ома и не злосчастная совесть, которая меня сейчас грызет, я отнюдь не прочь, чтобы мой дневной отдых почаще заканчивался так, как сегодня. Кто сказал, что Кати не умна? Она впилась в мои глаза взглядом, где еще так недавно отражалось необузданное наслаждение: и то, которое испытывала она сама, и то, которое к вящей своей гордости дарила мне. Она читает все мои мысли, одну за другой. Кати видит, а может, и чувствует - не все ли равно, раз она об этом догадывается, - что, если прежде я ее недооценивал, теперь все изменилось, я ее ценю, и ценю очень высоко. Ее пьянит это сознание. Откинула голову назад, губы полуоткрыты, глаза сверкают. Она как вином упивается своей победой, смакуя ее глоток за глотком. - А все же, Кати, придется обо всем рассказать Тома, - говорю я глухим голосом. Для меня это как ушат холодной воды, а для нее - нисколько. - Не волнуйся, - усмехнувшись, отвечает она. - Я все беру на себя. Это не твоя забота. Я буквально ошеломлен ее бесстыдством. - Послушай, Кати, он же будет возмущен, оскорблен... Она покачала головой. - Вовсе нет. И не думай даже. Он тебя слишком любит. - Я его тоже, - ответил я и тут же устыдился: не очень-то подходящая минута для таких заявлений. - Знаю, - ответила она, и я уловил в ее словах былую досаду. - Ты в Мальвиле всех любишь, кроме меня! Но тут же, спохватившись, добавила с коротким горловым смешком: - Но теперь этому конец! Она встала и привела себя в порядок. А сама смотрела на меня с видом собственницы, точно приобрела меня в большом магазине и, довольная удачной покупкой, зажав ее под мышкой, возвращается к себе. К себе, а может, и ко мне. Потому что ее оценивающий взгляд обежал всю мою спальню, задержался на письменном столе (вот оно - фото твоей немки!) и чуть дольше - на диване у окна. Оба эти промедления сопровождаются гримасками. - В общем, - говорит она, - хорошо, что я занялась тобой. Бедняжка Эмманюэль, маловато у тебя нынче утех! Ее глаза снова блеснули. Она посмотрела на меня с откровенной дерзостью. - Насчет Эвелины все так и не решаешься? Честное слово, она воображает, что отныне ей все дозволено! Я обозлился. А впрочем, зачем врать, не обозлился. Или, вернее, куда меньше, чем обозлился бы прежде. Просто удивительно, как она меня приручила. Впрочем, она сама это отлично понимает и опять за свое: - Не хочешь отвечать? - Какого еще ответа ты ждешь? Ей же тринадцать лет! - Четырнадцать. Я видела ее метрику. - Все равно, она девчонка. Кати всплеснула руками. - Девчонка? Да она самая настоящая женщина! И знает, чего хочет. - Чего же она, по-твоену, хочет? - Да тебя, черт возьми! И она торжествующе рассмеялась. - И она тебя заполучит. Ведь я-то тебя заполучила, господин аббат! Парфянская стрела, но выпустила она ее не на прощанье, нет - она повисла у меня на шее и покрывает быстрыми поцелуями мое лицо. - Я вижу, ты боишься, Эмманюэль. Думаешь: ну, вот, теперь с этой сумасбродкой вся дисциплина пойдет к черту. А вот и ошибаешься. Наоборот. Увидишь. Буду ходить по струнке! Как заправский солдат! Ну все - бегу. Ох и огонь же эта девчонка! Дверь хлопнула. Я оглушен, пристыжен, восхищен. Накинув на плечи мохнатое полотенце, я спустился этажом ниже принять душ - на свежую голову легче разобраться, что к чему. Но и после душа я ни в чем не разобрался. И, откровенно говоря, мне на это плевать. Ясно одно - целый час я не вспоминал о Вильмене, я приободрился, воспрянул духом, полон надежд. Мужчины на строительной площадке встретили меня как ни в чем не бывало. Но отнюдь не женщины. Они все поняли. Кто их знает, может, подозревают, что я, желая развязать себе руки, нарочно отослал Тома сторожить дорогу, хотя я здесь совершенно ни при чем: ведь отправил его туда Мейсонье. Первым я ловлю взгляд Эвелины. Он темен, при всей голубизне ее глаз. Глаза Фальвины сообщнически поблескивают. Мену покачивает головой и sottovoce (вполголоса - ит.) произносит весьма нелестный для меня монологкак ей ни обидно, она не может довести своих суждений до моего слуха, тогда их непременно услышит и Эвелина. Только с Мьеттой мне не удается встретиться взглядом, и это меня огорчает. Кати держит в руках полиэтиленовый мешок, а Мьетта маленьким совком для мусора сыплет в него песок. Кати держит мешок небрежно, вид у нее торжествующий, зато Мьетта трудится как рабыня, рабыня немая и вдобавок ослепшая - я прохожу в двух шагах от нее, но она не поднимает глаз и не дарит меня, как обычно, своей чудесной улыбкой. - Хорошо поспал, Эмманюэль? - спрашивает Кати с невозмутимым бесстыдством. Ведь это она нарочно! Мне хочется сухо ее оборвать. Хочется внушить ей - нечего, мол, выставлять напоказ, что она, по ее выражению, "заполучила меня". И еще мне хочется подчеркнуть, что я по-прежнему предпочитаю, во всяком случае, в некоторых отношениях, ее сестру. Но взгляд Кати смущает меня, слишком живо он напоминает о том, что меня волнует. И, отвернувшись, я довольно-таки неуклюже говорю: - Привет обеим сестрам! Кати смеется, Мьетта и бровью не повела. Она нема и слепа. А теперь она еще и оглохла. А я чувствую себя виноватым, словно я ее предал. Можно подумать, что с тех пор, как я по-новому смотрю на ее сестру, я чем-то обездолил Мьетту. Я вышел за ворота въездной башни и оказался среди мужчин. Насколько же с ними проще! Они заняты делом и о нем только и думают. У них есть цель. Я с благодарностью посмотрел на своих друзей, с головой ушедших в работу. Близился заключительный этап, самый долгий и трудный. Стену решили возвести трехметровой высоты, сейчас достраивается последний метр. Выглядит это так: к стене приставлены две лестницы и Пейсу с Жаке, каждый взвалив поклажу на свои широченные плечи и тяжело переступая с перекладины на перекладину, поднимают глыбу на самый верх. Только им двоим это под силу. Колен помогает поочередно каждому из наших двух Гераклов взваливать камень на спину другого. Мейсонье, которому для этой работы, как видно, недостает сноровки Колена, бездействует - к подножию стены мы уже натащили столько камней, что их с лихвой хватит, чтобы закончить кладку. Я предложил Мейсонье пройтись со мной дозором. Он согласился. Но прежде мне надо было выпросить у Мену метра два ниток. - У меня их осталось-то всего ничего, - сказала она, и ее запавшие глаза все еще смотрели на меня с укором. - А когда выйдут, чем прикажешь шить? - Послушай, Мену, да мне нужен всего метр или два, и ведь не забавы ради! Она отправилась в кухню въездной башни, продолжая ворчать пуще прежнего, и я пошел следом за ней, что было весьма неосмотрительно с моей стороны, потому что, едва мы оказались там, где нас никто не мог услышать, я получил в придачу к черным ниткам, которые она что-то слишком долго искала, ожидаемый нагоняй. - Бедняжка Эмманюэль, - начала Мену, сопровождая свои слова вздохами, впрочем лицемерными, ибо на самом-то деле готовилась поговорить в свое удовольствие. - Ты все такой же! Все тот же бабник! Ну в точности твой дядя Самюэль. Постыдился бы! Сам обвенчал девку со своим другом! Хорош из тебя кюре! А я, дура, хожу к тебе на исповедь! Да я еще не знаю, кто кому должен бы грехи отпускать! Уж тебе было бы, верно, в чем покаяться. Вряд ли господь бог радуется, на тебя глядючи! Уж я не говорю об этой - тьфу, молчу, не хочу никого обижать. Но думать мне никто не запретит. Теперь тебе беспокоиться нечего, пусть себе жар поутихнет, понадобится - сам знаешь, как да где его раздуть. Да вдобавок у нее не язык, а бритва, даром что еще молодая! И потом, заруби себе на носу - она на этом не остановится. Куда там! За тобой настанет черед Пейсу, за ним Жаке, а потом и всех прочих. Отчего бы ей не посравнить! (В последних словах мне послышалась некоторая даже зависть.) Я, как и дядя, слушал и молчал. И, как дядя, играл отведенную мне в этой маленькой комедии роль. Хмурил брови, пожимал плечами, качал головой - словом, проявлял все внешние признаки недовольства, хотя отнюдь его не испытывал. После смерти Момо - это вторая боевая вылазка Мену, в первый раз ей под руку попался старик Пужес. Хладнокровие, сила, боевой задор - все снова при ней. Никогда еще этот маленький скелетик не был так полон жизни. К тому же, разоблачая меня, Мену вовсе меня не осуждает. Не будь я бабником, она бы меня презирала. Она смотрит на вещи просто - бык на то и бык, чтобы покрывать телку. А вот телка - та распутница. Ее дело покоряться быку, а не лезть к нему. Боевые действия развертываются по спирали. Мне приходится во второй раз выслушать образное напоминание об огне, который известно, как и где раздуть. Когда воображение Мену иссякает и она начинает повторяться, открываю рот я. И говорю - по роли полагается, чтобы последнее слово осталось за мной, - хмуро и ворчливо: - Дождусь я когда-нибудь ниток или нет? После этой отповеди нитки чудом тут же отыскиваются. Они оказались на столе. Мену отмерила мне их как завзятая скопидомка, продолжая три этом ворчать, но все тише и тише, пока ее воркотня не заглохла совсем. Когда я вышел из кухни, в моих ушах все еще стоял гул, и я с удивлением подумал, что будничная жизнь в Мальвиле течет своим чередом, хотя нам грозит опасность, хотя с минуты на минуту нас могут уничтожить. - Знаешь, что я надумал, - сказал Пейсу, стоя на верхней ступеньке лестницы и орудуя огромной глыбой с такой легкостью, точно это был небольшой булыжник, - навалим мешки с песком так, чтобы стены совсем не было видно, Вильмен решит, что перед ним один песок. Тут он себе шею и свернет. Я согласился с Пейсу и на время нашего с Мейсонье отсутствия передал командование Колену, он проводил нас до опускной дверцы и запер ее за нами. По правде говоря, выползать из замка на четвереньках - штука довольно унизительная, но я считал нужным подать пример, пусть это войдет в привычку. В открытые ворота в мгновение ока может вломиться целая орда, ну а в эту дыру у самой земли ворваться невозможно, тем паче что в нижний паз отверстия - я забыл об этом упомянуть - вставлена остро наточенная коса. Сначала мы двинулись по дороге в Ла-Рок. Как видно, Тома был начеку и здорово укрылся, мы услышали короткий окрик: "Вы куда?" - и только по голосу догадались, где он прячется. И сам он вырос перед нами, больше, чем всегда, похожий на греческую статую: до пояса голый, лицо спокойное и сосредоточенное. - Хотим разведать лесную тропинку. На обратном пути, если желаешь, я тебя сменю. - Это еще зачем? - возразил Тома. - У меня всех дел - лежи себе да смотри. Ты устал побольше моего - вкалывать пришлось тебе. Я покраснел, чувствуя себя гнусным предателем. - Так или иначе, мне надо с тобой поговорить, - сказал я. Я принял это решение, не продумав его как следует, но считал, что поступаю правильно. Не прятаться же мне за спину Кати. Если произойдет взрыв, я обязан первым на себе самом испытать его силу. Помахав Тома рукой, я двинулся дальше, Мейсонье шел слева от меня. Деревья по большей части обгорели, и листьев на них не было, зато подлесок с поистине тропическим буйством воспользовался и дождливой погодой, и солнечным светом, которыми были богаты два последних месяца. Никогда в жизни я не видел, чтобы зелень так густо разрасталась. И в ширину, и в высоту. Передо мной высились трехметровые папоротники со стеблями толщиной с мою руку, стеной стоял колючий кустарник, дикий боярышник был похож на деревья, а молодые стволы каштанов и вязов уже привольно ветвились высоко над моей головой. В это время года не так-то легко отыскать начало ведущей в Ла-Рок тропы, особенно с дороги, но я уже даво запомнил приметы и нашел ее без труда. Еще до Происшествия я часто пользовался этой тропой для выездки лошадей. Копыта мягко ступали по черному перегною, и к тому же здесь удачно чередовались спуски, подъемы и ровные участки пути. И хотя лес мне не принадлежал я следил, чтобы тропа не заросла, обрезал мешавшие мне ветви и колючие кусты. Я нарочно никогда не заикался об этой дороге в Ла-Рок, опасаясь, как бы Лормио не вздумали прогуливать по ней своих меринов. А совсем недавно я расчистил ее от преграждавших нам путь обгоревших стволов, когда мы возвращались с Коленом из Ла-Рока, куда ездили сообщить Фюльберу о замужестве Кати. После Происшествия выжили, как видно, только те звери, что ютятся в норах. Но кроме нашего КарКара, которого мы не видели после утреннего выстрела, птиц не осталось - жуткое это было чувство прогуливаться в лесу, где не слышно ни птичьего щебета, ни жужжания насекомых. Я шел впереди, внимательно высматривая следы на влажной земле - но ничего не увидел, Впрочем, по моим предположениям, вряд ли кто-нибудь из уцелевших ларокезцев знал эту тропу и мог указать ее Вильмену - ларокезские фермеры привыкли к просторам богатых равнин, и ни их нога, ни гусеницы их тракторов никогда не топтали холмов Мальжака. Не значилась эта тропа и на картах генерального штаба, впрочем, они уже двным-давно устарели, а тропа была проложена сравнительно недавно каким-нибудь лесником, вывозившим лес. Поэтому сомнительно было, что Вильмен ею воспользуется. Но я хотел лишний раз убедиться в этом, что и объяснил шепотом Мейсонье, после того как мы целый час прошагали в гнетущем безмолвии леса. Я не заметил ничего подозрительного - ни следов человека, ни примятых кустов, ни сломанных веток, а если ветки и были сломаны, то они уже успели завянуть, это значит: наши с Коленом лошади обломали их, когда мы возвращались из Ла-Рока. На обратном пути я осуществил свой план - я хотел, когда мы снова вернемся на эту тропинку, убедиться, что никто, кроме нас, на нее не ступал. Для этого на уровне своего бедра я сгибал какой-нибудь стебель поподатливей и черной ниткой привязывал его к ветке по другую сторону тропинки. Ветром нитку не порвет, зато человек, торопливо идущий по тропинке, оборвет ее, даже ничего не заметив. Когда же мне попадался колючий кустарник, я обходился без ниток, пользуясь его необычайней цепкостью, высвобождал самую длинную из его ползучих и вьющихся ветвей, протягивал ее через дорогу - и она тотчас жадно хваталась за какую-нибудь хрупкую лозину. Это напоминало наши игры времен братства, Мейсонье так и сказал. Разница лишь в том, что в нынешней игре ставкой была наша жизнь. Но ни мне, ни ему не хотелось произносить столь патетические слова. Наоборот, мы оба старались вести себя как можно более буднично. После двухчасовой ходьбы мы присели отдохнуть на травку на пригорке, откуда открывалась дорога на Ла-Рок. С дороги никто бы нас не увидел, даже если бы мы были верхами, так кудрявился здесь кустарник. "Видишь всех, а тебя никто", - мог бы сказать Мейсонье. - Думаю, выкрутимся, - произнес он вслух. Если не считать того, что он усиленно моргает и его узкое лицо от напряжения вытянулось еще больше, он спокоен, насколько это возможно в нашем положении. Так как я молча кивнул, он продолжал: - Все пытаюсь представить себе, как развернутся события. Вильмен явится к Мальвилю со своей базукой. С первого выстрела разрушит палисад, ворвется внутрь и увидит мешки с песком. Он решит, что за ними ворота, и станет по ним стрелять. Выстрелит разок, другой - и все без толку. А снарядов у него всего штук десять. Ясно, что он не станет расстреливать все. Стало быть, даст приказ отступать. Я покачал головой. - Этого-то я и боюсь. Если он отступит, нам легче не будет. Наоборот. Вильмен бывалый вояка, он свое дело знает. Как только он поймет, что приступом нас не возьмешь, он изменит тактику и начнет устраивать засады. - Засады можем устроить и мы, - возразил Мейсонье. - Здешние места мы знаем получше его. - Он их скоро узнает. Даже эту тропу быстро обнаружит. Нет, Мейсонье, если война примет такой оборот, мы наверняка ее проиграем. Банда Вильмена превосходит нас численностью, она лучше вооружена. От наших самострелов дальше чем на сорок метров проку нет, а его винтовки убивают наповал с четырехсот. - И даже еще дальше, - уточнил Мейсонье. Я молчал. - Что же ты думаешь делать? - спросил он. - Пока ничего. Раскидываю мозгами. Когда мы снова выбрались на ларокезскую дорогу, солнце уже садилось, освещая ее косыми золотистыми лучами. - Тома! - Здесь, - отозвался Тома, подняв руку и этим движением выдав свое укрытие на откосе, возвышающемся над дорогой. Предзакатное небо было безоблачно, но отнюдь не безоблачно было у меня на душе, когда, махнув на прощание Мейсонье, зашагавшему к Мальвилю, я подошел к Тома. Тома отлично замаскировался, держа на прицеле сто метров дороги и положив ружье на два плоских камня, которые он засыпал землей. Я растянулся рядом с ним. - Гнусная штука война, - сказал Тома. - Я издали вас увидел и даже на мушку взял. Мог запросто уложить обоих. Спасибо. Будь я суеверным, я, наверное, решил бы: не слишком-то благоприятное начало для предстоящего разговора. - Тома, мне надо с тобой поговорить. - Что ж, говори, - сказал он, догадываясь о моем смущении. Я рассказал ему все. Вернее, нет, не все. Мне хотелось выгородить Кати. Поэтому мое объяснение звучало так: Кати пришла ко мне в комнату, когда я только-только проснулся, наверное, хотела со мной поговорить. Ну и вот. Я не устоял. Повернув ко мне свое красивое, с правильными чертами лицо. Тома внимательно на меня поглядел. - Не устоял? Я кивнул. - Вот видишь, - заявил он самым спокойным тоном. - Не так уж она плоха, ты ее всегда недооценивал. И он туда же! Я был поражен его реакцией. И молчал, уставившись в землю. - Ты как будто разочарован, - сказал Тома, вглядываясь в меня. - Разочарован - не то слово. Я удивлен. Немного, но удивлен. - Просто моя точка зрения изменилась, - пояснил Тома. - Хотя я и не поставил тебя об этом в известность. Помнишь наш спор на собрании, когда ты привез Мьетту? Единобрачие или многомужество? Я выступил против тебя в защиту моногамии. Ты тогда остался в меньшинстве и даже, по-моему, был оскорблен. - Он чуть-чуть улыбнулся и продолжал: - Так вот, мои взгляды изменились, я считаю, что ты прав. Никто не имеет права единолично владеть женщиной, когда на шестерых мужчин их всего две. Я с удивлением разглядывал его строгий профиль. Я-то думал, что он по-прежнему убежден в своем праве на единоличное супружество. И вдруг услышал из его уст мои же доводы. - К тому же Кати не моя собственность, - добавил он. - Она человек. И поступает, как хочет. Она не обещала мне хранить верность до гроба, и я не желаю знать, чем она занималась сегодня днем - И закончил решительно: - Не будем больше об этом говорить. Если бы не эти последние слова, я вполне мог бы вообразить, что он отнесся к происшедшему с полнейшим безразличием. Но это не так. Губы его чуть заметно подергиваются. Я знаю, что это значит: он предвидел, что Кати будет ему изменять, и заранее приготовился к этому, заковав себя в броню разумных доводов. Доводов, почерпнутых у меня. Узнаю моего славного Тома! Он суров, но он вовсе не бесчувственный чурбан. Вытянувшись рядом с ним и, как он, неотрывно глядя на дорогу, за которой нам полагалось следить, я испытываю вдруг прилив глубокого дружеского чувства к нему. Нет, я ни о чем не жалею. Но мне кажется, нельзя мерить одной меркой то, что я пережил нынче днем, и волнение, которое обуревает меня в эту минуту. Так как молчание слишком затянулось, я приподнялся на локте. - Хочешь, я сменю тебя? Можешь идти. - Нет, - ответил Тома, - ты, в Мальвиле нужнее. Погляди, как получилась стена - такая ли, как ты задумал. - Ладно, - согласился я. - Но и ты не задерживайся здесь, когда стемнеет. Это бесполезно. На ночь у нас есть землянка. - Чья сегодня очередь дежурить? - Пейсу и Колена. - Хорошо, - сказал Тома. - К ночи вернусь. Лишь одно выдает нашу скованность - мы оба говорим преувеличенно будничными голосами, как-то даже слишком по-деловому. - Ну привет, - на прощанье сказал я, и даже непринужденность, с какой я бросил эти слова, показалась мне наигранной. Да и само слово "привет" - в обычное время я обошелся бы без него. Мы не слишком-то соблюдаем между собой такую вежливость. Я ускорил шаги, позвонил в колокольчик у палисада, и Пейсу открыл мне опускную дверцу. - Дело сделано, - сказал он, как только я прополз в отверстие и поднялся на ноги. - Ну, что скажешь? Какова стена? Погляди, даже если стать сбоку, все равно с какой стороны - у кладбища или у крутизны, - торца ни за что не увидишь. Здорово мы стену замаскировали, а? Ни одного камня не видать - только мешки. Придется Вильмену поплясать. Он слегка запыхался, и, хотя к вечеру похолодало, по голому его торсу все еще струился пот, а мускулистые руки были чуть согнуты в локтях, точно Пейсу никак не удавалось их выпрямить. Я заметил, что ладони у него побагровели и, несмотря на застарелые мозоли, ободраны в кровь. - Нет, подумай только, - продолжал он, - управились за день. Никогда бы не поверил. Правда, глыбы были уже обтесаны и работали мы вшестером, вернее, впятером, да еще четыре бабы. Весь Мальвиль, кроме двух наших старух и Тома, собрался вокруг стены полюбоваться ею в лучах заката, Кати, стоя на верхней перекладине приставной лестницы, выравнивала верхний ряд мешков с песком. Мы видели ее со спины. - Ладная бабенка, - вполголоса сказал Пейсу. - Сестра сложена лучше. - А все ж таки счастливчик этот Тома, - продолжал Пейсу. - И совсем не гордячка. С каждым словечком перекинется. Ластится. Непременно тебя поцелует. Иной раз совестно даже. Я заметил в сумерках, как он покраснел. - Я вот насчет чего, Эмманюэль, - продолжал он. - Завтра нам драться, не ровен час еще убьют, хорошо бы нынче вечером исповедаться. Это я про себя с Коленом говорю. Он вертел и вертел в своих громадных ручищах висячий замок от опускной дверцы - он забыл водворить его на место. - Ну что ж, я подумаю. Но не успел. Прогремел выстрел. Я замер. - Открывай, - приказал я Пейсу. - Я бегу туда. Это Тома. - А если не он? - Открывай живее! Он вновь поднял деревянный щиток. Проползая под ним, я отрывисто приказал: - Ни с места! И побежал с ружьем наперевес. Долгими же были эти сто метров. На втором повороте я замедлил бег, пригнулся и по рву продвигался уже согнувшись. Посреди дороги я увидел Тома, он стоял неподвижно с ружьем в руках, ко мне спиной. У его ног лежала какая-то фигура в светлой одежде. - Тома! Он обернулся, но так как почти совсем стемнело, я не мог рассмотреть его лица. Я подошел ближе. Распростертая фигура оказалась женщиной. Я увидел юбку, белую блузку, длинные светлые волосы. В груди женщины зияла рана. - Это Бебель, - сказал Тома. Глава XVI - Ты уверен? Я разглядел в полутьме, как Тома пожал плечами. - Я сразу узнал его по описанию Эрве. И по походке тоже. Он думал, что кругом никого нет, и даже не старался семенить по-женски. Тома замолчал и проглотил слюну. - И что же? - Я дал ему пройти, потом встал, прижался вот к этому стволу и окликнул: "Бебель", - совсем негромко окликнул. Но он обернулся, будто его собака за ногу тяпнула, узелок к животу прижал и запустил туда правую руку. Я приказал: "Руки за голову, Бебель". А он как метнет в меня нож. - Ты увернулся? - Сам не знаю. Может, увернулся, а может, Бебеля дерево отвлекло. По привычке. Наверняка он учился метать нож в дерево. В общем, нож вошел в ствол, а еще несколько сантиметров - и сидел бы он у меня в груди. Тут я и выстрелил. Вот нож - значит, мне это не привиделось. Я прикинул нож на вес и носком ноги задрал юбку Бебеля до самых трусов. Потом наклонился и при тусклом свете сумерек стал разглядывать его лицо. Смазливый, тонкие, правильные черты в рамке длинных светлых волос. По лицу вполне можно ошибиться. Ну что ж, Бебель, теперь наконец все твои проблемы решены. Их за тебя решила смерть. Мы так и похороним тебя в женской одежде. - Как видно, Вильмен хотел сыграть с нами ту же штуку, что с Ла-Роком, - сказал Тома. Я покачал головой. - Его нет поблизости. Не то он уже оказался бы здесь. Но все же лучше было не мешкать. Придется Бебелю подождать с похоронами. Мы с Тома побежали к Мальвилю. Жаке я оставил сторожить вал. Все собрались в кухне въездной башни и сгрудились вокруг стола в ярком свете масляной лампы, которую Фальвина принесла из маленького замка. Мы молча переглядывались. Наши ружья были прислонены к стене позади нас, а широкие карманы наших джинсов и рабочих комбинезонов оттопыривались от патронов. Патронташей у нас было всего два - мы отдали их Мьетте и Кати. Ужин был самый немудрящий: хлеб, масло, ветчина и на выбор молоко или вино. Тома снова повторил свой рассказ, выслушали его с огромным вниманием, а Кати - просто с восторгом, что меня задело. Недоставало еще, чтобы я ревновал! Я изо всех сил старался подавить в себе ревнивое чувство - оказывается, это не так-то легко. Тома кончил; все единодушно решили, что Вильмена и его банды и в самом деле нет поблизости. Иначе, услышав выстрел и зная, что у Бебеля нет ружья, они напали бы на Тома. Бебелю не было поручено зарезать часового и открыть ворота своим, как в Ла-Роке, он должен был просто разведать обстановку. Как те двое, что явились утром. Разговоры умолкли, сменившись долгим, тревожным молчанием. Когда ужин подошел к концу, я сказал: - Если возражений нет, я, когда уберут со стола, начну причащать. Все согласились. Промолчали только Тома и Мейсонье. Пока женщины убирали со стола, Пейсу увел меня во двор. - Послушай, - сказал он тихо, - я хотел бы сначала исповедаться. - Теперь? - Ну да. Я всплеснул руками. - Милый мой Пейсу, да я все твои грехи наизусть знаю. - Еще один прибавился, - сказал Пейсу. - И тяжелый. Молчание. Мне было досадно, что в кромешной тьме я не могу разглядеть его лица. Стояли мы всего метрах в пятнадцати от крепостного вала, и мне не было видно даже ходившего дозором Жаке. - Тяжелый? - переспросил я. - Как тебе сказать, - ответил Пейсу. - Довольнотаки. И снова воцарилось молчание. Мы неторопливо зашагали в темноте в сторону Родилки. - Кати? - Да. - В мыслях? - Ну да, - вздохнул Пейсу. Я оценил этот вздох. Мы подошли к Родилке. Амаранта, не видя меня, почуяла мое присутствие и ласково фыркнула. Я подошел ближе, на ощупь нашел большую ее голову и стал гладить. Какая же Амаранта была теплая, мягкая. - Она к тебе ластится? - Да. - И целует? - Часто. - А как целует? - Как надо, - ответил Пейсу. - Обвивает руками шею и часто-часто чмокает в лицо? - Откуда ты знаешь? - изумился Пейсу. - И прижимается к тебе? - Какое там прижимается, - сказал Пейсу. - Льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит. В эту минуту я отчетливо представил себе, как поступил бы на моем месте Фюльбер. В сущности, этим совсем недурно руководиться: вообразить себе, как поступил бы в том или ином случае Фюльбер, и делать наоборот. На сей раз это рассуждение привело к следующему. - Имей в виду, ты у нее не один, - сказал я. - Как, - удивился Пейсу. - И ты тоже? - И я тоже. Еще одно маленькое усилие. Пойдем до конца по пути антифюльбертизма. - Но со мной дело обстоит куда хуже, - продолжал я. - Куда хуже! - как эхо повторил Пейсу. Я рассказал ему, что произошло, когда я отдыхал днем. Разговаривая, я оперся спиной о перегородку стойла, и Амаранта положила голову мне на плечо. Правой рукой я гладил ее подщечину. И она, всегда такая норовистая, не пыталась меня укусить, а только ласково захватывала губами мою шею. - Вот видишь, - сказал я ему, - ты пришел ко мне исповедаться, а вместо этого исповедуюсь я. - Но ведь я-то не могу дать тебе отпущение грехов, - заметил Пейсу. - Это неважно, - живо возразил я. - Важно высказать другу то, что тебя мучает, и признать за ним право тебя судить. Молчание. - Я тебя не сужу, - сказал Пейсу. - На твоем месте я поступил бы также. - Ну вот, - сказал я. - Ты покаялся. И я тоже. Я не сказал ему, что он не замедлит оказаться, как он выражается, "на моем месте". При этой мысли я почувствовал ревность. Ну что ж, буду ревновать, ничего не поделаешь, и, как Тома, обуздаю свою ревность. Если мы, мальвильцы, хотим жить в согласии, придется нам рано или поздно победить в себе чувство собственности. - А знаешь, - сказал Пейсу, - насчет тебя и Кати я даже не думал, я считал, у тебя только Эвелина. И так как я молчал, он продолжал: - Ты пойми. Я ничего плохого в мыслях не держу. - И правильно делаешь. - По-моему, - сказал Пейсу, - ты с ней тетешкаешься, вроде как отец с дочкой. - И этого нет, - сухо отозвался я. Пейсу умолк. Человек по-настоящему деликатный, он был напуган тем, что отважился вступить на такую скользкую почву. Я взял его под руку, и он тотчас ее напружил, чтобы я мог почувствовать его мощные бицепсы. Славный мой Пейсу! Эта привычка осталась у него еще со времени Братства. - Пошли, - сказал я. - Нас, наверно, заждались. Я знаю, Пейсу предпочел бы, чтобы грехи были ему отпущены по всей форме. Но я старательно этого избегаю. Каждый раз, когда, к примеру, Мену требует от меня отпущения грехов, мне становится не по себе. Но об этом я уже говорил. Со стола убрали посуду, смахнули крошки и вытерли его досуха. Темное ореховое дерево блестело. У моего прибора стоял большой стакан вина. А на тарелке лежали кусочки хлеба-Мену как раз кончала их нарезать. Я машинально пересчитал кусочки. Двенадцать. Значит, она включила Момо. Стол во въездной башне гораздо меньше стола в зале ренессансного замка. Все молчат. Мы сидим тесно-тесно, касаясь друг друга локтями. Все мы заметили оплошность Мену, и каждый подумал, что, может быть, завтра за вечерней трапезой товарищам придется убрать со стола его прибор. Эта мысль придавила нас всех. Не так мысль о смерти, как о том, что ты больше не будешь вместе с другими. Прежде чем приступить к причастию, я сказал несколько слов - ни капли риторики и уж тем более никакой елейности. Наоборот, я постарался говорить как можно более сдержанно. Я не стремился быть витиеватым. Наоборот, хотел как можно проще выразить то, что думал. - Мне кажется, - сказал я, - смысл того, что мы, мальвильцы, делаем, состоит в том, что мы хотим выжить, получая пищу от земли и от животных. Люди же, подобные Вильмену и Бебелю, поступают как раз наоборот - это разрушители. Они не пытаются созидать. Они убивают, грабят, жгут. Вильмен стремится захватить Мальвиль, чтобы приобрести базу для своих разбойничьих набегов. Если роду человеческому суждено уцелеть, он уцелеет благодаря человеческим ячейкам вроде нашей, благодаря людям, которые стараются восстановить зачатки общества. А такие, как Вильмен и Бебель - это хищники и паразиты. От них надо избавляться. Но хотя наше дело и правое, - продолжал я, - это вовсе не значит, что мы победим. И оттого, что я скажу: "Боже, молю тебя, дай нам победу", победа к нам не придет. На лицах кое-кого из моих прихожан я прочел удивление, и впрямь, было странно слышать такие слова из уст мальвильского аббата. Но я сказал это с умыслом и продолжал: - Чтобы одержать победу, мы должны быть сверхбдительны. А также обладать воображением. Вы избрали меня вашим военачальником на случай опасности, но это не избавляет вас самих от необходимости думать. Если вам придут в голову какиенибудь военные хитрости, уловки, тактические приемы, стратегические маневры, о которых мы не подумали прежде, сообщите мне. И если противник оставит нам время, мы их обсудим. Я намеревался до конца придерживаться этого бесстрастного тона, но передумал. Я стоял опершись руками о стол и оглядывал моих товарищей. Они сидели так тесно, что казались спаянными. Словно составляли единое тело. Лица у них были напряженные и встревоженные, и все же, подумал я, мы счастливы оттого, что мы вместе, и мне захотелось выразить эту поразившую меня мысль. - Вы знаете нашу поговорку: "Все за одного, один за всех". - Я произнес ее сначала на местном наречии, потом, ради Тома, повторил по-французски. - Нам в Мальвиле в этом смысле повезло. Думаю, я не ошибусь, если скажу: мы настолько привязаны друг к другу, что вряд ли хоть один из нас захочет выжить, если остальные погибнут. Вот почему я молю бога, чтобы после победы все мы вновь оказались в Мальвиле целые и невредимые. Я освятил хлеб и вино. Стакан, из которого я пригубил, пошел по кругу, как и тарелка с хлебом. Обряд совершался в полном молчании. А я думал о том, как велика пропасть между произнесенными мной словами и глубоким волнением, которое меня охватило. Но, как видно, мое волнение все-таки передалось остальным. Я угадывал это по их серьезным взглядам, по их медлительным жестам. В своей краткой речи я сознательно сделал упор на будущности человечества, чтобы даже такие закоренелые безбожники, как Мейсонье и Тома, могли приобщиться к общей надежде. В конце концов, чтобы ощущать божественное начало, вовсе не обязательно верить в бога. Божественное начало можно даже определить как узы, объединяющие нас, мальвильцев. Мейсонье заморгал, пригубляя вино, и, когда я наклонился к нему, чтобы спросить, что он об этом думает, он сказал мне с обычной своей вдумчивостью: "Это канун нашего боевого крещения". Я не стал бы употреблять этих слов-они кажутся мне слишком выспренними, - но в общем-то Мейсонье прав. Настоящий священник непременно упомянул бы о "внутренней сосредоточенности". Выражение хорошее, хоть и избитое. Смысл его можно представить себе почти зримо: ты был рассеян, а теперь углубился в себя, отрешился от внешней суеты. Взять хотя бы Кати - уж на что разбитная, а сейчас и думать забыла о тех радостях, что может дать ей собственное тело и тело мужчины. Она просто думает, и все. И так как ей это непривычно, вид у нее немного усталый. Единые чувства объединяют всех собравшихся вокруг стола: сознание важности происходящцего и тревога за других. И мужество. А мужество это в первую очередь состоит в том, чтобы молча смотреть в лицо нашей сегодняшней гостье. Ни у кого нет охоты называть ее по имени, но она здесь, среди нас. Тома, раскрасневшийся было во время рассказа, теперь слегка побледнел. Убийство Бебеля его потрясло. А может, он думает о том, что, отклонись нож всего на несколько сантиметров в сторону, его, Тома, не было бы сейчас за столом, где сидим мы, уязвимые, смертные, вся сила которых - в нашей дружбе. Как только Мену причастилась, я послал ее на вал за Жаке. Она была удивлена - ведь не ей же сменять его на посту. Однако Мену повиновалась, и, едва она вышла, я попросил Тома, который в эту минуту держал в руках тарелку, взять себе лишний кусок хлеба. И еще я попросил его, как только Жаке придет, заменить его на посту. По окончании обряда было решено, что те, кто не будет участвовать в сражении, то есть Фальвина, Эвелина и Мену, переночуют во втором этаже маленького замка, а все мы останемся во въездной башне. Кроватей всего пять, но нам больше и не нужно: Колен и Пейсу, как только совсем стемнеет, пойдут дежурить в землянку, а на валу, на мой взгляд, довольно и одного часового. Эвелина была очень огорчена тем, что ей придется расстаться со мной, однако повиновалась без возражений. Разошлись быстро, в полном порядке, почти бесшумно - двое мужчин в землянку, нестроевые - в маленький замок. Когда нас осталось пятеро: Мьетта, Кати, Жаке, Мейсонье и я (Тома уже поднялся на вал), я расписал на листке бумаги порядок смены караула и положил листок под лампу, убавив в ней огонь. Себе я оставил дежурство с четырех утра и приказал, чтобы при каждой смене часовых тот, кто сменится с поста, будил меня. Мне это было несладко, но я считал, что так часовой не задремлет. Жаке я попросил принести мне тюфяк и улегся в углу на кухне. Четверо остальных разошлись по двум этажам башни, и каждый лег одетым, положив ружье в изголовье кровати. Что до меня, то я плохо спал эту ночь, а может, мне казалось, что я плохо сплю, а это, в общем, одно и то же. Меня преследовали кошмары вроде того, дневного, о Бебеле. Я защищался от врагов, и приклад моего ружья проходил сквозь их черепа, не причиняя вреда. Мне чудилось, по крайней мере вначале, что я лучше отдыхаю, когда не сплю, но в минуты бодрствования я вспоминал, какие серьезные промахи я допустил: на случай всеобщей тревоги не указал каждому его место на валу или во въездной башне. И не поставил конкретной задачи. И еще одного я не предусмотрел: как установить связь между землянкой у "Семи Буков" и крепостным валом. Ведь было совершенно необходимо, чтобы часовые в землянке, завидев приближение неприятеля к палисаду, могли предупредить нас, дав сигнал, понятный только нам, а не врагу, - таким образом мы выиграли бы драгоценные секунды, успев расставить наших бойцов по местам. Всю вторую половину ночи я бился над решением этой задачи, но так ни к чему и не пришел. Что это вторая половина ночи, я знал потому, что сначала меня, как было приказано, разбудила Мьетта в конце своего дежурства, а потом Мейсонье по окончании своего, и все это время я строил нелепые планы - например, протянуть проволоку на кольцах от землянки до крепостного вала. Как видно, я все-таки вздремнул и даже видел сны, потому что нелепица продолжалась. Сначала я вдруг сообразил, что проще всего прибегнуть к радиопередатчику, но тут же с огорчением вспомнил, что у меня его нет, да никогда и не было. Наконец я, видно, все-таки заснул, потому что вздрогнул, когда Кати, склонившись ко мне, потрясла меня за плечи и, шепнув, что настала моя очередь, легонько укусила меня за ухо. Кати оставила открытой одну из бойниц в крепостной стене, и кто-то, должно быть Мейсонье, притащил сюда скамеечку. Это оказалось очень кстати, потому что бойницы расположены слишком низко и стоя наблюдать неудобно. Я несколько раз подряд глубоко вздохнул, воздух был упоительно свеж, и после беспокойной ночи меня вдруг охватило удивительное ощущение молодости и силы, Я был уверен, что Вильмен нападет на нас. Мы убили его Бебеля - он захочет нам отплатить. Но я не был уверен, что он пойдет на приступ, не попытавшись еще раз прощупать наши позиции. Узнав от Эрве о существовании палисада, он наверняка встревожился и ломает себе голову над тем, что за ним скрывается. Если я правильно раскусил этого вояку, честь велит ему отомстить за Бебеля, но профессиональное чутье подсказывает - не нападать вслепую. Ночной мрак рассеивался медленно, я с трудом различал в сорока метрах палисад, тем более что старое дерево, пошедшее на его изготовление, почти сливалось с окружающим. Глаза быстро уставали от бесплодных усилий, я то и дело проводил левой рукой по векам и досадливо жмурился. Так как меня клонило в сон, я встал и прошелся по валу, бормоча вполголоса басни Лафонтена, которые помнил наизусть. Зевнул. Снова сел. Небо со стороны "Семи Буков" осветила вспышка. Я удивился: погода стояла негрозовая, и только через две-три секунды сообразил, что Пейсу и Колен подают мне из землянки сигнал факелом. И в то же мгновение два раза прозвонил колокольчик у палисада. Я выпрямился, сердце колотилось о ребра, в висках стучало, ладони вспотели. Идти к воротам или нет? Может, это хитрость? Уловка Вильмена? Может, он выстрелит из базуки в ту самую минуту, когда я открою смотровое окошко? Мейсонье с ружьем в руках вырос в дверях въездной башни. Он посмотрел на меня, я прочел в его взгляде, что он ждет от меня немедленных действий. и это вернуло мне хладнокровие.