лне серьезно. Элинор посмотрела на него. Теперь она не улыбалась. - Иногда ты доводишь меня до белого каления. Скажи, что стал бы ты делать, если бы я ушла к другому мужчине? Огорчился бы ты хоть капельку? - Я был бы глубоко несчастен. - В самом деле? - Она посмотрела на него. Филип улыбался; он был за тысячи миль от нее. - Знаешь, мне хотелось бы проделать этот опыт, - сказала она, нахмурившись. - Но будешь ли ты несчастен? Я хочу знать наверное. - А вместе с кем ты будешь его проделывать? - В этом-то все несчастье. Почти все мужчины просто невыносимы. - Какой комплимент для меня! - Но ты тоже невыносим, Фил. Пожалуй, ты даже самый невыносимый из всех. А хуже всего то, что, несмотря на все это, я тебя люблю. И ты это знаешь. Да, знаешь и пользуешься этим. - Машина подъехала к тротуару. Элинор достала зонтик. - Но смотри, - сказала она, вставая, - меня нельзя без конца эксплуатировать. Мне надоело давать, ничего не получая взамен. На днях я начну подыскивать себе другого мужчину. - Она вышла из такси. - Что ж, попробуй Эверарда, - фыркнул он, смотря на нее из окошка. - Может быть, я так и сделаю, - ответила она. - Эверард только этого и дожидается. - Филип рассмеялся и послал ей воздушный поцелуй. - Скажи шоферу, чтоб вез меня в клуб, - попросил он. Эверард заставил себя ждать минут десять. Попудрившись, Элинор принялась изучать комнату. Букет на столе был составлен ужасно. А витрина со старинными мечами, кинжалами и инкрустированными пистолетами была безобразна - она точно попала сюда из музея, - чудовищна и в то же время трогательно-нелепа. У Эверарда была школьническая страсть ездить верхом и рубить людям головы; витрина выдавала его с головой, так же как этот стол, покрытый большим стеклом, под которым лежала целая коллекция монет и медалей. С какой гордостью показывал он ей свои сокровища! Здесь была македонская тетрадрахма с головой Александра Великого, изображенного в виде Геркулеса; сестерция 44 года до нашей эры с внушительным профилем Цезаря; нобль Эдуарда III с изображением корабля, символизировавшего начало морского могущества Англии. А вот, на медали Пизанелло, голова Сигизмондо Малатеста, самого красивого из разбойников, а вот королева Елизавета в брыжжах, Наполеон в лавровом венке и герцог Веллингтон. Она приветливо улыбнулась монетам; они были старыми друзьями. Самое лучшее в Эверарде то, подумала она, что на его счет обманываться невозможно. Он всегда был самим собой. Она открыла крышку рояля и взяла аккорд: как всегда расстроен. На столике у камина лежал томик последних "Речей и воззваний" Эверарда. Она перелистала несколько страниц. "Политику Свободных Британцев, - прочитала она, - можно вкратце охарактеризовать как социализм без демократии, сочетающийся с национализмом без шовинизма". Звучит великолепно. Но если бы он написал "демократия без социализма, сочетающаяся с шовинизмом без национализма", она, вероятно, испытала бы столь же искреннее восхищение. Ох, уж эти абстракции! Она покачала головой и вздохнула. "Наверное, я просто дура", - подумала она. Но для нее это были слова, и больше ничего, пустые слова. Она перевернула страницу. "Система партий хороша только тогда, когда партии представляют собой лишь группировки соперничающих олигархов, принадлежащих к одному классу, одушевленных, по существу, одинаковыми стремлениями и идеалами и борющихся друг с другом за власть. Но когда партии отождествляются с классами и разногласия между ними переходят на принципиальную почву, эта система становится безумием. Только из-за того, что я сижу в одном конце зала, а вы - в другом, я обязан верить в индивидуализм, отвергающий какое бы то ни было вмешательство государства, а вы обязаны верить во вмешательство государства, отвергающее какой бы то ни было индивидуализм; я обязан верить в национализм, даже в области экономики (где он бессмыслен), а вы обязаны верить в интернационализм, даже в области политики (где он не менее бессмыслен); я обязан верить в диктатуру богатых (вплоть до устранения интеллигенции), вы обязаны верить в диктатуру бедных (тоже вплоть до устранения интеллигенции). И все это по той простой и политически несущественной причине, что я сижу справа, а вы сидите слева. В наших парламентах топографический принцип имеет большее значение, нежели здравый смысл. Таковы прелести современной системы партий. Задача Свободных Британцев - уничтожить эту систему, а вместе с ней и ее логическое завершение - гнилой, бестолковый парламентаризм". Все это прекрасно, но все-таки, спрашивала она себя, чего ради люди обращают столько внимания на подобные вещи? Вместо того чтобы просто жить. По-видимому, мужчинам скучно "просто жить". Она открыла книгу на другой странице. "Каждый раз, когда англичане отвоевывали себе в какой-нибудь области свободу, они расплачивались за нее новым рабством. Гибель феодализма усилила королевскую власть. Во время реформации мы сбросили с себя ярмо догмата о непогрешимости папы, но зато приняли догмат божественного права короля. Кромвель уничтожил это божественное право, но навязал нам тиранию землевладельцев и буржуазии. Теперь тирания землевладельцев и буржуазии разрушается, но на смену ей идет диктатура пролетариата. Снова провозглашена непогрешимость - на этот раз не папы, а большинства, - непогрешимость, верить в которую принуждает нас закон. Свободные Британцы стремятся к новой реформации, к новому политическому перевороту. Мы отвергаем диктатуру пролетариата, подобно тому как наши отцы отвергли божественное право короля. Мы отрицаем непогрешимость большинства, как они отрицали непогрешимость папы. Свободные Британцы борются за..." Элинор никак не удавалось перевернуть страницу. Борются за что? - думала она. За диктатуру Эверарда и непогрешимость Уэбли? Она подула; непокорные страницы разошлись. "...за справедливость и свободу. Они стремятся к тому, чтобы правили лучшие, каково бы ни было их происхождение. Карьера должна быть открыта перед каждым, кто обладает способностями. Это и есть справедливость. Они требуют, чтобы каждый вопрос разрешался беспристрастно, разумно, независимо от партийных предрассудков или от мнения бессмысленного большинства. Это и есть свобода. Тот, кто воображает, будто свобода есть синоним всеобщего избирательного права..." Хлопнула входная дверь; в холле раздался громкий голос. На лестнице послышались громкие, поспешные шаги; весь дом дрожал от них. Дверь в кабинет распахнулась, точно позади нее взорвалась бомба. В комнату со взрывом громких извинений и приветствий вошел Эверард Уэбли. - Как мне заслужить ваше прощение? - воскликнул он, сжимая ее руки. - Но если бы вы знали, в каком водовороте я живу! Какое счастье снова видеть вас! Вы ничуть не изменились. По-прежнему прекрасны. - Он пристально посмотрел на нее. - Все те же спокойные светлые глаза, все те же полные, грустные губы. И какой у вас чудесный вид. Она улыбнулась ему в ответ. У него были очень темные глаза: издали казалось, что они состоят из одного зрачка. Красивые глаза, думала она, но слишком волнуют своим пристальным, блестящим взглядом. Несколько мгновений она смотрела ему прямо в глаза, потом отвернулась. - Вы тоже, - сказала она, - вы все такой же. Но почему, собственно, мы должны меняться? - Она снова посмотрела ему в лицо и заметила, что он все еще не спускает с нее пристального взгляда. - Десять месяцев и путешествие в тропики не делают человека другим. - Слава Богу! - засмеялся Эверард. - Пойдемте позавтракаем. - А Филип? - спросил он, когда им подали рыбу. - Он тоже все такой же? - Еще более такой же, если это возможно. - Еще более такой же. - Эверард кивнул. - Понятно. Этого следовало ожидать. Зрелище дикарей, разгуливающих в чем мать родила, должно было укрепить его скептическое отношение к вечным истинам. Элинор улыбнулась, но в то же время его насмешка слегка обидела ее. - А какое действие оказало на вас зрелище многих англичан, разгуливающих в гороховых мундирах? - отпарировала она. Эверард рассмеялся. - Укрепило мою веру в вечные истины, разумеется. - В вечные истины - в том числе и в самого себя? Он кивнул. - В том числе, разумеется, и в самого себя. Они, улыбаясь, глядели друг на друга. И снова Элинор первая опустила глаза. - Спасибо, что вы мне это сказали: сама я, пожалуй, не догадалась бы, что вы тоже одна из вечных истин. Наступило молчание. - Не извольте воображать, - сказал он наконец тоном, ставшим из шутливого серьезным, - что вам удастся вывести меня из себя, сказав, что у меня закружилась голова. - Он говорил мягко, но в нем чувствовалась огромная сила. - Другим людям это иногда удается. Но, знаете ли, низшим животным не очень-то позволяют быть надоедливыми. Их давят. И с людьми разговаривают разумно. - Приятно слышать, что я хоть человек, - рассмеялась Элинор. - Вы думаете, что успех вскружил мне голову? - продолжал он. - В известном смысле это, пожалуй, и верно. Но вся беда в том, что я считаю этот успех заслуженным. Скромность вредна, если она ложная. Мильтон сказал: "Ничто так не полезно человеку, как высокая самооценка, если она оправданна и справедлива". Я знаю, что мое высокое мнение о себе справедливо и заслуженно. Я знаю, я абсолютно убежден, что я могу сделать все, что я хочу. Какой смысл отрицать то, что я знаю? Я буду господином, я буду диктовать свою волю. У меня есть решимость и мужество. Очень скоро у меня будет организованная сила. А тогда я захвачу власть. Я знаю это - зачем же мне притворяться, будто я не знаю? - Он откинулся на спинку стула. Воцарилось молчание. "Как глупо, - думала Элинор, - как смешно рассуждать подобным образом". Ее критически настроенный интеллект восставал против ее чувств. Чувства ее были возбуждены. Его слова, его голос - такой мягкий, но в то же время полный скрытой силы и страсти - волновали ее. Когда он сказал: "Я буду господином", по всему ее телу разлилась такая теплота, точно она выпила глинтвейна. "Как смешно", - повторила она про себя, пытаясь отомстить ему за его легкую победу, пытаясь наказать изменников внутри своей души, которые так легко сдались ему. Но сделанного не переделаешь. Может быть, эти слова действительно смешны, и все-таки, когда он произносил их, ее охватила дрожь восхищения, она почувствовала себя взбудораженной, у нее возникло непонятное желание ликовать и громко смеяться. Лакей переменил тарелки. Они говорили на всякие безразличные темы: о ее путешествии, о том, что произошло в Лондоне в ее отсутствие, об общих знакомых. Принесли кофе; они закурили сигареты и снова замолчали. "Чем нарушится это молчание?" - с некоторым страхом спрашивала себя Элинор. Но она сама знала, чем оно кончится, и именно это пророческое знание заставляло ее бояться. Может быть, она сумеет опередить его и сама нарушит молчание. Может быть, если она будет продолжать болтать, ей удастся не выходить из круга незначительных тем до той минуты, когда пора будет прощаться. Но неожиданно оказалось, что говорить ей не о чем. Она почувствовала себя словно парализованной приближением неизбежного. Она могла только сидеть и ждать. И наконец неизбежное произошло. - Вы помните, - медленно сказал он, не глядя на нее, - что я говорил вам перед вашим отъездом? - Мне кажется, мы решили не возвращаться к этому. Он откинул голову назад и тихонько рассмеялся. - Напрасно вам так кажется. - Он посмотрел на нее и увидел в ее глазах растерянность и тревогу, увидел в них мольбу о пощаде. Но Эверард не знал пощады. Он положил локти на стол и подался вперед. Она опустила глаза. - Вы сказали, что внешне я не изменился, - сказал он своим мягким голосом, в котором чувствовалась скрытая страсть и сила. - Что ж, внутренне я тоже не изменился. Я все такой же, Элинор, я все такой же, как перед вашим отъездом. Я люблю вас по-прежнему, Элинор. Нет, я люблю вас еще сильней. - Ее рука неподвижно лежала на столе. Он взял ее в свою руку. - Элинор, - прошептал он. Она покачала головой, не подымая глаз. Но он все говорил, мягко и страстно. - Вы не знаете, что такое любовь, - сказал он. - Вы не знаете, что я могу дать вам. Любовь, безудержную и безрассудную, как потерянная надежда. И в то же время нежную, как любовь матери к больному ребенку. Любовь неистовую и тихую: неистовую, как преступление, и тихую, как сон. "Слова, - думала Элинор, - глупые мелодраматические слова". Но они волновали ее, так же как его хвастовство. - Прошу вас, Эверард, - сказала она вслух, - не надо больше. - Она не хотела поддаваться своему волнению. Она посмотрела ему в лицо, в его блестящие пытливые глаза, и сделала над собой усилие, чтобы не отвести взгляда. Она заставила себя рассмеяться, она покачала головой. - Вы отлично знаете, что это невозможно. - Единственное, что я знаю, - медленно сказал он, - это что вы боитесь. Боитесь вернуться к жизни. Потому что все эти годы вы были наполовину мертвы. У вас не было возможности жить полной жизнью. И вы знаете, что я могу дать вам эту возможность. И вы боитесь, вы боитесь! - Какой вздор! - сказала она. - Все это декламация и мелодрама. - И может быть, по-своему, вы правы, - продолжал он. - Жить по-настоящему, жить полной жизнью - не шуточное дело. Но, черт возьми, - добавил он, и голос его вдруг загремел - проявилась таившаяся в нем сила, - это увлекательно! - Господи, до чего вы меня напугали! - сказала она. - Нельзя же так кричать! - Но она испытывала не только страх. Нервы и самая ее плоть все еще трепетали от непонятного, но бурного ликования, которое пробудил в ней его голос. "Но это же смешно", - убеждала она себя. И все-таки ей казалось, что она слышала его голос всем своим телом. Казалось, что от его отзвуков у нее трепетала диафрагма. "Смешно", - повторила она. И что это за любовь такая, о которой он говорит с таким волнением? Просто случайные вспышки страсти в промежутке между работой. Он презирал женщин, ненавидел их за то, что они отнимают у мужчин время и энергию. Он не раз говорил при ней, что у него нет времени для любви. Его ухаживание было почти оскорбительно, как приставание к уличной женщине. - Образумьтесь, Эверард, - сказала она. Эверард опустил ее руку и со смехом откинулся на спинку стула. - Ладно, - ответил он. - Но только на сегодня. - Навсегда. - Она почувствовала огромное облегчение. - К тому же, - с иронической улыбочкой добавила она, повторяя сказанную им когда-то фразу, - вы не принадлежите к сословию бездельников и паразитов, у вас есть дела поважнее любви. Некоторое время Эверард молча смотрел на нее, и его лицо было строгим и задумчивым. Дела? Поважнее? Да, конечно, это так. Он сердился на самого себя за то, что он так желал ее. Сердился на Элинор за то, что она отказывалась удовлетворить его желание. - Ну что ж, побеседуем о Шекспире? - саркастически спросил он. - Или о музыкальных стаканах? Счетчик показывал три шиллинга и шесть пенсов. Филип дал шоферу пять шиллингов и поднялся по ступеням портика своего клуба; вслед ему раздавались благодарственные восклицания шофера. Давать на чай больше чем следует вошло у него в привычку. Он делал это не из показной щедрости и не потому, что он требовал или хотел потребовать особой услужливости. Наоборот, немногие люди предъявляли к слугам меньшие требования, чем Филип, относились так терпеливо к недостатку услужливости и с такой готовностью прощали нерадивость. Его кажущаяся щедрость была внешним выражением презрения к людям, но полного угрызений совести и раскаяния. Он словно говорил: "Бедняга! Прости меня за то, что я выше тебя". Возможно также, что излишними чаевыми он просил извинения именно за свою деликатность. Его малая требовательность происходила столько же от страха и нелюбви к ненужному общению с людьми, сколько от внимательности и доброты. От тех, кто оказывал ему услуги, Филип требовал немного по той простой причине, что он стремился соприкасаться с ними как можно меньше. Их присутствие мешало ему. Он не любил, когда в его жизнь вторгались посторонние люди. Ему было неприятно оттого, что он принужден был разговаривать с этими посторонними людьми, входить с ними в непосредственное соприкосновение на почве не интеллекта, а чувства, понимания, желаний. Он по возможности избегал всякого общения, а когда это ему не удавалось, старался устранить из него все личное и человеческое. Щедрость Филипа была возмещением за его бесчеловечную доброту к тем, на кого она была направлена. Он как бы откупался от собственной совести. Дверь была открыта. Он вошел. Вестибюль был просторный, полутемный, прохладный, весь в колоннах. Аллегорическая мраморная группа работы сэра Фрэнсиса Чантри - "Наука и Добродетель, побеждающие Страсти", - изогнувшись в отменно классических позах, стояла в нише на лестнице. Он повесил шляпу и прошел в курительную, чтобы просмотреть газеты в ожидании приглашенных. Первым явился Спэндрелл. - Скажите, - сказал Филип, когда они обменялись приветствиями и заказали вермут, - скажите мне скорей, пока он не пришел, что с моим нелепым шурином? Что у них там такое с Люси Тэнтемаунт? Спэндрелл пожал плечами. - Что обычно бывает в таких случаях? К тому же уместно ли здесь вдаваться в детали? - Кивком головы он показал на присутствующих: поблизости сидели министр, двое судей и епископ. Филип рассмеялся. - Но я хотел только узнать, насколько все это серьезно и как долго это может продлиться... - Со стороны Уолтера - очень серьезно. Что же касается продолжительности - кто знает? Впрочем, Люси скоро уезжает за границу. - И то слава Богу! Ах, вот и он. - Это был Уолтер. - А вот Иллидж. - Он помахал рукой. Уолтер с Иллиджем отказались от аперитива. - В таком случае идемте в столовую. Столовая в клубе Филипа была огромна. Два ряда алебастровых коринфских колонн поддерживали раззолоченный потолок. Со стен светло-шоколадного цвета взирали портреты знаменитых членов клуба, ныне покойных. По обеим сторонам каждого из шести окон висели винно-красные портьеры; пол был устлан мягкими винно-красными коврами; лакеи в винно-красных ливреях скользили почти невидимо, как жучки-листоеды в лесу. - Мне всегда нравилась эта зала, - сказал Спэндрелл, входя. - Похоже на декорации к пиру Валтасара. - Весьма англиканского Валтасара, - уточнил Уолтер. - Ну и ну! - воскликнул Иллидж, рассматривая комнату. - В таком окружении я чувствую себя совсем плебеем. Филип рассмеялся, чувствуя себя довольно неловко. Чтобы переменить тему разговора, он обратил внимание своих собеседников на защитную окраску ливрей лакеев. Они были живым подтверждением дарвиновской теории. - Выживают наиболее приспособленные, - сказал он, когда они сели за оставленный для них столик. - Лакеи других цветов были, очевидно, истреблены разъяренными членами клуба. - Принесли рыбу. Они принялись за еду. - Как странно, - сказал Иллидж, развивая мысль, вызванную в нем первым впечатлением от зала, - как невероятно то, что я вообще попал сюда. Странно то, что я сижу здесь как гость. Конечно, не было бы ничего удивительного, если бы я очутился здесь в ливрее винно-красного цвета: это вполне соответствовало бы тому, что священники назвали бы моим "положением в жизни". - Он злобно рассмеялся. - Но сидеть здесь с вами - это просто-таки неправдоподобно. И все это потому, что у одного манчестерского лавочника был сын с предрасположением к золотухе. Если бы Реджи Райт был здоровым мальчиком, я, вероятно, чинил бы башмаки в Ланкашире. Но, к счастью, в лимфатическую систему Реджи попали туберкулезные бациллы. Доктора предписали ему жизнь на свежем воздухе. Его отец снял в нашей деревне коттедж для жены и сына, и Реджи поступил в сельскую школу. Отцу хотелось, чтобы Реджи сделал блестящую карьеру. Кстати, омерзительный был мальчишка! - в скобках заметил Иллидж. - Он хотел, чтобы Реджи попал в Манчестерский университет, чтобы он получил стипендию, он платил нашему школьному учителю, чтобы тот специально занимался с ним. Я был способный мальчишка; учитель меня любил. Он решил, что заодно с Реджи он может учить и меня. К тому же даром. Не позволял моей матери платить ни единого пенни. Да вряд ли она и смогла бы, бедняжка. Когда пришло время экзаменов, стипендию получил я. Реджи провалился. - Иллидж захохотал. - Несчастный золотушный выродок! Но я по гроб жизни буду благодарен ему и бациллам, которые проникли в его железы. Вот от чего зависит вся жизнь человека - от какой-то глупой случайности, единственной на миллион. Какой-то совершенно случайный факт - и вся жизнь переменилась. - Вовсе не случайный, - возразил Спэндрелл. - Вы получили стипендию как раз потому, что это вполне соответствовало вам. В противном случае вы не получили бы ее и не сидели бы с нами здесь. Не знаю, бывает ли в жизни вообще что-нибудь случайное для человека. Все, что случается с человеком, неизбежно похоже на него самого. - Сомнительно и немного туманно, - возразил Филип. - Воспринимая события, люди искажают их на свой лад, и поэтому то, что происходит, кажется им похожим на них самих. Спэндрелл пожал плечами. - Искажение, может быть, и есть. Но я верю, что с каждым из нас случается именно то, что ему соответствует. - Какая ерунда! - с отвращением сказал Иллидж. Филип выразил свое неодобрение в более вежливой форме. - Но ведь одно и то же событие может повлиять на разных людей совершенно различным способом. - Согласен, - ответил Спэндрелл. - Я не знаю, как это происходит, но почему-то каждое событие становится другим, качественно другим, соответственно характеру каждого из затронутых им людей. Это - великая тайна, и это - парадокс. - Не говоря уже о том, что это нелепо и невозможно, - вставил Иллидж. - Что ж, пускай нелепо, пускай невозможно, - согласился Спэндрелл. - И все-таки я верю, что именно так оно и есть. Почему все должно быть логически обосновано? - В самом деле, почему? - отозвался Уолтер. - И все-таки, - сказал Филип, - ваше провидение, которое делает одно и то же событие качественно различным для различных людей, - не слишком ли это неправдоподобно? - Не более неправдоподобно, чем то, что мы все четверо сидим здесь, не более неправдоподобно, чем все это. - Движением руки он показал на валтасаровскую столовую, на обедающих, на лакеев цвета сливы и на постоянного секретаря Британской академии, который в эту минуту входил в зал вместе с профессором поэтики Кембриджского университета. Но Филип не сдавался. - Но ведь если предположить, как делают ученые, что наиболее приемлема простейшая гипотеза, - хотя я всю жизнь не мог понять, какие у них к тому основания, кроме, разумеется, человеческой неспособности охватить сложное... - Слушайте, слушайте! - Какие основания? - повторил Иллидж. - Единственное, на чем они основываются, - это наблюдение над фактами. Экспериментально доказано, что природа делает все простейшим способом. - А может быть, - сказал Спэндрелл, - все дело в том, что люди способны понять только простейшие объяснения? В конце концов на практике это сводится к тому же, - Но если какой-нибудь факт имеет простое и естественное объяснение, не может же он иметь одновременно другое объяснение, сложное и сверхъестественное. - Почему нет? - спросил Спэндрелл. - Может быть, вы просто не в состоянии увидеть сверхъестественные силы, действующие позади естественных. Вопрос о разнице между естественным и сверхъестественным оставим пока в стороне. Но это еще не значит, что сверхъестественного вообще нет: вы просто свою неспособность понять возводите до уровня всеобщего закона. Филип воспользовался случаем, чтобы докончить свое возражение. - Но если даже признать, - вмешался он раньше, чем успел заговорить Иллидж, - что простейшее объяснение является в то же время самым верным, ведь и тогда самым простым объяснением именно и будет утверждение, что каждый человек искажает события по образу своему и подобию - в зависимости от своего характера и прошлого. Мы видим отдельных людей, но мы не видим провидения; его существование приходится принимать на веру. Разве не удобней вообще обходиться без него, если оно совершенно излишне? - Но излишне ли оно? - сказал Спэндрелл. - Можно ли объяснить все факты, не прибегая к нему? Сомневаюсь. А как быть с теми, кто легко поддается влиянию? (А ведь все мы в большей или в меньшей степени поддаемся чужому влиянию. Все мы не только родились такими, но и сформировались под чьим-то воздействием.) А как же быть с теми, чей характер создался целым рядом неумолимо следующих одно за другим событий одного и того же типа? Когда человеку, как говорится, "всю жизнь везет" или "всю жизнь не везет"; когда все толкает его к чистоте или, наоборот, к грязи; когда ему из раза в раз представляется возможность быть героем или, наоборот, быть мерзавцем? После такой серии событий (просто невероятно, как долго она может продолжаться!) характер сформировался; а тогда, если вам угодно объяснять это именно так, вы можете говорить, что это сам человек искажает все случившееся с ним по своему образу и подобию. Но ведь тогда, когда у него еще не было определенного характера, по образу которого он мог бы искажать события, - тогда что? Кто предрешил, что с ним должно случаться именно это, а не что-нибудь другое? - Кто предрешает, какой стороной упадет на землю монетка? - презрительно спросил Иллидж. - Да при чем тут монетки? - ответил Спэндрелл. - При чем тут монетки, когда мы говорим о людях? Возьмите себя. Вы что, чувствуете себя монеткой, когда с вами что-нибудь случается? - Не все ли равно, что я чувствую? Чувства не имеют ни малейшего отношения к объективным фактам. - Зато ощущения имеют. Наука занимается осмысливанием наших чувственных восприятий. Почему мы должны признавать научную ценность за одним видом восприятий и отрицать ее за всеми другими? Когда какое-нибудь событие мы непосредственно воспринимаем как акт провидения, это, может быть, не меньше содействует нашему познанию объективной действительности, чем непосредственное восприятие желтизны или твердости. А когда с человеком что-нибудь случается, он вовсе не чувствует себя монеткой. Он чувствует, что события имеют смысл, что они происходят в определенной последовательности. Особенно когда из раза в раз повторяются события одного типа. Скажем, решки сто раз подряд. - Уж лучше орлы, - со смехом заметил Филип, - мы ведь как-никак интеллигенция. Спэндрелл нахмурился. Он говорил вполне серьезно, и это шутливое замечание обидело его. - Когда я думаю о себе, - сказал он, - я уверен, что все, что произошло со мной, было подстроено кем-то заранее. В детстве у меня было предчувствие того, чем я мог бы стать, если бы не обстоятельства. Ничего общего с моим теперешним "я". - Что, ангелочком? - сказал Иллидж. Спэндрелл не обратил на его слова ни малейшего внимания. - Но с тех пор, как мне минуло пятнадцать лет, со мной начали случаться события, необычайно похожие на меня - на того меня, каким я стал теперь. - Он замолчал. - И поэтому вместо нимба и крылышек у вас выросли копыта и хвост. Грустная история! Кстати, - обратился Иллидж к Уолтеру, - вы вот специалист по искусству или по крайней мере считаете себя таковым; так вот, обращали вы когда-нибудь внимание на то, что изображения ангелов абсолютно неправдоподобны и антинаучны? - Уолтер покачал головой. - Если бы у мужчины весом в семьдесят килограммов появились крылья, ему, чтобы приводить их в движение, понадобилась бы колоссальная мускулатура. А для этого, в свою очередь, нужна была бы соответственно большая грудная клетка, как у птиц. Ангел весом в сто сорок фунтов, чтобы летать так же хорошо, как, скажем, утка, должен был бы обладать грудной клеткой, выступающей вперед по меньшей мере на четыре или пять футов. Скажите это вашему отцу на тот случай, если он задумает написать Благовещение. Все существующие Гавриилы до неприличия неправдоподобны. Тем временем Спэндрелл думал о своем отрочестве: о блаженстве среди гор, об утонченных переживаниях, угрызениях совести, о приступах раскаяния и о том, как все это - раскаяние по поводу дурного поступка в не меньшей степени, чем острое наслаждение при виде цветка или пейзажа, - как все это было связано с его чувством к матери, вырастало из него и переплеталось с ним. Он вспоминал "Парижский пансион для девиц", который он читал, накрывшись с головой одеялом, при свете карманного фонарика. Книга была написана в ту эпоху, когда верхом порнографии считались длинные черные чулки и длинные черные перчатки, когда считалось, что "целовать мужчину без усов - это все равно что есть яйцо без соли". У приапического майора, соблазнителя молодых девушек, были длинные, вьющиеся, нафабренные усы. Как ему было стыдно и как он терзался! Как он боролся и как горячо молился, чтобы Бог дал ему силу! И Бог, которому он молился, был похож на его мать. Чтобы быть достойным ее, он должен был не поддаваться искушению. Уступая соблазну, он изменял ей, он отвергал Бога. И он уже начал побеждать. И вдруг, как гром из безоблачного неба, пришло известие, что она выходит замуж за майора Нойля. У майора Нойля тоже были вьющиеся усы. - Блаженный Августин и кальвинисты были правы, - сказал он вслух, прерывая спор о грудной клетке серафимов. - Все еще не успокоились? - сказал Иллидж. - Бог спасает одних людей и осуждает других. - Вернее сказать, он сделал бы это, если бы: а) он существовал, б) существовало бы спасение и в)... - Когда я думаю о войне, - прервал его Спэндрелл, - о том, чем она могла бы быть для меня и чем она стала на самом деле. - Он пожал плечами. - Да, Августин был прав. - Я со своей стороны, - сказал Филип, - могу быть только благодарен Августину, или кому там еще, за мою искусственную ногу. Она помешала мне стать героем, но зато не дала мне стать трупом. Спэндрелл взглянул на него; уголки его большого рта иронически вздрогнули. - Ваше несчастье обеспечило вам спокойную, обособленную жизнь. Иными словами, событие было таким, как вы сами. Для меня же война была именно такой, каким был я. В год объявления войны я был в Оксфорде. - А, добрый старый колледж! - сказал Иллидж; он не мог равнодушно, без язвительных замечаний слышать названия старинных и аристократических учебных заведений. - Три чудесных семестра и дважды еще более чудесные каникулы. Тогда я впервые вкусил от алкоголя и покера и познал разницу между живыми женщинами и женщинами в отроческом воображении. Какое откровение - первая настоящая женщина! И в то же время - какое тошнотворное разочарование! После лихорадочных грез и порнографических книг это казалось таким плоским. - Это комплимент по адресу искусства, - сказал Филип. - Я уже не раз об этом говорил. - Он улыбнулся Уолтеру, тот покраснел, вспоминая слова Филипа о том, как опасно в любви подражать высоким поэтическим образцам. - Нас воспитывают шиворот-навыворот, - продолжал Филип. - Сначала искусство, потом жизнь, сперва "Ромео и Джульетта" и похабные романы, а потом женитьба или ее эквивалент. Отсюда - разочарованность современной литературы. Это неизбежно. В доброе старое время поэты начинали с того, что теряли невинность, а потом, зная, как все это делается и что именно в этом непоэтичного, они принимались сознательно идеализировать и украшать это. Мы начинаем с поэтического и переходим к непоэтическому. Если бы юноши и девушки теряли невинность в том же возрасте, как во времена Шекспира, мы были бы свидетелями возрождения любовной лирики елизаветинцев. - Может быть, вы и правы, - сказал Спэндрелл. - Я могу сказать одно: что, когда я узнал реальность, она разочаровала меня и в то же время показалась очень привлекательной. Может быть, она привлекала меня именно тем, что разочаровывала. Сердце - вроде компостной кучи: навоз стремится к навозу и самое великое очарование греха в его грязи и бессмысленности. Он привлекателен именно потому, что он отталкивающ. Но отталкивающим он остается всегда. И я помню, что, когда началась война, я просто ликовал: ведь мне представился случай выбраться из навозной кучи и заняться для разнообразия чем-то более пристойным. - За короля и отечество! - насмешливо сказал Иллидж. - Бедный Руперт Брук! Теперь его слова о том, что честь снова вернулась в мир, вызывают только улыбку. После того, что произошло, они кажутся немного комичными. - Они были скверной шуткой даже в то время, - сказал Иллидж. - Нет, нет. В то время я сам так чувствовал. - Еще бы! Потому что вы были тем же, чем был Брук, - избалованный и пресыщенный представитель обеспеченного класса. Вы искали сильных ощущений - только и всего. Война и эта ваша пресловутая "честь" доставила вам их. Спэндрелл пожал плечами. - Объясняйте как хотите. Но в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года я жаждал совершить что-нибудь благородное. Я готов был идти на верную смерть. - "Смерть желанней, чем бесчестье"? Да? - Да, буквально так, - сказал Спэндрелл. - Уверяю вас, все мелодрамы глубоко реалистичны. При некоторых обстоятельствах люди говорят именно так. Единственный недостаток мелодрамы - что она внушает нам, будто люди говорят таким образом решительно всегда. К сожалению, это не так. Но "смерть желанней, чем бесчестье" - это как раз то, что я думал в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года. Если бы мне пришлось выбирать между смертью и той бессмысленной жизнью, какую я вел, я выбрал бы смерть. - Опять в вас говорит джентльмен из обеспеченного класса, - сказал Иллидж. - И вот, только потому, что я много лет жил за границей и знал три иностранных языка, потому, что у меня была слишком любящая мать, а отчим пользовался влиянием в военных кругах, меня против моей воли перевели в контрразведку. Господь Бог решительно вознамерился проклясть меня. - Наоборот, он очень заботливо старался сохранить вашу жизнь, - сказал Филип. - Но я вовсе не хотел этого. Жизнь имела смысл лишь в том случае, если бы я мог сделать что-нибудь достойное, предпочтительно героическое, в крайнем случае трудное и рискованное. Вместо этого меня посадили на связь, а потом на выслеживание шпионов. Из всех подлых и низких занятий... - Ну, в окопах было тоже далеко не так-то романтично. - Да, но там было опасно. Пребывание в окопах требовало мужества и выносливости. Охотник за шпионами находился в полной безопасности и не имел случая проявлять благородство или доблесть, тогда как случаев предаваться пороку... Эти тыловые города, и Париж, и порты - там только и было что спирт да шлюхи. - Но ведь этих зол можно было избежать, - сказал Филип. От природы холодный, он без всякого труда проявлял воздержанность. - Но я не мог, - ответил Спэндрелл. - Особенно при тех обстоятельствах. Я хотел совершить что-нибудь достойное, а мне помешали. Поэтому делать совершенно обратное тому, что я хотел делать, стало для меня вопросом чести. Вопросом чести - вы это понимаете? - Для меня это слишком тонко, - покачал головой Филип. - Попробуйте представить себя в присутствии человека, которого вы уважаете и любите больше всех на свете, перед которым вы преклоняетесь. Филип кивнул. Но по существу, подумал он, он никогда ни перед кем не испытывал глубокого и безраздельного преклонения. Теоретически - да, но на практике - никогда, во всяком случае, никогда настолько, чтобы стать чьим-нибудь учеником или последователем. Он усваивал взгляды других людей, даже их манеру жить, но в нем всегда жило убеждение, что эти взгляды и манеры были на самом деле не его, что он с такой же легкостью откажется от них, с какой он их перенял. И во всех тех случаях, когда была хоть малейшая опасность увлечься всерьез, он упорно сопротивлялся - сражался за свою свободу или бежал. - Ваше чувство к нему переполняет вас, - продолжал Спэндрелл, - и вы направляетесь к нему с распростертыми объятиями, предлагая вашу дружбу и преданность. А он вместо всякого ответа засовывает руки в карманы и поворачивается к вам спиной. Что вы станете делать? Филип рассмеялся. - Это нужно посмотреть в "Книге хорошего тона". - Вы сшибете его с ног. По крайней мере так поступил бы я. Это было бы для меня вопросом чести. И чем больше вы восторгались бы им, тем сильней вы бы ударили и с тем большим азартом плясали бы после этого над его трупом. Поэтому-то шлюхи и спирт были неизбежны для меня. Наоборот, вопросом чести стало для меня никогда не избегать их. Жизнь во Франции была похожа на жизнь, которую я вел до войны, только она была еще гнусней и бессмысленней и в ней даже намека не было на какое-нибудь "искупление". И через год я уже отчаянно цеплялся за свой позор и старался избежать смерти. Говорю вам, Блаженный Августин был прав: мы спасены или прокляты заранее. Во всем, что происходит, я вижу руку провидения. - Вздор это ваше провидение! - сказал Иллидж; но в наступившем молчании он снова подумал: как странно, как бесконечно невероятно, что он сидит здесь, распивая кларет, а за два столика от него - постоянный секретарь Британской академии, а позади него - старейший судья из Верховного суда. Двадцать лет тому назад его шансы на то, чтобы сидеть под этим раззолоченным потолком, равнялись одному против нескольких сот или даже тысяч миллионов. И все-таки он сидит здесь. Он выпил еще глоток вина. А тем временем Филип вспоминал огромную вороную лошадь: она мчалась, брыкаясь, оскалив зубы, прижав уши к голове; и вдруг она понесла, таща за собой экипаж; и грохот колес, и его дикие вопли, и он прижимается к крутому откосу, карабкается, скользит и падает; и шум, и грохот, и что-то огромное между ним и солнцем, и тяжелые копыта, и внезапная, все уничтожающая боль. А Уолтер среди того же молчания думал о том вечере, когда он впервые вошел в гостиную Люси Тэнтемаунт. "Все, что случается с человеком, неизбежно похоже на него самого". - Но в чем ее тайна? - спросила Марджори. - Почему он сходит по ней с ума? А ведь он сходит с ума. Буквально. - Никакой тут нет тайны, - сказала Элинор. Ей казалось странным вовсе не то, что Уолтер обезумел от любви к Люси, а то, что ему когда-то нравилась бедная Марджори. - В конце концов, - продолжала она, - Люси человек живой и интересный. К тому же, - добавила она, вспоминая комментарии Филипа по поводу собаки, которую они задавили в Бомбее, - у нее дурная репутация. - Разве дурная репутация так привлекательна? - спросила Марджори, держа чайник над чашкой. - Конечно. Раз у женщины дурная репутация, значит, она доступна. Благодарю, мне без сахара. - Не может быть, чтобы мужчине нравилось быть не единственным любовником, а одним из многих, - сказала Марджори, передавая ей чашку. - Возможно. Но когда мужчина знает, что у женщины были любовники, он сам начинает надеяться. "Другим удалось, значит, и мне удастся". Так рассуждает мужчина. К тому же дурная репутация заставляет сразу думать о женщине в определенном аспекте. Это возбуждает воображение. Когда встречаешь Лолу Монтес, немедленно представляешь себе постель. О постелях не думаешь, когда встречаешь Флоренс Найтингейл. Разве только о постели больного. Наступило молчание. Элинор думала, что с ее стороны очень нехорошо относиться к Марджори с таким безразличием. Но ничего не поделаешь. Она заставляла себя вспоминать, как ужасна была жизнь этой несчастной женщины, сначала с мужем, теперь с Уолтером. Просто ужасна! Но эти немыслимые позвякивающие серьги из поддельного нефрита! А ее голос, а ее манеры... - Неужели мужчины так легко идут на приманку? И на такую дешевую? Такие м