дж очень трогательно заботится о своей семье. Он содержит свою мать, он платит за учение своего младшего брата, он дал своей сестре пятьдесят фунтов, когда она выходила замуж. - Что же в этом плохого? - Плохого? Но это так буржуазно! Теоретически он не должен делать различие между собственной матерью и любой другой пожилой женщиной. Он знает, что в правильно организованном обществе ее с ее артритом нужно поместить в камеру для усыпления животных. А вместо этого он посылает ей еженедельно не знаю сколько точно денег, чтобы она продолжала влачить свое бесполезное существование. Я как-то попрекнул его этим. Он покраснел и страшно смутился, точно его поймали на шулерстве. Чтобы восстановить свой престиж, он переменил тему и принялся рассуждать о политическом убийстве с изумительно спокойной, объективной, научной яростью. Я только засмеялся. "Как-нибудь на днях, - пригрозил я ему, - я поймаю вас на слове и приглашу на охоту за человеком". И, честное слово, я так и сделаю. - Если только вы не ограничитесь болтовней, как все прочие. - Если только, - согласился Спэндрелл, - я не ограничусь болтовней. - Когда вам надоест болтать и вы надумаете что-нибудь сделать, сообщите мне. Я жажду настоящей жизни. - В том, что сделаю я, скорее будет настоящая смерть. - Жизнь становится настоящей жизнью именно тогда, когда она пахнет смертью. - Люси нахмурилась. - Мне до смерти надоело все то, что принято называть сильными ощущениями. Знаете: юность на борту и наслаждение у руля. Это глупо, это однообразно. В наши дни осталось так мало способов проявить энергию. Думаю, раньше это было иначе. - Вы хотите сказать, что раньше была не только любовь, но и насилие? - Вот именно. - Она кивнула. - Сильные ощущения были не только... не только фокстерьерскими, грубо говоря... - Тогда нарушали и шестую заповедь. А теперь стало слишком много полисменов. - Да, уж так много! Они не дают глазом моргнуть. А ведь человек должен испытать все. - Но если нет ни добра, ни зла - а вы, кажется, стоите именно на этой точке зрения, - тогда какой в этом смысл? - Какой смысл? Это забавно. Это увлекательно. - Увлекательным бывает лишь то, что мы считаем злом. - Но время и привычка лишили привкуса греха почти все те поступки, которые он раньше считал "дурными". Он совершал их с таким же безразличием, с каким он мог бы спешить на утренний поезд в Лондон. - Некоторые люди, - продолжал он задумчиво, пытаясь найти формулировку для своих смутных и неясных ощущений, - некоторые люди осознают добро только тогда, когда они грешат против него. - Но когда грех перестает ощущаться как грех, тогда что? Он продолжал спорить сам с собой. Кажется, единственный выход - совершать новые и с каждым разом все более тяжкие грехи или, на жаргоне Люси, испытать все. - Отрицание Бога, - медленно закончил он, - есть один из путей к Богу. - Морис, что с вами! - возмутилась Люси. - Я больше не буду. - Он засмеялся. - Но в самом деле, если, по-вашему, это "Что с вами, Морис", - он передразнил ее, - если для вас одинаково не существуют ни добро, ни грех против добра, какой смысл "испытывать все", в том числе и то, что преследуется по закону? Люси пожала плечами. - Любопытство. Мне скучно. - Увы, нам скучно. - Он снова засмеялся. - И все-таки мы будем пить чашу до последней капли. - А какая капля последняя? Спэндрелл ухмыльнулся. - Скромность, - начал он, - не позволяет мне... XIII Уолтер шагал по Флит-стрит, чувствуя себя не то чтобы счастливым, но по крайней мере спокойным. Спокойным от сознания, что теперь все устроилось. Да, все устроилось; все - потому что в эту полную бурных волнений ночь все поднялось на поверхность. Прежде всего он больше не увидит Люси; это было решено окончательно и бесповоротно для его собственного блага и для блага Марджори. Далее, он будет проводить все вечера с Марджори. И наконец, он обратится к Барлепу с просьбой о прибавке. Все устроилось. Даже сама погода, казалось, знала об этом. Лондон был окутан белым плотным туманом, таким невозмутимо-спокойным, что городские шумы, казалось, тонули в нем. Грохот и суета уличного движения как-то не нарушали глубокого покоя и молчания этого дня. Все устроилось; жизнь начиналась сызнова - может быть, не очень радостно и вовсе не блестяще, но покорно, с исполненным решимости спокойствием, которого ничто не могло поколебать. Припоминая встречу с Барлепом на вчерашнем вечере, Уолтер ожидал в редакции холодного приема. Однако Барлеп приветствовал его весьма радушно. Он тоже помнил вчерашний вечер и хотел, чтобы Уолтер о нем забыл. Он назвал Уолтера "дружище" и нежно пожал ему руку, глядя на него из своего кресла глазами, которые не выражали решительно ничего и казались лишь провалами в тьму, царившую в его черепе. Его губы улыбались чарующей и тонкой улыбкой. Уолтер тоже назвал его "дружище" и тоже улыбнулся, болезненно сознавая свою неискренность. Барлеп всегда так на него действовал: в его присутствии Уолтер никогда не чувствовал себя вполне честным и искренним. Это было очень неприятное чувство. Почему-то - он сам не знал почему - в присутствии Барлепа он всегда казался себе лжецом и комедиантом. И все, что он говорил, даже когда он высказывал свои глубочайшие убеждения, становилось ложью. - Мне понравилась ваша статья о Рембо, - объявил Барлеп, не выпуская руки Уолтера и продолжая улыбаться ему из глубины своего вращающегося кресла. - Очень рад, - сказал Уолтер, чувствуя себя неловко, потому что это замечание было обращено вовсе не к нему, а к какой-то части сознания самого Барлепа, которая шепнула: "Скажи ему что-нибудь приятное о его статье" - и требование которой было должным образом выполнено другой частью сознания Барлепа. - Что за человек! - воскликнул Барлеп. - Вот кто действительно верил в жизнь! С тех пор как Барлеп стал редактором "Литературного мира", передовицы журнала почти каждую неделю провозглашали необходимость верить в жизнь. Эта вера в жизнь, которую проповедовал Барлеп, всегда очень смущала Уолтера. Что значили эти слова? Даже теперь он не имел об этом ни малейшего представления: Барлеп никогда не объяснял. Нужно было понимать интуитивно; если вы не понимали, вас предавали вечному проклятию. Уолтер подозревал, что он тоже попал в разряд проклятых. Первый разговор с будущим шефом неизгладимо запечатлелся в его памяти. "Мне говорили, что вам нужен помощник редактоpa", - застенчиво начал он. Барлеп кивнул головой: "Да, нужен". И после бесконечного мучительного молчания он вдруг взглянул на него своими пустыми глазами и спросил: "Вы верите в жизнь?" Уолтер покраснел до корней волос и ответил: "Да". Это был единственный возможный ответ. Снова настало томительное молчание, и снова Барлеп взглянул на него. "Вы девственник?" - осведомился он. Уолтер покраснел еще гуще, замялся и наконец отрицательно покачал головой. Впоследствии он понял, прочтя одну из статей Барлепа, что тот подражал в своем поведении Толстому и "шел напрямик к великим, простым, незыблемым основам" - так Барлеп называл нахальное влезание этого старого генерала Армии спасения в чужую душу. - Да, Рембо, конечно, верил в жизнь, - нетвердо согласился Уолтер с таким чувством, точно ему пришлось написать формальное соболезнующее письмо. Разговоры о вере в жизнь были так же тягостны, как соболезнования по поводу чьей-нибудь тяжелой утраты. - Он так глубоко верил в жизнь, - медленно продолжал Барлеп, опуская глаза (к великому облегчению Уолтера) и мотая головой в такт словам, - так глубоко, что он готов был пожертвовать ею. Я истолковываю его отказ от литературы как добровольную жертву. - ("Как легко он бросается громкими словами!" - подумал Уолтер.) - Сберегший свою жизнь потеряет ее. - ("Ух ты!") - Быть величайшим поэтом своего поколения и, зная это, отказаться от поэзии - это значит потерять жизнь, чтобы сберечь ее. Это значит истинно верить в жизнь. Его вера была столь сильна, что он готов был потерять свою жизнь, ибо он верил, что обретет новую, лучшую жизнь. - ("Слишком легко он ими бросается!" Уолтер чувствовал себя страшно неловко.) - Жизнь, исполненную мистического созерцания и интуитивных озарений. Ах, если бы знать, что он делал, о чем думал в Африке! Если бы знать! - Он доставлял контрабандой ружья для императора Менелика. - Уолтер нашел в себе смелость ответить. - И, если судить по его письмам, он думал преимущественно о том, чтобы заработать денег и зажить обеспеченной жизнью. Он носил в поясе сорок тысяч франков. Двадцать один фунт золота носил он на себе. "Кстати, о золоте, - подумал он. - Вот сейчас бы и заговорить о прибавке". Но упоминание о ружьях Менелика и о сорока тысячах франков вызвало на лице Барлепа улыбку христианского всепрощения. - Неужели вы в самом деле думаете, - спросил он, - что, когда Рембо жил в пустыне, его мысли были заняты деньгами и перевозкой ружей? Его, автора "Озарений"? Уолтер покраснел, точно в чем-то погрешил против хорошего тона. - Это единственные известные нам факты, - сказал он извиняющимся тоном. - Но есть внутренняя прозорливость, позволяющая проникнуть глубже под поверхность фактов. - "Внутренняя прозорливость" - так Барлеп любил называть свое собственное мнение. - Он осуществлял новую жизнь, он завоевывал царствие небесное. - Это только гипотеза, - сказал Уолтер, подумав: "Как хорошо было бы, если бы Барлеп никогда не читал Нового Завета!" - Для меня, - ответил Барлеп, - это неопровержимая истина. - Он говорил с подчеркнутой выразительностью, он неистово мотал головой. - Безусловная и неопровержимая истина, - твердил он, многократным повторением фразы внушая себе мнимую убежденность. - Безусловная и неопровержимая! - Он замолчал; но внутренне он продолжал подогревать свое мистическое исступление. Он думал о Рембо до тех пор, пока не почувствовал себя Рембо. И вдруг чертик высунул свою ухмыляющуюся рожу и шепнул: "Двадцать один фунт золота в поясе". Барлеп изгнал беса, переменив тему разговора. - Видели новые книги, присланные на отзыв? - сказал он, указывая на две кипы томов на углу стола. - Еще сколько-то ярдов современной литературы. - Он пришел в юмористическое отчаяние. - Почему авторы не прекратят этот чернильный поток? Это болезнь. Это кровотечение, вроде того, каким страдала эта несчастная евангельская леди. Помните? Уолтер помнил главным образом то, что эта острота принадлежала Филипу Куорлзу. Барлеп встал и принялся просматривать книги. - Бедные рецензенты! - сказал он со вздохом. "Бедные рецензенты". Вот хороший предлог, чтобы произнести маленькую речь о прибавке! Уолтер взял себя в руки, собрал всю свою волю. - Я как раз думал... - начал он. Почти одновременно с ним заговорил и Барлеп. - Я позову Беатрису, - сказал он и трижды надавил звонок. - Ах, простите. Вы что-то сказали? - Нет, ничего. Разговор придется отложить. Немыслимо вести его при посторонних, особенно если этими "посторонними" была Беатриса. Черт бы ее побрал! - мысленно выбранил он ни в чем не повинную Беатрису. С какой стати она безвозмездно выполняет редакционную работу и пишет короткие заметки? Только потому, что у нее есть личные средства и она обожает Барлепа. Как-то раз Уолтер в шутку пожаловался ей на свое нищенское жалованье - шесть фунтов в неделю. - Но "Мир" достоин того, чтобы ради него приносить жертвы, - протрещала она. - В конце концов, есть же у нас какие-то обязанности перед ближними. - "Христианские сентенции Барлепа, произносимые ее звонким трескучим голосом, производят, - подумал Уолтер, - особенно дикое впечатление". - "Мир" кое-что дает им; наш долг - поддержать его. Ответ напрашивался сам собой: "Но мои личные средства слишком незначительны, и я не влюблен в Барлепа"; однако он не ответил ничего и позволил гусыне щипать себя. И все-таки черт бы ее побрал! Вошла Беатриса - аккуратненькая, полненькая, хорошо сложенная женщина; она держалась очень прямо и имела очень деловитый вид. - Доброе утро, Уолтер, - сказала она; каждое слово ее было как короткий резкий удар молоточком из слоновой кости по костяшкам пальцев. Она осмотрела его своими блестящими выпуклыми глазами. - У вас усталый вид, - продолжала она. - Потрепанный. Словно вы всю ночь бегали по крышам. - Щипок за щипком. - Что, угадала? - Я плохо спал, - промямлил Уолтер, краснея, и углубился в книгу. Они разобрали присланные книги. Маленькая стопка для эксперта по научным вопросам, другая для присяжного философа, целая груда для специалиста по беллетристике. Большинство книг принадлежало к разряду, кратко обозначаемому "хлам". О хламе либо вовсе не давали отзывов, либо писали о нем в отделе "Коротких заметок". - Вот для вас книга о Полинезии, Уолтер, - великодушно сказал Барлеп. - И новая антология французской поэзии. Или нет, постойте: антологию, пожалуй, возьму я. - Подумав, Барлеп обычно забирал самые интересные книги себе. - "Жизнь святого Франциска, обработанная для детей Беллой Джукс". Теология или хлам? - спросила Беатриса. - Хлам, - сказал Уолтер, заглядывая через ее плечо. - Я, пожалуй, воспользуюсь этим случаем, чтобы написать маленькую статейку о святом Франциске, - сказал Барлеп. В свободное от редактирования время он писал объемистое сочинение об этом святом. Книга будет называться "Святой Франциск и душа современности". Он взял у Беатрисы маленькую книжку и бегло перелистал ее. - Хламовато, - согласился он. - Но какой необыкновенный человек! Необыкновенный! - Он начал гипнотизировать себя, насильственно вгонять себя в францисканское настроение. - Замечательный! - протрещала Беатриса, не сводя глаз с Барлепа. Уолтер с любопытством посмотрел на нее. Ее идеи и ее манеры щиплющей гусыни принадлежали, казалось, двум различным людям, единственным связующим звеном между которыми был Барлеп. А была ли между ними внутренняя органическая связь? - Какая потрясающая цельность! - Барлеп опьянялся своими словами. Он тряхнул головой и, вздохнув, отрезвил себя настолько, чтобы стать способным заниматься делами. Когда Уолтеру представилась возможность заговорить (но с какой робостью, с какой деликатной сдержанностью!) о своем жалованье, Барлеп отнесся к нему необыкновенно сочувственно. - Знаю, дружище, - сказал он, кладя руку на плечо Уолтеру; последний при этом живо вспомнил, как в школе ему раз пришлось играть Антонио в "Венецианском купце" и его злейший недруг Портер-старший, выступавший в роли Бассанио, изъявлял ему свои дружеские чувства. - Мне тоже знакома нужда. - Он слегка засмеялся, словно давая понять, что он, как истый францисканец, прекрасно разбирается в бедности, но слишком скромен, чтобы выставлять это напоказ. - Знакома, дружище. - В эту минуту он сам готов был поверить, что он вовсе не совладелец "Мира" и не редактор на солидном жалованье, что у него нет ни пенни сбережений, что он уже много лет живет на два фунта в неделю. - Я очень хотел бы, чтобы у нас была возможность платить вам в три раза больше: вы этого заслуживаете, дружище. - Он слегка похлопал Уолтера по плечу. Уолтер что-то промычал, защищаясь от похвал. Он подумал, что в ответ на это похлопывание по плечу ему следовало произнести: Паршивая овца в чистейшем стаде, Я только на убой идти достоин. - Мне очень хотелось бы ради вас, - продолжал Барлеп, - да и ради себя тоже, - добавил он, и этими словами, сопровождаемыми горьким смешком, он ставил себя в финансовом отношении на одну доску с Уолтером, - чтобы наш журнал приносил больше прибыли. Это могло бы случиться, если бы вы писали не так хорошо. - Комплимент был крайне изящен. Барлеп подчеркнул его дружеским похлопыванием по плечу и улыбкой. Но его глаза не выражали ничего. Встретив на мгновение их взгляд, Уолтер подумал, что они вовсе не смотрят на него, что они вообще ни на что не смотрят. - Журнал слишком хорош. Это в значительной мере ваша вина. Нельзя служить Богу и Маммоне. - Разумеется, - согласился Уолтер; но у него снова появилось ощущение, что Барлеп слишком легко произносит громкие слова. - Я хотел бы, чтобы это можно было делать. - Барлеп говорил с игривостью святого Франциска, шутливо подсмеивающегося над собственными принципами. Уолтер без особенной веселости присоединился к его смеху. Он жалел, что вообще произнес слово "жалованье". - Я поговорю с мистером Чиверсом, - сказал Барлеп. Мистер Чиверс был главным администратором. Барлеп пользовался им, как римские государственные деятели пользовались оракулами и авгурами, чтобы проводить собственную политику. Все его неблагоприятные для служащих решения неизменно приписывались мистеру Чиверсу; а когда решение было благоприятным, Барлеп давал понять, что вырвал его силой у этого бездушного администратора. Мистер Чиверс был удобнейшей ширмой. - Я сегодня же с ним поговорю. - Ради Бога, не беспокойтесь, - сказал Уолтер. - Если будет хоть малейшая возможность выцарапать что-нибудь для вас... - Не нужно. - Уолтер просто-таки умолял, чтобы ему не платили больше. - Я знаю, какие затруднения переживает журнал. Не подумайте, пожалуйста, что я... - Но мы эксплуатируем вас, Уолтер, положительно эксплуатируем. - Чем больше протестовал Уолтер, тем великодушней становился Барлеп. - Не подумайте, что я этого не вижу. Это давно уже мучает меня. - Его великодушие было заразительно. Уолтер твердо решил не соглашаться на прибавку, хотя был уверен, что журнал это может выдержать. - Серьезно, Барлеп, - почти умолял он, - мне будет приятней, если все останется по-старому. - Но тут он вдруг подумал о Марджори. Как это нехорошо по отношению к ней! Он приносит в жертву ее спокойствие своему. Из-за того, что он не любит торговаться, что он питает отвращение к борьбе и к выпрашиванию подачек, бедняжке Марджори придется обходиться без новых платьев и без второй прислуги. Но Барлеп отклонял все его протесты. Он во что бы то ни стало хотел проявить великодушие. - Я сейчас же пойду и поговорю с Чиверсом. Надеюсь, мне удастся убедить его, чтобы вам прибавили двадцать пять фунтов в год. Двадцать пять! Это значит десять шиллингов в неделю. Все равно что ничего. Марджори сказала, что он должен требовать по крайней мере еще сто фунтов в год. - Благодарю вас, - сказал он и почувствовал презрение к самому себе за эти слова. - Боюсь, что это до смешного мало. До смешного мало. "Это следовало бы сказать _мне_", - подумал Уолтер. - Даже стыдно предлагать так мало. Но что может сделать человек при таких обстоятельствах? - Разумеется, "человек" ничего не мог сделать, по той простой причине, что за этим "человек" не скрывалось никакой реальности. Уолтер промямлил что-то насчет своей благодарности. Он испытывал унижение и винил в этом Марджори. Когда Уолтер работал в редакции - три раза в неделю, - он сидел с Беатрисой. Барлеп сидел один, в уединении редакторского кабинета. Сегодня был день коротких заметок. Между Уолтером и Беатрисой на столе громоздились груды хлама. Каждый выбирал себе книгу по вкусу. Это было литературное пиршество - пиршество из отбросов. Плохие романы и дрянные стихи, идиотические философские системы и плоское морализирование, унылые биографии и скучнейшие описания путешествий, религиозные сочинения столь тошнотворные и детские книги столь вздорные и глупые, что, читая их, испытываешь стыд за весь человеческий род, - груда была огромна и становилась все огромней с каждой неделей. Ни муравьиное трудолюбие Беатрисы, ни быстрота и находчивость Уолтера не могли справиться с этим все подымающимся приливом. Они накинулись на книги "как грифы на трупы в Башне Молчания", по выражению Уолтера. Сегодня его отзывы отличались особой язвительностью. На бумаге Уолтер обладал всеми теми качествами, которых ему не хватало в жизни. Его рецензии были лаконичны и беспощадны. Злополучные старые девы, читая то, что он писал по поводу их прочувствованных поэм о Боге и страсти и красотах природы, бывали совершенно сражены его грубым презрением. Охотники за крупной дичью, получившие столько удовольствия от своих путешествий по Африке, не понимали, как это можно называть скучными описания увлекательных приключений. Юные романисты, сформировавшие свой стиль и свою композицию по лучшим образцам и смело обнажавшие тайные глубины своей сексуальной жизни, страдали, изумлялись и приходили в негодование, узнавая, что у них напыщенный язык, неправдоподобные ситуации, нереальная психология, мелодраматические сюжеты. Плохую книгу написать так же трудно, как хорошую; ее автор с такой же искренностью изливает в ней свою душу. Но так как у плохого автора душа, по крайней мере с эстетической точки зрения, низшего качества, его искренность если не всегда неинтересна сама по себе, то, во всяком случае, выражена так неинтересно, что все усилия, затраченные на ее выражение, пропадают даром. Природа чудовищно несправедлива. Талант не заменишь ничем. Трудолюбие и все добродетели здесь бесполезны. Погрузившись в хлам, Уолтер злобно высмеивал отсутствие таланта. Создатели хлама, сознававшие свое трудолюбие, свою искренность и свои добрые намерения, чувствовали себя несправедливо и жестоко обиженными. Метод критики Беатрисы был прост: она каждый раз пыталась представить себе, что сказал бы в этом случае Барлеп. На деле это сводилось к тому, что она хвалила все те книги, авторы которых, по ее мнению, серьезно относились к жизни и ее проблемам, и ругала все те, в которых она не находила этого серьезного отношения. "Фестуса" она поставила бы выше "Кандида" - разумеется, если бы Барлеп или какой-нибудь другой авторитет не предупредил бы ее заранее, что ее долг предпочесть "Кандида". Поскольку ее допускали только к хламу, отсутствие у нее критического чутья особенного значения не имело. Они поработали, они пошли позавтракать, они вернулись и снова принялись за работу. За это время прибыло одиннадцать новых книг. - Я чувствую себя, - сказал Уолтер, - словно бомбейский коршун после эпидемии среди парсов. Бомбей и парсы напомнили ему о его сестре Элинор. Сегодня она с Филипом отплывает на родину. Он был доволен, что они возвращаются. Они были, пожалуй, единственными людьми, с которыми он мог говорить по душам о своих делах. Он сможет обсудить с ними стоявшие перед ним трудности. Это успокоит его, снимет с него часть ответственности. И вдруг он вспомнил, что все устроилось, что трудностей больше нет. Больше нет. В эту минуту раздался телефонный звонок. Уолтер снял трубку. - Алло! - Это вы, Уолтер? - Голос принадлежал Люси. Его сердце упало: он знал, что произойдет сейчас. - Я только что проснулась, - объяснила она. - Я совсем одна. Она хотела, чтобы он пришел к ней пить чай. Он отказался. - Тогда после чая. - Не могу, - упорствовал он. - Глупости! Отлично можете. - Невозможно. - Почему? - Работа. - Но ведь вы работаете только до шести. Я настаиваю. "В конце концов, - подумал он, - может быть, лучше повидаться с ней и сказать ей о своем решении?" - Если вы не придете, я никогда вам этого не прощу. - Хорошо, - сказал он, - я постараюсь. Если это будет возможно, я приду. - Какой вы ломака! - насмешливо сказала Беатриса, когда он повесил трубку. - Говорите "нет" только для того, чтобы вас упрашивали! А когда в самом начале шестого он ушел из редакции под тем предлогом, что ему нужно попасть до закрытия в Лондонскую библиотеку, она иронически пожелала ему удачи. - Bon amusement! {Приятных развлечений! (фр.).} - послала она ему вдогонку. В редакторском кабинете Барлеп диктовал письмо своей секретарше. - Ваш и так далее, - закончил он и взял следующую рукопись. - Дорогая мисс Сэвиль, - начал он, взглянув на рукопись. - Нет, - поправился он, - дорогая мисс Ромола Сэвиль. Благодарю вас за ваше письмо и за любезно присланные нам рукописи. - Он замолчал, откинулся на спинку кресла и на мгновение закрыл глаза, обдумывая. - Как правило, - снова начал он тихим и далеким голосом, - как правило, я не пишу личных писем незнакомым авторам. - Он открыл глаза и встретил темный, блестящий взгляд своей секретарши, сидевшей напротив него за столом. Глаза мисс Коббет выражали сарказм; легкая улыбка едва заметно кривила уголки ее рта. Барлеп почувствовал раздражение; но он скрыл его и продолжал смотреть прямо перед собой, точно мисс Коббет там не было и он рассеянно рассматривал какой-то предмет обстановки. Мисс Коббет снова обратилась к своему блокноту. "Какой он мерзкий, - сказала она себе, - какой неописуемо вульгарный!" Мисс Коббет была черноволосая женщина небольшого роста, с темным пушком над верхней губой, с карими глазами, слишком большими для ее худого, немного болезненного личика. Мрачные страстные глаза, почти всегда выражавшие упрек, который, вспыхивая, мгновенно превращался в гнев или, как сейчас, в насмешку. Она имела право смотреть на мир с упреком. Судьба обошлась с ней немилостиво, очень немилостиво. Этель родилась и росла в достатке, но после смерти отца осталась нищей. Гарри Маркхэм сделал ей предложение. Казалось, для нее началась новая жизнь. В это время была объявлена война. Гарри пошел на фронт и был убит. Его смерть обрекла ее на стенографию и машинопись до конца жизни. Гарри был единственный мужчина, полюбивший ее, не побоявшийся полюбить ее. Другие мужчины считали ее слишком беспокойной, страстной и серьезной. Она ко всему относилась слишком серьезно. Молодые люди чувствова- ли себя в ее присутствии неудобно и глупо. Они мстили ей тем, что смеялись над ней, обвиняли в отсутствии чувства юмора и в педантизме, а позднее стали называть старой девой, которая томится по мужчине. Они говорили, что она похожа на колдунью. Она часто влюблялась, страстно, с безнадежной пылкостью. Мужчины или не замечали этого, или, заметив, немедленно спасались бегством, или высмеивали ее, или, что было еще хуже, относились к ней со снисходительной добротой, точно она была несчастным, сбитым с толку созданием, правда, несколько надоедливым, но, безусловно, достойным жалости. У Этель Коббет были все основания смотреть на мир с упреком. Она познакомилась с Барлепом благодаря тому, что в дни своего достатка она училась в одной школе с будущей женой Барлепа - Сьюзен Пэли. После смерти Сьюзен Барлеп только и говорил что о своем горе. Он использовал его в качестве материала для целого ряда статей, еще более мучительно интимных, чем все его остальные писания (именно этому качеству он был обязан своим успехом: широкая публика с каннибальской жадностью поглощает интимные переживания). Этель написала ему соболезнующее письмо, присовокупив к нему длинное описание Сьюзен-девочки. Со следующей почтой пришел трогательный ответ тронутого до глубины души Барлепа: "Спасибо вам, спасибо вам за то, что вы поделились со мной вашими воспоминаниями о том, кого я всегда считал единственно _настоящей_ Сьюзен, о маленькой девочке, которая до самой смерти жила, непорочная и прекрасная, в Сьюзен-женщине; о милом ребенке, которым вопреки хронологии она всегда оставалась; о милом ребенке, жившем под внешней оболочкой взрослой Сьюзен. Я убежден, что в глубине души она никогда не верила в свое взрослое "я" и всю жизнь не могла отрешиться от мысли, что она всего лишь маленькая девочка, играющая во взрослую". И так далее, и так далее - несколько страниц истерических излияний на тему о покойной девочке-жене. Значительную часть содержания этого письма он включил в свою очередную статью, озаглавленную "Таковых есть царствие небесное". Через день или два он отправился в Бирмингем, чтобы лично переговорить с женщиной, знавшей "единственную настоящую" Сьюзен, когда та была не только духовно, но и физически ребенком. Оба произвели друг на друга благоприятное впечатление. Для Этель, чья жизнь, полная горечи и раздражения, протекала между ее убогой квартиркой и ненавистной страховой конторой, прибытие сначала письма, а затем и самого Барлепа было великим и чудесным событием. Настоящий писатель, человек с душой и умом! Тогда как Барлеп довел себя до такого состояния, когда он готов был привязаться к любой женщине, способной говорить с ним о детстве Сьюзен и комфортабельно уложить его, как ребенка, на мягкую перину теплого материнского сострадания. Кроме того, достоинства Этель Коббет не исчерпывались тем, что она когда-то была подругой Сьюзен и сочувствовала ему в его горе; сверх того, она была не глупа, культурна и преклонялась перед ним. Первое впечатление было благоприятным. Барлеп плакал и раскаивался. Он доводил себя до исступления мыслью, что никогда, никогда он не сможет попросить у Сьюзен прощения за все обиды, которые он ей причинил, за все жестокие слова, которые он ей сказал. В порыве самобичевания он даже признался, что однажды изменил ей. Он рассказал обо всех их ссорах. А теперь она умерла, и он никогда не сможет вымолить у нее прощения. Никогда, никогда! Этель была тронута. Она подумала, что, умри она, Этель, никто ее не станет оплакивать. Но заботливое отношение при жизни гораздо нужнее человеку, чем слезы после его смерти. Исступление, до которого довел себя Барлеп путем упорного сосредоточения на мысли о своей потере и о своем горе, никак не соответствовало его реальной привязанности к живой Сьюзен. Лойола предписывал каждому кандидату в иезуитский орден несколько времени предаваться в одиночестве размышлениям о страстях Господних; после нескольких дней подобных упражнений, сопровождаемых постом, в уме посвящаемого возникал живой мистический образ личности Спасителя и его страданий. Тем же методом пользовался и Барлеп; только думал он не об Иисусе и даже не о Сьюзен - он думал о себе, о своих страданиях, своем одиночестве, своих угрызениях совести. Через несколько дней непрерывного духовного онанизма он был должным образом вознагражден: он проникся сознанием неповторимости и бездонности своих страданий. Он увидел самого себя в апокалипсическом видении как мужа скорби. (Евангельские выражения не сходили у Барлепа с языка и кончика его пера. "Каждому из нас, - писал он, - дается Голгофа, соответствующая нашему долготерпению и способности к самосовершенствованию". Он с видом знатока говорил о Гефсиманских садах и чашах.) Видение это разрывало его сердце; он преисполнился жалости к самому себе. Но бедная Сьюзен имела весьма отдаленное отношение к горестям этого христоподобного Барлепа. Его любовь к живой Сьюзен была такой же надуманной и взвинченной, как его скорбь по поводу ее смерти. Он любил не Сьюзен, но созданный им самим образ Сьюзен, который в результате упорного сосредоточения по методу иезуитов приобрел галлюцинаторную реальность. Его пламенное отношение к этому фантому и любовь к любви, страсть к страсти, которую он выдавливал из глубин своего самосознания, покорили Сьюзен, вообразившую, будто все это имеет какое-то отношение к ней самой. Больше всего нравилось ей в его чувствах их совершенно не мужская "чистота". Его любовь походила на любовь ребенка к своей матери (правда, ребенка с наклонностями к кровосмешению; но какой это был тактичный и деликатный маленький Эдип!); его любовь была одновременно младенческой и материнской; его страсть была своего рода пассивным стремлением приютиться в женских объятиях. Слабая, хрупкая, с пониженной жизнеспособностью, а следовательно, не совсем взрослая, она обожала его - возвышенного и почти святого возлюбленного. Барлеп, в свою очередь, обожал свой фантом, обожал свою необыкновенно христианскую концепцию брака, обожал свой столь достойный обожания способ быть супругом. Его периодически появлявшиеся в печати статьи, восхвалявшие брак, были полны лиризма. Тем не менее он неоднократно изменял жене; но он ложился в постель с женщинами так невинно, так по-детски и так платонично, что ни женщины, ни даже он сам едва ли вообще замечали, что ложатся в постель. Его жизнь с Сьюзен была длинным рядом сцен всех эмоциональных оттенков. Он пережевывал какую-нибудь обиду до тех пор, пока не отравлял себя ядом гнева и ревности. Или он углублялся мысленно в собственные недостатки и доводил себя до униженного раскаяния, или катался у ее ног в экстазе кровосмесительного преклонения перед воображаемой матерью-ребенком-женой, с которой ему заблагорассудилось отождествить Сьюзен. А иногда он приводил Сьюзен в полное недоумение, прерывая свои излияния циническим смешком и становясь на некоторое время кем-то совершенно другим, чем-то вроде Веселого Мельника из песенки, заявлявшего: "Обо мне никто не плачет, я не плачу ни о ком!" Приведя себя снова в состояние эмоциональной духовности, он винил в этих настроениях "своего беса" и цитировал слова Старого Морехода: "Иссохло сердце, как в степях сожженный солнцем прах". "Мой бес" - а может быть, это выползал наружу подлинный Барлеп, которому надоело делать вид, что он кто-то другой, и взращивать в себе эмоции, которых он непосредственно не переживал? Сьюзен умерла; но Барлеп мог бы с таким же успехом испытывать длительную и страстную скорбь по ней и при ее жизни; для этого ему стоило только вообразить ее умершей, а себя - безутешным и одиноким. Интенсивность его переживаний, или, вернее, громогласие и назойливость, с какой они выражались, произвела на Этель большое впечатление. Барлеп, казалось, был совершенно раздавлен своим горем физически и духовно. Ее сердце обливалось кровью за него. Поощряемый ее сочувствием, он устраивал настоящие оргии сердечного сокрушения, тем более острого, что оно было напрасным, раскаяния тем более мучительного, что оно было запоздалым, бесцельных исповедей и самобичеваний. Но когда взвинчиваешь одно какое-нибудь чувство, это неизбежно отражается на всем сознании. Человек, эмоционально экзальтированный в одной области, легко становится эмоционально экзальтированным во всех остальных. Скорбь сделала Барлепа благородным и великодушным; жалость к самому себе пробудила христианское отношение к другим. "Вы тоже несчастны, - сказал он Этель, - я это вижу". Она не отрицала; она рассказала, как она ненавидит свою работу, ненавидит контору, ненавидит всех окружающих; рассказала ему всю свою неудачную жизнь. Барлеп довел себя до нужного градуса сочувствия. "Но что значат мои маленькие горести по сравнению с вашими", - возражала она, вспоминая его бурные излияния. Барлеп говорил о тайном ордене страдающих и, ослепленный видением собственного великодушия, предложил мисс Коббет место секретарши в редакции "Литературного мира". Хотя Лондон и "Литературный мир" казались бесконечно более заманчивыми, чем страховая контора и Бирмингем, Этель колебалась. Служба в конторе была скучна, но зато это было постоянное место, и за выслугу лет полагалась пенсия. В новом и еще более бурном порыве великодушия Барлеп гарантировал ей, что место будет постоянное. Он распалился собственной добротой. Мисс Коббет дала себя уговорить - она переехала. Но расчеты Барлепа на то, что ему удастся постепенно и незаметно пробраться к ней в постель, не оправдались. Этот ребенок с разбитым сердцем, жаждавший утешения, не прочь был бы склонить свою утешительницу, все так же духовно и платонично, на нежный и сладостный блуд. Но даже мысль о таких отношениях не приходила в голову Этель Коббет. Она была женщиной с принципами, такой же страстной и пылкой в дружбе, как и в любви. Она приняла скорбь Барлепа за чистую монету. Когда они, обливаясь слезами, решили окружить бедную Сьюзен своего рода тай- ным культом, воздвигнуть в сердцах алтарь ее памяти и украшать его цветами, Этель вообразила, что это так и будет. Она, во всяком случае, была искренна. Она никогда не подозревала Барлепа в неискренности. Его дальнейшее поведение изумило и огорчило ее. Неужели это тот самый человек? - спрашивала она себя, наблюдая, как он потихоньку платонично и утонченно-духовно предается распутству. Неужели это тот человек, который поклялся вечно возжигать свечи перед алтарем бедной малютки Сьюзен? Она не скрывала своего неодобрения. Барлеп проклял свою глупость, заставившую его переманить ее из страховой конторы, свое первосортное идиотство, побудившее его пообещать ей постоянное место. Неужели она не догадается уйти сама! Он старался выжить ее, обращаясь с ней свысока, холодно и безлично, как с машиной для писания писем и перепечатки статей. Но Этель Коббет мрачно цеплялась за службу, цеплялась за нее вот уже полтора года и не выражала никакого желания уходить. Это становилось невыносимо; продолжаться дальше это не могло. Но как положить этому конец? Конечно, по закону он вовсе не обязан держать ее вечно. Он не давал никаких письменных обязательств. На худой конец... С каменным лицом, игнорируя выражение глаз и еле заметную ироническую усмешку Этель Коббет, Барлеп продолжал диктовать. На машины не обращают внимания: ими пользуются. И все-таки такое положение не могло продолжаться. - Как правило, я не пишу личных писем незнакомым авторам, - повторил он твердым, решительным тоном. - Но я не могу отказать себе в удовольствии сказать вам... нет, не так: поблагодарить вас за то огромное наслаждение, которое доставили мне ваши стихи. Свежий лиризм вашего творчества, его страстная искренность, его почти первобытная непосредственность и блеск Удивили и обрадовали меня. Редактору приходится перечитывать такое количество дурной литературы, что он испытывает почти неизъяснимую благодарность к тем, кто... нет, пишите: к редким и бесценным душам, которые дарят его настоящим золотом, а не обычной подделкой. Спасибо вам за ваш дар, за... - он снова посмотрел на рукопись, - за "Любовь среди лесов" и "Цветы страсти". Спасибо вам за мятежный блеск их словесного выражения. Спасибо вам также за чувствительность - нет, за трепетное чувство, - за пережитые страдания, за пламенную духовность; внутренняя прозорливость улавливает их под поверхностью ваших стихов. Я немедленно сдам в набор оба стихотворения и надеюсь напечатать их в начале будущего месяца. А пока что, если вам случится проходить по Флит-стрит, вы окажете мне большую честь, придя лично поделиться со мной вашими поэтическими планами. Начинающий писатель, даже талантливый, нередко сталкивается с материальными затруднениями, которые профессиональный литератор умеет обходить. Я всегда считал одним из своих величайших преимуществ и своим долгом критика и редактора помогать талантливым авторам на их пути к известности. Это послужит мне извинением за мое, быть может, слишком длинное письмо. Остаюсь искренне преданный вам. Он снова взглянул на перепечатанные на машинке стихотворения и прочел несколько строчек. "Подлинный талант, - несколько раз повторил он себе, - подлинный талант!" Но его "бес" шептал ему, что эта девица на редкость откровенна и, вероятно, обладает недюжинным темпераментом и немалым опытом. Он отложил рукописи в корзину, стоявшую справа от него, и взял письмо из корзины, стоявшей слева. - Его преподобию Джеймсу Хичкоку, - продиктовал он, - викарию в Татльфорде, Уилтшир. Милостивый государь! К моему величайшему сожалению, я не могу использовать вашу обширную и очень интересную статью о связи между агглютинирующими языками и агглютинативными химерическими формами в символическом искусстве. Недостаток места... Розовая в своем халатике, как розовые тюльпаны в вазе, Люси лежала, опираясь на локоть, и читала. Кушетка была серая, стены были затянуты серым шелком, ковер был розовый. Даже попугай, сидевший в золоченой клетке, был розовый с серым. Дверь открылась. - Уолтер, дорогой! Наконец-то! - Она отбросила книгу. - Ел