этот деятель школу собирается бросать, а она, видите ли приветствует. Пусть, мол, идет в техникум, у мальчика талант. Спидолы соседям за бабки чинит, Эйнштейн. На днях в "Узбекистане" видели, девчонок мантами кормил. А у меня на радиодетали клянчит. Больше не дам ни копейки... - ворчал Денис. - Мать даст, - усмехалась Иоанна. А сама все-таки трусила, боясь катастрофы. Однако ни суперзлодея, ни гангстера из Фили не вышло, а губительная страсть к радиотехнике действительно обернулась положительной стороной. Свекровь оказалась права. Филипп стал работать в телеателье, очень быстро освоился, переходя от чернобелых телевизоров к цветным, потом к зарубежным, потом к видео. Клиентура росла и солиднела. Филипп уже не клянчил у "предков" десятку, а сам мог при случае снабдить сотней-другой, обзавелся "Ладой" в экспортном исполнении. И, наконец, семьей. Лизу Денис пригласил на эпизодическую роль английской леди в одной из серий "Черного следа". Он всегда относился скрупулезно к такого рода эпизодам, панически боясь обвинения в "клюкве", и хотел, чтобы леди выглядела самой что ни на есть настоящей. Две настоящих леди с родословными, которых ему удалось раздобыть то ли в посольстве, то ли среди иностранных студенток, выглядели на ее фоне дворняжками. Критерий у Дениса был своеобразный: когда она входит, у меня даже мысли не должно возникнуть шлепнуть ее по заднице. Видимо, в отношении леди с дипломами, претендующих на аристократическую внешность, это желание у Дениса возникало - он всех отмел. Напрасно Иоанна говорила, что и у аристократов бывает потомство и что критерий Дениса весьма спорный - поиски продолжались, пока один из друзей-режиссеров не сообщил ему, что во ВГИКе есть такая "потрясающе породистая" девчонка. Что ее и приняли туда за "породу" и она уже снялась успешно в двух-трех эпизодах. Когда на пробах в кадре появилась Лиза, эдакое роскошное мраморное изваяние с холодным эталонным блеском на обнаженных плечах, в поддельных бриллиантах на лебединой шее, с таким же ледяным блеском равнодушно устремленных куда-то за линию горизонта прекрасных очей, Денис протер глаза. Оставь надежду навсегда... Галатея, притом еще не ожившая. Порода! Какие уж тут шлепки по заду! Иоанна была вынуждена признать, что он прав - Лиза производила именно такое впечатление. Откуда у провинциальной курской девчонки такая стать? Об этом могла поведать лишь покойная мать Лизы, на которую она была совсем не похожа, как, впрочем, и на отца - фото висит у Лизы в комнате. Правда, лизина тетка, приезжавшая иногда в Москву за покупками, делала туманные намеки на семью каких-то ссыльных голубых кровей с мудреной фамилией. Лиза почему-то сердилась. Лиза была молчаливой, держалась особняком - то ли характер, то ли совершенная ее красота отпугивала поклонников и подруг... Находиться рядом с ней было рискованно - сразу бросались в глаза малейшие недостатки собственной внешности, одежды, поведения. Это было все равно что гулять нагишом по Царскосельскому дворцу. И тут всех удивил Филипп. Лиза по просьбе редактора завезла Денису какие-то бумаги. Безвкусная иракская дубленка, стоптанные сапожки и потертая лисья ушанка выглядели на ней как на княжне Волконской, когда та собиралась к мужу-декабристу в Сибирь. Лиза казалась прекрасной и недосягаемой как никогда, на ее расцвеченное морозом лицо боязно было смотреть. - Что за девочка? - и прежде чем Иоанна с Денисом успели ответить, Филипп схватил пальто и с криком: "Стойте, куда же вы?.." - кинулся следом, опережая лифт. Лизу внизу ждала машина. - Ой! - сказала Иоанна. - Сейчас будет вынос тела, - сказал Денис. Но выноса не последовало. Тело Филиппа уехало в машине с Лизой и к полуночи позвонило: - Передай бабушке, что я заночую у ребят, а то она будет психовать /он был уверен, что родители психовать не будут/ - А завтра прямо на вызов. - Но ты же без шапки! - заорал Денис в параллельный телефон, но сын уже повесил трубку. - Ничего, наденет ее лисью, - сказала Иоанна. Но Денис не сдавался - это было бы для него в какой-то мере крушением иллюзий. Он поверил лишь через неделю, когда Лиза переехала в филиппову комнату, заставленную магами, телеками и видиками всевозможных цен и фирм. В доме произошли отрадные перемены - Лиза оказалась замечательной хозяйкой и женой. Прежде всего, стало тихо. И добилась она этого наипростейшим и безболезнейшим способом - заставила Филиппа пользоваться наушниками. Почему-то это красивое решение никому в голову не приходило. Стало не только тихо, но и чисто, уютно. Взамен бутербродов и консервов появилась нормальная домашняя еда, не то чтобы кулинарные симфонии, но щи, котлеты, творожники, разнообразные компоты вместо вечного кофе - быстро, полезно и вкусно... Иоанна к тому времени уже сбежала в Лужино, свекровь парализовало после инсульта, и присутствие в доме настоящей женщины было как нельзя более кстати. Ни Иоанна, ни свекровь никогда не были такими вот полноценными женами, хранительницами очага. Восхищаясь Лизой, Иоанна перебрала в памяти всех своих родственников и знакомых и пришла к выводу, что таких вот "хранительниц" пора заносить в красную книгу. К тому же Лиза ухитрялась одновременно рожать детей, продолжать учебу, сниматься пусть в небольших, но вполне пристойных ролях и, вообще, оставаться эталоном физического и морального совершенства. Самые пламенные и изысканные комплименты действовали на нее как гудение бормашины в зубном кабинете. Похоже, Лиза действительно испытывала отвращение ко всему роду мужскому за исключением их с Денисом отпрыска. Филипп был довольно смазливым мальчиком, женщинам он нравился своей "загадочностью", как призналась Иоанне как-то одна из его подружек. По мнению Иоанны эта "загадочность" была просто плохим воспитанием свекрови, распущенностью и непредсказуемостью поведения. Ибо Филипп делал, что его левая нога хочет, и мог во время урока, собрания, юбилейной речи вдруг молча встать и выйти вон. Объяснение у него было однотипное: "Надоело". - Ты мне тоже надоел! - орала Иоанна, - Что же мне теперь, бросить тебя и сбежать? В конечном счете она так и поступит.