яже под задним сиденьем экипажа. Я понимал, что имею право возмущаться, что со мной поступили несправедливо, противозаконно, вопреки всем правилам. Но больше всего меня возмущала благородная Беатриса Норманди: она не только отреклась от меня, не только отшатнулась, словно от прокаженного, но даже не сделала попытки попрощаться со мной. А ведь это не стоило ей никакого труда! А что, если бы я выдал ее? Но сын слуги - сам слуга. Беатриса ненадолго забыла об этом, а теперь вспомнила... Я утешал себя фантастическими мечтами о том, что когда-нибудь вернусь в Блейдсовер - суровый и могущественный, как Кориолан. Я не помню сейчас всех подробностей своего возвращения, но не сомневаюсь, что проявлял большое великодушие. Мне остается добавить, что я не сожалел тогда об избиении молодого Гервелла и не сожалею об этом до сегодняшнего дня. 2. Я ВСТУПАЮ В СВЕТ И В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ ВИЖУ БЛЕЙДСОВЕР После моего окончательного, как предполагалось, изгнания из Блейдсовера разгневанная мать сначала отправила меня к своему двоюродному брату Никодиму Фреппу, а когда я сбежал из-под его надзора обратно в Блейдсовер, отдала в учение к дяде Пондерво. Мой дядя Никодим Фрепп был пекарем, проживал он на глухой улочке, в настоящей трущобе, возле разбитой, узкой дороги, на которой расположены, подобно бусинам на нитке, Рочестер и Чатам. Фрепп был под башмаком у своей жены - молодой, пышной, удивительно плодовитой и склонной к притворству особы - и, должен признаться, неприятно поразил меня. Это был согбенный, вялый, угрюмый и замкнутый человек. Его одежда всегда была в муке; мука была и в волосах, и на ресницах, и даже в морщинах его лица. Мне не пришлось изменить свое первое впечатление о нем, и Фрепп в моей памяти остался как смешной, безвольный простачок. Он был лишен чувства собственного достоинства, носить хорошие костюмы было ему "не по нутру", причесываться он не любил, и жена его, которая вовсе не была мастером этого дела, время от времени кое-как подрезала ему волосы; ногти он запускал до того, что они вызывали гримасу даже у не слишком брезгливого человека. Своим делом он не гордился и никогда не проявлял особенной инициативы. Единственная добродетель Фреппа заключалась в том, что он не предавался порокам и не гнушался самой тяжелой работой. "На твоего дядю, - говорила мать (в викторианскую эпоху у людей средних классов было принято всех старших родственников называть из вежливости дядями), - не очень приятно смотреть, да и поговорить с ним не о чем, но зато он хороший, работящий человек". В блейдсоверской системе морали, где все было шиворот-навыворот, своеобразным было и понятие о чести трудового человека. Одно из ее требований состояло в том, чтобы подняться еще до рассвета и проваландаться как-нибудь до вечера. Однако не считалось предосудительным, если у "хорошего, работящего человека" не было носового платка. Бедный старый Фрепп - растоптанная, искалеченная жертва Блейдсовера! Он не протестовал, не боролся с заведенным порядком вещей, он барахтался в мелких долгах, впрочем, таких ли уж мелких, раз они в конце концов одолели его. Если ему приходилось особенно туго и требовалась помощь жены, она начинала жаловаться на боли и на свое "положение". Бог послал им много детей, но большинство из них умерло, давая повод Фреппу и его жене всякий раз, когда дети рождались и умирали, твердить о своей покорности судьбе. Покорностью воле божьей эти люди объясняли все: и чрезвычайные стечения обстоятельств и свои поступки в тех или иных случаях. Книг в доме не было. Я сомневаюсь, способны ли были дядя и тетя просидеть за чтением одну-две минуты. На их обеденном столе всегда царил хаотический беспорядок, валялись куски черствого хлеба, к неубранным объедкам день ото дня добавлялись новые и новые. Если бы они не искали утешения, можно было бы утверждать, что им нравится это убогое, беспросветное существование. Но они искали утешения и находили его по воскресным дням - не в крепком вине и сквернословии, а в воображаемом утолении духовной жажды. Они и десятка два других жалких, нечистоплотных людей, одетых во все темное, чтобы не так бросалась в глаза грязь на платье, собирались в маленькой кирпичной молельне, где хрипела разбитая фисгармония, и утешали себя мыслями о том, что все прекрасное и свободное в жизни, все, что способно дерзать и творить, что делает жизнь гордой, честной и красивой, безвозвратно осуждено на вечные муки. Они присваивали себе право бога издеваться над его собственными творениями. Такими они сохранились у меня в памяти. Еще более туманным и не менее смехотворным было их представление об уготованной им свыше награде. Свою уверенность в ней они выражали в насмешках по адресу тех, кто смело боролся за свое счастье. "Ну и умники!", "Источник, полный крови, из вен Эммануила", - повторяли они слова своего гимна. Я до сих пор слышу это заунывное, хриплое пение. Я ненавидел их со всей беспощадной ненавистью, на какую способна лишь юность, и это чувство еще не погасло во мне до сих пор. Вот я пишу эти строки, и в памяти моей под звуки мрачного пения проносится одна картина за другой: я вижу этих темных, жалких людей - жирную женщину, страдавшую астмой, старого торговца молоком из Уэльса с шишкой на лысине - духовного вождя секты, громогласного галантерейщика с большой черной бородой, чудаковатую беременную женщину с бледным лицом - его жену, сгорбленного сборщика налогов в очках... Я слышу разговоры о душе, странные слова, произнесенные впервые сотни лет назад в портах выжженного солнцем Леванта, избитые фразы о благовонном ладане, о манне небесной и о смоковницах, дающих тень и влагу в безводной пустыне. Я припоминаю, как после окончания богослужения болтовня, по-прежнему благочестивая по форме, переходила на другие, отнюдь не благочестивые темы, как женщины шептались о своих интимных делах, не стесняясь присутствием подростка... Если Блейдсовер является ключом к пониманию Англии, то я твердо убежден, что Фрепп и его друзья помогли мне составить представление о России... Я спал в грязной постели вместе с двумя старшими из числа выживших отпрысков плодовитой четы Фреппов. Свои рабочие дни я проводил в беспорядочной сутолоке лавки и пекарни; мне то и дело приходилось доставлять покупателям хлеб и выполнять другие поручения, увертываться от прямого ответа при расспросах дяди о моих религиозных убеждениях, выслушивать его постоянные жалобы на то, что десяти шиллингов в неделю, которые он получал на мое содержание от матери, слишком мало. Он не хотел расставаться с этими деньгами, но предпочел бы получать больше. Во всем доме, повторяю, не только не было книг, но и угла, где можно было бы почитать. Газеты не нарушали благочестивого уединения этой обители суетой земных дел. Чувствуя, что день ото дня мне становится все труднее и труднее жить в этой обстановке, я при каждом удобном случае спасался бегством и бродил по улицам Чатама. Особенно привлекали меня газетные киоски. Здесь я мог рассматривать скверно иллюстрированные листки, в частности "Полицейские новости", с грубыми картинками, изображающими зверские преступления: зарезанная и спрятанная в ящике под полом женщина, старик, убитый ночью дубинкой, люди, выброшенные из поезда, счастливые любовники, из ревности застреленные или облитые купоросом, - все это было способно потрясти самое тупое воображение. Первое представление о жизни жуиров я получил из плохих иллюстраций, изображавших полицейские налеты на шулерские и увеселительные притоны. В других листках мне встречался Слопер - столичный Джон Буль - с большим зонтиком, восседающий за стаканом джина, мелькали добродушные, ничего не выражающие лица членов королевской фамилии, которые отправлялись с визитом туда-то, присутствовали на открытии чего-то, женились, рождали детей, величественно лежали в гробу - одним словом, умудрялись делать все и в то же время ничего - удивительные, благосклонные, но непонятные люди... С тех пор я никогда больше не был в Чатаме; он запечатлелся в моем сознании как некая отвратительная опухоль, которой пока не грозило вмешательство скальпеля. Чатам был порождением Блейдсовера, но стал его противоположностью, усиливая и подкрепляя своим существованием все, что означал Блейдсовер. Блейдсовер утверждал, что он представляет собой всю страну и олицетворяет Англию. Я уже отмечал, что, раздувшись от собственного величия, он как бы вытеснял деревню, церковь и приход на задворки жизни, делая их существование второстепенным и условным. В Чатаме можно было видеть, к чему это приводило. Все обширное графство Кент сплошь состояло из Блейдсоверов и предназначалось для господ, а избыток населения - все, кто не сумел стать хорошим арендатором, послушным батраком или добрым англиканцем, кто не проявил покорности и почтительности, - изгонялся с глаз долой гнить в Чатам, который не только окраской, но и запахом напоминал ящик для отбросов. Изгнанные должны были благодарить и за это. Такова истинная теория происхождения Чатама. Глядя на мир широко раскрытыми, жадными глазами юности, очутившись здесь в результате благословения (или проклятия) какой-то своей волшебницы-крестной, я слонялся по этой грязной многолюдной пустыне и вновь и вновь задавался вопросом: "Но в конце концов почему?.." Как-то, шатаясь по Рочестеру, я мельком взглянул на раскинувшуюся за городом долину Стоура; ее цементные заводы, трубы которых изрыгали зловонный дым, ряды безобразных, закопченных, неудобных домишек, где ютились рабочие, произвели на меня удручающее впечатление. Так я получил первое представление о том, к чему приводит индустриализм в стране помещиков. Привлеченный запахом моря, я провел несколько часов на улицах, которые тянутся к реке. Но я увидел обычные баржи и корабли, лишенные ореола романтики и занятые преимущественно перевозкой цемента, льда, леса и угля. Матросы показались мне грубыми и ленивыми, а их корабли - неуклюжими, грязными, ветхими посудинами. Я обнаружил, что в большинстве случаев гордые белоснежные паруса не соответствуют убогому виду кораблей и что корабль, как и человек, порой не в силах скрыть своей отвратительной нищеты. Я видел, как матросы разгружают уголь, как рабочие насыпают уголь в небольшие мешки, а черные от угольной пыли полуобнаженные люди сбегают с ними на берег и подымаются обратно на судно по доске, повисшей на высоте тридцати футов над зловонной, грязной водой. Вначале меня восхитила их смелость и выносливость, но затем возник все тот же вопрос: "Но в конце концов почему?.." И я понял, что они напрасно тратят свои силы и энергию... Кроме того, такая работа приводила к потерям и порче угля. А я-то так мечтал о море! Но теперь моим мечтам хотя бы на время пришел конец. Вот какими впечатлениями обогащался я в свободное время, об избытке которого у меня не могло быть и речи. Большую часть дня я помогал дяде Фреппу, а вечера и ночи проводил волей-неволей в обществе двух моих старших кузенов. Один из них - пламенно религиозный - работал на побегушках в керосиновой лавке, и я видел его только по вечерам и за обеденным столом; другой без особого удовольствия проводил у родителей летние каникулы. Это было удивительно тощее, несчастное и низкорослое создание; его любимым занятием было изображать из себя обезьяну. Я убежден сейчас, что он страдал тайным детским недугом, который лишал его сил и энергии. Теперь бы я отнесся к нему как к маленькому забитому существу, достойному жалости. Но в те дни он вызывал у меня лишь смутное чувство отвращения. Он громко сопел носом, уставал даже после непродолжительной ходьбы, не затевал сам никаких разговоров и, видимо, избегал меня, предпочитая проводить время в одиночестве. Его мать (бедная женщина!) называла его "задумчивым ребенком". Однажды вечером, когда мы уже легли спать, между нами произошел разговор, который неожиданно повлек за собой большие неприятности. Меня глубоко возмутила какая-то особенно благочестивая фраза моего старшего кузена, и я со всей резкостью заявил, что вообще не верю в догматы доистианской религии. До этого я никому и никогда не говорил о своем неверии, за исключением Юарта, когда он первым высказал подобные мысли и даже не пытался обосновать свои сомнения. Но в тот момент мне стало ясно, что путь к спасению, избранный Фреппами, не только сомнителен, но и просто невозможен, и все это я, не задумываясь, выпалил кузенам. Мое решительное отрицание того, во что они верили, повергло моих кузенов в трепет. Они не сразу поняли, о чем я говорю, а когда наконец сообразили, то, не сомневаюсь, стали ожидать, что небеса тут же поразят меня громом и молнией. Они даже отодвинулись от меня, а затем старший сел в кровати и выразил свое глубокое убеждение, что я совершил страшный грех. Я уже начал пугаться собственной дерзости, но когда он категорически потребовал от меня взять свои слова обратно, я неукоснительно повторил все сказанное. - Нет никакого ада, - заявил я, - нет и вечных мук! Бог не такой уж глупец. Старший кузен вскрикнул от ужаса, а младший, испуганный и растерянный, молча прислушивался к нашему разговору. - Ты говоришь, - начал старший, несколько успокоившись, - что можешь делать все, что захочешь? - Да, если позволяет совесть, - ответил я. Мы увлеклись, наш спор затянулся. Но вот кузен вскочил с постели, поднял брата и, упав на колени, начал в ночной темноте молиться за меня. Мне был не по душе его поступок, но я мужественно выдержал и это испытание. - Прости ему, господи, - громко шептал кузен, - он сам не знает, что говорит. - Можешь молиться сколько угодно, - вскипел я, - но если ты будешь оскорблять меня в своих молитвах, я положу этому конец! Последнее, что запомнилось мне из нашего продолжительного диспута, - это высказанное кузеном сожаление, что ему "приходится спать в одной постели с язычником". На следующий день, к моему немалому удивлению, он донес о случившемся отцу, что совсем не вязалось с моими представлениями о порядочности. За обедом дядя Никодим обрушился на меня. - Ты болтаешь всякую чепуху, Джордж, - буркнул он. - Надо думать, прежде чем говорить. - Что он такое сказал, отец? - полюбопытствовала миссис Фрепп. - Я не могу повторить его слова. - Какие это слова? - запальчиво крикнул я. - Спроси вот у него, - ответил дядя и указал ножом на доносчика, дабы я припомнил и глубже осознал свое преступление. Тетка посмотрела на свидетеля. - Так он не...? - Она не договорила. - Хуже! Он богохульник, - ответил дядя. После этого тетка уже не могла прикоснуться к еде. В глубине души я начал уже немного сожалеть о своей дерзости, сознавая, что вступил на гибельный путь, но все же продолжал стоять на своем: - Я рассуждал вполне разумно. Вскоре мне пришлось пережить еще более неприятные минуты, когда я встретил двоюродного брата в узеньком, мощенном кирпичом переулке, который вел к бакалейной лавке. - Ябеда! - крикнул я и изо всех сил ударил его по щеке. - А ну-ка... Он отскочил назад, удивленный и испуганный. В этот момент его глаза встретились с моими, и я уловил в них блеск внезапной решимости. Он подставил мне другую щеку и сказал: - Бей! Бей! Я прощу тебя! Никогда еще я не встречал более подлого способа увильнуть от заслуженной взбучки. Я отшвырнул его к стене и, предоставив ему прощать меня сколько угодно, направился домой. - Лучше тебе не разговаривать с двоюродными братьями, Джордж, - заметила тетка, - пока ты не возьмешься за ум. Так я стал отщепенцем. В тот же вечер за ужином кузен нарушил воцарившееся между нами ледяное молчание. - Он ударил меня, - заявил он матери, - за то, что я в прошлый раз все рассказал отцу. А я подставил ему другую щеку. - Дьявол попутал его, - торжественно провозгласила тетка, не на шутку перепугав старшую дочь, сидевшую рядом со мной. После ужина дядя сбивчиво и нескладно начал уговаривать меня покаяться, прежде чем я лягу спать. - А что, если ты умрешь во время сна, Джордж? - устрашал он меня. - Куда ты тогда попадешь, а? Подумай-ка об этом, мой мальчик. Я был уже достаточно напуган, чувствовал себя глубоко несчастным, и слова дяди совсем обескуражили меня, но я по-прежнему держался вызывающе. - Ты проснешься в аду, - вкрадчиво продолжал дядя Никодим. - Разве ты хотел бы, Джордж, проснуться в аду, гореть в вечном огне и стонать? Разве тебе это будет по вкусу, а? Он уговаривал меня "только взглянуть на огонь в печи у него в пекарне", перед тем как ложиться спать. - Это, пожалуй, тебя образумит, - добавил он. В ту ночь я долго не мог уснуть. Братья спали сном праведников справа и слева от меня. Я начал было шептать молитву, но тут же умолк: мне стало стыдно и пришло в голову, что бога все равно этим не задобришь. - Нет, - твердо сказал я себе. - Будь ты проклят, если ты трус!.. Но ты не трус. Нет! Ты не можешь быть трусом! Я бесцеремонно растолкал братьев, торжественно заявил им об этом и, успокоив свою совесть, мирно уснул. Я безмятежно спал не только эту, но и все последующие ночи. Страх перед наказанием свыше ничуть не мешал мне спать на славу, и я убежден, что не помешает до конца дней моих. Это открытие составило целую эпоху в моей духовной жизни. Я никак не ожидал, что все завсегдатаи воскресных богослужений ополчатся против меня. Но так именно и случилось. Я очень хорошо помню, как все это происходило, вижу десятки глаз, направленных на меня, слышу кислый запах кожи, чувствую, как о мою руку трется шершавый рукав черного платья тетки, сидевшей рядом. Вижу старого торговца молоком из Уэльса, который "боролся" со мной, - все они боролись со мной, прибегая к молитвам и увещеваниям. Но я упорно сопротивлялся, хотя был подавлен их единодушным приговором, сознавая, что своим упорством обрекаю себя на вечное проклятие. Я чувствовал, что они правы, что бог, вероятно, на их стороне, но убеждал себя, что это мне безразлично. Чтобы скорее от них отвязаться, я заявил, что вообще ни во что не верю. Они пытались рассеять мое заблуждение цитатами из священного писания, что теперь мне кажется совершенно недопустимым полемическим приемом. Я вернулся домой все тем же нераскаявшимся грешником, но в душе чувствовал себя одиноким, несчастным и навеки погибшим. Дядя Никодим лишил меня воскресного пудинга. Только одно существо заговорило со мной по-человечески в этот день гнева - младший Фрепп. Он поднялся после обеда наверх в комнату, где меня заперли наедине с библией и моими мыслями. - Послушай, - неуверенно начал он. - Ты хочешь сказать, что нет... никого... - Он замялся, не решаясь выговорить роковое слово. - То есть как это нет никого? - Ну, никого, кто бы всегда следил за тобой? - А почему должен кто-то быть? - спросил я. - Но ведь ты не можешь так думать, - продолжал брат. - Ведь не станешь ты говорить, что... - Он снова осекся. - Пожалуй, мне лучше не разговаривать с тобой. С минуту он стоял в нерешительности, потом повернулся и зашагал прочь, озираясь с явно виноватым видом. С этого дня жизнь стала для меня совершенно невыносимой; эти люди навязали мне такой атеизм, который ужасал даже меня самого. И когда я узнал, что в следующее воскресенье "борьба" возобновится, мужество покинуло меня. В субботу я случайно увидел в окне писчебумажного магазина карту Кента, и она подсказала мне мысль о бегстве. Добрых полчаса я стоял перед ней, добросовестно ее изучая, хорошенько запомнил все деревни на пути, который мне предстояло проделать. В воскресенье я встал около пяти часов утра, когда мои товарищи по кровати еще спали сном праведников, и пешком пустился в Блейдсовер. Смутно припоминаю это долгое, утомительное путешествие. От Чатама до Блейдсовера ровно семнадцать миль, и я добрался туда только к часу дня. В пути я встретил немало увлекательного и даже не слишком устал, хотя один башмак невыносимо жал мне ногу. Утро в тот день было, по всей вероятности, ясное, так как помню, что где-то возле Ичинстоу-Холла я оглянулся и увидел устье Темзы - реки, сыгравшей впоследствии огромную роль в моей жизни. Но тогда я не знал, что это широкое водное пространство грязно-бурого цвета и есть Темза, и принял ее за море, которого никогда еще не видел. По воде сновали разного рода суда, парусники и даже пароходы; одни поднимались вверх по течению, направляясь к Лондону, другие спускались вниз, к морским просторам. Я долго следил за ними взглядом и думал: уж не отправиться ли мне вслед за ними к морю? Приближаясь к Блейдсоверу, я начал сомневаться, хорошо ли меня там примут, и уже раскаивался, что вздумал вернуться сюда. Быть может, неказистый вид судов, которые мне удалось как следует разглядеть, положил конец моим мечтам о море. Я выбрал кратчайший путь - через Уоррен - и решил пересечь парк, чтобы избежать встречи с возвращающимися из церкви прихожанами. Мне не хотелось попадаться им на глаза, пока я не повидаюсь с матерью, и в том месте, где тропинка вьется между холмов, я свернул с дорожки и не то чтобы спрятался, а просто встал за кустами. Здесь, помимо всего прочего, я не рисковал наткнуться на леди Дрю, которая обычно ездила по проезжей дороге. Странное чувство испытывал я, стоя в своей засаде. Я воображал себя дерзким разбойником, отчаянным бандитом, замыслившим налет на эти мирные места. Впервые я так остро почувствовал себя отщепенцем, и в дальнейшем это чувство сыграло большую роль в моей жизни. Я осознал, что для меня нет и не будет места в этом мире, если я сам не завоюю его. Вскоре на холме появились слуги, которые шли небольшими группами: впереди - садовники и жена дворецкого, за ними две смешные неразлучные старухи-прачки, потом первый ливрейный лакей, что-то объяснявший маленькой дочке дворецкого, и, наконец, моя мать в черном платье; с суровым видом шагала она рядом со старой Энн и мисс Файзон. С мальчишеским легкомыслием я решил превратить все в шутку. Выскочив из кустов, я крикнул: - Ку-ку, мама! Ку-ку! Мать глянула на меня, смертельно побледнела и схватилась рукой за сердце. Нужно ли говорить, какой переполох вызвало мое появление. Разумеется, я не стал им докладывать, что заставило меня возвратиться в Блейдсовер, но держался стойко и упрямо твердил: - Ни за что не вернусь в Чатам... Скорее утоплюсь, чем вернусь в Чатам... На следующий день разгневанная мать повезла меня в Уимблхерст, сердито заявив, что отдаст меня дяде, о котором я никогда не слыхал, хотя он жил неподалеку. Она не сказала мне, что меня ожидает, и на меня так подействовало ее негодование и тот факт, что я причинил ей крупную неприятность, что я не стал ее расспрашивать. Я знал, что мне не приходится рассчитывать на милость леди Дрю. Мое окончательное изгнание было решено и подписано. Я уже начал сожалеть, что не бежал к морю, разочарованный видом облака угольной пыли и безобразных судов, на которые глядел в Рочестере. Море открыло бы передо мной широкую дорогу в мир. Наша поездка в Уимблхерст не слишком хорошо запечатлелась в моей памяти. Я помню только, что мать сидела рядом со мной в напряженной и надменной позе; казалось, она презирала вагон третьего класса, в котором мы ехали. Помню также, как она отворачивалась от меня к окну всякий раз, когда начинала разговор о дяде. - Я помню твоего дядю мальчиком, с тех пор мне не приходилось его видеть, - сказала она. - Про него говорили, что он очень смышленый, - прибавила она явно неодобрительным тоном. Моя мать не слишком-то ценила в человеке ум. - Года три назад он женился и обосновался а Уимблхерсте. Думаю, у его жены водились кое-какие деньжонки. Она замолчала, перебирая в памяти давно забытые эпизоды. - Медвежонок... - сказала она наконец, что-то вспомнив. - Когда он был твоих лет, его называли Медвежонком... Сейчас ему должно быть лет двадцать шесть - двадцать семь. С первого же взгляда на дядю я вспомнил о Медвежонке. Мать оказалась права: внешностью и повадками он действительно чем-то напоминал медвежонка. Трудно было найти для него более меткое прозвище. Он был довольно ловок, но не отличался изяществом манер и обладал живым, но неглубоким умом. Из лавки стремительно вышел на тротуар низкорослый человечек в сером костюме и комнатных туфлях из серого сукна. Его молодое, слегка одутловатое лицо украшали очки в золотой оправе. Я успел заметить также жесткие, взъерошенные волосы, неправильный, крючковатый нос, в иные моменты казавшийся орлиным, и уже намечавшееся брюшко, круглое, как бочонок. Он буквально выскочил из лавки и остановился на тротуаре, с нескрываемым Восторгом созерцая что-то на витрине; потом с довольным видом почесал подбородок и вдруг юркнул бочком в дверь, словно его втянула туда чья-то рука. - Это, вероятно, он, - сказала мать прерывающимся от волнения голосом. Мы прошли мимо витрины, причем я и не подозревал, что вскоре мне придется до тонкостей ознакомиться со всеми выставленными там предметами. Это была обыкновенная витрина аптеки, если не считать фрикционной электрической машины, воздушного насоса, двух-трех треног и реторт. Все это заменяло привычные синие, желтые и красные бутыли, красовавшиеся в витринах других аптек. Среди этой лабораторной утвари стояла гипсовая статуэтка лошади - в знак того, что имеются лекарства для животных, а у ее ног были разложены пакеты с душистыми травами, стояли пульверизаторы, сифоны с содовой водой и другие предметы. В центре витрины висело объявление, тщательно написанное от руки красными буквами: Покупайте заблаговременно пилюли Пондерво от кашля. Купите сегодня же! Почему? На два пенса дешевле, чем зимой. Вы запасаетесь яблоками. Почему же вам не купить лекарство, которое непременно понадобится? Впоследствии я убедился, что это объявление, его тон как нельзя лучше характеризовали моего изобретательного дядю. В стеклянной двери, над рекламой, восхвалявшей детские соски, появилось лицо дяди. Я разглядел, что у него карие глаза, а от очков на носу пролегла полоска. Видно было, что дядя не знает, кто мы такие. Он осмотрел нас с головы до ног, затем с профессиональной любезностью широко распахнул перед нами дверь. - Вы не узнаете меня? - задыхаясь, спросила мать. Дядя не решился признаться в этом, но не смог скрыть своего любопытства. Мать опустилась на маленький стул возле прилавка, заваленного мылом и патентованными лекарствами; она беззвучно шевелила губами. - Стакан воды, мадам? - предложил дядя и, описав рукой широкую кривую, прыгнул куда-то в сторону. Отхлебнув из стакана, мать проговорила: - Этот мальчик похож на своего отца. С каждым днем он становится все больше и больше похож на него... И вот я привезла его к вам. - На своего отца, мадам? - На Джорджа. Несколько мгновений лицо дяди по-прежнему выражало полнейшее недоумение. Он стоял за прилавком, держа в руке стакан, который отдала ему мать. Но понемногу он начал догадываться. - Черт возьми! - воскликнул дядя, потом еще громче: - Господи боже мой! При этом восклицании у него свалились с носа очки, Поднимая их, он на мгновение скрылся за ящиками с какой-то кроваво-красной микстурой. - Десять тысяч чертей! - гаркнул он и стукнул стаканом по прилавку. - Боги Востока! - С этими словами он бросился к замаскированной в стене двери, и уже из другой комнаты донесся его возбужденный голос: - Сьюзен! Сьюзен! - Потом он снова появился перед нами и протянул нам руку. - Ну, как вы поживаете? - спросил он. - Никогда в жизни я не был так потрясен. Подумать только... Вы! - Он горячо потряс вялую руку моей матери, а затем и мою, придерживая при этом очки указательным пальцем левой руки. - Заходите! - спохватился он. - Заходите же. Лучше поздно, чем никогда. - И он увлек нас в гостиную, находившуюся позади аптеки. После Блейдсовера эта комната показалась мне маленькой и душной, но куда более уютной, чем логово Фреппов. Слабый запах некогда поглощенных здесь блюд носился в воздухе, и с первого же взгляда создавалось впечатление, что все здесь подвешено, обернуто или задрапировано. Газовый рожок в центре комнаты и зеркало над камином были украшены муслином ярких тонов; камин и доска над ним обрамлены каким-то материалом с бахромой в виде пушистых шариков (я впервые увидел такую бахрому), даже абажур на лампе, стоявшей на маленьком письменном столе, напоминал большую муслиновую шляпу. На скатерти и оконных занавесках я заметил все ту же бахрому в виде шариков, а на ковре были вытканы розы. По обеим сторонам камина стояли небольшие шкафы, и в нише виднелись грубо сколоченные полки, устланные розовой клеенкой и заваленные книгами. На столе, корешком вверх, лежал словарь, на раскрытом бюро валялись исписанные листы бумаги и другие доказательства внезапно прерванной работы. На одном из листов я успел прочитать крупно и отчетливо выведенные слова: "Патентованная машина Пондерво. Эта машина облегчит вам жизнь". Дядя открыл в углу комнаты маленькую дверь, похожую на дверцу шкафа, и за ней оказалась узенькая лестница. Таких узких лестниц я в жизни никогда еще не видел. - Сьюзен! - закричал дядя опять. - Ты нужна здесь. Кое-кто хочет тебя видеть. Просто удивительно! В ответ раздались какие-то невнятные слова, затем над нашими головами что-то загремело, словно кто-то с раздражением швырнул на пол тяжелый предмет; после этого вступления на лестнице послышались осторожные шаги, и в дверях показалась моя тетка, держась рукой за косяк. - Это тетушка Пондерво! - объявил дядя. - А это жена Джорджа, и она привезла к нам своего сына. Он окинул комнату быстрым взглядом, потом метнулся к письменному столу и перевернул белой стороной кверху объявление о патентованной машине. Затем указал на нас очками: - Ты ведь знаешь, Сьюзен, что у меня есть старший брат Джордж. Я не раз говорил тебе о нем. Он порывисто отошел в глубину комнаты, остановился на коврике перед камином, надел очки и кашлянул. Тетушка Сьюзен с любопытством рассматривала нас. Это была довольно хорошенькая стройная женщина лет двадцати трех - двадцати четырех. Я помню, как меня поразили ее необыкновенно голубые глаза и нежный румянец. У нее были мелкие черты лица, нос пуговкой, круглый подбородок и длинная гибкая шея, выступавшая из воротника светло-голубого капота. Ее лицо выражало откровенное недоумение, а маленькая вопросительная морщинка на лбу свидетельствовала о несколько ироническом желании понять, к чему клонит дядя; видимо, она уже раз навсегда убедилась в тщетности такого рода стараний и примирилась с этим. Всем своим видом она, казалось, говорила: "О боже! Что он еще мне преподносит?" Впоследствии, узнав ее поближе, я обнаружил, что ее попытки понять мужа постоянно осложнялись вопросом: "Что это он еще надумал?" В переводе на наш школьный жаргон это прозвучало бы: "Что это ему еще втемяшилось?" Тетушка поглядела на меня и на мать, потом снова повернулась к мужу. - Ты ведь слыхала о Джордже, - повторил он. - Милости просим, - произнесла тетушка, спустившись с лестницы и протягивая нам руку. - Милости просим. Правда, это такая неожиданность... Я не смогу вас ничем угостить, в доме ничего нет. - Она улыбнулась, с добродушной усмешкой бросила взгляд на мужа и добавила: - Если только он не соорудит какое-нибудь снадобье. На это он вполне способен. Мать церемонно пожала ей руку и велела мне поцеловать тетю. - Ну, а теперь давайте сядем, - проговорил дядя с каким-то неожиданным присвистом и деловито потер руки. Он придвинул стул матери, поднял и сейчас же снова опустил штору на маленьком окне и возвратился на свое прежнее место перед камином. - Честное слово, - сказал он, как человек, принявший окончательное решение, - я очень рад вас видеть. Пока взрослые разговаривали, я внимательно разглядывал дядю. Мне удалось подметить в его внешности немало любопытных черточек. На подбородке у него я заметил небольшой порез; его жилетка была застегнута не на все пуговицы, словно в тот момент, когда он одевался, что-то отвлекло его. Мне понравился насмешливый огонек, порой вспыхивавший у него в глазах. Я следил, словно зачарованный, за движением его губ, несколько изогнутых книзу, и с удивлением отмечал, что в очертаниях его рта есть какая-то неправильность, губы двигались как-то "кособоко", если можно так выразиться, отчего он начинал порой шепелявить и присвистывать. Не ускользнуло от меня и то, что во время разговора на лице у него то появлялось, то исчезало выражение какого-то торжества. Он то и дело поправлял очки, которые, по-видимому, были неудобны ему, нервно шарил в карманах жилетки, прятал руки за спину и начинал смотреть куда-то поверх наших голов; иногда он привставал на носки и тут же круто опускался на пятки. У него была привычка время от времени с силой втягивать воздух сквозь зубы, и тогда раздавался какой-то жужжащий звук. Я могу изобразить его только как мягкое "з-з-з"... Больше всех говорил дядя. Мать повторила все, что она уже сказала в начале нашей встречи: "Я привезла к вам Джорджа..." - но почему-то умалчивала о цели нашего приезда. - Вы довольны своим жилищем? - спросила она и, получив утвердительный ответ, продолжала: - У вас очень уютно. Дом невелик и не требует особенных хлопот. Вам, кажется, неплохо в Уимблхерсте? Дядя, в свою очередь, засыпал ее вопросами о высокопоставленных обитателях Блейдсовера. Мать отвечала так, будто она была близкой подругой леди Дрю. Тема вскоре истощилась, и на минуту все замолчали, а затем дядя пустился в рассуждения об Уимблхерсте. - Это место, - начал он, - совсем не по мне. Мать кивнула головой, словно ей это было уже известно. - Я не могу здесь развернуться, - продолжал дядя. - Здесь мертвечина. Никогда ничего не случается. - Он вечно ждет каких-то событий, - отозвалась тетушка Сьюзен. - Когда-нибудь все эти события обрушатся на него лавиной, и он сам будет не рад. - А вот и наоборот! - весело ответил дядя. - Вы хотите сказать, что торговля идет вяло? - спросила мать. - О! Еле-еле. Здесь нет роста, нет развития. Люди здесь приходят за пилюлями, когда заболеют сами, или за каким-нибудь лекарством для лошади, если она заболеет. Но поди дожидайся, пока это случится. Вот ведь какие здесь люди! Вы не можете заставить их раскошелиться и купить какое-нибудь новое средство. К примеру сказать, как я убеждал их покупать лекарства заранее, да побольше! Слушать не хотят! Затем я пытался распространить среди них свое маленькое изобретение - систему страхования от простуды: вы платите по уговору каждую неделю, а когда простудитесь, то получаете таблетки от кашля до тех пор, пока не перестанете чихать и кашлять. Понимаете? Но боже мой! Они не способны воспринимать никакие новшества, они отстали от века. Они не живут - какое там! - просто проз-зябают и других вынуждают прозябать... З-з-з... - Ах! - воскликнула мать. - Меня такая жизнь не устраивает, - добавил дядя. - Жизнь должна бурлить вокруг меня, как водопад. - Вот и Джордж был такой же, - промолвила мать, немного подумав. - Он все время старается оживить свою торговлю, - заговорила тетушка Сьюзен, бросая нежный взгляд на мужа. - Он выставляет в окне все новые объявления, дня не проходит, чтобы он что-то не придумал. Вы просто не поверите. Я частенько нервничаю из-за его затей. - И все это ни к чему, - сказал дядя. - Да, и все это ни к чему, - согласилась жена. - Он не в своих силах. (Она хотела сказать: "Не в своей стихии".) Наступила долгая пауза. Этой паузы я ожидал с самого начала разговора и сразу же навострил уши. Я знал, что будет дальше: речь пойдет о моем отце. Я окончательно убедился в этом, когда глаза матери задумчиво остановились на мне. В свою очередь, дядя и тетушка окинули меня взглядом. Тщетно пытался я придать своему лицу выражение благоглупости. - Мне кажется, - промолвил дядя, - для Джорджа будет интереснее побывать на рыночной площади, чем сидеть здесь и болтать с нами. Там есть памятник старины - любопытная штучка, позорный столб с колодками. - Я не прочь посидеть и с вами, - сказал я. Дядя поднялся и с самым добродушным видом повел меня через аптеку. На пороге он остановился и довольно дружелюбно выразил некоторые свои мысли: - Ну, разве это не сонное царство, Джордж, а? Вон посмотри, на дороге спит собака мясника, а ведь до полудня еще полчаса! Я уверен, что ее не разбудит даже трубный глас в день Страшного суда. Поверь, никто здесь и не проснется! Даже покойники на кладбище - и те только повернутся на другой бок и скажут: "Не тревожьте вы нас лучше!" Понимаешь?.. Ну, хорошо. А позорный столб с колодками сразу вон за тем углом. Он смотрел мне вслед, пока я не скрылся из виду. Так мне и не пришлось услышать, что они говорили о моем отце. Когда я вернулся, мне показалось, что дядя каким-то чудесным образом стал больше в мое отсутствие и возвышался над всеми остальными. - Это ты, Джордж? - крикнул он, когда звякнул колокольчик двери. - Заходи! Я вошел в комнату и увидел его на председательском месте перед задрапированным камином. Все трое повернулись в мою сторону. - Мы тут говорили, что не худо бы сделать из тебя аптекаря, Джордж, - сказал дядя. Мать быстро взглянула на меня. - Я надеялась, - заявила она, - что леди Дрю сделает что-нибудь для него... - И она снова замолчала. - Что же именно? - спросил дядя. - Она могла бы замолвить о нем словечко кому-нибудь, возможно, пристроить его куда-нибудь... - Как все служанки, мать была твердо убеждена, что все хорошее на этом свете достигается только протекцией. - Он не из тех, для кого можно что-нибудь сделать, - добавила она, отказываясь от своей мечты. - Он не умеет приспосабливаться. Стоит только сказать, что леди Дрю хочет помочь ему, и он становится на дыбы. Он так же непочтительно относился к мистеру Редгрэйву, как и его отец. - Кто этот мистер Редгрэйв? - Священник. - Хочет быть чуточку независимым? - живо спросил дядя. - Непокорным, - ответила мать. - Он не знает своего места и думает, что сможет добиться чего-нибудь в жизни, насмехаясь над людьми и пренебрегая ими. Может быть, он поймет свою ошибку, пока еще не слишком поздно. Дядя почесал свой порезанный подбородок и взглянул на меня. - Ты знаешь хоть немного латынь? - отрывисто спросил он. Я ответил отрицательно. - Ему придется немного заняться латынью, чтобы сдать экзамен, - пояснил дядя матери. - Хм... Он мог бы брать уроки у преподавателя нашей школы - ее недавно открыло благотворительное общество. - Как! Я буду учить латынь? - взволнованно воскликнул я. - Немножко, - ответил дядя. - Я всегда хотел изучать латынь! - заявил я с жаром. Меня давно мучила мысль, что в этом мире трудно жить, не зная латыни, и Арчи Гервелл убедил меня в этом. Это подтверждала и литература, прочитанная мною в Блейдсовере. С латынью я связывал какую-то не совсем осознанную мною мысль об освобождении. И вот теперь, когда, казалось, я уже и мечтать не мог об учении, мне преподнесли такую приятную новость. - Латынь тебе, конечно, ни к чему, - сказал дядя, - но ее нужно знать, чтобы выдержать экзамены. Ничего не поделаешь! - Ты займешься латынью потому, что так нужно, - заявила мать, - а вовсе не потому, что ты этого хочешь. Кроме того, тебе придется изучать еще и многое Другое... Одна мысль о том, что я не только смогу продолжать учение и читать книги, но что это даже будет моей непременной обязанностью, подавляла во мне все другие чувства. Я давно уже считал, что для меня навсегда потеряна такая возможность. Вот почему слова дяди так взволновали меня. - Значит, я буду жить с вами? - спросил я. - Учиться и работать в аптеке? - Выходит, что так, -