ами на развевавшихся по ветру флагах, на которых играли солнечные блики, заплыла дальше, чем обычно. Поль Астье, который находился в лодке, шедшей впереди лодки его любовницы, сидел на корме рядом с Ланибуаром, поверявшим ему свои сердечные тайны. Получив дозволение продлить свое пребывание в Муссо до окончания доклада, старый безумец вообразил, что его ухаживания благосклонно принимаются и что он имеет шансы занять место Сами, и, как это постоянно бывает в таких случаях, он делился с Полем своими надеждами, передавал ему то, что он сказал и что ему ответили, со всеми подробностями. - Что бы вы сделали на моем месте, молодой человек? Чистый и звонкий голос прозвучал над водой с лодки, следовавшей за ними: - Господин Астье!.. - Да, герцогиня? - Посмотрите, вон там, в камышах... Это не Ведрин? В самом деле, на старой плоскодонке, привязанной к суку ольхи у зеленого островка, где заливались трясогузки, Ведрин писал пейзаж. Жена и дети были с ним. Флотилия герцогини приблизилась и стала борт о борт с его челном, - все представлялось развлечением для вечно скучающего светского общества, и пока герцогиня с самой очаровательной улыбкой здоровалась с г-жой Ведрин, которая когда-то гостила в Муссо, женщины с любопытством рассматривали художника и его жену, их прелестных, взлелеянных любовью и солнцем детей, всю эту семью, приютившуюся под сенью зеленого свода, на прозрачной и спокойной реке, в которой отражалась картина их безмятежного счастья. Ведрин, поздоровавшись, не выпуская из рук палитры, сообщил Полю новости в Кло-Жалланже, в этом длинном, низком и белом здании, что виднелось на косогоре сквозь туман, поднимавшийся с реки. - Все там с ума сошли, милый мой, помешались на том, кто займет кресло Луазильона. Весь день они только и делают, что подсчитывают голоса: все - твоя мать, Пишераль и несчастная калека в кресле на колесиках... Бедняжка тоже схватила академическую лихорадку. Она собирается переехать в Париж, устраивать празднества и приемы, чтобы способствовать успеху брата. И вот, чтобы убежать от этого помешательства, он на целый день перебирается сюда со своим семейством, работает на вольном воздухе. Показав на старый челн, художник, посмеиваясь, без тени досады добавил: - Это моя дахабиэ, мое путешествие по Нилу... Вдруг маленький мальчик, не сводивший глаз с дядюшки Ланибуара и не обращавший внимания на многочисленное общество, на красивых дам в нарядных туалетах, звонким голоском спросил академика: - Скажите: вы тот господин из Академии, которому скоро будет сто лет? Почтенный докладчик, собравшийся было щегольнуть своими мореходными талантами перед прекрасной Антонией, чуть не свалился на скамейку. Как только стихли раскаты неудержимого смеха, Ведрин рассказал о странном интересе ребенка к Жану Рею, которого он не знал, никогда не видел, но который занимал мальчугана только потому, что приближался к ста годам. Каждое утро прелестный малыш справлялся об академике: "Как он поживает?" Это крохотное существо было проникнуто каким-то почти эгоистическим уважением к долголетию, бессознательной надеждой тоже дотянуть до этого возраста, раз это удалось другому. Свежело, ветер играл вуалями дам и пестрыми флажками судов. Огромные тучи надвигались с Блуа, а со стороны Муссо, где в темном небе сверкали четыре фонаря на высоких башнях замка, дождевая завеса закрыла горизонт. Началась спешка, суета. Лодки удалялись между желтыми песчаными отмелями, следуя одна за другой из-за узости фарватера, а Ведрин в это время любовался игрой красок на грозовом небе, живописными силуэтами лодочников, стоящих на носу и напиравших на длинные шесты. Затем он обернулся к жене, которая, опустившись на колени в челноке, закутывала детей и убирала ящик с красками и палитру. - Взгляни, мамочка... Когда я говорю о каком-нибудь товарище, что мы с ним с одной лодки... Вот тебе наглядный пример: все эти лодки, идущие вереницей по ветру, спасающиеся от надвигающейся ночи, - это прекрасный образ смены поколений в искусстве. Как мы ни церемонимся друг с другом в одной лодке, все мы друг друга знаем, сидим бок о бок, все дружны поневоле, не сознавая этого, потому что плывем на одном судне... Но те, что впереди, - как они медлят, как они задерживают нас! Между их лодкой и нашей нет ничего общего. Слишком далеки мы друг от друга, слишком мы разные люди. Мы обращаемся к ним только с возгласом, полным нетерпения: "Да двигайтесь же, чего встали!" - тогда как лодке, которая следует за нами, полной молодого задора, готовой налететь на нас и пройти по нашим телам, мы сердито кричим: "Тише вы!.. Куда спешите?.." Что касается меня, - продолжал художник, выпрямившись во весь свой высокий рост и, казалось, подчиняя себе и берег и реку, - я, конечно, нахожусь в своей лодке и люблю ее, но мое внимание привлекают и те, которые удаляются, и те, которые приходят нам на смену... Я окликаю их, подаю им знаки, стараюсь поддержать связь со всеми... Потому что всем - и тем, кто впереди нас, и тем, кто следует за нами, - грозят одни и те же беды, для каждой из наших лодок течения опасны, небо изменчиво и вечер наступает слишком быстро... А теперь в путь, мои дорогие, - сейчас хлынет дождь. 13 "Молитесь за упокой души высокородного владетельного сеньора герцога Шарля-Анри-Франсуа Падовани, князя Ольмюц, бывшего сенатора, посла и министра, кавалера большого креста ордена Почетного легиона, скончавшегося 20 сего сентября 1880 года в своем поместье Барбикалья, где и преданы земле его останки. Заупокойная обедня будет отслужена в следующее воскресенье в часовне замка. Вас просят на оную пожаловать". Чувство радости и упоительной гордости охватило Поля Астье, когда, спускаясь из своей комнаты к полуденному завтраку, он услышал это известие, странным образом оглашаемое от Муссо до Онзена на обоих берегах Луары служащими похоронного бюро Вафлар в цилиндрах, обвитых крепом, ниспадающим до земли, с колокольчиками в руках, которыми они позванивали на ходу. Весть о смерти герцога, скончавшегося четыре дня тому назад, переполошила всех в Муссо и, как ружейный выстрел, вспугивающий выводок куропаток, заставила разлететься всех гостей второй очереди - кого на берег моря, кого в совершенно непредвиденное для отдыха место, а герцогиню - немедленно уехать на Корсику, оставив в замке лишь нескольких добрых друзей. Как бы там ни было, эти печальные голоса, беспрерывный звон колокольчиков, который врывался вместе с речным ветром в стрельчатое окно лестницы, это сообщение о смерти, возвещаемое на королевский, устаревший лад, придавали феодальному замку Муссо своеобразное величие, еще выше поднимали его четыре башни и верхушки его столетних деревьев. Итак, все это будет принадлежать ему. Его любовница, уезжая, умоляла его остаться в замке, чтобы по ее возвращении совместно решить серьезнейшие вопросы, и этот погребальный речитатив, казалось, возвещал его близкое вступление во владение имуществом: "Молитесь... за упокой..." Наконец-то богатство у него в руках, и на сей раз он не даст себя обобрать... "...За упокой души бывшего сенатора, посла и министра..." - Как заунывно звучат колокола, правда, господин Астье? - обратилась к нему м-ль Мозер, сидевшая за столом между своим отцом и академиком Ланибуаром. Герцогиня удержала их в Муссо отчасти для того, чтобы Поль не скучал в одиночестве, отчасти же, чтобы несчастная Антигона - раба отцовского честолюбия - могла еще немного отдохнуть и побыть на свежем воздухе. Во всяком случае, бедняжка Мозер, с глазами как у побитой собаки и с выцветшими волосами, вечно в хлопотах, постоянно вымаливавшая недостижимое академическое кресло, не представляла опасности как соперница. В это утро, однако, она принарядилась, навела на себя красоту, надела свежее платье с вырезом в форме сердечка. То, что виднелось в этом вырезе, было крайне жалко и убого, но за неимением лучшего... И Ланибуар, придя в веселое настроение, заигрывал с ней, не скупясь на двусмысленности... Он не находил заунывными ни похоронный звон, ни эти призывы: "Молитесь за упокой души", раздававшиеся далеко вокруг. Напротив, жизнь в силу контраста казалась ему еще прекраснее, вуврейское вино в графинах - еще золотистей, и он продолжал отпускать свои сальные шутки, звучавшие диссонансом в величественной, огромной столовой. Кандидат Мозер с помятым подобострастным лицом угодливо хихикал, хотя и был несколько смущен присутствием дочери, но что делать - философ так влиятелен в Академии! После кофе, который пили на террасе, Ланибуар стал красным как рак. - Идемте работать, мадемуазель Мозер, я чувствую себя в ударе!.. - воскликнул он. - Думаю, что закончу сегодня свой доклад. Маленькая кроткая Мозер, исполнявшая иногда у академика обязанности секретаря, поднялась с места не без некоторого сожаления. В такой чудесный день, окутанный первым осенним туманом, она предпочла бы большую прогулку или охотно осталась бы поболтать в галерее с Полем Астье, таким красивым, воспитанным молодым человеком, вместо того чтобы писать под диктовку дядюшки Ланибуара похвальное слово старым преданным нянькам и образцовым больничным служителям. Но отец торопил ее: - Иди, иди, дочка, мэтр тебя ждет... Она повиновалась и пошла вслед за философом в сопровождении отца, отправлявшегося вздремнуть после завтрака. Что произошло потом? Какая драма разыгралась в комнате Ланибуара, который хотя и унаследовал нос Паскаля, но его добродетелью похвалиться не мог? Возвращаясь с продолжительной прогулки по лесам, предпринятой, чтобы успокоить свое нетерпение - нетерпение честолюбца, Поль Астье увидел на дворе фаэтон, стоявший у подъезда и запряженный парой горячих лошадей. М-ль Мозер уже сидела в нем среди саквояжей и чемоданчиков, а на крыльца старик Мозер растерянно рылся в карманах, раздавая чаевые ухмылявшимся лакеям. Поль подошел к фаэтону. - Вы покидаете нас, мадемуазель? Она протянула ему руку, длинную, потную, холодную руку, на которую позабыла натянуть перчатку, и молча, не отнимая от глаз платка, вытирая слезы под вуалью, кивнула ему головой. Ничего он не добился и от старого Мозера, печально и сердито бурчавшего себе под нос, стоя одной ногой на подножке: - Это она... Это она решила уехать... Говорит, будто с ней обошлись непочтительно... Но я не могу допустить... Он тяжело вздохнул, и его глубокая морщина посреди лба, "академическая морщина", красная, как рубец от сабельного удара, стала еще заметнее. - Это очень плохо для моей кандидатуры. За обедом Ланибуар, не выходивший все это время из своей комнаты, спросил, садясь против Поля: - Вы не знаете, почему наши добрые друзья Мозер так внезапно нас покинули? - Нет, дорогой мэтр... А вы? - Странно! Очень странно! Академик старался казаться как нельзя более спокойным в присутствии слуг, осведомленных об его похождении, но было заметно, что он смущен, что он трусит, что он пребывает в состоянии, обычном для старого сластолюбца, который, едва утихает его лихорадка, боится последствий совершенных им гнусностей. Мало-помалу он ободрился, примирился с жизнью и, понимая, что неуместно дуться за столом, в конце концов признался своему молодому другу, что, быть может, зашел далеко с этой милой девушкой... - Но ведь отец сам ее мне навязывает, сам толкает ко мне в объятия... Можно быть докладчиком о премиях за добродетель, но все же, черт возьми!.. Он победоносно потрясал своей рюмкой, но Поль Астье одним словом прервал его красноречие: - А герцогиня? Мадемуазель Мозер, наверное, ей написала, пожаловалась или, по крайней мере, объяснила причину своего отъезда. Ланибуар побледнел. - Вы думаете? Поль, чтобы избавиться от несносного болтуна, продолжал на этом настаивать. А если сама девушка и не сообщит о случившемся, то может донести кто-нибудь из слуг. Поводя своим плутоватым носиком, Поль добавил: - На вашем месте, дорогой мэтр... - Пустяки! Я отделаюсь сценой, которая сильно подымет мои шансы... Женщины похожи на нас: такие истории их только подзадоривают! Старый философ храбрился, но накануне возвращения герцогини, сославшись на приближающиеся выборы в Академию и вечернюю сырость, вредную для его ревматизма, сбежал, увозя в чемодане дописанный наконец доклад. Герцогиня прибыла в воскресенье к обедне, отслуженной торжественно в замковой часовне в стиле Ренессанс, где многогранный талант Ведрина сумел восстановить чудесные разноцветные стекла и восхитительную резьбу запрестольной части алтаря. Огромная толпа крестьян из окрестных деревень - мужчины в допотопных сюртуках, в длинных синих засаленных блузах, женщины в белых чепцах и туго накрахмаленных косынках, коричневые от загара, - переполняли часовню и двор. Они собрались сюда не ради заупокойной службы, не для того, чтобы почтить память старого герцога, которого никто здесь не знал, а только ради поминальной трапезы на вольном воздухе после обедни в бесконечно длинной, ведущей к замку аллее, по обеим сторонам которой были расставлены длинные столы и скамьи. За этими столами после окончания богослужения легко разместились тысячи две-три крестьян. Вначале они конфузились: их смущали суетившиеся слуги в черных ливреях, егеря с крепом на фуражках, - осеняемые величавой тенью вязов, они говорили вполголоса, но мало-помалу под влиянием вина и сытной еды поминальная трапеза оживилась, превратилась в настоящую попойку. Герцогиня и Поль Астье, сбежав от этих отвратительных поминок, ехали крупной рысью среди полей, по безлюдным, как обычно в воскресные дни, дорогам, в открытом ландо, обитом черным сукном. Высокие лакеи с траурными кокардами на шляпах и длинная вдовья вуаль его спутницы напоминали молодому человеку такие же поездки. "Покойники вечно путаются в моих делах", - думал он, с легкой грустью вспоминая о хорошенькой головке в кудряшках - головке Колетты Розен на черном фоне. Герцогиня, утомленная путешествием, утратившая отчасти свое изящество в сделанном наспех траурном наряде, все же сохраняла величественную осанку, которой совершенно была лишена Колетта. К тому же в данном случае покойник был не обременителен; Мари-Анто была женщина искренняя и не напускала на себя скорбь, которую в подобных обстоятельствах сочла бы для себя обязательной всякая заурядная женщина, даже ненавидевшая умершего мужа и изменявшая ему направо и налево. Под громко стучавшими копытами лошадей дорога вилась лентой с небольшими подъемами и спусками то между дубовыми рощами, то по обширным равнинам, где над разбросанными там и сям скирдами хлеба кружились стаи ворон. Дождливое, серое, низко нависшее небо лишь изредка озарялось бледным солнечным светом. Колени герцогини и Поля, укрытые от ветра меховой полостью, соприкасались. Герцогиня говорила о своей Корсике, об удивительном vocero [причитание в стихах (корсиканок.)], которое импровизировала на похоронах ее горничная. - Матеа? - Да, Матеа! Представьте, она замечательный поэт. Герцогиня прочла несколько стихотворений поэтессы-плакальщицы на благородном корсиканском наречии, которое удивительно гармонировало с ее контральто. О серьезных решениях пока не было сказано ни одного слова. А только это и интересовало Поля, гораздо больше, чем стихи камеристки. Вероятно, Антония откладывает разговор до вечера. Вполголоса, чтобы позабавить ее, он рассказал ей о приключении Ланибуара и о том, как он ловко выпроводил академика. - Бедняжка Мозер! - смеясь, сказала герцогиня. - На этот раз ее отец должен непременно попасть в Академию... Она это заслужила... Они обменялись потом лишь несколькими короткими фразами, наслаждаясь близостью друг к другу, как бы убаюканные мерным покачиванием ландо, а между тем на поля спускались вечерние сумерки и доменные печи вдали выбрасывали снопы пламени, искрами разлетавшиеся по небу. Жаль только, что обратный путь был испорчен криками и песнями пьяных крестьян, толпами возвращавшихся с поминок; они чуть не лезли под колеса, валились в канавы, тянувшиеся по обеим сторонам дороги, оттуда слышались храп и отборная ругань. Так молились они за упокой души вельможи. Во время обычной прогулки по галерее, где между массивными колоннами еще смутно вырисовывался горизонт, герцогиня, прижавшись к Полю, вглядывалась в темноту ночи, шептала: - Как хорошо! Мы вдвоем... Совсем одни... И все же не заговаривала о том, чего ожидал от нее молодой человек. Он пытался навести ее на этот разговор и, нагнувшись совсем близко к ней, касаясь губами ее волос, спрашивал о том, где она намерена провести зиму. Думает ли она вернуться в Париж? О, конечно, нет! Ей опротивел Париж с его изолгавшимся обществом, где все обманывают и предают друг друга. Только она еще не решила, запереться ли в Муссо или предпринять большое путешествие в Сирию и в Палестину. Что он об этом думает?.. Значит, в этом и заключались важные вопросы, решить которые следовало сообща: в сущности, это был лишь предлог, придуманный женщиной, чтобы его удержать, боявшейся, что кто-нибудь его отнимет у нее, если он во время ее отсутствия вернется в Париж. Поль, считая, что его дурачат, кусал себе губы. "Ах, вот как, голубушка!.. Ну хорошо, посмотрим!.." Утомленная дорогой и целым днем, проведенным на воздухе, герцогиня поднялась к себе усталой походкой, обменявшись с молодым человеком многозначительным рукопожатием, за которым обычно следовали сказанные им украдкой нежные слова: "Я жду вас". Она пришла бы, он был бы там, за дверью, прислушивался бы к ее шагам... И они вознаградили бы себя за мучительный день. Целая ночь блаженства в этих словах, сказанных шепотом: "Я жду вас". Но этих слов Поль Астье не произнес в этот вечер, и, несмотря на свое неудовольствие, Мари-Анто усмотрела в этой сдержанности уважение к ее трауру, к обтянутой черным сукном часовне и, засыпая, решила, что он проявил большую деликатность. Утром повидаться не удалось: герцогиня была занята делами, проверяла счета дворецкого и расчеты с фермерами, вызвав восторг нотариуса Гобино, который говорил Полю за завтраком, лукаво улыбаясь каждой морщинкой своего старого высохшего лица: - Ну, эту не проведешь! "Много ты смыслишь!" - думал подстерегающий зверя молодой охотник, пощипывая свою белокурую бородку. Тем не менее, слыша, как резко и сухо звучало чудесное, страстное контральто во время этих деловых разговоров, он понимал, что игра предстоит нешуточная. После завтрака прибыли из Парижа ящики с туалетами от Шприхта вместе со старшей закройщицей и двумя мастерицами. Наконец к четырем часам герцогиня спустилась в дивном костюме, делавшем ее совсем молодой и стройной, и предложила Полю прогуляться по парку. Они шли рядом по аллеям, нога в ногу, бодрым шагом, стараясь уйти от стука граблей, которыми садовники три раза в день вели борьбу с опавшими листьями. Но, сколько ни хлопотали рабочие, час спустя дорожки вновь покрывались красочным восточным ковром богатых оттенков - пурпурных, золотистых, зеленых, - и он шуршал под ногами герцогини и ее спутника во время их прогулки под косыми лучами ласкающего осеннего солнца. Герцогиня говорила о своем муже, причинившем ей так много страданий в дни ее молодости, старательно подчеркивая, что траур она носит лишь из приличия, ради соблюдения светских условностей, что сердцем она не скорбит. Поль прекрасно понимал, в чем дело, улыбался, но твердо решил не изменять своей тактики, быть по-прежнему холодным и сдержанным. В самом конце парка они присели на скамейку возле скрытой кленами и бирючиной беседки, где хранились сети и весла маленькой флотилии. Отсюда виднелись сбегавшие под гору лужайки, высокие и низкорослые старые деревья, освещенные солнцем, местами словно позолоченные, а за ними глазам открывался замок; с закрытыми по большей части окнами, с опустевшими террасами, с возносившимися ввысь фонарями и башнями, он казался еще величественнее, еще более погруженным в прошлое. - Как грустно расставаться со всем этим! - со вздохом сказал Поль. Герцогиня взглянула на него в недоумении, нахмурившись, сдвинув брови... Уехать? Он хочет уехать?.. Но почему? - Такова жизнь, увы! Ничего не поделаешь... - Расстаться?.. А я?.. А это большое путешествие, которое мы собирались предпринять вместе? - Я вам не противоречил... Но разве такой бедный художник, как он, может себе позволить поездку в Палестину? Мечты!.. Несбыточные мечты!.. Дахабиэ Ведрина - дырявый челн на Луаре. Она пожала плечами - прекрасными плечами патрицианки. - Оставьте, Поль, это - ребячество! Разве всем, что я имею, вы не владеете наравне со мной? - В качестве кого же? Слово было сказано! Но она еще не понимала, куда он клонит. А он, боясь, что поторопился, добавил: - Да, в качестве кого перед лицом узкого в своих суждениях света я буду путешествовать с вами? - В таком случае останемся в Муссо. Он склонился с любезной иронией: - Вашему архитектору здесь больше нечего делать. - Не беспокойтесь, мы найдем ему работу... даже если бы мне пришлось ночью поджечь замок... Она смеялась своим чудесным, сладострастным смехом, прижималась к нему, хватала его руки, гладила себе ими лицо, льнула к нему. Но того слова, которого ожидал Поль, которого он от нее добивался, она так и не произнесла. - Если вы меня любите, Мари-Антония, - резко сказал он, - позвольте мне уехать, я должен подумать о своем будущем, о своих близких... Мне никогда не простят зависимости от женщины, которая мне не жена и никогда ею не будет. Она поняла, закрыла глаза, точно перед пропастью, и в наступившей тишине слышно было, как под дуновением ветерка падают в парке листья - одни, еще напоенные соками, скользили с ветки на ветку, другие, совсем невесомые, шуршали еле слышно, как женское платье: казалось, будто безмолвная толпа крадучись бродит вокруг беседки под кленами. Герцогиня, вся дрожа, поднялась. - Холодно, пойдемте домой. Жертва была принесена. Ей этого не пережить, но свет не увидит унизительного превращения герцогини Падовани в г-жу Поль Астье, герцогини, вышедшей замуж за своего архитектора. Поль весь вечер без малейшей рисовки занимался приготовлениями к отъезду: велел уложить вещи, осведомился о расписании поездов, по-царски одарил слуг, был непринужден и разговорчив, но не сумел добиться ни единого слова от прекрасной Антонии, молчаливой, нахмуренной, поглощенной чтением журнала, страницы которого она забывала перелистывать. Только когда Поль стал прощаться с нею и благодарить за длительное сердечное гостеприимство, он увидел при свете лампы под большим кружевным абажуром выражение бесконечной муки на ее гордом лице и молящую нежность в прекрасных глазах - мольбу пораженного насмерть зверя. Поднявшись к себе, молодой человек убедился, что курительная комната заперта. Он погасил свет и стал ждать, замерев на диване у маленькой двери. Если она не придет, значит, он ошибся, и надо будет все начинать сызнова. Но вот в потайном коридоре послышался легкий шорох шелкового пеньюара. Казалось, невозможность войти вызвала удивление, потом последовал даже не стук, а скорее легкое прикосновение пальцем к замку. Поль не шелохнулся, не двинулся с места, даже когда раздалось легкое покашливание. Затем он услышал, как она удаляется неспокойными, неравномерными шагами. "Ну, теперь попалась, - подумал молодой человек. - Что захочу, то с ней и сделаю..." И он спокойно лег спать. "Если бы меня звали князем д'Атисом, согласились ли бы вы стать моей женой по окончании траура?.. А ведь д'Атис не любил вас, а Поль Астье вас любит и, гордясь своей любовью, хотел бы заявить об этом громко, во всеуслышание, а не скрывать, как что-то постыдное. Ах, Мари-Анто, Мари-Анто!.. Какой чудесный сон мне приснился!.. Прощайте навеки!.." Она читала это письмо с трудом - глаза у нее опухли от слез, пролитых ночью. - Господин Астье уехал? Камеристка, высунувшись из окна, чтобы укрепить ставни, увидела коляску с г-ном Астье уже в конце главной аллеи - далеко, не вернешь. Герцогиня соскочила с кровати и подбежала к часам. - Девять часов! Экспресс проходил через Онзен в десять. - Скорее верхового!.. Бертоли!.. Оседлать лучшую лошадь!.. Прямиком через лес можно приехать раньше. Пока ее приказания спешно исполнялись, она писала стоя, даже не одевшись! "Вернитесь!.. Все будет так, как вы хотите..." Нет, слишком холодно, он не вернется. Она разорвала записку и написала другую: "Твоей женой, твоей любовницей, чем хочешь, только твоей!.. твоей..." - и подписала: "Герцогиня Падовани". И вдруг, испугавшись при мысли, что он все же не вернется, решила: - Я поеду сама... Амазонку, скорей! Она крикнула в окно уже готовому к отъезду Бертоли и приказала ему оседлать для нее Мадемуазель Оже. Пять лет она не ездила верхом. Амазонка трещала на ее располневшей талии, недоставало застежек. - Оставь, Матеа, оставь... С помертвевшим лицом она спустилась по лестнице, закинув на руку шлейф, среди остолбеневших выездных лакеев, и помчалась по аллее. Решетка, дорога. И вот она, овеваемая лесной прохладой, несется под сенью зеленых деревьев, по длинным аллеям, вспугивая своей бешеной скачкой птиц и зверей. Она хочет его догнать, он нужен ей во что бы то ни стало, только он, мужчина, возлюбленный, в чьих объятиях она умирает и возрождается вновь. Теперь, когда она познала любовь, какое ей дело до всего остального!.. Пригнувшись к седлу, она прислушивается, не слышно ли пыхтения паровоза, которое так легко различить в сельской тиши. Лишь бы поспеть вовремя!.. Безумная! Пусти она лошадь шагом, все равно она нагонит очаровательного беглеца - ведь он ее злой рок, которого избежать невозможно. 14 "М-ль Жермен де Фрейде. Вилла Босежур, Париж - Дасси. Кафе Орсе, одиннадцать часов. За завтраком. Через каждые два часа и даже чаще, если только сумею, буду посылать тебе депеши, чтобы умерить твое волнение, дорогая сестричка, и чтобы чувствовать себя неразлучным с тобой в течение этого великого дня, который, я надеюсь, закончится моим избранием, несмотря на отступничество некоторых в последнюю минуту. Пишераль только что передал мне остроту Ланибуара: "В Академию входят со шпагой на перевязи, а не в руке" - намек на дуэль Астье. Дрался, правда, не я, но мерзавец для красного словца готов забыть о данном мне обещании. Не следует рассчитывать и на Данжу. Сколько раз он твердил: "Будьте одним из наших...", - а сегодня утром в секретариате шепнул мне; "Постарайтесь стать желанным", - вероятно, это лучшая острота из его репертуара. Но все равно! Успех мне обеспечен. Конкурентов бояться нечего. Барон Юшенар, автор "Пещерных людей", - член Французской академии! Да весь Париж бы взбунтовался. Что же касается г-на Дальзона, то я удивляюсь его смелости. У меня в руках его книга, его знаменитая книга... Я не решаюсь воспользоваться ею, но пусть он будет поосторожней! Двенадцать часов. Я во дворце Мазарини, у моего доброго учителя, - здесь буду дожидаться исхода выборов... Недурно придумано! Мне кажется только, что мой приход, хотя я о нем и предупредил заранее, вызвал переполох. Друзья наши кончали завтракать. Поднялась суматоха, захлопали двери. Корантина, вместо того чтобы провести в гостиную, втолкнула меня в архив, куда вскоре вслед за мной вошел и мэтр. Он казался смущенным, говорил, понизив голос, советовал мне держаться как можно тише. И до чего он был печален!.. Неужели у него дурные вести?.. "Нет, нет, голубчик..." Затем, крепко пожав мне руку, добавил: "Не падайте духом..." С некоторых пор бедняга сильно изменился. Видимо, у него какое-то горе, он с трудом удерживает слезы. Его снедает тайная глубокая скорбь, не имеющая, конечно, никакого отношения к моей кандидатуре, но я нахожусь в таком состоянии... Придется ждать еще час с лишним. Чтобы скоротать время, рассматриваю на другой стороне двора через большую застекленную дверь, ведущую в зал заседаний, бюсты академиков. Уж не предзнаменование ли это? Без четверти час. Только что видел, как прошли один за другим мои судьи - тридцать семь, если я правильно сосчитал. Эпеншар в Ницце, Рипо-Бабен прикован к постели, а Луазильон покоится на кладбище. Как величественны эти знаменитые мужи, входящие в судилище! Те, кто помоложе, идут медленно и степенно, склонив голову, словно под гнетом тяжелой ответственности, а старики держатся прямо, бодро шагают вперед. Подагрики и ревматики, как, например, Курсон-Лоне, подъезжают в каретах к самому подъезду и опираются на руку кого-нибудь из собратьев. Бессмертные останавливаются, прежде чем подняться, оживленно беседуют небольшими группами, пожимая плечами, откидываясь назад, энергично жестикулируя. Чего бы только я не дал, чтобы услышать, как обсуждаются в последний раз мои шансы! Тихонько приотворяю окно. Коляска, нагруженная чемоданами, с грохотом въезжает во двор, из нее выходит путешественник в шубе и меховой шапке. Это Эпеншар, моя дорогая, Эпеншар, нарочно прибывший из Ниццы, чтобы подать за меня голос. Добрейшая душа!.. Потом прошел и мой учитель, сгорбленный, в широкополой шляпе, перелистывая экземпляр "Обнаженной", который я решился передать ему на всякий случай... Что делать, надо защищаться! Двор опустел, остались две кареты, поджидающие хозяев, да бюст Минервы, стоящей на своем посту. Заступись за меня, богиня! А там, наверху, начинается перекличка и опрос: каждый академик обязан подтвердить председателю, что он никому не обещал своего голоса. Простая формальность, разумеется, на которую все отвечают, улыбаясь и отрицательно качая головой, как китайские болванчики. Что-то неслыханное! Передав свою депешу Корантине, я подошел к окну, чтобы подышать свежим воздухом, и попытался прочесть в возвышающемся напротив мрачном здании решение моей участи, как вдруг у соседнего, тоже открытого, окна увидел Юшенара, почти бок о бок со мной... Юшенар, мой соперник, злейший враг Астье-Рею, в его кабинете!.. Оба в одинаковой степени изумленные, мы поклонились друг другу и тут же отпрянули... Однако он здесь, я слышу его, чувствую его за перегородкой. Без сомнения, он, так же как и я, ждет решения Академии, только со всеми удобствами, в бывшей гостиной Вильмена, а я задыхаюсь в этой дыре, заваленной старыми бумагами. Теперь я понимаю, почему мой приход вызвал переполох... Но в чем же дело? Как это случилось?.. Дорогая сестра! У меня голова идет кругом. Над кем же здесь смеются? Полное поражение и измена! Подлая академическая интрига, которую я еще не могу разгадать. Первый тур Барон Юшенар ...... 17 голосов Дальзон ........... 15 - " - Виконт де Фрейде ... 5 - " - Мозер .............. 1 голос Второй тур Барон Юшенар ...... 19 голосов Дальзон ........... 15 - " - Виконт де Фрейде ... 3 голоса Мозер .............. 1 голос Третий тур Барон Юшенар ...... 33 голоса Дальзон ............ 4 - " - Виконт де Фрейде ... 0 голосов Мозер .............. 1 голос Очевидно, между вторым и третьим туром экземпляр "Обнаженной" ходил по рукам, но в интересах барона Юшенара... Объяснений!.. Я хочу, я требую объяснений!.. Я не выйду отсюда, прежде чем не получу их... Половина третьего. Можешь себе представить, дорогая сестра, что я испытал, когда вслед за доносившимися до меня из соседней комнаты поздравлениями и приветствиями, которые г-н и г-жа Астье, старик Рею и целый ряд посетителей приносили автору "Пещерных людей", дверь в архив раскрылась и вошел мой учитель, протягивая ко мне руки. - Простите меня, дорогой друг!.. - От жары, от волнения он задыхался. - Простите... Этот человек держал меня за горло... Я вынужден был... вынужден был... Я думал предотвратить грозящую мне страшную беду, но от судьбы не уйдешь даже ценою подлости. Он раскрыл мне свои объятия, и я бросился к нему, не помня зла, хорошенько даже не понимая, что за мука, скрываемая от всех, его гложет. В конце концов все это скоро удастся поправить. Превосходные вести о Рипо-Бабене: вряд ли он протянет эту неделю. Предстоит еще одна кампания, дорогая сестрица. К несчастью, салон Падовани будет закрыт всю зиму по случаю траура. Полем действия для нас остаются только приемные дни у г-жи Астье, г-жи Анселен и г-жи Эвиза, понедельники которой стали пользоваться успехом с легкой руки великого князя. Но прежде всего, дорогая сестрица, надо будет переехать. Пасси слишком отдален от центра, академики не станут там бывать. Ты скажешь, что я тебя совсем замучаю, но что делать, это вопрос первостепенной важности! Посмотри на Юшенара - никаких оснований попасть в Академию, кроме его приемов... Я обедаю у моего добрейшего учителя, не жди меня. Нежно любящий тебя брат Абель де Фрейде. Единственный голос за Мозера на всех турах - это голос Ланибуара, докладчика о премиях за добродетель. По этому поводу ходит анекдот, весьма игривый!.. Ну, да об этом не стоит и говорить... Кулисы дворца Мазарини... Что за комедия!" 15 - Какая мерзость! - Необходимо ответить. Академия не может быть под ударом... - Что вы! Напротив, Академия должна... - Господа, господа! Настоящее мнение Академии... В зале закрытых заседаний, у большого камина, над которым висит портрет кардинала Ришелье во весь рост, Бессмертные горячо спорят, прежде чем начать заседание. Сумрачный, холодный свет парижского зимнего дня, проникающий сквозь застекленный потолок, еще усиливает ледяную торжественность мраморных бюстов, расставленных вдоль стен. Огромной раскаленной топке камина, красной, как сутана кардинала, не удается согреть этот своего рода маленький парламент или трибунал с зелеными кожаными креслами и длинным подковообразным столом перед кафедрой, не удается согреть педеля, стоящего у входа неподалеку от секретаря Пишераля. Обыкновенно эти четверть часа, предоставляемые запоздавшим, - самая приятная часть заседания: академики, собравшись небольшими группами, вполголоса дружески судачат, повернувшись спиною к огню и подняв фалды фраков. Но сегодня разговор становился общим, приобретая характер резких публичных дебатов, в которых вновь прибывшие принимали участие, как только входили в зал, едва расписавшись на листе присутствующих. Иные, даже не переступив порога, снимая шубы, кашне и калоши в пустынном зале Академии наук, уже приоткрывали дверь, выражая возмущение этой подлостью, этим гнусным поступком. Причина переполоха - появление в одной утренней газете очень резкого отзыва Флорентийской академии о "Галилее" Астье-Рею и о приложенных к нему исторических документах, явно подложных и нелепых. Отзыв этот, сообщенный конфиденциально председателю Французской академии, уже в течение нескольких дней тайно волновал всех Бессмертных, с лихорадочным нетерпением ожидавших решения Астье-Рею, но тот ограничивался неопределенными ответами: - Знаю, знаю... Я все сделаю. И вдруг этот самый отзыв, который, как они полагали, был известен только им, напечатан сегодня утром на первой странице самой распространенной в Париже газеты с оскорбительными комментариями по адресу непременного секретаря и всей Академии. Вот чем вызвано это волнение, этот взрыв негодования, это возмущение беззастенчивостью журналиста и глупостью Астье-Рею, подавшего повод к таким нападкам, от которых они давно отвыкли - с тех пор, как Академия стала благоразумно открывать свои двери "газетчикам". Пылкий Ланибуар, искушенный во всех видах спорта, готов отрезать уши дерзкому писаке. Два-три собрата с трудом удерживают его. - Перестаньте, Ланибуар!.. Шпага должна быть на перевязи, а не в руке... Ведь это ваша острота, черт возьми, хотя у нас вся Академия ею пользуется. - Вам известно, господа, что Плиний Старший (*47) в тринадцатой книге своей "Естественной истории"... - крикнул Газан, который вошел, запыхавшись, ступая неуклюже, как слон, - что уже Плиний говорит о поддельных документах, в частности о подложном письме Приама на папирусе!.. - Господин Газан еще не расписался! - прервал его резким фальцетом Пишераль. - Ах, виноват!.. Толстяк расписался, а затем продолжал рассказывать о папирусе, о царе Приаме, но речь его была заглушена гулом раздраженных голосов, среди которых явственно слышалось только одно слово: "Академия... Академия..." Все говорили о ней как о вполне реальном, живом существе, и каждый был убежден, что он один только знает и может выразить ее настоящее мнение. Внезапно шум затих: вошел Астье-Рею. Он расписался, совершенно спокойно положил на свое обычное место - место непременного секретаря - свой тяжелый портфель и, подойдя к коллегам, заявил: - Господа! Я должен сообщить вам чрезвычайно неприятную новость... Я послал в Национальную библиотеку на экспертизу пятнадцать тысяч автографов, составляющих то, что я называл своей коллекцией... И вот, милостивые государи, все они оказались подложными, все!.. Флорентийская академия права. Я стал жертвой чудовищного обмана. Он отирал крупные капли пота, выступившие у него на лбу после тяжкого признания. - Ну, и что же дальше, господин непременный секретарь? - вызывающе спросил кто-то. - Что дальше, господин Данжу? Мне оставалось только обратиться в суд... что я и сделал... Все начали протестовать, заявляя, что такой процесс невозможен, что посмешищем станет сама Академия, но Астье-Рею добавил: - Искренне сожалею, дорогие коллеги, но решение мое бесповоротно... Впрочем, преступник уже в тюрьме, и следствие начато... Никогда еще зал закрытых заседаний не оглашался таким ревом, каким были встречены эти слова. И, как всегда, среди самых неистовых выделялся Ланибуар. Он орал, что Академии следует избавиться от столь опасного сочлена. В первом порыве гнева некоторые академики принялись громко обсуждать его предложение. Исполнимо ли оно? Может ли Академия, скомпрометированная одним из своих членов, сказать ему: "Уходите, я беру назад свое решение... Бессмертный! Я возвращаю вас в лоно простых смертных". И вдруг, расслышав ли что-либо из этого препирательства или по какому-то наитию, которое порой озаряет совершенно глухих людей, старик Рею, державшийся из боязни удара в стороне, вдали от камина, изрек громко и монотонно: - При Реставрации по мотивам чисто политическим мы исключили не менее одиннадцати членов... Старец подтвердил эти слова кивком головы, словно призывая в свидетели своих современников - белые бюсты с пустыми глазами, расставленные на пьедесталах вдоль стен зала. - Одиннадцать, черт возьми!.. - в наступившей тишине пробормотал Данжу. А Ланибуар с обычным для него цинизмом воскликнул: - Все организации, управляемые не единолично, трусливы, таков закон природы!.. Жить-то ведь надо!.. Тут Эпеншар, замешкавшийся у входа, где он толковал о чем-то с Пишералем, подошел к своим коллегам и, не повышая голоса, откашлявшись, заявил, что непременный секретарь не один виновен в этом деле, доказательством служит протокол от 8 июня 1879 года, который сейчас будет оглашен. Пишераль тоненьким голоском, весело и скороговоркой прочел: - "8 июня 1879 года Леонар-Пьер-Александр Астье-Рею принес в дар Французской академии письмо Ротру кардиналу Ришелье о статуте Высокого собрания. Академия, ознакомившись с этим доселе не опубликованным и в высшей степени любопытным документом, изъявляет дарителю свою признательность, постановляет включить письмо Ротру в настоящий протокол. Приводим его текстуально..." Здесь секретарь замедлил чтение, весьма язвительно делая ударение на каждом слове: - ..."текстуально, то есть со всеми описками, встречающимися в частной переписке и только подтверждающими подлинность документа". Озаренные