ить судьбу несчастной Жюстины, но за ее смерть высказались только Жером и Клемент, четверо остальных предпочли оставить ее для дальнейших утех. После этого ее вновь водрузили на прежнее место, и было решено немедленно приступить к главной оргии. Северино собственноручно уложил на адскую машину восемнадцатилетнюю девушку, ту, которая по общему мнению слыла самой красивой в доме. Ее положили на живот, нажали пружину, и ее прекрасные ягодицы приподнялись, явив присутствующим все свое великолепие. Флагелляция происходила следующим образом, кстати, эта процедура была одинаковой для всех: каждый монах должен был принять в ней участие, возле жертвы стояла самая юная девочка с необходимыми инструментами и подавала кнутобою тот, что ему больше нравился, а зачастую он использовал их все подряд; другая девица, выбранная из самых крепких, била его хлыстом во время экзекуции, а один из мальчиков, стоя на коленях, сосал ему член. Следующая жертва в ожидании своей очереди также стояла на коленях со сложенными руками в позе смиренной мольбы; она смотрела в глаза экзекутору, просила пощады, умоляла его и, разумеется, заливалась слезами, а в это время другой монах подвергал ее самым невероятным унижениям и грозил неслыханными карами, а если она будет недостаточно усердна в своих мольбах. Все девушки и женщины, даже самые юные, даже беременные, получили нещадную порку, каждый монах шестнадцать раз принимался за дело. Почти всех переворачивали животом вверх, и это приводило их в еще большее отчаяние, потому что экзекуция спереди была много болезненнее, тем более что злодеи старались как можно сильнее получить несчастных пленниц и, обрабатывая переднюю часть, целили концом плети внутрь влагалища, чтобы вызвать в этом нежном органе исключительно сильную, порой просто невыносимую боль, и чем громче стонала жертва в эти моменты, тем больше торжествовали развратники, тем выше дыбились их члены и острее было их наслаждение. Между тем ни один из них так и не извергнулся - настолько они привыкли к пороку, настолько закалились они во время самых сильных и самых сладострастных сцен. После вступительной части на диван положили сорокалетнюю женщину и другую, тридцатилетнюю, которая была беременна; к ним по очереди подходили юные девушки, которых они заключали в объятия, затем монахи, также по очереди, подвергали их телесному наказанию по своему выбору. Возле каждой жертвы находились два ганимеда, и палач, приведя свой приговор в исполнение, овладевал одной из четырех, имевшихся в его распоряжении задниц, которая больше других приглянулась ему, остальные предлагали себя для его лобзаний; в это время его содомировали, кроме того, ему помогали еще две женщины: одну он терзал руками, другая, постарше, должна была стоять перед ним на коленях, увлажнять его орган языком и вставлять в облюбованное отверстие. Церемонию начал Северино и выбрал самую юную жертву. Злодей с такой силой щипал ей ягодицы, что они почернели, когда он оставил ее в покое; затем он вломился в задний проход юноши, другой овладел им сзади, и распутник принялся беспорядочно целовать и хватать руками все, что перед ним находилось: зады, груди, влагалища: все годилось для утоления его похоти, так как возбужденный мужчина не разбирается - он хочет сбросить сперму, а для этого хороши все средства. Словом, настоятель добился своего. Следующим был Клемент: его ярость обрушилась на прелестную пятнадцатилетнюю девочку. Негодяй взял связку терновых прутьев и натер ими все тело бедняжки, затем побрызгал на свежие царапины уксусом, после чего набросился на педераста, но не обладая достаточной твердостью, чтобы сношать его, он вставил член ему в рот и через некоторое время кончил, вонзая зубы в ягодицы беременной женщины, которую возжелала его похоть. Подошел Антонин и выбрал красивую девушку восемнадцати лет. Шалун, конечно, любил влагалища, однако это не помешало ему поистязать, причем самым жутким образом, названный предмет нежного создания. Невозможно себе представить, до какой степени жестокости дошел монах: он колол ее булавками, возбуждая себя руками, а когда эта бесчеловечная процедура довела его до белого каления, когда плоть его отвердела, он забрался в вагину одной из девочек, которые сменили педераста, и извергнулся, облизывая зад своей жертвы, кстати, заметим, что в это время его содомировали. Что же предпринял Амбруаз? Этот монстр избрал своей игрушкой ту самую девушку, которая служила жертвой для его собрата, и сразу набросился на нее с кулаками; удары его были настолько сильные и резкие, что она без чувств рухнула к его ногам, тогда только он овладел тринадцатилетним ганимедом, подставил свое седалище натиску служителя постарше, уткнулся носом в чью-то задницу, и его сперма пролилась. Его сменил Сильвестр: он облюбовал девушку двадцати лет, и долго созерцал ее ягодицы. О небо, как же они были прекрасны! Как могло родиться чудовище, которое осмелилось осквернить совершеннейшее творение природы? - Знаете, дорогая, - обратился к жертве Сильвестр, - я не буду скрывать от вас, что придумал для вас ужасную пытку, но приведу ли я ее в исполнение, зависит только от вас: если вы сию же минуту выдадите мне свежие экскременты, я избавлю вас от дальнейшего. Негодяй! Он прекрасно знал, что выполнить это невозможно, он не мог не знать, что она несколько минут назад угостила Жерома продуктом, которого он так жаждал. Бедняжка поднатужилась, но, увы, ничего, естественно, у нее не получилось. - Я очень разочарован, - нахмурился Сильвестр. Взявши клещи, варвар в пяти или шести местах вырвал кожу с бедер и ягодиц девушки, и из каждой раны хлынула кровь. Ему подставили чье-то влагалище, он вошел в него, а его обладательница, получившая соответствующие инструкции, не замедлила выложить на корень его члена добрую порцию экскрементов; еще две он получил из мужских задниц, его, конечно, сношали в это время, и злодей извергнулся, громогласно проклиная Всевышнего. Остался Жером; он приблизился и выбрал тринадцатилетнюю девочку. Распутник пользовался исключительно зубами, и после каждого укуса обильно лилась кровь. - Я мог бы ее сожрать, - пробормотал обезумевший развратник, - сожрать живьем, я давно мечтал съесть женщину и выпить из нее кровь. Жером просто осатанел от возбуждения; он накинулся на задницу шестнадцатилетнего ганимеда, насадил ее на свой одеревеневший член, покусал все, что оказалось перед ним, и кончил под аккомпанемент сыпавшихся на него ударов. Затем монахи пили и восстанавливали силы, а несчастная Жюстина, сидя на своем насесте, была близка к обмороку. Ее захотела пожалеть одна девушка, и нахалку приговорили к тремстам ударам кнута, которые тотчас выдали ей все шестеро, так что ее ягодицы превратились в кровавое месиво. - Никакой жалости, никакого сочувствия, - заявил Сильвестр, - человеколюбие означает смерть удовольствиям, эти потаскухи живут здесь для того, чтобы страдать, поэтому должны испить свою чашу до самого дна. Распутники, подобные нам, черпают свое наслаждение из великих страданий предметов, служащих для наших радостей, поэтому о сочувствии не может быть и речи. Что нам до того, если страдает какая-то тварь - главное, чтобы наши фаллосы оставались тверды как железо. Женщины, специально созданные для того, чтобы доставлять нам удовольствие, должны исполнять свое предназначение во всех отношениях, если они отказываются, следует уничтожать их как существа бесполезные, как опасных зверей, потому что середины здесь нет: те, которые не утоляют наши страсти, вредят нам, стало быть, они наши враги, и во все времена, во всех странах люди избавлялись от своих врагов, считая это святым делом. - Послушай, Сильвестр, - сказал Жером, - сдается мне, что ты забыл принципы христианского милосердия. - Я ненавижу все, что связано с христианством, - отозвался Сильвестр, - может ли человеческий разум принять это скопище невероятной чепухи? Эта гнусная религия, придуманная для нищих, служит только им и загоняет остальное человечество в стойло своих добродетелей, но черт меня побери, друзья мои, какой смысл изображать из себя благодетелей нам, которые купаются в безбрежном море сладострастия? Эта низость простительна для того, кто боится жизни, так как он полагает, что должен умаслить людей, от которых может когда-нибудь оказаться в зависимости, нам же, не нуждающимся ни в ком, не пристало поддаваться подобной слабости, давайте же впустим в свои сердца только похоть, жестокость и все прочие пороки, которые рождаются из этих двух или их дополняют. - Как?! - с притворным изумлением заметил Северино. - Ты считаешь, что врагов непременно надо убивать? - И не делать при этом никаких исключений, - твердо ответил Сильвестр. - Не следует чураться ни хитрости, ни насилия, ни мошенничества, чтобы добиться этого, и причина тому проста: разве враг не убьет меня, если сможет сделать это? - Разумеется. - Зачем же тогда жалеть его? Смерть, на которую я его обрекаю, будет уже не злодеянием, а справедливостью, ведь я избавляю его от необходимости совершить преступление, значит я становлюсь на сторону закона и, убивая врага, совершаю законный акт, освобождающий меня от наказания. Скажу больше: я никогда не стал бы медлить, имей я силы и средства, и ждать, пока мои враги окрепнут: я избавился бы от них при малейшем подозрении, при самом слабом намеке на их враждебность, так как нет смысла разгонять грозу, когда она уже разразилась, и я был бы идиотом, если бы не предупредил ее. Я хочу сказать одну ужасную истину, которая, будучи истиной, должна быть обнародована: одна-единственная капля моей крови ценнее, нежели кровавые потоки, пролитые другими, следовательно, нельзя колебаться, когда для сохранения этой капли надо пролить чужую кровь. На земле невероятно много эгоизма, и даже для филантропов эгоизм - самый святой и справедливый из законов природы. Напрасно кое-кто толкует мне, что это порок: как только я услышу в своей душе голос этого чувства, я немедленно последую за ним. Поскольку большая часть естественных порывов разрушительна для общества, оно назвало их преступлениями, но общественные законы имеют объектами своего применения всех людей, между тем законы природы индивидуальны и, следовательно, они предпочтительнее: закон, придуманный людьми для всех людей без разбора, может быть ошибочным, закон же, внушенный природой сердцу каждого человека в отдельности, непременно будет справедлив. Я понимаю, что мои принципы жестоки, и их следствия опасны, ну так что из того, если они истинны? Прежде всего я - сын природы, а уж потом сын человечества, я должен уважать законы природы и только потом прислушаться к общечеловеческим установлениям, ибо первые суть нерушимые законы, а вторые часто меня обманывают. Согласно этим принципам, когда законы природы заставляют меня повиноваться общественным законам, или когда они рекомендуют мне игнорировать их, насмехаться над ними, я должен поступать именно таким образом, конечно, приняв все меры предосторожности для самосохранения. - Чтобы поддержать мудрую философию Сильвестра, - сказал Амбруаз, - я добавлю только одно: потребности человека заключаются именно в том, чтобы сделать его естественным существом и изолировать от общественной массы. - Но если потребности его таковы, - заметил Северино, - тогда в интересах этих потребностей следует соблюдать законы. - А вот это уже софизм, - возразил Амбруаз, - который и привел к появлению нелепых законов. Дело в том, что человек присоединяется к обществу только по своей слабости, в надежде легче удовлетворить свои потребности, но если общество предоставляет ему такую возможность только на очень обременительных условиях, не лучше ли сделать это самому, нежели покупать столь дорогой ценой? Не разумнее ли провести жизнь в лесу, чем просить милостыню в городе и постоянно подавлять свои наклонности, приносить их в жертву общим интересам, которые не дают ему ничего, кроме огорчений? На это Северино заметил следующее: - По моему, как и Сильвестр, ты - ярый противник общественных условностей и человеческих установлений. - Я их ненавижу, - ответил Амбруаз, - они ограничивают нашу свободу, они ослабляют нашу энергию, они развращают нашу душу, наконец, они превратили род человеческий в стадо тупых рабов, которых может повести куда угодно первый попавшийся негодяй. - Но сколько преступлений, - сказал Северино, - было бы на земле без установлений и без руководителей. - Именно так рассуждают рабы, - сказал Амбруаз. - Но что есть преступление? - Действие, направленное против интересов общества. - А что такое интересы общества? - Совокупность всех отдельных интересов. - А если я вам докажу, что интересы общества - это вовсе не сумма отдельных интересов и что вещь, которую вы называете общественными интересами, напротив того, является результатом отдельных жертв со стороны людей, вы признаете, что защищая свои права пусть даже посредством того, что вы считаете преступлением, я волен совершить преступление, так как оно восстановит справедливость и вернет мне ту часть, которую я уступил вашим общественным установлениям ценой собственного счастья и благополучия? В таком случае, что вы назовете преступлением? Так вот, преступление - это пустой звук, потому что под этим понимают какое-либо нарушение общественного договора, но я должен презирать этот договор, как только мое сердце скажет мне, что он не способствует моему счастью; я должен уважать то, что противоречит этому договору, если истинное счастье сулят мне противоположные поступки. - Вот именно! - вскричал Антонин, который в это время ел и пил, как проголодавшийся волк. - Вот великие слова! - А что называете вы моралью, объясните мне, пожалуйста? - не унимался Амбруаз. - Образ жизни, - ответил Северино, - который должен вести человека по дороге добродетели. - Но если добродетель - такая же химера, как и преступление, - сказал Амбруаз, - чем является образ жизни, который заводит людей в тенета этой химеры? Ясно, как день, что нет на свете ни добродетели, ни порока, что и то и другое зависит от географического положения, что в них нет ничего постоянного, поэтому абсурдно руководствоваться этими отвратительными иллюзиями. Самая здоровая мораль - та, которую диктуют нам наши наклонности, мы никогда не впадем в заблуждение, если будем подчиняться им. - Выходит, в них нет ничего дурного? - спросил Жером. - Я полагаю, в них нет ничего предосудительного, достаточно сказать, что я считаю их все хорошими, так как иначе придется допустить, что либо природа сама не понимает, что делает, либо она внушила нам только те, которые необходимы для осуществления ее намерений в отношении нас. - Таким образом, - продолжал Жером, - развращенность Тиберия и Нерона происходит от природы? - Конечно, их преступления служили природе, потому что нет ни одного порока, который был бы ей не угоден, ни одного, в котором она бы не нуждалась. - Эти истины настолько очевидны, - заметил Клемент, - что я не понимаю, о чем еще тут спорить. - Меня просто развлекает их развращенный образ мыслей, - ответил Северино, - вот почему я спорил с ними: чтобы дать им возможность высказаться и еще острее наточить свой ум. - Мы тебе признательны за это, - сказал Амбруаз, - и понимаем, что ты выступал не оппонентом и что наши мысли близки тебе. - Надеюсь, никто из вас не сомневается в этом, - сказал Северино. - Возможно, я еще больше разовью их и признаюсь, что мне хочется совершить такое масштабное преступление, которое в полной мере удовлетворит мои страсти, потому что среди известных мне я не вижу ничего, что может их успокоить. - Я давно хочу того же, - сказал Жером, - более двадцати лет меня возбуждает только одна мысль: совершить злодеяние, равного которому не было на земле, но, к сожалению, ничего не могу придумать: все, что мы здесь творим, - это лишь слабое подобие того, на что мы способны, и на мой взгляд возможность надругаться над природой - вот самая большая и сладкая мечта для человека. - Так вы достаточно возбудились, Жером? - спросил Северино. - Ни слова больше, друзья мои, поглядите на мой член - это же настоящая пороховница. Впрочем, не важно, стоит он или нет, я все равно мечтаю о злодеянии, меня никогда не покидает такое желание, и я больше совершил их в спокойном состоянии, чем под воздействием похоти. - Итак, - возгласил Северино, - вы практикуете религию только затем, чтобы дурачить людей? - Разумеется, - ответил Жером, - это покровы лицемерия, необходимые для нас. Самое высокое на свете искусство - обман, и нет другого, столь же полезного: не добродетель нужна людям, а ее видимость, только этого ждет от нас общество; люди не настолько близки друг к другу, чтобы нуждаться в добродетели - им достаточно ее маски, а вглубь никто не полезет. - Да, и именно в этом заключается неисчерпаемый источник для других пороков. - Значит, тем более мы должны ценить лицемерие, - подхватил Жером. - Признаться, в юности я сношался с искренней радостью, только если предмет наслаждения оказывался в моих руках благодаря хитрости и лицемерию, кстати, я должен рассказать вам когда-нибудь историю своей жизни. - Мы сгораем от нетерпения услышать ее, - сказали в один голос Амбруаз и Клемент. - И вы тогда поймете, - добавил Жером, - что злодейство никогда мне не надоедало. - Еще бы! - воскликнул Сильвестр. - Разве что-нибудь иное может взволновать душу до такой степени? Может ли что-то так сладостно щекотать чувства? Да, друзья мои, мы не смогли бы ни дня прожить без злодейств. - Терпение, терпение, - проговорил Северино, продолжая разыгрывать роль оппонента, - придет время, когда религия возвратится в ваши сердца, когда мысли о Всевышнем и о его культе вытеснят из них все иллюзии распутства и заставят вас отдать этому всемогущему Богу все движения души, которой по вашей вине овладел порок. - Друг мой, - сказал Амбруаз, - религия имеет власть только над людьми, которые без нее ничего не в состоянии объяснить, она - квинтэссенция невежества, но в наших философских глазах религия есть нелепая басня, заслуживающая лишь нашего презрения. Действительно, что она дает нам, эта. возвышенная религия? Я бы очень хотел, чтобы мне это разъяснили. Чем ближе мы ее наблюдаем, тем больше убеждаемся, что ее теологические химеры способны лишь исказить наши представления: обращая все в тайны, эта фантастическая религия в качестве причины того, что мы не понимаем, предлагает то, что мы понимаем еще меньше. Разве объяснить природу - это означает связать видимые явления с неизвестными механизмами, с невидимыми силами, с нематериальными причинами? Неужели можно удовлетворить человеческий разум, если растолковывать ему то, что он не понимает, используя понятие, еще более непонятное, Божество, которое никогда не существовало? Может ли божественная природа, которую постигнуть невозможно и которая противна здравому смыслу и разуму, помочь понять природу человеческую, которую и без того так трудно объяснить? Спросите у христианина, то есть у недоумка, поскольку только недоумок может быть христианином, спросите у него, в чем истоки мира, и он ответит, что это Бог создал вселенную; затем спросите, что такое Бог - он этого не знает; что такое создавать? Он не имеет о том никакого понятия; в чем причина чумы, голода, войн, засухи, наводнений, землетрясений - он вам скажет, что это гнев божий; поинтересуйтесь, какими средствами можно избежать этих несчастий - он вам скажет: молитвами, жертвами, процессиями, религиозными церемониями. Но отчего в небе столько злобы? Оттого, что люди злые. Почему люди злые? Потому что развращена их природа. Какова причина этой развращенности? Дело в том, скажут вам, что первый человек, соблазненный первой женщиной, съел яблоко, до которого Бог запретил дотрагиваться. Кто же заставил эту женщину сотворить такую глупость? Дьявол. Но кто создал дьявола? Бог. Зачем же Бог создал дьявола, развращающего человеческий род? Неизвестно: это тайна, скрытая в лоне Божественности, которая сама есть великая тайна. Тогда спросите у этого животного, какой скрытый принцип движет поступками и мыслями человека? Он ответит: душа. Что такое душа? Это дух. Что такое дух? Это субстанция, которая не имеет ни формы, ни цвета, ни протяженности, ни элементов. Как может существовать подобная субстанция? Как может она управлять телом? Это неизвестно, потому что это тайна. Имеют ли душу животные? Нет. Почему же тогда они действуют, чувствуют, думают абсолютно так же, как и люди? Здесь ваш собеседник промолчит, потому что сказать ему нечего, и причина тому проста: если людям дается душа, то для того, чтобы они могли делать посредством ее все, что угодно, в силу приписываемого ей могущества, тогда как с душой животных дело обстоит по-другому, и какой-нибудь доктор теологии был бы весьма уязвлен тем, что его душа подобна душе, скажем, свиньи. Вот какими ребяческими измышлениями приходится объяснять проблемы физического и морального мира! - Но если бы все люди были философами, - сказал Северино, - мы не имели бы удовольствия быть единственными в своем роде, ведь очень приятно устраивать схизмы и думать не так, как другие люди. - Я разделяю ваше мнение, - сказал Амбруаз, - в том, что никогда не следует снимать повязку с глаз народа; лучше будет, если он согнется под грузом предрассудков. Где мы взяли бы жертв для нашего злодейства, если бы все люди были злодеями? Народ должен жить под игом заблуждений и лжи, и мы должны всегда поддерживать скипетр тиранов, защищать троны, ибо они поддерживают Церковь, а деспотизм, дитя этого союза, стоит на страже наших прав и привилегий. Людей надо держать в железных рукавицах, и я бы хотел, чтобы все суверены (тем более, что они много выиграют от этого) еще больше расширили нашу власть, чтобы во всех странах царила Инквизиция. Посмотрите, как она держит испанский народ на привязи у короля, и такие цепи прочны только там, где действует этот святейший трибунал. Иногда сетуют на то, что это кровавая власть, ну так что же: не лучше ли иметь двенадцать миллионов верноподданных, чем двадцать четыре миллиона непослушных? Величие государя зиждется не на количестве подданных, а на степени его власти над ними, на исключительной покорности людей, которыми он правит, а эта покорность немыслима без инквизиторского трибунала, который, способствуя власти государя и процветанию государства, каждодневно уничтожает тех, кто угрожает спокойствию. Так какое значение имеет кровь, если она служит укреплению власти суверена! Если без этого эта власть рухнет, население впадет в анархию, следствием которой бывают гражданские войны, и не потечет ли эта кровь еще обильнее, если так некстати пожалеть ее? - Думаю, - заметил Сильвестр, - что наши добрые доминиканцы находят в своих судилищах весьма пикантную приправу для своего сладострастия. - Даже не сомневайтесь в этом, - сказал Северино. - Я семь лет прожил в Испании и был очень близок к нынешнему инквизитору. Однажды он мне сказал так: "Мои казематы превосходят любой восточный гарем: там есть женщины, девушки, юноши на любой вкус, самого разного возраста и разных национальностей; по одному мановению пальца они падают к моим ногам, мои евнухи - это мои поставщики товара, а смерть - моя сводница, и трудно себе представить, какой она наводит ужас". - Ах ты, черт побери! - пробормотал в этот момент Жером, который снова начал возбуждаться и уже ухватил восемнадцатилетнюю жертву. - В самом деле, нет на свете ничего более сладострастного, нежели деспотические утехи: чем сильнее мы топчем желанное тело, тем больше удовольствия оно нам доставляет. Это сладострастная мысль воспламенила наших собеседников, и стало заметно, что ужин закончится новыми вакханалиями. - Я предлагаю немного позабавиться с этими беременными тварями, - сказал Антонин, который и был виновником их нынешнего положения. Предложение было принято, посреди комнаты поставили пьедестал высотой несколько футов, на котором обе несчастные , привязанные друг к другу спинами, едва могли поставить ногу. Остальная поверхность диаметром три фута была усыпана колючками и шипами, они были вынуждены стоять на одной ноге, каждой дали гибкий шест, чтобы держаться, так что, с одной стороны, им приходилось делать все, чтобы не свалиться на "пол, с другой, было почти невозможно оставаться в устойчивом положении. И вот этот жестокий выбор составлял удовольствие монахов. Они окружили пьедестал, их окружили предметы наслаждения - возле каждого было не менее трех, которые возбуждали его самыми разными способами. Несмотря на беременность, жертвы оставались наверху более четверти часа. Первой не выдержала та, что была на восьмом месяце: она пошатнулась, увлекла за собой подругу по несчастью, и обе с пронзительными криками упали на острые колючки. Наши злодеи, подгоняемые вином и похотью, как безумные набросились на них: одни били несчастных ногами, другие втирали в их кожу шипы, одни их содомировали, другие сношали во влагалище, и все шестеро наслаждались от всей души, когда у тридцатилетней женщины начались сильные боли, которые известили присутствующих о том, что она вот-вот избавиться от своей тяжкой ноши. Ей, естественно, было отказано во всякой помощи, так как природа сама о себе заботится, но бедняжка произвела на свет крошечный трупик, и он стал причиной гибели матери. I Напомним, что одной было двадцать шесть, другой - тридцать лет. Их портрет можно найти выше. Первая была 'на шестом месяце беременности, вторая - на восьмом. (Прим. автора.) Здесь исступление монахов достигло предела: все они одновременно испытали оргазм - в вагину, в задний проход или в рот; сперма текла ручьями, ужасные богохульства сотрясали своды, и спокойствие восстановилось не сразу. Мертвых унесли в одну сторону, через другую дверь в сераль ушли оставшиеся в живых жертвы; наставник оставил при себе только Жюстину и двадцатипятилетнюю девушку по имени Омфала, чей портрет изображен выше, и обратился к нашей героине с такими словами: - Вы только что видели, что я вам спас жизнь, иначе вас приговорили бы к смерти. Сейчас следуйте за этой девушкой, она покажет вам вашу комнату и введет в курс ваших обязанностей, и хорошенько запомните, что только абсолютная покорность и полное смирение не позволят мне раскаяться в том, что я для вас сделал. А теперь посмотрим вашу задницу. Кроткая, испуганная Жюстина, дрожавшая всем телом, подчинилась. - Вас спасли ваши ягодицы, - продолжал монах, - я без ума от них, так что вы должны подогревать и удовлетворять желания, которые они мне внушают: мое безразличие будет столь же невыгодно для вас, как и пресыщение, ибо я накажу вас как за то, что ничего не почувствую, так и за то, что почувствую слишком много. - Какие ужасы, о Господи! Сжальтесь надо мной и будьте благородны, соблаговолите вернуть мне свободу, которую вы так коварно у меня отобрали, и я буду молиться за вас до конца моих дней. - Эти причитания, милочка, - прервал ее монах, - не будут способствовать моему счастью, зато удовольствие заставить вас служить моему сладострастию ни с чем не сравнимо. И Северино, при помощи Омфалы ввел свой член в задний проход Жюстины, после нескольких толчков он покинул его. - Я сегодня же отвел бы ее в свою спальню, - сказал он Омфале, - если бы этой ночью меня не ждали юношеские покои, но это случится на днях. А пока объясните ей наши правила. Настоятель исчез, обе наложницы удалились в сераль, и за ними тут же захлопнулись окованные медью двери. Жюстина, слишком уставшая, слишком потрясенная, ничего не замечала и ничего не слышала в тот первый вечер, она думала лишь о том, как бы немного передохнуть, и ее подруга, уставшая не меньше, не стала настаивать. На следующий день, открыв глаза, Жюстина увидела, что находится в одной из келий, которые мы уже описали. Она поднялась, осмотрелась и пересчитала другие комнаты, они также располагались по периметру зала, середину которого занимал круглый стол, и за ним могли поместиться тридцать человек. Когда Жюстина встала, вокруг царила необычная тишина. Она обошла зал, освещаемый скупым солнцем, проникавшим через очень высокое окно, забранное тройной решеткой. Кельи не закрывались: каждая девушка могла в любое время выйти или в общий зал, или в комнату подруги, поэтому Жюстина не могла запереться у себя. На каждой двери была табличка с именем хозяйки, и Жюстина быстро отыскала Омфалу; первым ее побуждением было броситься на грудь этой прелестной девушки, чей приветливый и скромный вид внушал ей доверие, потому что она надеялась на ее понимание. - Ах, моя милая, - проговорила она, садясь на постель Омфалы, - я никак не приду в себя от ужасов, которые вчера вытерпела, и от тех, которые увидела здесь. Если когда-нибудь я смогу представить себе радости наслаждения, они покажутся мне чистыми как сам Бог, который внушает их людям; это он дает их нам в качестве утешения, мне кажется, они должны рождаться из любви и нежности, и я никогда не думала, что люди, наподобие диких зверей, могут наслаждаться, заставляя страдать своих собратьев. О великий Боже! - продолжала она, глубоко вздыхая, - теперь мне совершенно ясно, что ни один добродетельный поступок не будет продиктован велением моего сердца без того, чтобы за ним тотчас не последовало какое-нибудь несчастье! Какое зло совершала я, о Боже, желая исполнить в этом монастыре религиозные обязанности? Оскорбила ли я небо своим желанием вознести к нему свою молитву? О непостижимое провидение, - так закончила она, - скажи мне. ради всего святого, неужели ты хочешь, чтобы мое сердце озлобилось? За этими горестными жалобами последовали потоки слез, которыми Жюстина залила грудь Омфалы, а нежная подруга, сжимая ее в своих объятиях, твердила о мужестве и терпении. - Поверь, Жюстина, - с жаром сказала она, - я тоже, как и ты, проливала слезы в первые дни, а теперь привыкла: то же самое произойдет и с тобой. Начало всегда кажется вам невыносимо ужасным, и не только необходимость утолять страсти этих распутников угнетает нас, но и утрата свободы и жестокость, с какой с нами обращаются в этом мерзком доме, и смерть, которая постоянно кружит над нами. Скоро несчастные немного утешились в объятиях друг друга. Как бы ни была велика боль Жюстины, она успокоившись, попросила подругу посвятить ее в горести и страдания, уготованные ей. - Во-первых, - начала Омфала, - существует одна обязанность, которой не может избежать никто из нас: я должна представить тебя Викторине. Это директриса сералей, она пользуется здесь, если только такое возможно, еще большей властью, чем сами монахи, и мы зависим главным образом от нее. Она уже знает о твоем появлении и будет очень недовольна, если сегодня ты не придешь первым делом к ней. Приведи себя в порядок и заходи за мной, а я пока пойду предупредить ее. Жюстина, озадаченная этой обязанностью, тем не менее сделала все, как ей советовали, и через некоторое время вернулась к подруге. Туалет, наведенный наспех, и изможденный вид, который придавали ей горе и усталость - все это делало нашу прелестницу настолько притягательной, что невозможно было смотреть на нее без волнения, и любой, кто бы ее ни увидел в тот момент, должен был проникнуться самым глубоким сочувствием. Пока Омфала рассказывает Жюстине о характере и внешности директрисы, мы сами опишем ее читателю. Это была тридцативосьмилетняя женщина, смуглая, сухощавая, высокого роста, с черными пронзительными глазами, густыми красивыми волосами, белыми как сахар зубами, прямым римским носом, всегда злым выражением лица, громким сердитым голосом и злобным характером; она обладала незаурядным умом, была очень жестокой, очень развращенной и чрезвычайно нечестивой, она необыкновенно гордилась своим положением и исполняла свои обязанности с деспотическим наслаждением. Позже мы увидим, насколько наложницы сералей зависели от нее и какую безграничную власть она над ними имела. Викторина объединяла в себе все самые порочные вкусы и наклонности: будучи отъявленной лесбиянкой и содомиткой, она самозабвенно любила все, что может предложить разврат, и к этим недостаткам следует добавить обжорство, пьянство, лживость, коварство и безграничную распущенность. Судя по всему, эта женщина была настоящим чудовищем, и от нее нельзя было ожидать ничего, кроме ужасов. Попав в монастырь восемь лет назад, эта мегера скоро сделалась полновластной хозяйкой и добровольно осталась здесь. Только ей позволялось выходить за ворота, когда того требовали дела заведения, однако над ней висел меч правосудия, и ее разыскивали по всей Франции, поэтому она очень редко пользовалась этой привилегией и, заботясь о собственной безопасности, остерегалась далеко удаляться от обители, где пользовалась абсолютной безнаказанностью, какую не смогла бы найти в другом месте. Апартаменты Викторины, состоявшие из обеденной комнаты, спальни и двух кабинетов, располагались между двумя сералями - для мальчиков и для девочек - и сообщались с обоими, постольку и тот и другой находились под ее контролем. Итак, наши юные одалиски переступили ее порог, и Омфала начала так: - Мадам, это наша новенькая, преподобный отец-настоятель передал ее на мое попечение, чтобы я рассказала ей о ее обязанностях, но я решила вначале оказать ей честь и представить вам. Викторина как раз собиралась обедать. На столе стояло блюдо с индейкой в трюфелях, мясной пирог и болонская колбаса в окружении шести бутылок шампанского, но не было ни единого кусочка хлеба: она его не употребляла {Хлеб - это самая тяжелая и нездоровая пища, и просто странно, что французы никак не хотят избавиться от этого опасного продукта: если бы это им удалось, в руках тиранов оказалось бы меньше средств для угнетения, так как вернейший способ держать народ в узде - постоянно ограничивать его в этой зловонной смеси воды и муки. Между тем как благодаря изобилию в природе богатые вполне могут обойтись без него, а бедные - удовлетвориться овощами и бобовыми. (Прим. автора.)}. - Сейчас поглядим, что это за девица, проворчала Викторина. - Ого, да это лакомый кусочек... очень даже лакомый! Я давно не видела таких прекрасных глаз и такого дивного ротика. А как она сложена! Иди сюда, поцелуй меня, солнышко. И лесбиянка запечатлела на розовых губах прекраснейшего создания Амура самый пылкий и вместе с тем самый грязный поцелуй. - А ну-ка еще раз, - сказала она, - да сунь свой язык поглубже, как можно глубже, чтобы я ощутила его полностью. Жюстина повиновалась: разве можно отказать тому, от кого зависит наша участь! И результатом ее покорности стал очень сладострастный и очень долгий поцелуй. - Знаешь, Омфала, - продолжала директриса, - эта девушка мне нравится, и я с удовольствием потешусь с ней, но не теперь, потому что я выжата до капли: ночь я провела с четверыми мальчиками из сераля, а утром, чтобы прийти в себя, забавлялась с двумя девчонками. Помести ее вместе с весталками, как того требует ее возраст, введи в курс дела, а вечером доставь ко мне: если она не будет участвовать в вечерней трапезе, мы проведем ночь вместе, в противном случае я займусь ею завтра. А теперь подними юбки, я хочу увидеть, как она сложена. Омфала исполнила приказ, и пока она поворачивала свою подругу и так и эдак. Викторина ощупывала и целовала Жюстину, не забыв про ягодицы, и осталась весьма довольна. - Она очень аппетитная, - заключила директриса, - и должна сношаться как ангел. Теперь мне пора обедать, увидимся вечером. - Мадам, - почтительно заметила Омфала, - моя подруга не хочет уходить, не удостоившись чести подарить вам поцелуй, который вы обыкновенно принимаете от новеньких. - Ого! Значит, она хочет облобызать мне зад? - спросила наглая развратница. - И все остальное, мадам. - Ну что ж, я готова. Распутница подняла юбку до самого пояса, вначале прижав к свежим губам нашей героини самый недостойный, самый сластолюбивый и многое повидавший зад, и Жюстина, подталкиваемая Омфалой, несколько минут целовала ягодицы, затем задний проход Викторины. - Теперь языком, - сердито прикрикнула Викторина. - Языком! И наша бедняжка сделала, как было приказано, хотя для этого ей пришлось преодолеть сильнейшее отвращение. После этого директриса села и широко раздвинула бедра. Боже, какая бездонная пропасть открылась перед взором Жюстины! Клоака, еще более отвратительная оттого, что была вся измазана спермой, которой всю ночь питали эту блудницу. Здесь новенькая снова забыла про обязательный церемониал языка, и если бы не Омфала, которая поспешно сделала ей знак, она получила бы нагоняй от ненасытной Мессалины. Наконец, гнусная процедура закончилась, и девушки удалились, еще раз получив распоряжение вернуться тем же вечером, если Жюстину не призовут к ужину, или утром следующего дня. Они пришли в келью Жюстины, и там Омфала сообщила своей новой подруге по несчастью занимательные подробности, которые мы поведаем нашим читателям. - Итак, ты видишь, моя дорогая, что все кельи одинаковы: во всех имеется туалетная комната со всем необходимым, небольшая кровать, диван, стул, кресло, комод с зеркалом, ночной столик и шифоньер. Нет никакой разницы между комнатами мальчиков и девочек. Кстати, должна сказать, что постель неплохая: два тюфяка и матрац, два одеяла зимних и одно летнее, плед, простыни, которые меняют каждые две недели, но камина нет: вот эта большая печь обогревает все помещение, и здесь мы обычно собираемся. Окна, как ты видишь, расположены очень высоко, и каждое имеет тройную решетку. Выход из сераля в зал для праздненств закрыт тремя железными дверями, дверь в апартаменты Викторины также запирается на ночь. - Я заметила, - сказала Жюстина, - что не на всех дверях есть таблички с именами. С чем это связано? - Имена тех, кого больше нет, снимают, - ответила Омфала. - На сегодняшний день у нас не хватает двоих, поэтому две кельи без табличек. - А что с ними стало? - Неужели не понимаешь? Не помнишь вчерашнюю беременную женщину? - О небо! Ты меня пугаешь! Но ведь и в классе самых юных одной не хватает. - Ну так что: разве сердце этих злодеев доступно жалости? Но наберись терпения, Жюстина, и позволь мне продолжить. Хотя погоди, наши девушки уже собираются к обеду в большой зале, давай познакомимся с ними, затем вернемся в твою келью, и я закончу свой рассказ. Жюстина согласилась и оказалась в компании двадцати восьми девушек, прекраснее которых, казалось, трудно было найти во всей Европе. По просьбе Омфалы, чтобы Жюстина могла лучше увидеть прелести, окружавшие ее, все расселись по классам. Жюстина и ее юная наставница обошли их, и вот какие предметы больше всего поразили нашу героиню. Первым делом в классе девственниц она обратила внимание на десятилетнюю девочку, которую как будто сам Амур одарил красотой. Среди весталок она приметила девушку семнадцати лет с овальным, несколько печальным, но очень живым лицом, бледную, хрупкую, с нежным тихим голосом, словом, настоящую героиню романа. В классе содомиток взгляд Жюстины остановился на прелестнице двадцати лет, сложенной как Венера: белая атласная кожа, нежные черты лица, открытые смеющиеся глаза, роскошные волосы; рот ее был несколько великоват, но губы отличались необыкновенно красивым рисунком. Из предметов, служащих