слушал, я с его круглого веснушчатого лица не сходило выражение полного недоумения. - Treno {Поезд (итал.).}, - повторял он время от времени. - Treno. Нарисуй мне поезд. - Сейчас, - молил Гвидо. - Погоди минуточку. Ты только взгляни сюда. Взгляни-ка! - Он готов был задобрить Робина чем угодно. - Это так красиво. И так легко. Так легко... Теорема Пифагора помогла мне понять, откуда взялись музыкальные вкусы Гвидо. Он не был юным Моцартом нашей мечты: он был маленьким Архимедом и, как большинство людей такого склада, обнаружил случайный поворот в сторону музыки. - Treno, treno! - кричал Робин, сердясь все сильней и сильней, по мере того как шло объяснение. А так как Гвидо настойчиво продолжал свое доказательство, то малыш окончательно вышел из себя: - Cattivo {Злой (итал.).} Гвидо! - закричал он и набросился на товарища с кулаками. - Ну, ладно, - сказал Гвидо, сдаваясь. - Давай нарисую тебе поезд. И он начал водить по камням обожженной палочкой. С минуту я молча смотрел. Это был не очень хороший поезд. Гвидо мог придумать и доказать теорему Пифагора, но рисовальщиком он не был. - Гвидо, - позвал я. Дети обернулись и посмотрели наверх. - Кто научил тебя рисовать эти квадраты? - Ведь кто-нибудь мог показать - Никто. - Он покачал головой, обеспокоенно, словно боясь, что допустил в чертеже ошибку, начал оправдываться и объяснять: - Видите ли, по-моему, это очень красиво. Потому что эти квадраты вместе, - он показал на два маленьких квадрата на первом чертеже, - точно такие же, как тот один. - И, обведя квадрат гипотенузы на втором чертеже, он посмотрел на меня чуть ли не с виноватой улыбкой. Я кивнул. - Да, это очень красиво, вправду очень красиво, - сказал я. На его лице появилось выражение радостного облегчения; он рассмеялся от удовольствия. - Ведь как получается, - сказал он, спеша поделиться со мной замечательным секретом, который он открыл. - Вы разрезаете длинные квадраты (так он называл прямоугольники) на два куска, а потом эти четыре куска, совсем одинаковые, потому что... потому что - ах, я должен был раньше сказать, - потому что эти линии, видите... - А я хочу поезд, - настаивал Робин. Опершись о перила балкона, я смотрел на детей. И думал о чуде, свидетелем которого только что был, и о том, что оно означает. Я спрашивал себя: неужели гений рождается лишь изредка и чисто случайно? В чем причина того, что одновременно у какого-то одного народа вдруг появляется целая плеяда гениев? Тэн считал, что Леонардо, Микеланджело и Рафаэль родились потому, что настало время великих художников и условия Италии благоприятствовали этому. В устах француза-рационалиста XIX века эта доктрина звучит странно и даже мистически, но тем не менее она, может быть, верна. А что же сказать о тех, кто родился как бы вне своего времени? Как быть с такими? Какое счастье, думал я, что этот ребенок родился в те времена, когда он сможет легко найти приложение своим способностям! К его услугам тщательно разработанные аналитические методы исследования; до него уже существует богатейший накопленный опыт. А что если он родился бы в те времена, когда строили Стоунхендж? {Культовое сооружение из камней в Англии - II тысячелетие до н. э.} Целая жизнь ушла бы у него на то, чтобы открыть начатки элементарных знаний; он бы лишь смутно угадывал идеи, которые теперь имеет возможность доказать. В наши дни он за пять лет овладеет науками, для открытия которых потребовались целые поколения людей. Думал я и о роковой судьбе всех великих людей, которые родились столь безнадежно рано, что опередили свое время: они не достигли ничего или почти ничего. Бетховен в Древней Греции, думал я, должен был бы удовольствоваться тем, что играл бы тощие мелодии на флейте или на лире; ему вряд ли удалось бы даже представить себе природу гармонии. Дети в саду начали играть в поезд. Они топали друг за другом, надув щеки и округлив рот, как изображают дующих зефиров - символов ветра. Робин пыхтел, как паровоз, а Гвидо, ухватив его за полу курточки, шаркал ногами и свистел. Они двигались вперед, давали задний ход, останавливались у воображаемых станций, маневрировали, с грохотом проезжали мосты, проскакивали туннели, сходили с рельсов и терпели крушения. Юный Архимед выглядел таким же счастливым, как и мой маленький всклокоченный варвар. Всего несколько минут назад он был занят теоремой Пифагора. Теперь, гудя и свистя без перерыва на воображаемых рельсах, он с огромным удовольствием шаркал ногами и бегал взад-вперед среди клумб, то скрываясь в зелени, то выскакивая из темных туннелей лавра. Пусть человек обещает стать Архимедом, но пока что это не мешает ему быть обыкновенным, жизнерадостным ребенком. Я думал о необычайности таланта, о том, что он как бы выделен из остальной части сознания, отделен от него и почти не зависит от опыта. Вундеркинды типичны для музыки и математики; остальные таланты зреют медленно под влиянием эмоционального опыта, в процессе развития. До тридцати лет Бальзак выделялся только отсутствием способностей, а Моцарт уже в четыре года был музыкантом. В последующие недели я начал чередовать ежедневные уроки музыки с занятиями математикой. Это был скорее намек на уроки: я высказывал какие-то предположения, упоминал методы и предоставлял ребенку самому доходить до всех деталей. Так я познакомил его с алгеброй, показав второе доказательство теоремы Пифагора. При этом доказательстве надо опустить перпендикуляр из прямого угла на гипотенузу; далее исходят из того, что так как образовавшиеся треугольники подобны один другому и первому треугольнику и, следовательно, пропорциональные отношения соответствующих сторон у них равны, то можно в алгебраической форме показать, что а^2 + b^2 (квадраты катетов) равно m^2 + n^2 (квадраты двух частей гипотенузы) + 2mn, что, в свою очередь, как легко доказать алгебраически, равняется (m+n)^2, или квадрату гипотенузы. Гвидо был в таком же восторге от начатков алгебры, как если бы я подарил ему игрушечный двигатель, работающий от котла, который подогревается спиртовкой; его восторг был даже больше, потому что мотор ведь может сломаться или надоесть. Он каждый день делал открытия, которые казались ему исключительно прекрасными: новая игрушка была неисчерпаема по своим возможностям. В перерывах между приложением алгебры ко второй книге Эвклида мы производили опыты с окружностями: втыкали бамбуковые палки в высохшую землю, измеряли тени, падавшие в разное время дня, и делали из наших наблюдений увлекательные выводы. Иногда мы для забавы резали и складывали листки бумаги, превращая их в кубы и пирамиды. Однажды Гвидо явился, держа в маленьких перепачканных лапках неуклюже склеенный двенадцатигранник. - Е tanto bello! {Он такой красивый! (итал.).} - говорил он, показывая свой бумажный кристалл; и когда я спросил, как он умудрился сделать его, он просто улыбнулся и ответил, что это очень легко. Мы с Элизабет переглянулись и рассмеялись. Но, выражаясь фигурально, куда бы правильнее было бы, если б я встал на четыре лапы в, помахивая отростком духовного хвоста, лаем выразил бы свое удивление и восхищение. Лето стояло необычайно жаркое. К концу июля наш маленький Робин, непривычный к такой высокой температуре, побледнел и выглядел усталым; он потерял аппетит, стал вялым и апатичным. Доктор посоветовал увезти его в горы. Мы решили недель на 10-12 уехать в Швейцарию. На прощание я подарил Гвидо первые пять книг Эвклида на итальянском языке. Он полистал страницы, с восторгом разглядывая рисунки. - Если бы я умел читать как следует, - сказал он. - Но я такой тупой. Только теперь я и вправду попробую научиться. * Из нашего отеля близ Гриндельвальда мы от имени Робина слали мальчику открытки с изображением альпийских гор, швейцарских домиков, коров, эдельвейсов и т. п. Ответов не было, но, мы их и не ждали. Сам Гвидо писать не умел, а мы не видели причин, по которым его отец или сестры взяли бы на себя труд ответить за него. Мы считали, что раз нет новостей, значит, новости хорошие. И вот однажды, в начале сентября, в отель пришло какое-то странное письмо. Хозяин выставил его для всеобщего обозрения за стеклом на доске объявлений, чтобы тот, кто сочтет себя адресатом, мог его взять. Идя на завтрак, Элизабет остановилась у доски и увидела письмо. - Так это же от Гвидо, - сказала она. Я подошел и через ее плечо взглянул на конверт. Письмо было без марки и густо покрыто почтовыми штемпелями. По всему конверту расползались огромные печатные буквы, видно было, что карандашом водила неуверенная рука. В первой строке стояло: "Al babbo di Robin", затем следовало искаженное название гостиницы и городка. Вокруг адреса озадаченные почтовые работники нацарапали кучу предполагаемых поправок. Письмо не меньше двух недель путешествовало взад я вперед по всей Европе. "Al babbo di Robin". Отцу Робина. - Я засмеялся. Молодцы почтальоны, все-таки доставили. Я отправился в контору директора, предъявил документы, подтверждающие мое право получить это письмо, отдал пятьдесят сантимов доплаты за отсутствие марки, после чего витрину открыли в отдали мне письмо. Мы отправились есть свой завтрак. Внимательно рассмотрев письмо, мы дружно рассмеялись: великолепное сочинение! - И все благодаря Эвклиду, - добавил я. - Вот что значит следовать господствующей страсти. Но когда я вскрыл конверт и увидел его содержание, я больше не смеялся. Письмо было короткое и почта телеграфное по стилю: "Я у хозяйки, - говорилось в письме, - мне не нравится что у меня отняли книгу Не хочу больше играть Хочу домой Приезжайте скорей Гвидо". - О чем это? Я передал письмо Элизабет. - Проклятая баба завладела им, - сказал я. * Утопающие в мраморных слезах ангелы с опрокинутыми факелами, статуи девочек и херувимов, фигуры, окутанные вуалями, - самые странные и многоразличные изваяния кивали и протягивали вслед нам руки - аллегории рядом с беспощадной правдой. С разбитых колонн и с более скромных крестов и надгробий - отовсюду глядели несмываемые, коричневые, отпечатанные на жести фотографии, вставленные в камень и застекленные. Усопшие дамы в геометрическом, кубистском оформлении, модном тридцать лет назад - два черных шелковых конуса соприкасаются вершинами у талия, а вместо рук - шарики-локти, переходящие в полированные цилиндры, - эти дамы печально улыбаются из мраморных рамок; улыбка губ да белые пальцы - вот единственные человеческие атрибуты, которые выступают из геометрического массива их одежд. Мужчины, черноусые и белобородые, гладковыбрнтые молодые люди... Один смотрят на цас в упор, другие отводят взгляд, поворачиваются боком и показывают свой римский профиль. Дети в жестких праздничных нарядах, широко раскрыв глаза, улыбаются в объектив, одни- с надеждой, ожидая, что вылетит птичка, другие - недоверчиво, твердо зная, что она не вылетят, - улыбаются старательно и послушно, потому что им так велели взрослые. Богатые покоятся отдельно, в щетинистых, готических, мраморных павильонах; там сквозь решетчатые двери виднеются бледные лики Плачущих и безутешных Гениев, которые охраняют покой могил. А менее преуспевающее большинство людей спит целыми коммунами, в тесноте, под мраморными полями, выросшими из отдельных могильных плит. И пока мы с Карло шли через город мертвых, я думал о том, что здесь еще живы и первобытный культ мертвых и чисто материальная забота об их загробном благополучии - все то, что некогда заставляло древних строить своим усопшим каменные жилища, в то время как при жизни они ютились в плетеных, крытых соломой хижинах. Все это здесь куда более живуче, чем у нас. - Если б я знал, - твердил Карло, - если б я только знал. - Голос его откуда-то издалека проник сквозь мои размышления: - Ведь сначала он против и слова не сказал. Откуда же мне было знать, что он примет все так близко к сердцу? А она все время обманывала меня, все время врала. Я снова начал убеждать его, что он ни в чем не виноват. Хотя, конечно, тут была и его вина. Да и моя тоже. Я обязан был предвидеть такую возможность и как-то оградить мальчика. А Карло не должен был отпускать ребенка даже временно, "на пробу", как бы эта женщина ни давила на него. А давила она изрядно. Предки Карло более ста лет сидели на своей земле, а теперь по наущению синьоры Бонди старик начал грозиться выгнать их. Тяжко оставить насиженные места, да и землю для аренды найти нелегко. А между тем им дали понять, что они могут оставаться, если Карло отдаст ей мальчика - сначала совсем ненадолго, просто, чтобы посмотреть, привыкнет ли он и каковы будут его успехи. А если ему не понравится, то никто не будет его неволить. И все это делается исключительно для его, Гвидо, пользы, а в конечном итоге - для пользы его отца. А слова англичанина о том, что Гвидо не такой уж хороший музыкант, - явная ложь; все это от ревности и корысти: этот человек просто хотел одному себе приписать заслугу открытия таланта Гвидо. И ей совершенно ясно, что мальчик ничему от него не научится. Надо взять настоящего, хорошего учителя. И вся энергия, которую физики, знай они толком свое дело, пустили бы на вращение динамо-машины, была направлена на одну цель. Кампания развернулась сразу же после нашего отъезда: синьора точно рассчитала, что скорее добьется своего в наше отсутствие. Кроме того, она спешила воспользоваться случаем и прибрать Гвидо к рукам раньше, чем это сделаем мы, - она не сомневалась, что у нас на мальчика такие же виды. Планомерно, день за днем, вела она осаду. А в конце недели послала супруга серьезно поговорить с Карло насчет состояния виноградников: они в ужасающем виде, и он решил или почти решил предупредить Карло о расторжении арендного договора. Выполняя приказ, старый джентльмен чуть слышным голосом стыдливо бормотал свои угрозы. А на следующее утро синьора Бонди вернулась, чтобы возобновить атаку. Она заявила, что падроне вне себя от возмущения, но что она приложит все усилия, чтобы утихомирить его. И после многозначительной паузы снова заговорила о Гвидо. В конце концов Карло сдался. Она была слишком настойчива, и у нее на руках оказалось слишком много козырей. Ребенок перейдет к ней и для начала побудет месяц-другой. После этого, если он выразит желание остаться, она сможет усыновить его уже официально. Узнав, что они едут отдыхать на взморье, Гвидо был счастлив и взволнован. Он столько слышал о море от Робина: это было так прекрасно, что трудно было поверить. А теперь он сам поедет и увидит это чудо. Как весело он расставался со всей семьей... Но когда пребывание на море кончилось в синьора Бовди перевезла его в свой дом во Флоренции, он начал скучать по родным. Правда, синьора была очень добра к нему, купила ему все новое, водила пить чай на виа Торнабуони и пичкала пирожными, клубничным мороженым, сбитыми сливками и шоколадом. Но она заставляла его без конца упражняться на фортепиано и под тем предлогом, что он слитком много читает, отобрала все книги Эвклида. А когда он сказал, что хочет домой, она все откладывала отъезд, все кормила его обещаниями и врала без зазрения совести. Она сказала, что не может сразу отправить его, но вот на следующей неделе, если он будет хорошо вести себя и прилежно заниматься музыкой, то на следующей неделе... А когда настало обещанное время, она сказала, что отец не хочет брать его домой. Она удвоила ласки, делала ему дорогие подарки и еще сильней пичкала нездоровой пищей. Но ничто не помогало. Гвидо не нравилась его новая жизнь, он не хотел без конца играть гаммы, томился без своих книг и мечтал вернуться домой, к братьям и сестрам. А синьора Бонди все еще считала, что время и шоколад сделают свое дело и что рано или поздно, но ребенка она заполучит: и чтобы удержать семью на расстоянии, она каждые несколько дней посылала Карло письма якобы с морского курорта и описывала самые радужные картины счастливой жизни Гвидо. Тогда-то Гвидо и написал мне письмо. Брошенный, как он считал, своими родными, - ведь живя так близко, они даже не потрудились приехать повидаться с ним, и это можно было объяснить только так, что они и вправду отказались от него, - он видел во мне свою последнюю и единственную надежду. Его письмо с фантастическим адресом проплутало почти целых две недели. Две недели... Ему они, наверное, показались сотней лет: века проходили за веками, и бедный мальчик, без сомнения, уверился в том, что и я тоже покинул его. Надежды больше не было ни на кого. - Это здесь, - сказал Карло. Я поднял глаза и прямо перед собой увидел огромный монумент. В монолите серого песчаника было выдолблено некое подобие грота, в котором бронзовое олицетворение Святой любви обнимало погребальную урну. На камне бронзовыми буквами была сделана длинная надпись, гласившая, что безутешный Эрнесто Бонди воздвиг этот монумент в память своей, возлюбленной жены Аннунциаты, которую преждевременная смерть вырвала из его объятий и с которой он надеется скоро соединиться под этим камнем. Первая синьора Бонди умерла в 1912 году. Мне вспомнился старик, на привязи у своей белой собаки, и я подумал, что он, видимо, всю жизнь оставался покорнейшим из мужей. - Они похоронили его здесь. Мы долго стояли в молчании. Я чувствовал, как при мысли о бедном ребенке, что покоился там, внизу, у меня навертываются слезы. Я вспоминал его лучистые серьезные глаза, прекрасный купол лба, грустно опущенные губы; я вспоминал восторг, освещавший его лицо, когда он радовался новой мысли или слушал звуки любимой музыки. Он мертв, этот чудесный маленький человек, и дух - великий дух, обитавший в его теле, - тоже разрушен, еще до того, как по-настоящему начал существовать. А горе, которое он должен был испытывать перед роковым концом, а страдания ребенка, глубоко убежденного, что все его бросили, - обо всем этом страшно было думать, просто страшно... - Давайте лучше уйдем, - сказал я наконец, трогая Карло за руку. Он стоял как слепой: глаза его были закрыты, лицо чуть приподнято и обращено к свету; сквозь сжатые веки сочились слезы, на миг повисали неподвижно и медленно ползли вниз по щекам. Губы его дрожали, и я видел, как он силится сдержать эту дрожь. - Пойдемте, - повторил я. Окаменевшее от горя лицо вдруг исказилось; он открыл глаза - сквозь слезы они горели яростным огнем. - Я убью ее, - сказал он гневно. - Убью. Когда я думаю о том, как он выбросился из окна и летел... - Руки Карло резко взметнулись, он с силой бросил их вниз и вдруг затормозил у самой груди. - А потом удар... - Он содрогнулся. - Это она виновата, и она ответит, как если бы своими руками столкнула его. Я убью ее. Сердиться легче, чем скорбеть, - это не так больно. Мысль о мести приносит утешение. - Не говорите так, - сказал я. - Это нехорошо. Да и бессмысленно. Что толку? У Карло и прежде бывали приступы отчаяния, когда горе душило его и он пытался как-то спастись. А гнев - самый простой способ бегства от себя. Я и прежде убеждал его вернуться на более тяжкую стезю скорби. - Бессмысленно говорить так, - повторил я и повел его прочь. За то время, что мы покинули кладбище и спустились вниз с Сан Миниато до маленькой площади Микеланджело, он несколько пришел в себя. Гнев утих и снова перелился в скорбь, из которой черпал всю свою силу и горечь. На площади мы постояли с минуту, глядя вниз, в долину, на город, лежавший у нас под ногами. По небу плыли облака - огромные, белые, золотые и серые, - между ними проглядывали тонкие полыньи прозрачной синевы. Почти на уровне наших глаз высился купол собора; его громада открылась во всей своей грандиозной легкости и воздушной мощи. Вечернее солнце мягко и в то же время щедро золотило бесчисленные коричнево-розовые крыши города; башни его сверкали, словно инкрустированные старым золотом. И я думал о всех гениях, о всех людях, которые когда-либо жили здесь и, создав удивительные вещи, оставили нам видимые плоды своего духа. Я думал о погибшем ребенке...