с синими глазами. Его звали Котя. Котя прочел самую первую заметку "Миллионы на сметнике", и пока в эфире бушевала оратория, пока Молокович подвинчивал мировоззрение и кто-то вел титаническую борьбу за внедрение диалектического метода в пробочное дело, - умный мальчик собирал пробки. Он собрал четыреста шестьдесят восемь пробок больших и триста шестьдесят пять пробок малого калибра. Но сдать этот товар было некуда. Вопрос о пробках успели поднять на такую принципиальную высоту, что забыли открыть склады. Такой чепухой никто не хотел заниматься. Хотелось болтать, рассуждать о высоких материях, искать метода, закапываться в глубь вопроса. Некоторое отрезвление внесла лишь новая заметка. Правда, называлась она так же, как и старая, - "Миллионы на сметнике", но содержание ее было другое. Имелись в виду ориентировочные рубли, потраченные на художественный фильм о переломе в душе старьевщика-единоличника, на многократное колебание эфира музыкальной фразой: "Богаты пробкой станем мы", печатанье боевой повести Валерьяна Молоковича, - на что угодно, кроме пробки. И на тему этой заметки почему-то не было сотворено ни одного художественного произведения. 1932 Хотелось болтать. - Впервые опубликован в журнале "Крокодил", 1932, э 18. Подпись: Ф.Толстоевский. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ТРАМВАЙ Жарко. По летнему времени трудно сочинить нечто массивное, многословное, высокохудожественное, вроде "Соти". Тянет написать что-нибудь полегче, менее великое, вроде "Мадам Бовари". Такая жара, что противно вкладывать персты в язвы литературы. Не хочется придираться, допускать сатирические вольности и обобщения. Хочется посмеяться. И, верите ли, смеяться хочется почему-то так называемым утробным смехом. Тем более это уже разрешено вполне официально и, есть слух, даже поощряется. Хочется, а с другой стороны - колется. Вдруг не выйдет! Как-никак, а молодость прошла, нет уж того порыва. "И одинокий тонкий волос блестит на праздной голове" (кажется, Тютчев). В ужасных препирательствах прошла молодость. Мы спорили без конца. Враги говорили, что юмор - это низкий жанр, что он вреден. Плача, мы возражали. Мы говорили, что юмор вроде фитина. В небольших дозах его можно давать передовому читателю. Лились блестящие детские слезы. Кто-то учился на своих ошибках (орфографических). Кого-то куда-то бросили. Теперь все хорошо. К тому же лето, жарко, съезд писателей соберется не скоро, и литературный трамвай еще не вошел в прохладное депо. Последняя посадка, была 23 апреля. И опять кто-то в давке не успел попасть в вагон и гонится за трамваем, задыхаясь и жалуясь: - Я был первым в очереди. Меня рапповцы замалчивали. И вот такая несправедливость! Как всегда в трамвае, пассажиры сначала радуются своему маленькому счастью. Идет размен впечатлений. Потом потихоньку начинается дифференциация. - Чуть Габрилович не остался. Спасибо, Славин подсадил. Буквально в последнюю минуту. Написал о нем статью в "Вечерке". - Смотрите, нонпарель, а подействовала. - Хоть бы обо мне кто-нибудь нонпарелью. - Читали Никулина? - "Время, пространство, движение"? Читал. Мне нравится. Совсем как Герцен стал писать. Просто "Былое и думы". - Да, с тем только различием, что былое налицо, а дум пока никаких не обнаружено. Потом у него в мае месяце арбуз на столе истекает соком. А в окно смотрит белая ночь. А арбузы вызревают в августе. Герцен! - Не люблю застольных речей. Опять Олеша не то сказал. Сказал о Грине, что умер последний фабулист. Не понимаю, что это значит - последний фабулист. Последний флибустьер - это еще бывает. Не то, не то сказал. - Сходите? - С ума вы сошли! Только влез. - А впереди сходят? - У выхода рапповцы пробку образовали. Ни за что не хотят сходить. А один товарищ, тот даже лег поперек двери. Ни за что, говорит, не сойду. А его билет уже давно кончился. - Какое безобразие! Задерживают вагон на повороте! - А о Зощенко опять ничего не пишут. - Граждане, осторожнее. Среди нас оказался малоформист. Покуда вы тут спорили и толкались, он успел сочинить на ходу приспособленческий лозунг взамен старого: "Не курить, не плевать". Слушайте. Вот что он написал: "В ответ на запрещение плевания и курения ответим займом социалистического наступления". - Товарищ Кирпотин, остановите на минутку вагон. Тут одного типа надо высадить. - Сойдите, гражданин. Ничего, ничего! До ГОМЭЦа пешком дойдете! - А о Зощенко опять ничего не пишут. - Кондуктор, дайте остановку по требованию у ГИХЛа. - Удивительно! Что писателю могло в ГИХЛе понадобиться? Ведь там денег за принятые произведения не платят. - Но платят за потерянные. Там даже висит особое извещение: "Выплата гонорара за утерянные рукописи производится по четным числам". - А-а-а! - Только он выпустил первую книжку, как стали его спрашивать: - Вы марксист? - Нет. - Кто же вы такой? - Я эклектик. Уже так было и хотели записать. Но тут раздались трезвые голоса: - За что губите человека? Ну, снова стали спрашивать: - Значит, вы эклектик? - Эклектик я. - И вы считаете, что эклектизм - это хорошо? - Да уж что хорошего! Тогда записали: "Эклектик, но к эклектизму относится отрицательно". - Это все-таки прошлые времена. Теперь, в свете решений... - А про Зощенко все еще ничего не пишут. Как раньше не писали, так и сейчас. Как будто и вовсе его на свете нет. - Да. И знаете, - похоже на то, что этот ленинградский автор уже немножко стыдится своего замечательного таланта. Он даже обижается, когда ему говорят, что он опять написал смешное. Ему теперь надо говорить так: "Вы, Михаил Михайлович, по своему трагическому дарованию просто Великий Инквизитор". Только тут он слегка отходит, и на его узких губах появляется осмысленно-интеллигентная улыбка. Приучили человека к тому, что юмор - жанр низкий, недостойный великой русской литературы. А разве он Великий Инквизитор? Писатель он, а не инквизитор... Такие и еще другие разговоры ведутся в литературном трамвае. Кто-то упрямо сидит, делая вид, что любуется асфальтированной мостовой, а сам только и думает о том, как бы не уступить место женщине с ребенком (лобовой перенос понятия - здесь, конечно, имеется в виду писательница, робко держащая на руках свое первое произведение). Кто-то роется в своем кармане, выгребая оттуда вместе с крошками хлеба завалявшиеся запятые. Кто-то в свете решений требует к себе неслыханного внимания. О ком-то, конечно, опять забыли. Жара. Но хорошо, что трамвай движется, что идет обмен впечатлениями и что походная трамвайная дифференциация, с обычной для нас перебранкой и толкотней, готова перейти в большой и нужный спор о методах ведения советского литературного хозяйства. 1932 Литературный трамвай. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 36, 11 августа, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1933, фельетон ошибочно датируется 1933 годом. ПОД СЕНЬЮ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ Шли годы. Никто не спрашивал нас о том, что мы думаем о мещанстве, о внутрирапповских попутчиках, о роли критики в литературе. Никто не задавал нам вопросов, какие принято задавать писателям раза два в год. И произошло ужасное. Мы не научились плавно высказываться. Нет в нас того огня и пыла, которые нужны на этом ответственном участке литературной работы. Собранные здесь отрывочные суждения и мысли упакованы нами в маленькую анкету и дают ответ на вопросы, с которыми к нам часто обращаются отдельные лица и небольшие организации. - Как вы пишете вдвоем? - О, это очень просто! Значит, так: стол, ну, естественно, чернильница, бумага, и мы двое. Посмотреть со стороны - так совсем не интересно. Никаких особенных писательских странностей! Озабоченные, встревоженные лица (такие бывают у людей, которым обещали комнату с газом и вдруг не дали), взаимные попреки, оскорбления и, наконец, начало романа: "Белоснежный пароход рассекал своим острым носом голубые волны Средиземного моря". Разве это хорошо, такое начало? Может быть, написать как-нибудь иначе, лучше? Тревожно на душе, тревожно! - Почему вы печатались в полутолстых "30 днях", а не в каком-нибудь совсем уже толстом журнале? - О, это очень сложно! В толстый журнал нас приглашали только затем, чтобы предложить завести "уголок юмора" - шутки, экспромты, блестки, юморески (редакционные панычи очень любят слово "юмореска"). Заодно предлагали делать шарады, логогрифы, ребусы и шашечные этюды. В общем, все то, что раньше называлось "Смесь", а сейчас "Рабочая смекалка". И выражали удивление, когда мы надменно отказывались. "Ведь вы же юмористы, - говорили в толстом журнале. - Что вам стоит?" - Правда ли, что ваш смех это не наш смех, а их смех? - Не будьте идиотом! {1} - Как относятся в редакциях к вашим творческим исканиям? - Чрезвычайно однообразно. Всегда просят вычеркнуть из рукописи две строчки и дописать полторы страницы. С течением времени мы приобрели опыт и, сдавая рукопись, заявляем, что две строчки вычеркнуты, а полторы страницы дописали еще в процессе работы. Но даже эта профилактическая мера не помогает. - Что вам больше всего понравилось в "Литературной газете" за тысяча девятьсот тридцать второй год? - Постановление ЦК партии от двадцать третьего апреля. - Ваш любимый писатель? - Сейчас Дос-Пассос {2}. Может быть, всем теперь он нравится и любовь к этому писателю не оригинальна, но такова ситуация на текущий квартал. - Ваш любимый читатель? - Трамвайный пассажир. Ему тесно, больно, его толкают в спину, а он все-таки читает. О, это совсем не то, что железнодорожный пассажир. В поезде читают потому, что скучно, в трамвае - потому что интересно. - Ваш любимый редактор? - Тут сложнее. Не успеваешь полюбить какого-нибудь редактора всей душою, как его уже снимают. - Как же вы все-таки пишете вдвоем? - Так вот все-таки и пишем, препираясь друг с другом по поводу каждой мысли, слова и даже расстановки знаков препинания. И самое обидное, что, когда мы будем сдавать эту рукопись в редакцию, нас обязательно попросят вычеркнуть две строчки и дописать полторы страницы. А сделать это очень трудно, потому что, как уж было сообщено, мы не научились плавно высказываться. 1932 1 Ответ заимствован у Б. Шоу. (Прим. авторов.) 2 Джон Дос Пассос - американский писатель. Под сенью изящной словесности. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 38, 23 августа. Фельетон не переиздавался. Печатается по тексту "Литературной газеты". В этом номере газеты вся третья полоса была посвящена творчеству Ильфа и Петрова (статьи А.Селивановского "Смех Ильфа и Петрова", Л. Никулина "О месте в "литературном трамвае" и библиография основных изданий Ильфа и Петрова). Это произведение дало название циклу фельетонов о литературе, вошедших в сборник "Как создавался Робинзон". КОРОЛЕВСКАЯ ЛИЛИЯ Богатые врачи или бывшие присяжные поверенные любят искусство. Не думайте, что это вредное обобщение. Здесь нет желания произвести выпад, бросить тень или, скажем, лить воду на чью-то мельницу. Это просто невинное наблюдение. Врачи (и бывшие присяжные поверенные) двигают искусство вперед. Да, да, и обижаться тут нечего! Было бы смешно, если бы все женщины вдруг обиделись, узнав, что в немецкой научной книге "Уголовная тактика" имеется следующая формула: "Женщины никогда не сознаются". Конечно, обидно читать такое решительное утверждение, но уголовная практика показала, что женщина, совершившая какой-нибудь антиобщественный поступок (кража, хипес, притонодержательство), действительно никогда не сознается на допросе. Так что иногда можно делать обобщения, если они подкрепляются многолетним опытом. Итак, еще раз. Врачи обожают искусство. Главным образом врачи-гинекологи. И главным образом живопись. Она им необходима для себя, для приемной, для пациентов. "Пока живы врачи-гинекологи, живопись не умрет". Этот блестящий афоризм сказан был одним екатеринославским, ныне днепропетровским художником, который, собственно, не художник, а такой, что ли, своеобразный переводчик. Он делает "юберзецен". Он переводит. Одним словом, он изготовляет фальшивых Рубенсов, Айвазовских, Куинджи и других мастеров кисти. Написать какой-нибудь морской вид, пир полубогов или ядовитый натюрморт с рябчиком ему не трудно. Потребитель, в общем, больше разбирается в медицине, чем в живописи. Трудно придать полотну старинный вид. Но и эта задача в наши дни значительно упростилась. Просохшая картина сворачивается в трубу. Рубенс-Айвазовский вскакивает в трамвай, и уже через полчаса шумной трамвайной жизни полотно приобретает все необходимые следы памятника искусства XVI или XVII веков - трещины, пятна, оборванные края. И долго потом врач стоит среди своей плюшевой бамбучьей мебели, смотрит сквозь кулак на новое приобретение и шепчет: - Наконец-то, наконец у меня есть настоящий Веронезе. Ах, как я люблю именно Веронезе! Сколько воздуха! За свои деньги эстет требует, чтобы в картине было очень много воздуха. И екатеринославский, ныне днепропетровский художник знает это. Он дает столько озона, сколько врачу нужно, даже больше, чем дал бы сам Веронезе. Вообще наклонность к изящному немножко ослепляет эстета. Главным образом его магнетизирует великая подпись на картине, выведенная шкодливой рукой днепропетровского живописца. Ведь так хочется жить среди статуэток, золотого багета, книжных переплетов, среди перламутра и металлопластики. И эстет реконструктивного периода делает, как говорят французские коммерсанты, усилие. Он покупает в антикварном магазине четыре рюмки и одну перечницу с баронскими гербами. На этом путешествие в прекрасное, однако, не кончается. Полумесячное жалованье уходит на большую компотницу эпохи Манасевича-Мануйлова и специальную вилку для омаров, коими кооперативы, как известно, не торгуют. Таким образом, вилка доставляет только лишь моральное удовлетворение и вызывает аппетит к новым покупкам. На стенах появляются акварельные портретики различных красавиц из созвездия Наталии Гончаровой и другие миниатюры времен, так сказать, Дантеса и Аллигиери. Тогда меняются и обои. Появляются новые, синие - стиль декабрист. А на синих обоях как-то сам по себе возникает портрет чужого прадедушки, генерала с отчаянными баками и с кутузовским бельмом на глазу. Риск ужасный! Чужого дедушку могут посчитать за родного и вычистить примазавшегося внука со службы. Но эстет идет на все. Он обожает искусство. Вслед за баронской перечницей, компотницей, Наташей Гончаровой, вилкой и портретом неизвестного солдата неизбежно приходит первый томик издательства "Preludium" (ферлаг "Прелюдиум"). Это пир роскоши и тонкого вкуса. Что бы в книге ни было напечатано (воспоминания ли крепостного кларнетиста, антология ли испанских сегидилий и хабанер, стихи ли древнегреческой поэтессы Антилопы Кастраки) - все равно сатиновый переплет, сделанный из толстовки заведующего производственным отделом издательства, украшен золотыми королевскими лилиями. Покупатель очень доволен. Настоящие бурбонские лилии! Не какие-нибудь пчелы узурпатора Бонапарта, а настоящие лилии Людовика-Солнца (того самого - "после меня хоть делюж - потоп"). Ах, однажды в Версале! Ах, Тюильри! Ах, мадам Рекамье на бамбуковой скамье! Ах, если бы Маркса издавали с такими лилиями, в суперобложке художника Лошадецкого, с фронтисписом XVIII века, с виньетками, где пожилые девушки склоняют головы на гробовые урны, с гравюрами на дереве, на меди, на линолеуме, на велосипедных шинах! Стоило бы купить! Роскошь магнетизирует. Золото и серебро тиснения. ослепляют. Так хочется иметь под рукой предметы красоты, что советский виконт охотно принимает толстовочную обложку за атласную, не замечает, что стихи Антилопы Кастраки отпечатаны на селедочной бумаге, из которой торчат какие-то соломинки и древесная труха, что самые лилии осыпают свое золото уже на третий день, что никакой роскоши нет, а есть гинекологический ампир второй сорт, попытка выдать ситро за шампанское. 1932 Королевская лилия. - Впервые опубликован в журнале "Огонек", 1932, э 25. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. Ill, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании фельетон датируется 1931 годом. В сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, ошибочно указана дата и место первой публикации фельетона (1931, "Советское искусство"). В журнальной публикации фельетону предшествовал эпиграф: "Ситро подам, как шампанское" (Объявление ресторатора)". МЫ УЖЕ НЕ ДЕТИ - Есть у тебя друг блондин, только он тебе не друг блондин, а сволочь. Гадание цыганки Лето прошло в невинных удовольствиях. Писатели собирали разноцветные камушки в Коктебеле, бродили ночью по Нащокинскому переулку, алчно поглядывая на строящийся дом РЖСКТ "Советский писатель", подписывали договоры на радиооратории и звуковые кинофеерии (летом даже ягнята ходят по тропинке хищников), клохча высиживали большие романы, ругали ГИХЛ, хвалили "Федерацию". Осип Брик написал оперу. И Эдуард Багрицкий написал оперу. А Михаил Кольцов побывал в норе у зверя, откуда вернулся цел и невредим, не получив даже царапины. Некоторым образом все шло правильно. День есть день, ночь есть ночь, а лето есть лето, то есть такое время года, когда допускаются различные шалости. Все же можно подбить итоги двум истекшим творческим кварталам. Странное дело, в литературных кругах почему-то воцарился великопостный дух смиренномудрия, терпения и любве. Подчеркиваем, люб-ве. Такие все стали вежливые, добрые, голубоглазые, что вот-вот снимутся с насиженных мест и переедут на постоянное жительство в Ясную Поляну, громко проповедуя по дороге вегетарьянство, воздержание и опять-таки великое чувство любве к посредственным произведениям. Со всех сторон доносится какой-то безубойный шепот: "Я никого не ем". Джентльменство, сверхъестественное джентльменство разлито в воздухе. Все время пахнет вежеталем, манной кашей, чувствуется приторная тещина ласка. Где ж вы, бодрые задиры? Где вы, мои друзья, мои враги? Ничего нельзя разобрать. Все друзья, все блондины. А какие были у нас титаны критической мысли! Не успевал человек сочинить первые две главы небольшой сравнительно трилогии, в шестьдесят с гаком печатных листов, как появлялась быстроходная, словно межпланетная ракета, рецензия под заголовком, не оставляющим места благоуханной надежде: "В мусорный ящик!" И так становилось страшно, что не хотелось уже думать, кого это в мусорный ящик - книгу ли, автора, а может, обоих вместе, и даже с издателем, а возможно, и с читателем. Был такой стиль, была такая повадка. Теперь все поголубело, гораздо стало уважительней. Теперь жарят прямо из "Вишневого сада": "Дорогой, глубокоуважаемый шкаф". Лидин - глубокоуважаемый шкаф, и Панферов - шкаф, и Валентин Катаев - глубокоуважаемый, и Афиногенов - дорогой, и Алексей Толстой - "примите и проч.", и Феоктист Березовский - "позвольте в этот знаменательный день", и ужасное дитя салонов и диспутов - неукротимый Вишневский, и маленький, кроткий Лапин - все зачислены в шкафы. И стоят они в ряд, сияя лаком, зеркальными иллюминаторами, очками, латунными ручками и резными загогулинами. Впопыхах попал в шкафы даже поэт Миних. И только через три недели пришли литературные возчики и, кряхтя, вынесли его из пантеона великой, многотомной отечественной литературы. Но за исключением этого факта, который можно отнести не к воспитательной работе, а скорее к области погрузочно-разгрузочных операций, почти во всем остальном наблюдается неуемное джентльменство. "В основном море спокойно", - как говорил грек Попандопуло. Между тем хочется ссориться. Мы уже не дети. Советской литературе пятнадцать лет. Совсем не интересны взаимное ласкательство, медоточивость и всякое там, как мог бы сказать Крученых, хухушка хвалит кекуха. Мы не однородны, не похожи друг на друга. Есть вкусы, есть взгляды, есть точки зрения. Высказывайтесь, товарищи, начинайте великий спор. Есть о чем спорить, хотя из Ленинграда и донесся протяжный стон Чумандрина, напоминающий сетования старушки из очереди на тему о том, что все погибло и жизнь уж не красна с 23 апреля сего года. И вовсе нет надобности ждать съезда писателей или пленума оргкомитета, чтобы потом начать писать всем враз и примерно одно и то же. Хочется ссориться, и есть, из-за чего. Лето урожайное по произведениям и весьма засушливое по критическим работам (джентльменство и немотивированное зачисление в шкафы, конечно, в счет не идут). Вам нравится "Время, вперед!" Катаева? Вам нравится "Энергия" Гладкова? Вам нра... "Москва слезам не верит" Эренбурга? "Время, пространство, движение" Никулина? "Поднятая целина" Шолохова? "Сталинабадский архив" Лапина и Хацревина? "Скутаревский" Леонова? "Собственность" Зозули? "Цусима" Новикова-Прибоя? "Последний из удэге" Фадеева? "Новые рассказы" Бабеля? Может быть, не нравятся? Или одно нра, а другое не нра? Если так, то расскажите по возможности внятно и, главное, не скрывая своей литературной приязни или неприязни. Почему так горячи литераторы за чайным столом, так умны и обаятельны? И почему так сладковаты и безубойны на кафедре? Почему полны смиренномудрия и любве? Откуда это терпениум мобиле? Мы привыкли к оговоркам. Поэтому специально для муравьедов и сейчас прилагается оговорка. Здесь нет призыва к избиению литгугенотов, дело не в том, чтобы против некоторых фамилий поставить меловые кресты, а затем учинить Варфоломеевскую ночь с факелами и оргвыводами, нет даже желания, чтобы кого-либо огрели поленом по хребту (в свое время это называлось "ударить по рукам"). А ведь как давали по рукам! И еще в этом году давали. Чтобы оживить отвращение к такому критиканству, надо каждому сделать настольным третий номер "Иностранной книги" (издание Огиза, тираж 5000 экземпляров, 1932 год). О, здесь все было просто. Площадь рецензии 2 х 5 сантиметров. Число строк не выше восьми. Трудно было уложиться, но укладывались. 1. Автор не поднимается над уровнем... 2. Автор не выходит из рамок... 3. Книга не представляет интереса... А об одной книге было состряпано уже сверхрадикальное: "Описание путешествия автора, французского губернатора Джебель-Друза, по Палестине. Ревностный протестант, автор повсюду ищет подтверждения данных евангелия, уделяет все свое внимание историческим памятникам христианства. Книга не представляет": (Курсив наш! Ага!) И все. Точка. Не представляет. Что не представляет? Куда именно не представляет? Не представляет - и конец. Отстаньте! Есть еще восемьсот иностранных книг, и обо всех надо написать на трех страничках. И выходит в свет пять тысяч экземпляров столь веской критической мысли. А потом сразу - глубокоуважаемый шкаф. Прямо из проруби на верхнюю полку мавританских бань. Дистанция! Хотелось бы иначе. Без ударов палашом по вые ("книга не представляет"), но и без поцелуйного обряда, шкафолюбия и довольно-таки скучной любве. 1932 Мы уже не дети. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 47, 17 октября, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, Т, III, "Советский писатель", М. 1939. САВАНАРЫЛО Странный разговор велся в одной из фанерных комнат Изогиза. Редактор. Дорогой Константин Павлович, я смотрел ваш плакат... Одну минутку, я закрою дверь на ключ, чтобы нас никто не услышал... Художник. (болезненно улыбается). Редактор. Вы знаете, Константин Павлович, от вас я этого не ожидал. Ну что вы нарисовали? Посмотрите сами! Художник. Как что? Все соответствует теме "Больше внимания общественному питанию". На фабрике-кухне девушка-официантка подает обед. Может быть, я подпись переврал? (Испуганно декламирует.) "Дома грязь, помои, клоп - здесь борщи и эскалоп. Дома примус, корки, тлен - эскалоп здесь африкен". Редактор. Да нет... Тут все правильно. А вот это что, вы мне скажите? Художник. Официантка. Редактор. Нет, вот это! Вот! (Показывает пальцем.) Художник. Кофточка. Редактор. (проверяет, хорошо ли закрыта дверь). Вы не виляйте. Вы мне скажите, что под кофточкой? Художник. Грудь. Редактор. Вот видите. Хорошо, что я сразу заметил. Эту грудь надо свести на нет. Художник. Я не понимаю. Почему? Редактор. (застенчиво). Велика. Я бы даже сказал - громадна, товарищ, громадна. Художник. Совсем не громадная. Маленькая, классическая грудь. Афродита Анадиомена. Вот и у Кановы "Отдыхающая Венера"... Потом возьмите, наконец, известный немецкий труд профессора Андерфакта "Брусте унд бюсте", где с цифрами в руках доказано, что грудь женщины нашего времени значительно больше античной... А я сделал античную. Редактор. Ну и что из того, что больше? Нельзя отдаваться во власть подобного самотека. Грудь надо организовать. Не забывайте, что плакат будут смотреть женщины и дети. Даже взрослые мужчины. Художник. Как-то вы смешно говорите. Ведь моя официантка одета. И потом, грудь все-таки маленькая. Если перевести на размер ног, то выйдет никак не больше, чем тридцать третий номер. Редактор. Значит, нужен мальчиковый размер, номер двадцать восемь. В общем, бросим дискуссию. Все ясно. Грудь - это неприлично. Художник. (утомленно). Какой же величины, по-вашему, должна быть грудь официантки? Редактор. Как можно меньше. Художник. Однако я бы уж хотел знать точно. Редактор. (мечтательно). Хорошо, если бы совсем не было. Художник. Тогда, может быть, нарисовать мужчину? Редактор. Нет, чистого, стопроцентного мужчину не стоит. Мы все-таки должны агитировать за вовлечение женщин на производство. Художник. (радостно). Старуху! Редактор. Все же хотелось бы молоденькую. Но без этих... признаков. Ведь это, как-никак, согласитесь сами, двусмысленно. Художник. А бедра? Бедра можно? Редактор. Что вы, Константин Павлович! Никоим образом - бедра! Вы бы еще погоны пририсовали. Лампасы! Итак, заметано? Художник. (уходя). Да, как видно, заметано. Если нельзя иначе. До свиданья. Редактор. До свиданья, дружочек. Одну секунду. Простите, вы женаты? Художник. Да. Редактор. Нехорошо. Стыдно. Ну ладно, до свиданья... И побрел художник домой замазывать классическую грудь непроницаемой гуашью. И замазал. Добродетель (ханжество плюс чопорность из штата Массачузетс, плюс кроличья паника) восторжествовала. Красивых девушек перестали брать на работу в кинематографию. Режиссер мыкался перед актрисой, не решался, мекал: - Дарование у вас, конечно, есть... Даже талант. Но какая-то вы такая... с физическими изъянами. Стройная, как киевский тополь. Какая-то вы, извините меня, красавица. Ах, черт! "Она была бы в музыке каприччио, в скульптуре статуэтка ренессанс". Одним словом, в таком виде никак нельзя. Что скажет общественность, если увидит на экране подобное? - Вы несправедливы, Люцифер Маркович, - говорила актриса, - за последний год (вы ведь знаете, меня никуда не берут) я значительно лучше выгляжу. Смотрите, какие морщинки на лбу. Даже седые волосы появились. - Ну что - морщинки! - досадовал режиссер. - Вот если бы у вас были мешки под глазами! Или глубоко запавший рот. Это другое дело. А у вас рот какой? Вишневый сад. Какое-то "мы увидим небо в алмазах". Улыбнитесь. Ну, так и есть! Все тридцать два зуба! Жемчуга! Торгсин! Нет, никак не могу взять вас. И походка у вас черт знает какая. Грациозная. Дуновение весны! Смотреть противно! Актриса заплакала. - Отчего я такая несчастная? Талантливая - и не кривобокая? - В семье не без урода, - сухо заметил режиссер. - Что ж мне с вами делать? А ну, попробуйте-ка сгорбиться. Больше, гораздо больше. Еще. Не можете? Где ассистент? Товарищ Сатанинский, навесьте ей на шею две-три подковы. Нет, не из картины "Шурупчики граненые", а настоящие, железные. Ну как, милуша, вам уже удобнее ходить? Вот и хорошо. Один глаз надо будет завязать черной тряпочкой. Чересчур они у вас симметрично расположены. В таком виде, пожалуй, дам вам эпизод. Почему же вы плачете? Фу, кто его поймет, женское сердце! Мюзик-холл был взят ханжами в конном строю одним лихим налетом, который, несомненно, войдет в мировую историю кавалерийского дела. В захваченном здании была произведена рубка лозы. Балету из тридцати девушек выдали: 30 пар чаплинских чоботов 30 30 штук мужских усов 30 30 старьевщицких котелков 30 30 пасторских сюртуков 30 30 пар брюк 30 Штаны были выданы нарочно широчайшие, чтоб никаким образом не обрисовалась бы вдруг волшебная линия ноги. Организованные зрители очень удивлялись. В программе обещали тридцать герлс, а показали тридцать замордованных существ неизвестного пола и возраста. Во время танцев со сцены слышались подавленные рыданья фигуранток. Но зрители думали, что это штуки Касьяна Голейзовского - искания, нюансы, взлеты. Но это были штуки вовсе не Голейзовского. Это делали и делают маленькие кустарные Савонаролы. Они корректируют великого мастера Мопассана, они выбрасывают оттуда художественные подробности, которые им кажутся безнравственными, они ужасаются, когда герой романа женится. Поцелуйный звук для них страшнее разрыва снаряда. Ах, как они боятся, как им тяжело и страшно жить на свете! Савонарола? Или хотя бы Саванарыло? Нет! Просто старая глупая гувернантка, та самая, которая никогда не выходила на улицу, потому что там можно встретить мужчин. А мужчины - это неприлично. - Что ж тут неприличного? - говорили ей. - Ведь они ходят одетые. - А под одеждой они все-таки голые! - отвечала гувернантка. - Нет, вы меня не собьете! 1932 Саванарыло. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 48, 23 октября, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский, писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, фельетон ошибочно датируется 1933 годом. КАК СОЗДАВАЛСЯ РОБИНЗОН В редакции иллюстрированного двухдекадника "Приключенческое дело" ощущалась нехватка художественных произведений, способных приковать внимание молодежного читателя. Были кое-какие произведения, но все не то. Слишком много было в них слюнявой серьезности. Сказать правду, они омрачали душу молодежного читателя, не приковывали. А редактору хотелось именно приковать. В конце концов решили заказать роман с продолжением. Редакционный скороход помчался с повесткой к писателю Молдаванцеву, и уже на другой день Молдаванцев сидел на купеческом диване в кабинете редактора. - Вы понимаете, - втолковывал редактор, - это должно быть занимательно, свежо, полно интересных приключений. В общем, это должен быть советский Робинзон Крузо. Так, чтобы читатель не мог оторваться. - Робинзон - это можно, - кратко сказал писатель. - Только не просто Робинзон, а советский Робинзон. - Какой же еще! Не румынский! Писатель был неразговорчив. Сразу было видно, что это человек дела. И действительно, роман поспел к условленному сроку. Молдаванцев не слишком отклонился от великого подлинника. Робинзон так Робинзон. Советский юноша терпит кораблекрушение. Волна выносит его на необитаемый остров. Он один, беззащитный, перед лицом могучей природы. Его окружают опасности: звери, лианы, предстоящий дождливый период. Но советский Робинзон, полный энергии, преодолевает все препятствия, казавшиеся непреодолимыми. И через три года советская экспедиция находит его, находит в расцвете сил. Он победил природу, выстроил домик, окружил его зеленым кольцом огородов, развел кроликов, сшил себе толстовку из обезьяньих хвостов и научил попугая будить себя по утрам словами: "Внимание! Сбросьте одеяло, сбросьте одеяло! Начинаем утреннюю гимнастику!" - Очень хорошо, - сказал редактор, - а про кроликов просто великолепно. Вполне своевременно. Но, вы знаете, мне не совсем ясна основная мысль произведения. - Борьба человека с природой, - с обычной краткостью сообщил Молдаванцев. - Да, но нет ничего советского. - А попугай? Ведь он у меня заменяет радио. Опытный передатчик. - Попугай - это хорошо. И кольцо огородов хорошо. Но не чувствуется советской общественности. Где, например, местком? Руководящая роль профсоюза? Молдаванцев вдруг заволновался. Как только он почувствовал, что роман могут не взять, неразговорчивость его мигом исчезла. Он стал красноречив. - Откуда же местком? Ведь остров необитаемый? - Да, совершенно верно, необитаемый. Но местком должен быть. Я не художник слова, но на вашем месте я бы ввел. Как советский элемент. - Но ведь весь сюжет построен на том, что остров необита... Тут Молдаваицев случайно посмотрел в глаза редактора и запнулся. Глаза были такие весенние, такая там чувствовалась мартовская пустота и синева, что он решил пойти на компромисс. - А ведь вы правы, - сказал он, подымая палец. - Конечно. Как это я сразу не сообразил? Спасаются от кораблекрушения двое: наш Робинзон и председатель месткома. - И еще два освобожденных члена, - холодно сказал редактор. - Ой! - пискнул Молдаванцев. - Ничего не ой. Два освобожденных, ну и одна активистка, сборщица членских взносов. - Зачем же еще сборщица? У кого она будет собирать членские взносы? - А у Робинзона. - У Робинзона может собирать взносы председатель. Ничего ему не сделается. - Вот тут вы ошибаетесь, товарищ Молдаванцев. Это абсолютно недопустимо. Председатель месткома не должен размениваться на мелочи и бегать собирать взносы. Мы боремся с этим. Он должен заниматься серьезной руководящей работой. - Тогда можно и сборщицу, - покорился Молдаванцев. - Это даже хорошо. Она выйдет замуж за председателя или за того же Робинзона. Все-таки веселей будет читать. - Не стоит. Не скатывайтесь в бульварщину, в нездоровую эротику. Пусть она себе собирает свои членские взносы и хранит их в несгораемом шкафу. Молдаванцев заерзал на диване. - Позвольте, несгораемый шкаф не может быть на необитаемом острове! Редактор призадумался. - Стойте, стойте, - сказал он, - у вас там в первой главе есть чудесное место. Вместе с Робинзоном и членами месткома волна выбрасывает на берег разные вещи... - Топор, карабин, бусоль, бочку рома и бутылку с противоцинготным средством, - торжественно перечислил писатель. - Ром вычеркните, - быстро сказал редактор, - и потом, что это за бутылка с противоцинготным средством? Кому это нужно? Лучше бутылку чернил! И обязательно несгораемый шкаф. - Дался вам этот шкаф! Членские взносы можно отлично хранить в дупле баобаба. Кто их там украдет? - Как кто? А Робинзон? А председатель месткома? А освобожденные члены? А лавочная комиссия? - Разве она тоже спаслась? - трусливо спросил Молдаванцев. - Спаслась. Наступило молчание. - Может быть, и стол для заседаний выбросила волна?! - ехидно спросил автор. - Не-пре-мен-но! Надо же создать людям условия для работы. Ну, там графин с водой, колокольчик, скатерть. Скатерть пусть волна выбросит какую угодно. Можно красную, можно зеленую. Я не стесняю художественного творчества. Но вот, голубчик, что нужно сделать в первую очередь - это показать массу. Широкие слои трудящихся. - Волна не может выбросить массу, - заупрямился Молдаванцев. - Это идет вразрез с сюжетом. Подумайте! Волна вдруг выбрасывает на берег несколько десятков тысяч человек! Ведь это курам на смех. - Кстати, небольшое количество здорового, бодрого, жизнерадостного смеха, - вставил редактор, - никогда не помешает. - Нет! Волна этого не может сделать. - Почему волна? - удивился вдруг редактор. - А как же иначе масса попадет на остров? Ведь остров необитаемый?! - Кто вам сказал, что он необитаемый? Вы меня что-то путаете. Все ясно. Существует остров, лучше даже полуостров. Так оно спокойнее. И там происходит ряд занимательных, свежих, интересных приключений. Ведется профработа, иногда недостаточно ведется. Активистка вскрывает ряд неполадок, ну хоть бы в области собирания членских взносов. Ей помогают широкие слои. И раскаявшийся председатель. Под конец можно дать общее собрание. Это получится очень эффектно именно в художественном отношении. Ну, и все. - А Робинзон? - пролепетал Молдаванцев. - Да. Хорошо, что вы мне напомнили. Робинзон меня смущает. Выбросьте его совсем. Нелепая, ничем не оправданная фигура нытика. - Теперь все понятно, - сказал Молдаванцев гробовым голосом, - завтра будет готово. - Ну, всего. Творите. Кстати, у вас в начале романа происходит кораблекрушение. Знаете, не надо кораблекрушения. Пусть будет без кораблекрушения. Так будет занимательней. Правильно? Ну и хорошо. Будьте здоровы! Оставшись один, редактор радостно засмеялся. - Наконец-то, - сказал он, - у меня будет настоящее приключенческое и притом вполне художественное произведение. 1932 Как создавался Робинзон. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1932, э 298, 27 октября, с подзаголовком "Рассказ". Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, фельетон ошибочно датирован 1933 годом. Это произведение является первым выступлением Ильфа и Петрова в "Правде". Фельетон дал название первому сборнику фельетонов и рассказов Ильфа и Петрова. "ЗАУРЯД - ИЗВЕСТНОСТЬ" Выслуга лет нужна не только для получения пенсии. Она требуется и для славы. Прошло то волшебное время, когда о писателе говорили: "Он лег спать никому не известным, а проснулся знаменитым". Теперь бывает скорее обратное - писатель ложится в постель знаменитым, а утром, еще сонный, читает газету, где о нем написано, что писатель он, в сущности, гадкий (омерзительный), и весь предыдущий трехлетний фимиам был роковой ошибкой критики. Пяти лет какой бы то ни было работы в литературе достаточно, чтобы создать автору маленькую домашнюю славу. Одноколесная фортуна осыпает его повестками, приглашениями на заседания, диспуты и товарищеские чаи ("непринужденная беседа затянулась далеко за"). В общем, его впускают в вагон. Теперь ему хорошо. Писатель Полуэксов отбарабанил установленный срок и получил положенную по штату зауряд-известность. Жизнь его была всем хороша. Утром он писал для души, днем для славы, а вечером для Радиоцентра. И вдруг ровная приличная жизнь окончилась. Его спросили: - Почему вы не напишете пьесы? Он не ответил, не обратил внимания. Ма