ущение чего-то нереального, сидя на стуле за столом, покрытым свежей скатертью, с ножом и вилкой в руках и поглощая завтрак, который почти не отличался от тех, что каждое утро Мену готовила для Будено, в этой вашей парадной зале, где ничто не напоминало о только что пережитом кошмаре, разве вот потеки расплавившегося свинца, застывшие на цветных квадратиках окон, да серый налет пепла и пыли на потолочных балках. Правда, Мену была полна великих хозяйственных замыслов, она собиралась обмести потолки, вымыть каменный пол и как следует надраить мебель орехового дерева, словно своей волей к жизни, суетой будничных дел пыталась стереть само воспоминание о Происшествии. Но ей не удалось даже стереть выражение отчаяния, застывшего на лицах моих друзей. Все трое ели молча, уставившись в свои тарелки, стараясь не делать лишних движений, словно боясь, что резкий жест, брошенный в сторону взгляд могут вывести из оцепенения, притуплявшего их муки. Я понимал, что возврат к жизни будет для них ужасным, и это, конечно, опять приведет их - особенно Пейсу - к новым приступам отчаяния. После разговора с Тома и ночных кошмаров под утро я долго лежал без сна, обдумывая наше положение, и пришел к выводу, что единственное средство, способное предотвратить новые рецидивы отчаяния, что занять моих друзей каким-нибудь делом и самому тоже взяться за дело. Я дождался, когда они кончили завтракать, и сказал: - Послушайте, ребята, хочу попросить вашей помощи и совета. Все подняли головы. Какие же потухшие у них были глаза! И тем не менее я понял, что они не остались глухи к моему призыву. Я не называл их "ребятами" с далеких времен Братства, и, назвав так сейчас, я как бы входил в свою прежнюю роль и ждал того же от них. К тому же само слово "ребята" означало, что всем вместе нам предстоит какое-то нелегкое дело. Я продолжал: - Основная проблема такова. Во внешнем дворе настоящая свалка павшей скотины: там одиннадцать лошадей, шесть коров и четыре свиньи. О зловонии, которое оттуда идет, говорить нечего, не я один его чувствую, и ясно, что жить в таких условиях нельзя. Кончится тем, Что мы и сами окочуримся. Так вот, - продолжал я. - Самый первый и самый неотложный вопрос: как нам избавиться от этой груды падали. - На слове "груды" я сделал ударение. - К счастью, мой трактор стоял в Родилке и он уцелел. Есть и газолин, не сказать, что много, но все-таки есть. Есть также веревки и даже канаты. Посоветуйте-ка, куда девать все эти туши. Мои друзья оживились. Пейсу предложил дотащить "разнесчастную" скотину до общественной свалки под Мальжаком и бросить там. Но Колен заметил, что в нашей местности преобладают западные ветры и, значит, они непременно нагонят в Мальвиль зловоние. Мейсонье пришла мысль развести костер где-нибудь у дороги, неподалеку от свалки. Но тут уж возразил я, так как считал, что для устройства подобно го аутодафе понадобится слишком много дров. А в дровах у нас и без того будет огромная нужда предстоящей зимой: и для отопления, и для приготовления пищи. Конечно, заготовка топлива станет одним из самых трудных наших дел, его придется собирать повсюду, порой даже далеко от дома, будем пилить недогоревшие ветки и стволы и доставлять их в Мальвиль. И вдруг Колена осенила мысль, он вспомнил о песчаном карьере у Рюны. Карьер был совсем недалеко. Дорога к нему шла под гору, что значительно облегчало нашу задачу. Свалив туда трупы животных, мы можем затем засыпать их песком. Не помню уж, кто именно заметил, что, если закапывать лопатами, это займет слишком много времени. Тома обернулся ко мне: - По-моему, ты мне говорил, что, когда в Мальвиль прокладывали электрический кабель, вы с Жерменом на скалистых участках пользовались динамитными шашками. - Да. - У тебя их не осталось? - Целый десяток. - Это более чем достаточно, - ответил Тома. - Теперь работать лопатами не придется. Я постараюсь взорвать песчаный склон, и он рухнет прямо в карьер. Мы переглянулись. Теоретически задача была решена, но каждый отчетливо представлял, какую омерзительную операцию нам предстояло выполнить. Мне не хотелось оставлять друзей под гнетом столь мерзкой перспективы. - Кроме того, нужно срочно решить, как быть с посевами. Собственно, вопрос сводится к чему: стоит или нет пойти на риск и пересевать хлеба. У меня в Мальвиле достаточные запасы сена и ячменя. Их вполне хватило бы, чтобы прокормить двадцать животных до следующего урожая. Я имею в виду, как вы сами понимаете, урожай 77-го года. Но теперь, коль скоро на нашем скотном дворе осталось всего три головы, с имеющимися запасами ячменя и сена можно продержаться и до урожая 78-го года. Для свиньи тоже найдется корм, и в предостаточном количестве. Выходит, думать-то сейчас надо о нашем с вами пропитании. - Я добавил: - Труднее всего будет с хлебом. У меня почти нет зерна, не считая небольшого семенного фонда. Атмосфера мгновенно стала напряженной, и лица моих друзей помрачнели. Я взглянул на них. В их души вползал тот извечный животный страх остаться без хлеба, идущий откуда-то из недр вековой истории человечества. Потому что не только они сами, но и их отцы никогда, даже во время войны, не знали, что такое голод. "В наших краях, - любил рассказывать дядя, - в сороковом году пустили в ход старые пекарни и подпольно, невзирая на продовольственные карточки, введенные режимом Виши, в изобилии выпекали хлеб". "Бывали, конечно, трудные времена, - говорила Мену, - мой папаша часто мне о них рассказывал. Но знаешь. Эмманюэль, никогда я не слыхивала, чтобы кому-то хлеба не хватало". Значит, даже из устных традиций исчезли рассказы о голоде былых времен, и тем не менее инстинктивный страх перед ним по-прежнему жил в сознании крестьянина. - Об урожае этого года я тебе вот что скажу, - проговорил Пейсу. - Когда мы вчера возвращались из Мальжака, я слегка копнул палкой землю на поле, где у меня была посеяна пшеница. (Мне показалось добрым признаком, что после всего, что ему пришлось пережить, Пейсу не утратил рефлекса землепашца.) И там не было ничегошеньки, - закончил он, раскрыв на столе обе ладони. - Ровным счетом ничегошеньки. Землю всю выжгло. Одна только пыль и осталась. - На сколько гектаров хватит у тебя зерна? - осведомился Колен. - Гектара на два. - Ну, это уже кое-что, - заметил Мейсонье. Мену отошла немного в сторонку, чтобы дать поговорить мужчинам, но она стояла, вытянув вперед шею, вся обратившись в слух, и взгляд у нее был тревожный. Все это волновало ее ничуть не меньше нас. А так как в это время Момо, изображая паровоз, топал огромными ножищами, бегая вокруг стола, она влепила сыну увесистую затрещину, и он со злобным ворчанием поплелся в угол. - По-моему, - сказал Мейсонье, - ты ничем не рискуешь, если вспашешь и засеешь полгектара земли. - Ничем не рискуешь! - взорвался верзила Пейсу, укоризненно взглянув на Мейсонье. - Ничем не рискуешь, кроме загубленного зерна. По-твоему, столяр, это ерунда? (Это манера обращаться к собеседнику по его ремеслу была распространена во времена Братства, тут выражалась и симпатия к человеку, и несколько ироническое к нему отношение.) Я же тебе говорю: земля сейчас такая, что из нее за все лето и одуванчика не вылезет. Если даже ты ее поливать станешь. Он пристукнул по столу ладонью и тут же, взяв стакан вина, опорожнил его единым духом, как бы утверждая свою точку зрения. Я посмотрел на него с облегчением: в споре он становился прежним Пейсу. - Я согласен с Пейсу, - вмешался Колен. - Ведь пролысина на лугу, где ты на Пасху сжигаешь сорные травы, так и не затягивается все лето. И зарастает только следующей весной. А что такое кучка сгоревшей травы по сравнению с тем пожарищем, который спалил всю землю. - И все же, - не унимался Мейсонье, - если землю глубоко перепахать, поднять на поверхность нижние пласты, почему же она не сможет родить? Я глядел на своих друзей, я внимательно слушал их. Убедили меня вовсе не доводы Мейсонье, а соображения совсем иного порядка. Не в моей власти было вернуть их погибшие семьи, но в моих силах было дать им в руки дело и наметить хоть какую-то цель. Иначе, захоронив скотину, они снова будут обречены на бездействие и тоска изгложет им сердце. - А теперь выслушайте меня, - сказал я. - В основном я согласен с Пейсу и Коленом. И все-таки можно попробовать, пойти, так сказать, на эксперимент. - Я сделал небольшую паузу, чтобы они смогли оценить всю весомость этого слова. - И при этом не расходуя много зерна. - Как раз об этом я и говорил, - сказал Мейсонье. Я добавил: - У меня есть маленький участок в долине Рюны, всего каких-нибудь пять соток, он лежит чуть ниже ближайшего к Мальвилю рукава реки, но еще при дяде его хорошо дренажировали, так что в этом смысле все благополучно. Прошлой осенью я его на совесть удобрил и глубоко перепахал вместе с навозом. Вот там-то и можно было бы попробовать посеять пшеницу, понятно, перед этим землю надо снова перепахать. На пять соток потребуется не так уж много зерна. И если весной не пойдут дожди, поле нетрудно будет поливать, ведь до Рюны рукой подать. Меня смущает другое, - продолжал я, - хватит ли нам газолина, чтобы вспахать участок, после того как мы зароем скотину. Придется самим изготовить плуг. - Взгляд в сторону Мейсонье и Колена. - А там впряжем в него Амаранту. - Взгляд в сторону Пейсу - он всегда обрабатывал свой виноградник с помощью лошади. - Интересно будет взглянуть на твой урожай, - пошел на уступки наш осмотрительный Пейсу. - Коль уж тебе не жалко загубить немного семян. Я посмотрел на него. - Не говори "тебе", говори "нам". - Это почему же? - спросил Пейсу. - Ведь Мальвиль-то твой! - Нет, - сказал я, тряхнув головой. - Это раньше Мальвиль был моим. Раньше. Но вообрази, что завтра я умру от какой-то болезни или несчастного случая, что будет тогда? Где нотариусы? Где права наследования? Где наследники? Нет, отныне Мальвиль принадлежит всем тем, кто здесь работает, вот так. - Я вполне с тобой согласен, - с явным удовлетворением сказал Мейсонье. На сей раз мои высказывания полностью соответствовали его убеждениям. - Но все-таки... - недоверчиво протянул Пейсу. Колен не сказал ни слова, но взглянул на меня, и на губах у него мелькнула тень его былой улыбки. Всем своим видом он говорил: я согласен, согласен, но что от этого меняется? - Ну значит, решено, - сказал я. - Зароем скотину, изготовим плуг и засеем участок у Рюны. В ответ раздался одобрительный гул голосов, я встал, а Мену сердито начала убирать со стола. Своим заявлением, что Мальвиль отныне принадлежит всем, я как бы приравнял ее ко всем, лишил ее роли единственной уважаемой и полновластной хозяйки, стоящей на капитанском мостике бок о бок со мной. Однако в последующие дни она решила, что мое предложение о коллективизации Мальвиля было всего лишь актом вежливости со стороны хозяина, желавшего, чтобы его гости чувствовали себя здесь как дома, и успокоилась. Не хочется даже рассказывать, как мы захоронили скотину, слишком это ужасно. Пожалуй, всего тяжелее было извлечь лошадей из стойл, их раздувшиеся трупы не пролезали в дверь и пришлось ломать стены. Настало время подумать и об одежде - у Колена, Мейсонье и Пейсу не было ничего, кроме тех рабочих костюмов, в которых они явились ко мне в День происшествия. Нам удалось подобрать полный гардероб для Мейсонье из вещей, оставшихся после дяди. Куда хуже обстояло дело с Коленом. Я с трудом уговорил Мену отдать Колену одежду ее покойного мужа, которую она хранила в нафталине уже два десятилетия, не надеясь даже, что она может пригодиться, поскольку Момо был куда крупнее отца. Но это, считала она, вовсе еще не основание, чтобы отдавать одежду. Вовсе нет! Даже Колену! Мы навалились на нее всем скопом, мы и кричали, и грозились, что заберем у нее силой эти одеяния полувековой давности, и только тогда она уступила. Но уж решившись, она не стала мелочиться. Она даже подогнала все Колену по росту, он оказался на пять сантиметров ниже ее супруга. И это ее почему-то растрогало. - Ты понимаешь, Эмманюэль, - сказала она мне, - как-то уж всегда низенький мужчина глянется низенькой женщине. Я ведь, сколько ни тянись, всегда была только метр сорок пять. Но совсем безнадежно обстояло дело с экипировкой Пейсу. Он был на полголовы выше нас с Мейсонье и косая сажень в плечах, так что мои пиджаки трещали на нем по швам. Можно представить, какой ужас испытывал наш бедняга великан при мысли, что в один прекрасный день ему придется щеголять в полной натуре. К счастью, нам удалось выйти из положения, ниже я расскажу, каким образом. Мену, лишившаяся всех привычных удобств, брюзжала с утра до ночи. Десять раз на день она нажимала какие-то кнопки, по привычке включала кофемолку (у нес в запасе имелось несколько килограммов кофе в зернах) и каждый раз чертыхалась с разнесчастным видом. Она обожала свою стиральную машину, свой электрический утюг, свою духовку, свое радио, которое слушала (или не слушала), стряпая на кухне, не говоря уж о телевизоре - она неукоснительно смотрела все передачи каждый вечер, до последней минуты. Обожала она также разъезжать на машине и еще при жизни дяди с редкой изобретательностью придумывала всевозможные предлоги, чтобы он отвез ее среди недели в Ла-Рок, а по субботам они всегда отправлялись туда на ярмарку. Теперь, когда не стало больше врачей, она вдруг обнаружила, что не может без них обходиться, хотя прежде никогда к ним не обращалась. Перспектива побить рекорд собственной матери и "дотянуть до ста лет" ныне представлялась ей весьма сомнительной, и она без конца печалилась об этом. "Я часто думаю, - сказал мне как-то Мейсонье, - какую же галиматью несли леваки о потребительском обществе. Прислушайся, что говорит Мену. Ведь для нее нет ничего ужаснее общества, где потреблять больше нечего". Равно как и для самого Мейсонье-общества, где больше нет партийной прессы. Потому что ему до ужаса не хватало газет. Впрочем, как и разделения мира на два лагеря-лагерь социализма и лагерь капитализма, ведь именно их существование придавало смысл и остроту жизни: первый лагерь боролся за правое дело, второй пребывал в вечном заблуждении. Теперь, когда оба лагеря были уничтожены, Мейсонье совсем растерялся. Как убежденный коммунист, он искренне верил в "поющее завтра". А теперь было ясно, что будущее уже ни для кого не станет "поющим завтра". Кончилось тем, что Мейсонье обнаружил в котельной целый комплект номеров газеты "Монд" (за 1956 год, год победы республиканского фронта). Он утащил их к себе, хотя с презрением мне сказал: - Уж эта "Монд"! Ты же знаешь, какого я мнения об объективности этой газеты. И тем не менее он с упоением перечитал все номера, от первой до последней страницы. Он порывался читать и нам отдельные статьи, но Колен без излишних церемоний оборвал его: - Плевать я хотел на твоего Ги Молле и его войну в Алжире. С тех пор двадцать лет прошло! - Слышишь? Ги Молле теперь уже оказывается мой! - с негодованием взывал ко мне Мейсонье. От Мену мне стало известно, что Колен и Пейсу плохо уживаются в одной комнате, а потом они и сами стали жаловаться друг на друга. Пейсу то и дело ворошил свое страшное горе, его воспоминаниям и рассказам не было конца, а это выводило из себя Колена. - Ты ведь знаешь Колена, - в свою очередь говорил мне Пейсу, - обидчивее его у нас никого не было, а теперь такой вредный стал, только и слышишь: болван здоровый, болван здоровый. Да к тому же сигарет у него больше нету, уж не выкуривает по пачке в день, как раньше, и вот чуть что-закипает, как молоко, только и знай попрекает меня моим ростом. Будто я назло ему такой вымахал. Я спросил у Мейсонье, не согласится ли он перейти вместо Колена в комнату к Пейсу. Единственное, что я знал точно: одного Пейсу оставлять нельзя. - В общем, я из тех, кого всегда приносят в жертву, - ответил Мейсонье. - Еще во времена Братства все самые неприятные поручения доставались на мою долю. Пейсу был не шибко умен, на Колена нельзя было положиться, ты только и знал, что командовать. О других я не говорю. - Ну ладно, ладно, - улыбнулся я в ответ, - уж если на то пошло, к неприятным поручениям ты попривык, как секретарь своей ячейки. Он пропустил мою реплику мимо ушей. - Учти, - продолжал он, - я ставлю Пейсу несравненно выше Колена, хотя Колен всегда был твоим любимчиком. Он, конечно, может быть обаятельным, но уж больно мелочный. Пейсу же отличный малый. Но если я перейду к нему в комнату, пусть он со своими воспоминаниями завязывает, у меня и самого от воспоминаний голова пухнет. Он весь словно окаменел, его глаза часто-часто заморгали, уголки губ вдруг опустились, и казалось, все черты лица поползли вниз. - Знаешь, разное вспоминается, но одно меня мучает сильнее всего. Сейчас я тебе расскажу, и больше никогда об этом ни слова. Не к чему пережевывать. Утром в День происшествия мой малыш Франсис просил взять его с собой в Мальвиль, посмотреть замок, и я ему уже пообещал, но тут вмешалась Матильда, начала кричать, что не хватало только втягивать дитя малое в нашу грязную политику. Я не знал, как поступить. Прекрасно помню, что все колебался. Уж очень у малыша был расстроенный вид. Но накануне вечером мы поругались с Матильдой, и опять из-за политики, а ты знаешь, что такое женщины: я, бывало, пытаюсь ей что-то доказать, говорю, говорю, а потом надуюсь и молчу, и так никогда у нас эта волынка не кончалась. Ладно. Мне все както вдруг обрыдло. Ладно, говорю, держи своего сыночка при себе, поеду один. Просто я не хотел новой сцены, да еще сразу же после вчерашней. В общем, смалодушничал. И вот что получилось. Франсис остался дома. Мальчонка смотрел на меня и заливался слезами. Не будь я такой тряпкой, понимаешь, Эмманюэль, мальчик был бы сейчас здесь, со мной. Сказав это, он замолчал. Молчал и я. Но мне показалось, что ему все-таки полегчало, когда он поделился тем, что так мучило его. Не помню уж, о чем мы заговорили с ним после, но о чем-то говорили. А про себя я все думал, как бы потактичней сказать долговязому Пейсу, чтобы он попридержал свой язык. Хотя, в сущности, он был в своем праве. Мейсонье только что мне это доказал. Аделаида дождалась, когда мы выполнили наконец свою отвратительную миссию могильщиков, и только тогда опоросилась. Поначалу нам показалось, что она произвела на свет дюжину поросят. Но так как на сей раз свинья была особенно неприступна, точный подсчет мы смогли произвести, лишь когда она поднялась с подстилки: поросят оказалось пятнадцать-что и говорить, число немалое, однако не превышавшее ее былые рекорды. Первым забил тревогу Момо: весь всклокоченный, он ворвался в парадную залу во время обеда и, воздев руки к небу, истошно завопил: - Мамуэль, Абебаиожае! (Эмманюэль, Аделаида рожает.) Мы выскочили из-за стола и бросились в Родилку, где, постанывая, лежала, распластавшись на земле, Аделаида. Вероятно, она с удивлением заметила, что над перегородкой вдруг выросло семь голов, семь болтливых, алчно глядящих на нее людей. Свинья злобно захрюкала, но, видя, что ей не угрожает опасность, снова принялась за свое дело и одного за другим произвела на свет божий еще несколько поросят. А мы, упершись подбородками в стойку (полтора метра высотой-стойло предназначалось для лошадей), и Мену-чтобы ничего не упустить, она вскарабкалась на две огромные, лежавшие одна на другой плиты, - мы уже с восторгом обсуждали дарованную нам в изобилии пищу и строили планы, как наиболее рационально ее использовать. К сожалению, мы не могли себе позволить роскошь вырастить всех пятнадцать поросят. Значит, придется пожертвовать пятком сосунков, как только мать перестанет их вскармливать, о чем мы говорили с позиций высшей объективности, якобы жалея несчастных детенышей, а у самих, что называется, слюнки текли при мысли о поросятине, поджаренной на вертеле над пламенем очага. Я заметил тогда, что в нашем чревоугодии появилось что-то болезненно-лихорадочное. Это не было, как прежде, проявлением радости жизни, скорее, здесь таился страх перед будущим. Воспоминания о былых пиршествах занимали явно ненормальное место в наших разговорах, а это доказывало, что попрежнему каждого втайне мучила мысль о возможном голоде. Спустя два дня отелилась и Принцесса, она принесла нам крепенького бычка, обеспечив таким образом ценою будущего кровосмесительства сохранение своего рода. Отел был не из легких, и Мену, выбившись из сил, решила позвать себе на помощь Пейсу. Но Пейсу только замахал руками. Он заявил, что у него и раньше-то к этому сердце не лежало, он боялся причинить скотине боль, так что его Иветта всегда сама управлялась с коровой, а уж если приходилось очень туго, посылала его за Коленом. - Тогда давай сюда Колена, - скомандовала Мену. Снова все мы собрались в Родилке, уже стемнело, я, опустившись на корточки, светил Мену, держа в руке толстую свечу, принесенную из подвала, и воск, плавясь, капал мне на пальцы. Я весь взопрел от волнения и крепкого коровьего духа, который с трудом выносил. Принцесса маялась целых четыре часа, и мы буквально оцепенели от тревоги за нее. В конце концов, оттого ли, что я так долго держал свечу или меня просто доконало это зрелище, но мне стало не по себе, я вручил свечу Мейсонье, и так ее передавали каждые четверть часа из рук в руки. Момо ни на что не годился: забившись в стойло к Красотке, он ревел там, как теленок, от ужаса, что мы, чего доброго, потеряем нашу единственную корову, да, может, и его любимицу Красотку, которая тоже должна была на днях ожеребиться. Все свои страхи он изливал вслух, в потоке жалобных и нудных причитаний, так что Мену раза два, подняв голову, отчитала его, правда без своих обычных крепких выражений, слишком она сама была встревожена. Момо уловил состояние матери, и окрики ее не производили поэтому на него должного впечатления. Он Ненадолго замолкал, а потом начинал снова тихо и жалобно подстанывать, будто рожал он сам. Когда наконец бычок появился на свет, лишенный отныне пастбищ, Мену без ненужных потуг на оригинальность нарекла его Принцем. Оттого, что Принцесса быстро оправилась и принесла нам потомство мужского пола, у нас тут же поднялось настроение, мы преисполнились самых радужных надежд, которые, к сожалению, померкли несколько дней спустя, когда Красотка, не причинив особых хлопот, ожеребилась и подарила нам кобылку. Красотке было четырнадцать лет. Амаранте-три года, а Вреднухе (так окрестил ее Момо, возможно, потому, что она обманула наши надежды) - всего один день. Все кобылы были разного возраста и разных статей, но всем была уготована общая судьба: ни одна из них уже не принесет потомства. Невеселый мы провели вечер в большой зале. Сразу же после того, как мы захоронили животных - а эта процедура пожрала до последней капли наши запасы газолина, - я решил использовать весь имеющийся у нас бензин на распилку дров, оставив неприкосновенной на всякий случай только пятилитровую канистру. А пока Мейсонье с Коленом переделывали плуг, который я водил за трактором, на гужевой, мы с Пейсу и Тома взялись заготавливать дрова на зиму. Делали мы это с величайшей осторожностью, не трогали даже самые искореженные стволы, если обнаруживали в них хоть какие-то признаки жизни. Амаранта довольно легко привыкла к постромке, как раньше легко привыкла ходить под седлом, и в общем не слишком артачилась, когда мы впрягли ее в оглобли, которые, прежде чем взяться за плуг, удлинил Мейсонье. Почерневшие стволы деревьев мы сваливали в груды там, где нам удавалось их напилить, иногда очень далеко от Мальвиля, и потом перевозили на телеге в замок и складывали в одном из стойл во внешнем дворе. Природе понадобится бесконечное время, чтобы восстановить лес, в мгновение ока уничтоженный пламенем, зато у нас было одно преимущество - мы были единственными потребителями этих бескрайних выгоревших лесов. И тем не менее осторожности ради, а также чтобы никто не сидел без дела, я не успокоился до тех пор, пока мы не забили снизу доверху все стойло и не натолкали дров даже еще в соседнее, а это, по моим подсчетам, обеспечивало нас топливом на две зимы, при условии, что мы будем топить только один очаг и на нем же готовить пищу. С самого дня катастрофы небо нависло над нами зловещим серым шатром. Было холодно. Солнце так и не показалось ни разу. Дождя тоже не было. Сухая земля, покрытая пеплом, превратилась в мелкую пыль, и теперь при малейшем дуновении ветра она черным облаком взмывала в воздух, застилая весь горизонт. В Мальвиле, защищенном от внешнего мира своими вековыми стенами, еще чувствовалась жизнь. Но когда мы спускались по склону, отправляясь за дровами, мы попадали в царство смерти, все подавляло нас: и обуглившийся пейзаж, и обгоревшие скелеты деревьев, и свинцовый колпак неба над головой, и молчание мертвых долин. Я заметил, как мало и тихо мы говорим, будто на кладбище. Но как только серое небо становилось хоть чуточку светлей, мы начинали ждать возвращения солнца, но тут же снова опускалась тьма, теперь с утра до ночи мы были ввергнуты в тусклый полумрак. Тома высказал мысль, что пыль от атомного взрыва, в значительном количестве заполнив стратосферу, преграждала путь солнечным лучам. По его мнению, чем-дольше не будет дождя, тем лучше. Потому что, если была взорвана не литиевая бомба, пусть даже на очень значительном расстоянии от Франции, вместе с осадками на землю могут выпасть радиоактивные элементы. Каждый раз, как мы отправлялись подальше от Мальвиля, Тома настаивал, чтобы мы непременно клали в телегу плащи, перчатки, сапоги и головные уборы - хоть и не слишком надежная, но все-таки защита. Вечером в маленьком ренессансном замке стоял такой холодище, что после ужина мы шли на непредвиденные расходы дров, разжигали огонь в огромном камине и усаживались вокруг, чтобы поговорить немного, "ведь не заваливаться же дрыхнуть, как скоты", по выражению Мену. Обычно я сидел на низенькой скамеечке, прислонившись к консоли камина, и читал, держа в руках книгу под таким углом, чтобы на нее падал огонь, и временами включался в общий разговор. Мену устраивалась на приступке камина, и, когда пламя начинало замирать, она ворошила поленья или подкладывала вниз веточки - запас их хранился под скамейкой. В своем посмертном письме-я знал его наизусть - дядя советовал мне читать Библию и добавлял, что "не надо останавливаться на нравах, главное в ней - мудрость". Но я был настолько увлечен своим Мальвилем и после смерти дяди у меня оказалось столько забот с моим конным заводом, что я так и не удосужился выполнить его пожелание. Но теперь, хотя я был измотан пуще прежнего, я каким-то образом сумел выкроить для этого время, теперь оно, как ни странно, стало словно бы податливее. В тот вечер, когда Красотка подарила нам Вреднуху (смешно подумать, что на ее нрав могло повлиять данное ей имя, но в жизни своей я не встречал лошади более строптивой, а ведь родилась она от нашей смирной Красотки), наше сумерничанье в большой зале, как я уже говорил, было особенно унылым. Мы поужинали в полном молчании. Потом расставили стулья и уселись у очага, Момо и Мену расположились друг против друга на приступках, а я привалился спиной к консоли; молчание длилось так долго, что мы были почти благодарны Колену, когда он заметил, что через двадцать пять лет на земле вообще не останется больше ни одной лошади. - Почему же через двадцать пять! - воскликнул Пейсу. - Ей-богу, я видел у Жиро - не у того, что жил в Вольпиньере, а у Жиро из Кюсака-мерина, которому шел двадцать восьмой год, слеповатый, правда, был и от ревматизма на ходу поскрипывал, но Жиро на нем еще обрабатывал свой виноградник. - Ладно, допустим, даже через тридцать, - сказал Колен, - всего на пять лет больше. Через тридцать лет успеет околеть даже Вреднуха. И Амаранта тоже. К тому времени не будет уже и нашей Красотки. - Да замолчи ты! - прикрикнула Мену на сына, сидящего, вернее, лежащего напротив нее. Момо заревел, услыхав о будущей кончине своей любимицы. - Ведь говорят не о том, что случится завтра, а о том, что будет через тридцать лет, а через тридцать лет с тобой-то самим что станет, дубина ты стоеросовая? - Ну, еще бабушка надвое сказала, - заметил Мейсонье. - Сейчас Момо сорок девять, через тридцать лет ему будет семьдесят девять-не такая уж это старость. - Вот что я тебе на это скажу, - ответила Мену. - Моя матушка умерла девяноста семи лет, но я не надеюсь дожить до ее возраста, особенно сейчас, когда врачей нету. Привяжется какой грипп - и капут. - Это ты зря, - возразил Пейсу. - Ведь когда и были врачи, в деревне к ним не часто обращались, а люди жили подолгу. Ну, хоть, например, мой дед. - Ладно, возьмем пятьдесят лет, - продолжал Колен с ноткой раздражения в голосе. - Через пятьдесят лет никого из нас уже не будет в живых, никого, разве только Тома, ему будет в ту пору семьдесят пять. Вот, старик, имеешь шанс повеселиться, когда останешься один в Мальвиле. Залегла такая тяжелая тишина, что я поднял голову, оторвавшись от книги, - впрочем, сегодня я не прочел ни строчки, настолько тяжко у меня было на сердце после рождения Вреднухи. Я не видел лица Мену, поскольку она сидела позади меня, и плохо видел скорчившегося Момо-из-за дыма и отблесков пламени, - зато я мог разглядеть остальных четырех человек, сидевших лицом к камину, так что мой пристальный взгляд не стеснял их. Тома, как обычно, был невозмутим. Стоило только посмотреть на добрую круглую физиономию Пейсу, с крупным ртом, мясистым носом, большими, слегка навыкате глазами и таким низким лбом, что казалось, еще немного - и полоска волос наползет на брови, чтобы понять, как ему тяжело. Хотя, пожалуй, горе Колена вызывало еще большую тревогу. Это горе не согнало с его лица обычной улыбочки, зато лишило ее всякой веселости. Мейсонье походил сейчас на собственную старую фотографию, потускневшую в ящике стола. Вроде он был все тот же, то же худое, длинное лицо, точно лезвие ножа, близко посаженные глаза и щеточка волос над узким и высоким лбом. Но у него в душе что-то погасло. - Совсем не обязательно, - сказал Пейсу, повернувшись к Колену. - Совсем не обязательно, что Тома, хоть он сейчас самый молодой, останется последним в Мальвиле. Если так считать, то на кладбище в Мальжаке лежали бы одни старики, а ты сам знаешь, что лежат там не только они. Не в обиду тебе, Тома, будь это сказано, - слегка наклонившись к нему, добавил он с обычной своей крестьянской вежливостью. - Во всяком случае, если я останусь один, долго раздумывать я не стану, - невозмутимо проговорил Тома, - на донжон - и бац оттуда! Я рассердился на Тома за эти слова, он не должен был так говорить при этих людях, переживавших тяжелейшую душевную депрессию. - А я вот, мой милый, думаю совсем по-другому, - сказала Мену. - Если бы я, например, осталась в Мальвиле одна, я бы не полезла прыгать с башни, кто бы тогда за скотиной стал ходить? - Правильно, - одобрил Пейсу, - скотину не бросишь. Я был ему благодарен, что он сразу и так горячо откликнулся на эти слова. - Скажешь тоже, - возразил Колен с горьким оживлением, так не похожим на беззаботную веселость, которой раньше было окрашено каждое его слово, - скотина прекрасно и без тебя обойдется Не сейчас, конечно, когда все кругом погорело да про пало, а вот когда снова трава вырастет-открой им тогда ворота, Аделаида и Принцесса сами раздобудут себе все, что им надо. - А потом, - сказала Мену, - что ни говори, с животными тоже можно компанию водить. Вот помню я, когда Полина осталась одна на ферме - у мужа ее приключился удар и он сорвался с прицепа, а ихнего сына убило во время алжирской войны, - она мне говорила: ты не поверишь, Мену, но я целый день со скотиной разговариваю. - Полина была совсем старая. А люди, чем старше, тем больше хотят жить. Прямо даже не пойму, почему это так. - Поймешь, когда сам состаришься, - ответила Мену. - Ты это на свой счет не принимай, - тут же поправился Пейсу, как человек деликатный, он всегда боялся кого-то обидеть. - Да разве тебя можно сравнить с Полиной? Та едва ноги таскала. А ты все бегаешь, все бегаешь. - Да, правильно, все бегаю! - отозвалась Мену. - И добегаюсь, видно, до того, что в один прекрасный день окажусь на кладбище. Да не реви ты, дурень здоровый, - добавила она, обращаясь к Момо, - ведь говорят тебе, это еще не завтра будет. - А я, - сказал Мейсонье, - с тех пор как у Аделаиды II Принцессы появился приплод, я все об одном думаю. Через пятьдесят лет на земле не будет ни одного человека, а коров и свиней разведется до черта. - Верно, - сказал Пейсу, упершись огромными руками в широко расставленные колени и подавшись всем телом к огню. - Я об этом тоже думал. И знаешь, Мейсонье, я прямо с ума схожу, как представлю себе, что вокруг Мальжака снова стоят леса, луга зеленые, коровы бродят - и ни одного человека. Снова залегло молчание, все мы мрачно и тупо уставили на языки пламени, как будто там мелькали картины будущего, каким нам живописал его Пейсу: вокруг Мальжака поднялся молодой лес, зеленеют луга, пасутся коровы-и нигде ни одного человека Я смотрел на своих приятелей и видел на их лицах отражение собственных мыслей. Человек-единственный вид животного, способный постичь идею собственной смерти, и единственный, кого мысль о ней приводит в отчаяние. Непостижимое племя! С каким ожесточением они истребляют друг друга и с каким ожесточением борются за сохранение своего вида! - Так вот, - сказал Пейсу, будто подвел итог долгим размышлениям. - Выжить-это еще не все. Чтобы жизнь тебя интересовала, нужно знать, что она будет и после тебя. Он, должно быть, подумал об Иветте и двух своих детях, потому что его лицо вдруг окаменело и сам он словно застыл и так и сидел, упершись руками в колени, с полуоткрытым ртом, глядя остановившимися глазами на огонь. - Ведь еще неизвестно, - немного помолчав, сказал я, - может быть, выжили не только мы одни. Мальвиль спасла прикрывающая его с севера скала. Как знать, может, люди уцелели и в других местах, и, может, даже недалеко отсюда, если у них оказалась такая же надежная защита, как у нас. Я не хотел называть Ла-Рок, не хотел слишком обнадеживать их, боясь будущего разочарования, если это окажется не так. - Но ведь такой подвал, как в Мальвиле, встретишь не часто, - заметил Мейсонье. Я кивнул. - Мы спаслись не только потому, что оказались в подвале, нас прикрыла скала. Ведь выжили же животные в Родилке. - Родилка, - сказал Колен, - запрятана очень глубоко в пещере, и не забывай, какая там толщина, камень и сверху и с боков. И потом неизвестно, может, животные выносливее, чем люди. - Не скажи, - ответил я, - нам здорово помогла сила духа. - По-моему, - проговорил Тома, - животные страдали меньше. Они приняли на себя тепловой удар, возможно, даже более сильный, но более короткий срок находились под его воздействием. Воздух там охладился скорее. И они не пережили такого состояния, будто тебя сунули в печь, как было у нас в подвале. И, глядя на меня, он добавил: - Но я не могу не согласиться с твоей мыслью, что люди, видимо, уцелели кое-где. Даже в городах. Он остановился и крепко сжал губы, будто запретив себе говорить на эту тему. - А я вот, знаешь, в это не верю, - сказал Мейсонье, тряхнув головой. Колен снова поднял брови, а Пейсу пожал плечами. Они так ушли в свое горе, что ни о чем больше не желали слышать, словно в самых глубинах их отчаяния было некое безопасное прибежище и они страшились его утратить. Снова воцарилось долгое молчание. Я взглянул на часы: еще нет и девяти. В очаге не сгорело и половины дров. Так жаль было расставаться с теплом и расходиться по своим ледяным комнатам. Я снова уставился в книгу, но ненадолго. - Чего ты там все читаешь, бедненький мой Эмманюэль? - спросила Мену. "Бедненький" было в ее устах ласкательным словом. И вовсе не значило, что она жалеет меня. - Ветхий Завет. - И я пояснил: - Священную историю, если тебе так больше нравится. Я был уверен, что Мену знакома с Библией только в кратком и сильно подслащенном изложении, полученном в школе на уроках закона божьего. - Так вот оно что, - сказала Мену, - теперь я узнаю эту книгу, ее часто листал твой дядюшка. - Как? - удивился Мейсонье. - Неужели ты действительно читаешь Библию? - Я обещал это дяде, - коротко ответил я. И добавил: - К тому же нахожу это чтение интересным. - Постой-ка, Мейсонье, - сказал Колен, и на губах у него появилось что-то похожее на его прежнюю улыбочку. - Ты разве забыл, что всегда был первым по закону божьему! - А ведь точно, Мейсонье, - хохотнув, подтвердил Пейсу. - Бывало, отчеканишь лучше, чем в книге. А я только и помню, как братья запродали в рабство младшего в семье парнишку. В семье-то оно, - заключил он после минутного раздумья, - только и гляди, чтобы с тобой не учинили какую-нибудь пакость. Снова помолчали. - А может, почитаешь нам вслух? - предложила Мену. - Вслух? - удивился я. - Мне бы, например, - сказал Пейсу, - доставило удовольствие послушать снова все эти истории, я ж тебе говорю, что все перезабыл. - Дядя Эмманюэля, бедненький, уж такой был добрый, читал мне, бывало, по вечерам рассказы из этой книги. - Эмманюэль, не заставляй себя просить, - сказал Колен. - Валяй, начинай, - сказал Пейсу. - Но может быть, это вам покажется скучным? - спросил я, избегая смотреть на Тома. - Что ты, что ты! - возразила Мену. - Уж куда лучше, чем нести всякую чепуху или сидеть да молчать при своих мыслях. - Она добавила: - Особенно теперь, когда телевизора нет. - Я с тобою вполне согласный, - заявил Пейсу. Я взглянул по очереди на Мейсонье, потом на Тома, но оба они отвели глаза в сторону. - Ну что же, пожалуйста, если нет возражений, - сказал я, помолчав с минуту. И так как те оба по-прежнему молчали, уставившись на пламя очага, я спросил: - Не возражаешь, Мейсонье? Мейсонье не ожидал столь прямой атаки. Он выпрямился, прислонился к спинке стула. - Я, - ответил он мне с достоинством, - я материалист. Но поскольку никто не навязывает мне веру в бога, я совсем не против послушать историю еврейского народа. - А как ты, Тома? Тома и бровью не повел, засунув руки в карманы и вытянув перед собой ноги, он рассматривал носки ботинок. - Раз ты читаешь Библию про себя, - сказал он равнодушным тоном, - почему бы тебе не читать ее вслух? Ответ был явно уклончивый, но меня он вполне устраивал. Мне подумалось, что чтение пойдет на пользу моим приятелям. Днем они были заняты, по по вечерам, когда особенно не хватало тепла семейного очага, им приходилось переживать тяжелые часы. Наше молчание становилось невыносимым, во время этих молчаливых посиделок я почти физически ощущал, что моих товарищей не оставляют мысли о пустоте и бессмысленности своего существования. И кроме того, жизнь библейских примитивных племен чем-то напоминала ту, какой теперь начинали жить мы сами. Я был уверен, что книга их заинтересует. И я надеялся также, что они почерпнут силы в той воле к жизни, которую проявляли евреи. Прихватив табуретку, я перешел с закрытой книгой к другой консоли камина, чтобы согреть озябший левый бок. Мену подбросила в огонь несколько сухих веточек, сразу стало светлее, я открыл Библию на первой странице и начал с Книги Бытия. Я читал, и меня охватывало волнение, пусть да