ь приказу, мсье Фабрелатр? Господи, какая же он тряпка! Услышав мое обвинение, он весь съежился, извиваясь, как слизняк. А я никогда не мог раздавить слизняка, даже сапогом. Носком ноги я отбрасывал их подальше. - Ну вот что, мсье Фабрелатр, для начала поменьше суетитесь, не заводите ни с кем разговоров и сидите себе тихонько в своем углу. Я посмотрю, что можно сделать насчет суда. С этими словами я выпроводил Фабрелатра, рассыпавшегося в благодарностях, и обернулся к Бюру, который шел ко мне из глубины капеллы, торопливо семеня короткими ножками, поблескивая живыми, сметливыми глазами и выпятив солидное поварское брюшко. - Уф! - сказал он, отдуваясь. - Знали бы вы, какая там каша заварилась. Пришли какие-то люди и хотят запретить Газелю читать молитвы над могилой Фюльбера. Газель просто на стенку лезет. Просил, чтобы я вас предупредил. Это сообщение меня ошеломило. Низость и глупость людская в эту минуту показались мне беспредельными. Стоит ли так мучиться, думал я, стараясь продлить существование ничтожного и злобного рода человеческого? Я велел Бюру подождать меня, мы вместе пойдем к Газелю. А сам на ходу перехватил Жюдит и отвел ее в сторону. Пока я с ней говорил, она, конечно, завладела моей рукой. Подчинившись неизбежному, я предоставил ей мой бицепс. - Мадам Медар, - сказал я, - люди теряют терпение, время не ждет. Могу я высказать вам кое-какие соображения? Она утвердительно кивнула своей крупной головой. - Первое: по-моему, список членов муниципалитета должен представить Марсель. И сделать это дипломатично. Могу я говорить с вами начистоту? - Само собой разумеется, мсье Конт, - ответила Жюдит, сомкнув свою широкую длань на моем предплечье. - Есть два имени, которые вызовут недовольство ваших сограждан. Ваше, потому что вы женщина, и Мейсонье, из-за его былых связей с компартией. - Это еще что за дискриминация! - воскликнула Жюдит. Я перебил ее, не дав ей насладиться либеральным негодованием. - Говоря о вас, Марсель должен подчеркнуть, какую пользу совет может извлечь из вашей образованности. А Мейсонье следует представить как специалиста по военным вопросам и человека, незаменимого для установления связи с Мальвилем. О том, что он станет мэром, пока ни слова. - Должна признаться, мсье Конт, что я восхищаюсь вашим тактом, - сказала Жюдит, в такт своим словам сжимая и разжимая мой бицепс. - Позвольте я продолжу. Тут есть люди, которые хотят устроить суд над Фабрелатром. Что вы об этом думаете? - Что это идиотизм, - отрезала Жюдит с мужской прямотой. - Совершенно с вами согласен. Достаточно открыто выразить ему общественное порицание. Кстати, еще какие-то лица - а может, те же самые - хотят запретить Газелю похоронить Фюльбера по христианскому обычаю. Короче, недоставало нам еще истории с Антигоной в новом варианте. В ответ на эту античную реминисценцию Жюдит лукаво улыбнулась. - Спасибо, что предупредили, мсье Конт. Если нас выберут, мы в зародыше пресечем весь этот вздор. - И еще, наверно, следовало бы, - позвольте во всяком случае дать вам такой совет, - отменить все декреты Фюльбера. - Разумеется! - Отлично, а я, поскольку не хочу, чтобы ларокезцы думали, будто я оказываю на них давление во время выборов, ненадолго исчезну и пойду поговорю с мсье Газелем. Я улыбнулся ей, и после секундного колебания она освободила мой бицепс. Этой женщине, со всеми ее маленькими недостатками, просто цены нет. Уверен, что они прекрасно поладят с Мейсонье. По длинному лабиринту коридоров Бюр привел меня в комнату Фюльбера, где я успокоил нашу Антигону, в самом деле распалившуюся и готовую, чего бы это ни стоило, отдать поверженному врагу христианский долг. Я бросил взгляд на тело Фюльбера и тотчас отвел глаза. Лицо его представляло собой сплошную рану. Кто-то, видно, нанес ему еще и удар кинжалом, так как и грудь его была в крови. Газель, уверившись в том, что я готов его поддержать, выразил мне живейшую благодарность, и, так как он начал разбирать бумаги Фюльбера - подозреваю, что в данном случае в нем говорило жгучее любопытство старой девы, - предложил возвратить мне письмо, где, ссылаясь на анналы истории, я требовал сюзеренных прав на Ла-Рок. Я согласился. То, что было уместно, когда требовалось запугать Фюльбера, теряло свой смысл при наших нынешних отношениях с Ла-Роком. Больше того, я считал, что, если это письмо останется в Ла-Роке, оно когда-нибудь может стать оружием в злонамеренных руках. Эспланада замка, по которой я шел к темно-зеленым воротам, была щедро залита солнцем, я с наслаждением окунулся в его лучи. Муниципальный совет Ла-Рока, подумал я, должен проводить общие собрания в каком-нибудь зале замка, пусть он будет не такой красивый, как капелла, но зато не такой сырой и более светлый. Аньес Пимон жила на главной улице над маленьким книжным и писчебумажным магазинчиком, который принадлежал ее мужу. В старинном и кокетливом домике все было крохотное, включая крутую винтовую лестницу, ведущую на второй этаж, так что на поворотах мне приходилось протискиваться боком. Аньес встретила меня на площадке и повела в крохотную гостиную, освещенную таким же крохотным оконцем. Настоящий кукольный домик - в былые дни этому впечатлению еще способствовала жардиньерка с геранью на балконе. Стены были обиты джутом цвета старого золота, и если, глядя на два самых низеньких и самых приземистых в мире кресла, не приходилось задаваться вопросом, как они сюда попали, то уж диван, тоже обтянутый голубым бархатом, безусловно, нельзя было втащить ни через окно, ни по лестнице. Должно быть, он очутился здесь в незапамятные времена, раньше даже, чем возвели стены. У него, кстати, был достаточно ветхий вид, хотя стиль его определить было трудно, зато дата, выбитая на огромном каменном ригеле над входной дверью, свидетельствовала о том, что сам дом построен еще при Людовике XIII. Пол гостиной между мини-креслами и диваном был покрыт трипом, поверх которого лежал восточный ковер, изготовленный во Франции, а на ковре еще и шкура белого искусственного меха. Два последних предмета, как видно, достались Пимонам в наследство, и оии, не зная, куда их девать в такой тесной квартирке, сочли за благо настелить один на другой. В результате ступать по полу стало мягко и приятно. И не менее приятна была мягкая приветливость Аньес, свежей, розовой и белокурой, с добрыми, прелестными карими глазами, которые всегда - я уже упоминал об этом - казались мне почему-то синими. Она усадила меня в одно из мини-кресел, такое низкое, в таком близком соседстве с белым мехом на полу, что мне казалось, будто я сижу у ног Аньес, устроившейся на дивавне. Присутствие Аньес всегда вызывало у меня чувство нежности, доверия и грусти. Я едва не женился на ней, но она не только не затаила на меня обиды за свои обманутые надежды, но питала ко мне дружескую приязнь. Я уважал ее за это. На тысячу девушек вряд ли нашлась бы одна, способная вести себя так, как Аньес. А я, каждый раз встречаясь с ней, твердил себе не без сожаления: вот путь, по которому могла пойти твоя жизнь. Каким бы был этот путь? - спрашивал я себя. Пустой вопрос, ведь я не мог на него ответить. Поэтому внушал себе, что ни один мужчина не может положительно утверждать, что был бы счастлив с такой-то или такой-то женщиной, если он не отважился проверить это на опыте. А если отважился, то удачный или нет, это уже не опыт, а сама жизнь. В одном я уверен безусловно: женись я на Аньес пятнадцать лет назад, я бы не прогадал. Аньес почти не постарела, вернее сказать, не подурнела с годами: она не увяла, не высохла, а налилась соком, но в меру. Несмотря на рождение Кристины, талия осталась соблазнительно тонкой, а грудь и бедра округлились, и при нежной розовой коже Аньес вид у нее всегда такой, будто она только-только вышла из ванны. Подкрашена, причесана - это уж она постаралась для меня. Тем лучше, это упрощает дело, ведь я понимаю, что в предстоящей беседе против меня будет весь груз исчезнувшей цивилизации. С Аньес не нужно ни деревенских ухищрений, ни околичностей. Хотя Аньес и живет в маленьком городишке, она настоящая горожанка, даром что фразы строит не лучше Мену. Итак, я поглубже втиснулся в кресло, поглядел ей в глаза и, постаравшись подавить свои чувства, заявил напрямик: - Скажи, Аньес, как бы ты онеслась к тому, чтобы переехать к кам в Мальвиль? Я сказал "к нам", а не ко мне. Но я не был уверен, уловила ли она сразу этот оттенок, потому что она вспыхнула до корней волос и, казалось, трепет волной прошел по ее телу от кончиков ног до самой груди. Настало долгое молчание. Она смотрела на меня, а я прилагал все усилия, чтобы мой взгляд 6ыл как можно менее красноречив, так я боялся ввести ее в заблуждение. Она приоткрыла было рот (а он у нее красивый, пухлый), закрыла, проглотила слюну и, когда наконец ей удалось обрести дар речи, уклончиво ответила: - Если это будет приятно тебе, Эмманюэль. Этого-то я и боялся: она придает вопросу личную окраску. Придется выражаться яснее. - Это будет приятно не только мне одному, Аньес. Она дернулась, будто я ударил ее по лицу. Краска сбежала с ее щек, и она ответила вопросом, в котором слышалось одновременно и разочарование, и укор: - Ты имеешь в виду Колена? - Не только Колена. И так как она продолжала смотреть на меня, страшась вникнуть в смысл моих слов, я рассказал ей о Мьетте и в особенности о Кати, и о том, какой ошибкой в условиях нашей общины оказался ее брак с Тома. Но она и тут снова перешла на личности. - Да я бы заранее тебе сказала, Эмманюэль, что Кати такая... - Оставим Кати в покое, тут дело не в ней, - прервал ее я. - На сегодняшний день в Мальвиле восемь мужчин и две женщины. С тобой будет три. Разве имеет право мужчина владеть одной из них единолично? А если он так поступит, что скажут другие? - А чувства, по-твоему, вообще ничего не значат? - возразила Аньес с живостью, даже с негодованием. Чувства! Да, что и говорить, позиция у нее сильная. За ней стоят века галантной и романтической любви. Я посмотрел на Аньес. - Ты не поняла меня, Аньес. Никто и никогда не будет принуждать тебя делать что-либо против твоей воли. Ты будешь совершенно свободна в выборе своих партнеров. - Партнеров! - воскликнула Аньес. Это был крик души. Она вложила в это множественное число не один, а тысячу упреков, и не только упреков - никогда еще она не была так близка к признанию в любви. Это меня взволновало, и, подхваченный волной ее чувства, я едва не дрогнул. Я не смотрел на нее. Я молчал. Я собирался с силами. Мне понадобилось довольно долгое время, чтобы пренебречь ее укором. Но я слишком хорошо понимал, что всякий иной путь опасен и супружеская чета в Мальвиле слишком скоро станет несовместимой с нашей общинной жизнью. С этой точки зрения разрыв между числом мужчин и женщин в Мальвиле, на который я охотно ссылаюсь в спорах, даже не самое важное. Просто тут надо выбирать: либо семейная ячейка, либо община, лишенная собственнических притязаний. А ведь я даже не могу признаться Аньес, какую жертву приношу, отказываясь от нее, подумал я. Мое признание только укрепило бы Аньес в ее чувстве. - Аньес, - сказал я, подавшись вперед, - это невозможно, хотя бы из-за Колена. Если я на тебе женюсь, он будет горько разочарован и начнет ревновать. Если на тебе женится он, я тоже не буду счастлив. Да и не только в Колене дело. А и в остальных тоже. Колен - этот довод произвел на нее впечатление. И так как вдобавок она почувствовала, что я непоколебим, да и ей самой при всех обстоятельствах Мальвиль милее Ла-Рока, она не знала, как быть. И повела себя чисто по-женски - в конце концов, такое поведение не хуже любого другого, - она умолкла и залилась слезами. Я встал с мини-кресла, подсел к ней на диван и взял ее за руку. Я ее понимал. Она, как и я, переживала сейчас минуту отречения от одной из милых ее сердцу надежд. Когда слезы Аньес иссякли, я протянул ей свой носовой платок и стал ждать. Посмотрев на меня, она тихо сказала: - Меня изнасиловали, ты об этом знал? - Нет, не знал. Но подозревал. - Всех женщин в городе изнасиловали. Даже старух, даже Жозефу. Я молчал. - Может, ты из-за этого... - начала она. - Ты с ума сошла, - возмутился я. - Причина одна - та, что я сказал! - А то это было бы уж совсем несправедливо, Эмманюэль. Хоть меня и изнасиловали, я вовсе не шлюха. - Еще бы, - с убеждением сказал я. - Ты тут совершенно ни при чем, мне это и в голову не приходило. Я привлек ее к себе и дрожащей рукой стал гладить по щеке и волосам. В эту минуту мне следовало бы прежде всего сострадать ей, но я испытывал только одно - желание. Оно налетело на меня внезапно и напугало своей грубостью. В глазах у меня потемнело, дыхание прерывалось. У меня хватило здравого смысла лишь на то, чтобы сообразить - надо любой ценой добиться согласия Аньес, и немедленно, иначе получится, что я тоже ее изнасиловал. Я стал ее торопить. Просил мне ответить. Оставаясь безучастной в моих объятиях, она еще колебалась противилась, и, когда наконец сдалась, я подумал, что не столько ее убедили мои доводы, сколько ей передалось мое желание. Мы соскользнули на белый мех, он оказался очень кстати, но я ничем не проявил свою нежность к Аньес. Я как бы запрятал эту нежность в глубины своего сердца, чтобы она не стесняла меня, и овладел Аньес властно и грубо. Однако я тоже расплачиваюсь за свою несдержанность. Если можно быть счастливым на разных уровнях, то я счастлив лишь на самом скромном. Но после всех этих битв и пролитой крови разве может быть иное счастье, кроме сознания, что твои друзья остались в живых? Я больше не принадлежу себе - так я и сказал Аньес на прощанье, но мне было больно, что она простилась со мной довольно холодно, так же, как час назад Мейсонье. Впрочем, Мейсонье, когда я вновь встретился с ним после собрания в сумеречной капелле, показался мне не таким натянутым и более дружелюбным. Он подошел ко мне и отвел меня в сторону. - Где ты был? Тебя повсюду искали. Впрочем, - с обычной своей деликатностью добавил он, - это неважно. У меня хорошие новости. Все прошло без сучка, без задоринки. Они проголосовали за всех, кто был в списке, потом по предложению Жюдит выбрали Газеля кюре, правда, незначительным большинством голосов. А заодно уж и тебя - епископом ЛаРока. Я был ошарашен. Епископский сан после свидания, которое у меня только что состоялось, - это уж чересчур. Правда, говорят, что на отсутствующих почиет благодать. Но если я должен усматривать в этом перст божий, значит, бог проявляет к слабостям плоти терпимость, которую за ним никогда не признавали. Впрочем, в эту минуту мысли мои занимал отнюдь не этот иронический ход судьбы. - Меня - епископом Ла-Рока! - с живостью воскликнул я. - Но мое место в Мальвиле! Разве ты им этого не сказал? - Да погоди ты. Они прекрасно знают, что ты не оставишь Мальвиль. Но если я верно понял, они хотят, чтобы над Газелем был кто-то, чтобы умерять его пыл. Они опасаются его чрезмерного рвения. - Он рассмеялся. - Эта мысль первой пришла в голову Жюдит, ну а я поддал жару. - Поддал жару? - Само собой. Во-первых, и в самом деле надо, чтобы Газель кому-то подчинялся. А потом, я подумал, что мы будем чаще видеться. - И добавил вполголоса: - Потому что, по правде оказать, расстаться с Мальвилем... Я посмотрел на него. Он на меня. И немного погодя отвернулся. Я не находил слов. Я понимал, что у него на душе. Со школьной скамьи мы с Пейсу, Коленом и Мейсонье никогда не расставались. К примеру, тот же Колен - открыл лавчонку в Ла-Роке, а продолжал жить в Мальжаке. И вот - всему конец. Братство распалось. Только теперь я это осознал. Ведь и для нас, мальвильцев, не видеть рядом с собой Мейсонье тоже горе, и немалое. Я стиснул плечо Мейсонье и неуклюже сказал: - Увидишь, старина, ты поработаешь здесь на славу! Как будто это хоть кому-нибудь когда-нибудь послужило утешением! К нам подошел Тома и поздравил меня, несколько принужденно. Потом настал черед Жаке. Я не понимал, куда подевался Пейсу. Мейсонье показал мне его - он стоял в нескольких метрах от нас с чрезвычайно занятым видом. Жюдит пришвартовалась к нему, довольная тем, что наконец-то нашелся мужчина выше ее на целую голову. Разговаривая с ним, она скользила взглядом по его атлетическим формам. Восхищение было взаимным, так как уже в Мальвиле Пейсу сказал мне: "Видал бабу? Бьюсь об заклад, этакую глыбу да себе в постель - то-то будет шуму!" Но пока до этого еще у них не дошло. В настоящий момент Жюдит только ощупывала его бицепс. И я видел, как мой славный Пейсу по привычке напруживает его. Здоровый бугор - это должно было быть по сердцу Жюдит. - Ну, до скорого, - сказал Мейсонье, - не обращай внимания, просто я малость скис. Я был глубоко растроган, что ему захотелось както загладить свою холодность со мной, но я снова не нашелся, что сказать, и промолчал. - Знаешь, - продолжал он, - после засады, когда ты уехал за ребятами в Мальвиль, я еще постоял на дороге среди трупов, и такая меня взяла тоска! - Почему? - Ну вот, подумал я, к примеру, пришлось нам прикончить этого Фейрака... А представь, что тяжело ранят кого-нибудь из нас... Что будем делать? Врачей нет, медикаментов тоже, оперировать негде. Неужели оставить умирать без всякой помощи? Я опять промолчал. Я сам уже думал об этом. Да и Тома тоже - я видел это по его лицу. - Прямо как в средние века, - продолжал Мейсонье. Я покачал головой. - Нет. Не совсем. Положение сходное, это верно, в средние века такое случалось. Но ты забываешь одно. Наш уровень знаний неизмеримо выше. Я уже не говорю об обширных научных сведениях, заключенных в моей маленькой мальвильской библиотеке. Они ведь сохранились. А это очень важно, пойми. В один прекрасный день это поможет нам все восстановить заново. - Но когда еще это будет! - с отвращением сказал Тома. - А сегодня все наши силы уходят на то, чтобы выжить. Грабители, голод. А завтра начнутся эпидемии. Мейсонье прав - мы вернулись к временам Жанны д'АрК. - Да нет же, - живо возразил я. - Как это такой технарь, как ты, может так заблуждаться? Наш ум оснащен куда лучше, чем у современников Жанны д'Арк. Нам не нужны века, чтобы восстановить наш технологический уровень. - Значит, все начинать сызнова? - спросил Мейсонье, с сомнением приподняв брови. Он смотрит на меня. Моргает. А я - я потрясен его вопросом. Именно потому, что задал его он, борец за прогресс. И еще потому, что я прекрасно понимаю, что именно видится ему в будущем, в конце этого нового начала. КОММЕНТАРИИ ТОМА Закончить это повествование выпало на мою долю. Сначала два слова обо мне лично. Эмманюэль написал, что после того, как линчевали Фюльбера, он прочел в моем взгляде "ту смесь любви и неприязни", какую я всегда питал к нему. "Любовь" - слово не совсем точное. "Неприязнь" - тоже. Вернее было бы говорить о восхищении, но с некоторыми оговорками. Хочу пояснить, что это за оговорки. Когда произошли вышеописанные события, мне было двадцать пять лет. Для такого возраста мой жизненный опыт был небогат, и ловкость Эмманюэля меня коробила. Я усматривал в ней цинизм. С тех пор я возмужал. На меня легло бремя ответственности, и взгляды мои изменились. Теперь, наоборот, я считаю, что известная доля макиавеллизма необходима тому, кто берется руководить своими ближними, даже если он их любит. Как это сплошь и рядом явствует из предыдущих страниц, Эмманюэль в основном был всегда доволен собой и находился в приятном убеждении своей правоты. Теперь меня уже не раздражают эти недостатки Эмманюэля. Они лишь оборотная сторона веры в себя, без которой он не мог обойтись, чтобы руководить нами. А в общем я хочу сказать следующее: я вовсе не думаю, что любая социальная группа, будь то в большом или в малом масштабе, неизбежно выделяет из своей среды великого человека, который ей необходим. Напротив, бывают в истории такие моменты, когда ощущается страшная пустота - столь чаемый вождь не появился, и все рушится. Пусть в малом масштабе, но перед нами возникла та же проблема. Нам, мальвильцам, повезло, у нас был Эмманюэль. Он поддерживал наше единство, научил нас обороняться. Под его руководством Мейсонье укрепил Ла-Рок. Хотя, отправив Мейсонье в Ла-Рок, Эмманюэль принес его, так сказать, в жертву общественным интересам, должен признаться, что Мейсонье и вправду проделал в мэрии очень полезную работу. Он нарастил крепостной вал, и главное - в центре между двумя укрепленными воротами по его приказу возвели большую квадратную башню, третий этаж которой превратили в удобное караульное помещение, даже с очагом, а снаружи пробили бойницы, откуда открывался широкий обзор окрестностей. Идущая по краю вала деревянная дозорная галерея соединяла квадратную башню с обоими воротами. Строительный материал для этого сооружения брали среди развалин нижней части города, а цемент заменили глиной. Вокруг валов Мейсонье распорядился устроить зону ПКО с системой ловушек и западней по образцу Мальвиля. На холмистом, но открытом участке строить баррикаду было бессмысленно, однако Мейсонье обнаружил на складах замка мотки колючей проволоки, которая, как видно, предназначалась для строительства ограды, из нее и сплели решетку (отпирающуюся днем и запирающуюся на ночь), закрыв две дороги - бетонированную, ведущую в Мальвиль, и шоссе, соединявшее Ла-Рок со столицей департамента, - чтобы предотвратить неожиданное нападение. С членами муниципального совета и жителями ЛаРока Мейсонье легко нашел общий язык, отчасти благодаря Жюдит, которая высоко его ценила. Зато с Газелем у него произошла стычка на религиозной почве. Верный слову, данному Эмманюэлю, Мейсонье посещал мессу и причащался, но категорически отказывался исповедоваться. Газель же, перенявший от Фюльбера эстафету самой ярой ортодоксальности, желал объединить причастие с исповедью. Он повел себя довольно храбро и явился в муниципальный совет объясниться с Мейсонье, но, так как Мейсонье отказался пойти на какие-либо уступки, их ссора зашла очень далеко. - Если я наделаю глупостей, - напрямик заявил Мейсонье, - я согласен публично подвергнуть себя самокритике, но я не могу понять, с какой стати я должен приберечь свою исповедь для вас одного. В конце концов пришлось обратиться к Эмманюэлю, как к епископу Ла-Рока. Он взялся за дело осторожно и ловко, выслушал обе стороны и раз в неделю утром по воскресеньям, ввел систему публичной исповеди. Каждый по очереди объявлял во всеуслышание, в чем он может упрекнуть себя и других, причем, естественно, каждый "обвиняемый" в свою очередь имел право ответить, чтобы возразить или признать ошибки. Эмманюэль присутствовал в Ла-Роке в качестве наблюдателя на первом из этих собраний, и оно ему так пришлось по душе, что он убедил мальвильцев принять ту же систему. Эмманюэль называл это "перемыванием грязного белья в кругу семьи". - Здоровое начинание, - говорил он мне, - да вдобавок еще и развлечение. Он рассказал мне, что одна из ларокезских женщин взяла слово и упрекнула Жюдит в том, что, разговаривая с мужчинами, она всегда ощупывает их бицепсы. - Это уже само по себе было забавно, - сказал Эмманюэль, - но самое забавное ответ Жюдит, которая была искренне изумлена. "Я и не замечала этого за собой, - заявила она своим хорошо поставленным голосом. - Может ли еще кто-нибудь из присутствующих подтвердить это заявление?" Вот тебе доказательство, - смеясь, добавил Эмманюэль, - как полезно увидеть себя глазами других, поскольку мы сами себя не видим. Зато об индивидуальной исповеди больше и речи не было. Пришлось Газелю отказаться от столь любезной его сердцу привилегии "прощать" или "оставлять" чужие грехи - Эмманюэль же, как мы помним, считал эту привилегию "непомерной" и всегда ею тяготился. В течение долгих дней, пока Эмманюэль не нашел хитроумного выхода, положившего конец "инквизиторским" замашкам ларокезского кюре, его очень и очень беспокоила распря между Газелем и Мейсонье. Помню, он много раз заговаривал со мной на эту тему, и в частности однажды, когда мы оба сидели в его комнате по обе стороны письменного стола, а Эвелина, бледная, изможденная, едва оправившаяся от тяжелого приступа астмы (по-моему, вызванного появлением в Мальвиле Аньес Пимон), лежала на широкой постели. - Видишь, Тома, в одном коллективе не должно быть двух руководителей - духовного и мирского. Руководитель должен быть один. Иначе начнутся трения, конфликты, и конца им не будет. Тот, кто возглавляет Мальвиль, должен быть также и аббатом Мальвиля. Если после моей смерти тебя выберут военачальником, ты непременно должен также... - Ни за что! - воскликнул я. - Это противоречит моим убеждениям! Он с жаром перебил меня: - Плевать на твои личные убеждения! Они ни черта не стоят! Главное - это Мальвиль, единство Мальвиля! Пойми ты это: не будет единства - нам не выжить! - Послушай, Эмманюэль, неужели ты можешь представить себе, что я вдруг встаю и, глядя в лицо своим товарищам, начинаю читать молитвы! - А почему бы и нет? - Но я буду чувствовать себя смешным! - А что здесь смешного? Он спросил это с такой горячностью, что я осекся. Мгновение спустя он заговорил снова, уже гораздо спокойнее и не столько обращаясь ко мне, а как бы рассуждая сам с собой. - Да и так ли уж глупо молиться? Нас окружает неизвестность! Чтобы выжить, мы должны верить в будущее, поэтому-то мы и исходим из того, что неизвестность эта благосклонна к нам, и молим ее о помощи. Коль скоро Эмманюэль не оставил нам письменных свидетельств, говорящих о том, верил он в бога или нет, на этот вопрос можно ответить двояко: и отрицательно, и положительно. Лично я не склонен обязательно выбирать одно или другое. Однако я цитирую приведенное выше высказывание, как подтверждающее отрицательный ответ. Мне больно писать о последующих событиях, поэтому я расскажу о них кратко и сухо, не вдаваясь в подробности. К несчастью, в магию я не верю - если бы, обойдя происшедшее молчанием, можно было бы его изменить, я молчал бы до конца своих дней. Весной и летом 1978-1979 годов объединенные силы Мальвиля и Ла-Рока уничтожили две банды грабителей. Мы установили с нашими соседями систему аудиовизуальной телекоммуникации - это давало нам возможность предупреждать друг друга о нападениях и незамедлительно являться на помощь друг другу. Самая серьезная тревога произошла в марте 1979 года. На рассвете громко зазвонил колокол ларокезской капеллы - звонил он так долго, что мы поняли: опасность серьезная. Эмманюэль оставил Жаке и двух женщин охранять Мальвиль, а остальные, за сорок пять минут отмахав весь путь по лесной тропинке, на всем скаку вылетели на опушку в ста метрах от того места, где расположился неприятель. Зрелище, представшее нашим глазам, буквально приковало нас к месту. Несмотря на западни, несмотря на колючую проволоку и на все усиливающийся огонь защитников, пять или шесть лестниц были уже приставлены к стенам Ла-Рока. Банда насчитывала не меньше пяти десятков человек, настроенных весьма решительно, позже мы узнали, что человек десять уже проникли за стены Ла-Рока, когда подоспели силы мальвильцев, которые обрушились на осаждающих с тыла и, стреляя из винтовок и базуки (она как раз находилась у мальвильцев), перебили большую часть врагов, а других обратили в бегство. Эмманюэль тотчас организовал преследование беглецов - они разбились на маленькие, но все еще опасные группки и попрятались в подлеске. Преследование продолжалось целую неделю, и все это время мальвильцы не сходили с коней. Двадцать пятого марта мы удостоверились, что последний грабитель убит. В тот день, слезая со своей Амаранты, Эмманюэль почувствовал острую боль в брюшной полости, у него началась рвота, и он слег с высокой температурой. По его просьбе я ощупал его живот, а потом нажал пальцами на то место какое он мне указал. Он вскрикнул, тотчас подавил крик, бросил на меня взгляд, которого я никогда не забуду, и беззвучно сказал: - Все ясно, это приступ аппендицита. Уже третий. В последующие дни он рассказал мне, что у него уже было два приступа в 76-м году и к Рождеству ему должны были сделать операцию. Врач уже назначил день, в клинике была отведена палата, но в последнюю минуту Эмманюэль, занятый делами и к тому же чувствовавший себя превосходно, отложил операцию на Пасху. - Теперь приходится расплачиваться за свое легкомыслие, - добавил он, не глядя на меня. Однако через неделю после тяжелого приступа Эмманюэль был уже на ногах. Он снова начал есть. Но я обратил внимание, что он перестал ездить верхом и старается не напрягаться. К тому же ел он мало, часто ложился в постель и жаловался на тошноту. Так прошел месяц - мы надеялись, что он выздоравливает, на самом деле это была лишь временная передышка. Двадцать седьмого мая, когда Эмманюэль сидел за обедом, у него начались страшные боли. Его перенесли в спальню. Его била лихорадка, термометр показывал 41ь. Живот был вздут и тугой, как барабан. В последующие дни состояние Эмманюэля ухудшилось. Он жестоко страдал, и я с ужасом следил за тем, как быстро меняется его облик. Меньше чем за три дня глаза провалились, и лицо, обычно полное и румяное, посерело и осунулось. А мы ничем не могли облегчить его страданий - у нас не было даже таблетки аспирина. Мы бродили возле его спальни, плача от бессильной ярости при мысли, что Эмманюэль умрет потому, что ему не могут сделать операцию, которая в обычные времена заняла бы всего десять минут. На шестой день боли уменьшились. Он даже выпил полкружки молока, которую я принес ему утром, и сказал: - Мне сорок три года. Я всегда был крепкого сложения. И знаешь, что меня особенно удивляет? Что мое тело, доставлявшее мне столько радостей, заставляет меня так дорого за них расплачиваться, прежде чем меня покинуть. При этих словах он поднял на меня запавшие глаза, слабо улыбнулся бескровными губами и добавил: - Впрочем, "покинуть" не то слово. Мне скорее сдается, что мы уйдем вместе. После полудня из Ла-Рока, как всегда, пришел его навестить Мейсонье. Хотя Эмманюэль был очень слаб, он стал расспрашивать Мейсонье об их отношениях с Газелем. Казалось, его очень обрадовало, что отношения улучшаются. Он был в полном сознании. К вечеру он попросил меня созвать всех мальвильцев к его постели. Когда все собрались, он по очереди оглядел нас, словно желая запечатлеть в памяти наши черты. Хотя говорить он мог, он не сказал ни слова. Может, боялся, что не справится с волнением и мы увидим его слезы. Так или иначе, он оглядел нас с надрывающим душу выражением нежности и сожаления. Потом махнул рукой, чтобы все ушли, закрыл глаза, снова открыл и, когда мы потянулись к выходу, попросил нас с Эвелиной остаться. Это были его последние слова. Около семи часов вечера он с силой сжал руку Эвелины и скончался. Эвелина обратилась ко мне с просьбой, чтобы ей позволили первой бодрствовать у гроба Эмманюэля. Так как говорила она спокойным тоном, без единой слезинки, я согласился, ничего худого не заподозрив. Два часа спустя мы нашли ее распростертой на теле Эмманюэля. Она закололась маленьким кинжалом, который всегда носила на поясе. Хотя никто из мальвильцев не одобрял самоубийства, поступок Эвелины не удивил и даже не покоробил нас. Так или иначе, он лишь ненамного ускорил неизбежную развязку. Несмотря на все усилия Эмманюэля, в Эвелине едва теплилась жизнь, нам всем всегда казалось, что она цепляется за существование, только чтобы не разлучаться с Эмманюэлем. Посоветовавшись между собой, мы решили почти единогласно (против был только один голос - Колена) не разлучать ее с Эмманюэлем и похоронить их в одной могиле. Возражение Колена при голосовании - он оправдывал его религиозными соображениями - возмутило всех и стало причиной первых разногласий, которые начались среди нас после смерти Эмманюэля. С тех пор я много думал над отношениями Эвелины и Эмманюэля, и они перестали меня удивлять. Хотя Эмманюэль еще в прежние времена был настроен против моногамии и в дальнейшем отстаивал те же взгляды по причинам, которые он изложил сам, я считаю, что, несмотря ни на что, в нем никогда не угасала мечта о единственной большой любви. Эта мечта нашла свое тайное воплощение в его платонической любви к Эвелине. Наконец-то он нашел существо, которое мог любить всеми силами души. Но Эвелина еще не стала женщиной. И поэтому их союз не был браком. Не считая двух часовых, которых Мейсонье оставил на страже на валу, все ларокезцы пришли на похороны Эмманюэля, хотя кратчайший путь по лесной тропинке в оба конца составляет двадцать пять километров. Так совершилось первое по времени паломничество ларокезцев на могилу их освободителя, ставшее потом ежегодным. По просьбе муниципального совета Жюдит Медар произнесла довольно длинную надгробную речь, некоторые выражения которой были слишком сложны для понимания слушателей. Подчеркнув гуманизм Эмманюэля, она сказала о его "фанатичной любви к людям и почти животной приверженности идее продолжения человеческого рода". Я запомнил эту фразу, во-первых, потому, что она показалась мне верной, а во-вторых, потому, что, по-моему, ее не поняли. К концу Жюдит вынуждена была прервать свою речь, чтобы утереть слезы. Слушатели были ей благодарны и за ее волнение, и даже за то, что речь была не совсем понятной, - так получилось торжественнее и более подходило к обстоятельствам. Но на этом наши беды не кончились. Примерно через неделю после похорон Мену прекратила всякое общение с окружающими, перестала принимать пищу и впала в состояние прострации и немоты, из которого ничто не могло ее вывести. Температуры у нее не было, на боли она не жаловалась, и вообще мы не замечали у нее никаких признаков недуга. В постель она не ложилась. Целыми днями сидела она на скамье, сжав губы и уставившись в огонь пустыми глазами. Вначале, когда ее уговаривали встать и поесть, она отвечала, как когда-то Момо: "Отвяжитесь, ради бога!" Но мало-помалу перестала даже отвечать, а в один прекрасный день, когда мы сидели за столом, она соскользнула со скамьи и упала прямо в очаг. Мы бросились к ней. Она была мертва. Смерть Мену нас потрясла. Мы надеялись, что ее жизнестойкость поможет ей перенести смерть Эмманюэля, как помогла перенести смерть Момо. Но мы не учли, что две такие потери, одна за другой, нанесли ей слишком тяжелый удар. Наверное, мы недооценили и того, что при всей своей энергии Мену нуждалась в опоре - и этой опорой был Эмманюэль. После похорон общее собрание Мальвиля предложило избрать меня военачальником, а Колена - аббатом Мальвиля. Я отказался, сославшись на то, что Эмманюэль был против разделения светской и духовной власти. Тогда мне предложили возложить на себя также и обязанности мальвильского священнослужителя. Я снова отказался. Как справедливо укорял меня Эмманюэль, я еще слишком дорожил своими мелочными личными взглядами. Это было величайшей ошибкой с моей стороны. Потому что таким образом Колен получил из наших рук двойную власть. При жизни Эмманюэля Колен был плутоватый, милый, услужливый и веселый. Но был он таким потому, что Эмманюэль, искренне его любивший, всегда его опекал. После смерти Эмманюэля Колен вообразил, что он второй Эмманюэль. Но, не обладая ни авторитетом Эмманюэля, ни его даром убеждать, он стал деспотичным, что отнюдь не снискало ему большего уважения. И подумать только, я боялся "сеньоризации" Эмманюэля! Да по сравнению со своим преемником Эмманюэль был сама демократичность. Едва его выбрали, Колен перестал созывать общее собрание и решил править единолично. В Мальвиле начались почти ежедневные стычки "шефа" с Пейсу, со мной, с Эрве, с Морисом и даже с Жаке. Не признанный мужской половиной Мальвиля, Колен не сумел поладить и с женщинами. Он поссорился с Аньес Пимон, потому что пытался - без всякого, впрочем, успеха - взять под контроль ее привязанности. Не повезло ему и в Ла-Роке - предупрежденные нами о его абсолютистских замашках, ларокезцы отказались избрать его епископом. Колена это глубоко оскорбило, он рассорился с Мейсонье и безуспешно пытался втянуть и нас в эту ссору. Само собой, заменить Эмманюэля было нелегко, но тщеславие Колена, его стремление возвеличить свое "я" граничили чуть ли не с патологией. Едва его избрали военачальником и аббатом Мальвиля, как голос его зазвучал целой октавой ниже, он стал держаться отчужденно, за столом высокомерно молчал и хмурился, когда мы осмеливались заговаривать первыми. Мы заметили, как мало-помалу он установил целую систему мелких привилегий и прерогатив и обижался, как ребенок, если кто-нибудь ее нарушал. Даже чуткость Колена, которую так любил прославлять Эмманюэль, не сослужила ему в данном случае службы - он не менял своего поведения, но зато догадывался, что мы его осуждаем. Он стал считать, что его травят. И чувствовал себя одиноким, потому что сам отъединился от всех. В Мальвиле начались постоянные раздоры. Косые взгляды, натянутые отношения, которые трудно было выносить, и столь же непереносимое молчание. Аньес Пимон и Кати дважды заговаривали о том, чтобы вернуться в Ла-Рок. Но даже эти угрозы не смягчили Колена. Наоборот. Он перестал разговаривать со своими товарищами и только отдавал приказы. Наконец пришло время, когда Колен решил - конечно, все это был вздор, - будто ему угрожает физическая расправа. Он никогда, даже за столом, не расставался с пистолетом, который носил в кобуре на поясе. И во время еды то и дело бросал на нас затравленные и злобные взгляды. Так как в каждом слове он усматривал оскорбительный намек, разговоры за столом вообще прекратились. Но это не разрядило обстановку в Мальвиле. И, казалось, даже высокие, темные стены замка источают скуку и страх. Колен пуще всего боялся, как бы мы не начали строить против него заговоры, и в конце концов так оно и вышло. Мы решили вопреки его воле созвать общее собрание и низложить Колена. Но мы не успели осуществить свой план. Прежде чем мы взялись за дело, Колен по собственной вине погиб в битве с маленькой группкой грабителей, насчитывавшей от силы человек шесть и кое-как вооруженной. Колен, как видно, надеявшийся каким-нибудь блистательным подвигом вновь поднять в наших глазах свой авторитет, так же безрассудно рисковал жизнью, как когда-то в битве с Вильменом, и его застрелили в упор, всадив в грудь весь заряд охотничьего ружья. На его мертвом лице вновь появилось то ребячливое выражение и лукавая ухмылка, за которые Эмманюэль всегда ему все спускал. После гибели Колена я согласился возложить на себя двойную власть в Мальвиле. Я восстановил дружеские связи с Ла-Роком, совсем было распавшиеся по вине Колена, и через год ларокезцы избрали меня епископом. В 78 году мы собрали богатый урожай, а в 79 году - даже еще богаче. Не без труда я убедил ларокезцев отныне делить полученное зерно сообща пропорционально числу обитателей - две части Ла-Року, одна Мальвилю, потому что нас было десять человек, а ларокезцев около двадцати. В мирные времена эта сделка была выгоднее для нас, так как вокруг Ла-Рока простирались плодородные наносные земли. Но я разъяснил ларокезцам - и, по-моему, я был совершенно прав, - что наша холмистая местность лучше защищена от нападений, чем равнины Ла-Рока. Если однажды ларокезцы пострадают от грабителей, они еще скажут нам спасибо, когда мы выручим и