е задевая его. - Э! - вскричал вдруг г-н де Луаньяк. - А что там в кожаной обертке на рукаве у этого верзилы? - Да, да, правда! - ликуя, возопил Эсташ. - Теперь я помню, это же придумала Лардиль: она сама нашила карточку Милитору на рукав. - Чтобы он тоже что-нибудь нес, - иронически заметил Луаньяк. - Фи, здоровенный теленок, а даже руки засунул за пояс, чтобы они его не обременяли. Губы Милитора побледнели от ярости, а на носу, подбородке и лбу выступили красные пятна. - У телят рук нет, - пробурчал он, злобно тараща глаза, - у них ноги с копытами, как у некоторых известных мне людей. - Тише! - произнес Эсташ. - Ты же видишь, Милитор, что господин де Луаньяк изволит с нами шутить. - Нет, черт побери, я не шучу, - возразил Луаньяк, - я, напротив, хочу, чтобы этот дылда понял мои слова как следует. Будь он мне пасынком, я б его заставил тащить мать, брата, узел, и разрази меня гром, если я сам не уселся бы на него в придачу верхом, да еще вытянул бы ему уши подлиннее в доказательство того, что он настоящий осел. Милитор уже терял самообладание. Эсташ забеспокоился. Но сквозь его тревогу проглядывало удовольствие от нанесенного пасынку унижения. Чтобы покончить с осложнениями и спасти своего первенца от насмешек г-на де Луаньяка, Лардиль извлекла из кожаной обертки карточку и протянула ее офицеру. Господин де Луаньяк взял ее и прочел: "Эсташ де Мираду. 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота". Ну, проходите, да смотрите не забудьте кого-нибудь из своих ребят, красавцы они там или нет. Эсташ де Мираду снова взял на руки малолетнего Сципиона, Лардиль опять уцепилась за его пояс, двое ребят постарше ухватились за материнскую юбку, и все семейство, за которым тащился молчаливый Милитор, присоединилось к тем, кто уже прошел проверку. - Дьявольщина, - пробурчал сквозь зубы Луаньяк, наблюдая за тем, как Эсташ де Мираду со своими домочадцами проходит за ворота, - ну и солдатиков же получит господин д'Эпернон! [д'Эпернон Жан-Луи (1554-1642) - французский дворянин, участвовал в религиозных войнах на стороне Генриха III] Затем, обращаясь к четвертому претенденту на право войти в город, он сказал: - Ну, теперь ваша очередь! Этот был без спутников. Прямой, негибкий, он, соединив большой и указательный пальцы, щелчками обивал пыль со своей куртки серо-стального цвета. Усы, словно сделанные из кошачьей шерсти, зеленые сверкающие глаза, сросшиеся брови, дугой нависавшие над выступающими скулами, тонкие губы придавали его лицу то выражение недоверчивости и скуповатой сдержанности, по которому узнаешь человека, одинаково тщательно скрывающего и дно своего кошелька, и глубины сердца. "Шалабр, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота". Хорошо, идите! - сказал Луаньяк. - Я полагаю, дорожные издержки должны быть возмещены? - кротким голосом спросил гасконец. - Я не казначей, сударь, - сухо ответил Луаньяк. - Я пока только привратник. Проходите. Шалабр отошел. За Шалабром появился юный белокурый всадник. Вынимая карточку, он выронил из кармана игральную кость и несколько карт. Он называл себя Сен-Капотель, и так как это заявление было подтверждено карточкой, оказавшейся в полном порядке, последовал за Шалабром. Оставался шестой, которого импровизированный паж заставил спешиться. Он протянул г-ну де Луаньяку карточку. На ней значилось: "Эрнотон де Карменж, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота". Пока г-н де Луаньяк читал, паж, тоже спешившийся, старался как-нибудь спрятать свою голову, для чего укреплял и без того отлично укрепленные поводья лошади своего мнимого господина. - Это ваш паж, сударь? - спросил де Луаньяк у Эрнотона, указывая пальцем на юношу. - Вы видите, господин капитан, - сказал Эрнотон, которому не хотелось ни лгать, ни предавать, - вы видите, он взнуздывает моего коня. - Проходите, - сказал Луаньяк, внимательно осматривая г-на де Карменжа, лицом и фигурой пришедшегося ему, видимо, больше по нраву, чем другие. - Этот-то хоть, по крайней мере, приемлем, - пробормотал он. Эрнотон вскочил в седло. Паж, не торопясь, но и не медля, двинулся вперед и уже смешался с толпой ожидавших впуска в город. - Открыть ворота, - приказал Луаньяк, - и пропустить этих шестерых лиц и их спутников. - Скорей, скорей, хозяин, - сказал паж, - в седло и поедем. Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывало на него это странное существо. Ворота распахнулись, он пришпорил коня и, следуя указаниям пажа, углубился в самое сердце Сент-Антуанского предместья. Когда шестеро избранников вошли, Луаньяк велел запереть за ними ворота, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания всех формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее обмануты, она стала громко выражать свое возмущение. После стремительной пробежки через поле мэтр Митон понемногу обрел мужество и, осторожно нащупывая при каждом шаге почву, возвратился в конце концов на то самое место, откуда начал свой бег. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преграждающую людям пути сообщения. Кум Фриар, которому удалось разыскать жену и который под ее защитой, видимо, уже ничего не боялся, сообщал августейшей половине новости дня, украшая их толкованиями на свой лад. Наконец, всадники, одного из коих маленький паж назвал Мейнвилем, держали совет, не обогнуть ли им крепостную стену, в небезосновательном расчете на то, что там может найтись какое-нибудь отверстие; через него они, пожалуй, проникнут в Париж, избежав в то же время обязательной проверки у Сент-Антуанских ворот или иных. В качестве философа, анализирующего происходящее, и ученого, извлекающего из явлений их сущность, Робер Брике уразумел, что развязка всей сцены, о которой мы рассказывали, совершится у самых ворот и что из частных разговоров между всадниками, горожанами и крестьянами он уже больше ничего не узнает. Поэтому он приблизился насколько мог к небольшому строеньицу, служившему сторожкой для привратника и освещенному двумя окошками, одно из которых выходило на Париж, а другое на окрестные поля. Не успел он занять этот новый пост, как некий верховой, примчавшийся галопом из самого сердца Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку и выглянул из окна. - Ага! - промолвил Луаньяк. - Вот и я, господин де Луаньяк, - сказал этот человек. - Хорошо. Вы откуда? - От ворот Сен-Виктор. - Сколько у вас там? - Пятеро. - Карточки? - Извольте получить. Луаньяк взял карточки, проверил их и написал на, видимо, специально приготовленной для этого аспидной доске цифру 5. Вестник удалился. Не прошло и пяти минут, как появилось двое других. Луаньяк расспросил каждого из них через свое окошечко. Один прибыл от ворот Бурдель и доставил цифру 4. Другой от ворот Тампль и назвал цифру 5. Луаньяк старательно записал эти цифры на дощечке. Вестники исчезли, как и первый, сменившись в последовательном порядке еще четырьмя прибывшими: Первый от ворот Сен-Дени с цифрой 5. Второй от ворот Сен-Жак с цифрой 3. Третий от ворот Сент-Оноре с цифрой 8. Четвертый от ворот Монмартр с цифрой 4. И наконец, появился пятый, от ворот Бюсси; он привез цифру 4. Тогда Луаньяк тщательно и про себя подсчитал нижеследующие названия мест и цифры: Ворота Сен-Виктор ............... 5 Ворота Бурдель .................. 4 Ворота Тампль ................... 6 Ворота Сен-Дени ................. 5 Ворота Сен-Жак .................. 3 Ворота Сент-Оноре ............... 8 Ворота Монмартр ................. 4 Ворота Бюсси .................... 4 Наконец, ворота Сент-Антуан ..... 6 Итого сорок пять ............... 45 - Хорошо. Теперь, - крикнул Луаньяк зычным голосом, - открыть ворота и впустить всех желающих. Ворота распахнулись. Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж с риском задохнуться в узком пространстве между столбами подъемного моста. За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой улицей Сент-Антуан, растекся весь человеческий поток, с самого утра скоплявшийся у временно возникшей плотины. Шум понемногу затих. Господин де Луаньяк и его люди снова сели на копей. Робер Брике, оставшийся здесь последним после того, как явился первым, флегматично переступил через цепь, замыкающую мост, приговаривая: - Все эти люди хотели что-то уразуметь - и ничего не уразумели даже в своих собственных делах. Я ничего не хотел увидеть - и единственный кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продолжать. Но к чему? Я, черт побери, знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разорвут на четыре части? Нет, к чертям! К тому же я отказался от политики. Пойдем пообедаем. Солнце показывало бы полдень, если бы оно вообще выглянуло. Пора. С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей спокойной лукавой улыбкой. 4. ЛОЖА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕНРИХА III НА ГРЕВСКОЙ ПЛОЩАДИ Если бы по самой людной улице Сент-Антуанского квартала мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе много своих знакомых. Но пока все эти несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, тянутся один за другим, в толкотне, сутолоке, давке, пользуясь правом, которое дают нам крылья историка, сразу перенесемся на площадь и, охватив одним взглядом все развертывающееся перед нами зрелище, на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы созерцали следствие. Можно смело сказать, что мэтр Фриар был прав, считая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек насладиться подготовлявшимся там зрелищем. Все парижане назначили друг другу свидание у ратуши, а парижане - народ точный. Они-то не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом необычное, - казнь человека, возбудившего такие страсти, что одни его клянут, другие славят, а большинство испытывает к нему жалость. Зритель, которому удалось выбраться на Гревскую площадь либо с набережной у кабачка "Образ богоматери", либо крытым проходом от площади Бодуайе, замечал прежде всего на самой середине Гревской площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот, который возвышался фута на четыре над уровнем площади. Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь непосредственно стоявшие подле него люди или те, кому посчастливилось занять место у одного из выходивших на площадь окон, ожидал осужденного, а тем с самого утра завладели монахи, и для него уже приготовлены были лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие. И действительно, под навесом первого дома на углу улицы Мутон у самой площади четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами, нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы. Лошади эти были необъезжены. Лишь изредка на травянистых равнинах их родины случалось им нести на своих широких спинах толстощекого младенца какого-нибудь крестьянина, задержавшегося в полях на закате солнца. Но после пустого эшафота, после ржущих коней больше всего привлекало взоры толпы главное окно ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, откуда свисал бархатный же ковер, украшенный королевским гербом. Ибо окно это являлось королевской ложей. В церкви св.Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались те лица, которые должны были изображать саму картину. Первым появился король Генрих III, бледный, почти совсем лысый, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза в темных орбитах глубоко запали, нервная судорога кривила рот. Он вошел, угрюмый, с безжизненным взглядом, одновременно и величественный, и едва держащийся на ногах, странно одетый и передвигающийся, больше тень, чем человек, больше призрак, чем король. Для подданных он являлся загадкой, недоступной их пониманию и так и не разгаданной: при его появлении они недоумевали, что им делать - кричать "Да здравствует король" или молиться за упокой его души. На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом, ни орденов, ни драгоценностей - лишь на маленькой шапочке сверкал один бриллиант - пряжка, придерживающая три коротких завитых пера. В левой руке он держал черную болонку, которую прислала ему в подарок из своей тюрьмы его невестка Мария Стюарт: на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно выточенные из алебастра, пальцы [Мария Стюарт (1542-1587) - была женой французского короля Франциска II, после его смерти возвратилась в Шотландию; королева Шотландии (1560-1567 гг.); в 1567 г. Мария Стюарт, свергнутая с престола, бежала в Англию, где была заключена в тюрьму и казнена в 1587 г.]. За ним шла Екатерина Медичи [Екатерина Медичи (1518-1589) - жена французского короля Генриха II (1547-1559 гг.), мать трех последних королей из династии Валуа: Франциска II (1559-1560 гг.), Карла IX (1560-1574 гг.) и Генриха III], уже согбенная годами, ибо королеве-матери было в ту пору шестьдесят шесть - шестьдесят семь. Тем не менее голову она держала еще твердо и прямо. Из-под привычно нахмуренных бровей устремлялся острый взгляд, но, несмотря на это, она в своей неизменно траурной одежде и с матово-бледным лицом походила на восковую статую. Рядом с ней возникло грустное кроткое лицо королевы Луизы Лотарингской - жены Генриха III, на первый взгляд ничем не замечательной, но на самом деле верной подруги его несчастливой, полной треволнений жизни. Королева Екатерина Медичи намеревалась присутствовать при своем триумфе. Королева Луиза шла смотреть казнь. Король Генрих замышлял важную сделку. Эти три оттенка чувств отражались на высокомерном челе первой, в покорном выражении лица второй, сумрачной озабоченности третьего. За высокими особами, на которых с любопытством глазел народ, следовали два красивых молодых человека - одному было лет двадцать, другому не больше двадцати пяти. Они шли рука об руку, несмотря на этикет, не допускающий, чтобы в присутствии монархов, как и в церкви перед лицом бога, люди наглядно выражали свою взаимную привязанность. Они улыбались: младший - какой-то невыразимо печальной, старший - пленительной, покоряющей улыбкой. Они были красивы, высокого роста, родные братья. Младшего звали Анри де Жуаез, граф дю Бушаж; второй был герцог Анн де Жуаез. Еще недавно он известен был под именем д'Арк. Но король Генрих, любивший его превыше всего на свете, год назад назначил своего фаворита пэром Франции, превратив виконтство де Жуаез в герцогство. К этому фавориту народ не испытывал ненависти, которую питал в свое время к Можирону, Келюсу и Шомбергу [в 1578 г. граф д'Антраг, находившийся на службе у герцога Алансонского, вызвал Келюса и Шомберга на дуэль и нанес им смертельные раны], ненависти, унаследованной одним лишь д'Эперноном. Поэтому собравшаяся на площади толпа встретила государя и обоих братьев не слишком бурными, но все же приветственными кликами. Генрих поклонился народу серьезно, без улыбки, затем поцеловал собачку в голову и обернулся к молодым людям. - Прислонитесь к ковру, Анн, - молвил он старшему, - вы устанете все время стоять. Это может продлиться довольно долго. - Надеюсь, - вмешалась Екатерина, - что это будет долгое и приятное зрелище, сир. - Вы, значит, полагаете, что Сальсед заговорит, матушка? - спросил Генрих. - Господь бог, надеюсь, повергнет врагов наших в смущение. Я говорю "наших врагов", ибо они также и ваши враги, дочь моя, - добавила она, обернувшись к королеве; та, побледнев, опустила свои кроткие глаза. Король с сомнением покачал головой. Затем, снова обернувшись к Жуаезу и заметив, что тот, несмотря на его слова, продолжает стоять, сказал: - Послушайте же, Анн, - сделайте, как я вам советую. Прислонитесь к стене или обопритесь на спинку моего кресла. - Ваше величество поистине слишком добры, - сказал юный герцог, - я воспользуюсь вашим разрешением лишь тогда, когда по-настоящему устану. - А мы не станем дожидаться, чтобы ты устал, не правда ли, брат? - тихонько прошептал Анри. - Будь покоен, - ответил Анн больше взглядом, чем голосом. - Сын мой, - произнесла Екатерина, - по-моему, там, на углу набережной, происходит какая-то свалка? - И острое же у вас зрение, матушка! Да, действительно, кажется, вы правы. Какие же у меня плохие глаза, а ведь я совсем не стар! - Сир, - бесцеремонно прервал его Жуаез, - свалка происходит потому, что отряд лучников оттесняет толпу. Наверное, ведут осужденного. - Как это лестно для королей, - сказала Екатерина, - присутствовать при четвертовании человека, у которого течет в жилах капля королевской крови. Произнося эти слова, она не спускала глаз с королевы Луизы. - О государыня, простите, пощадите меня, - вскричала молодая королева с отчаянием, которое она тщетно пыталась скрыть. - Нет, это чудовище не принадлежит к моей семье, и вы не хотели сказать, что я с ним в родстве. - Конечно, нет, - сказал король. - Я уверен, что моя мать не имела этого в виду. - Однако же, - едко произнесла Екатерина, - он сродни Лотарингскому дому, а лотарингцы ваши родичи, сударыня. Я, по крайней мере, так полагаю. Значит, этот Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое. - То есть, - прервал Жуаез, охваченный благородным негодованием (оно было характерной чертой его натуры и проявлялось при всех обстоятельствах, кем бы ни был тот, кто его вызвал), то есть он имеет отношение к господину де Гизу, но не к королеве Франции. - Ах, вы здесь, господин де Жуаез? - протянула Екатерина невыразимо высокомерным тоном, платя унижением за свою досаду. - Вы здесь? А я вас и не заметила. - Да, я здесь, не столько даже по доброй воле, сколько по приказу короля, государыня, - ответил Жуаез, устремив на Генриха вопросительный взгляд. - Не такое уж это приятное зрелище - четвертование человека, - чтобы я на него явился, если бы не был к этому вынужден. - Жуаез прав, государыня, - сказал Генрих, - речь сейчас идет не о Лотарингском доме, не о Гизах и - главное - отнюдь не о королеве. Речь идет о том, что будет разделен на четыре куска господин де Сальсед, преступник, намеревавшийся умертвить моего брата. - Мне сегодня что-то не везет, - сказала Екатерина, внезапно уступая, что было у нее самым ловким тактическим ходом, - до слез обидела свою дочь и - да простит мне бог, - кажется, насмешила господина де Жуаеза. - Ах, ваше величество, - вскричала Луиза, хватаясь за руки Екатерины, - возможно ли, что вы так неправильно поняли мое огорчение! - И усомнились в моем глубочайшем почтении, - добавил Анн де Жуаез, склоняясь над ручкой королевского кресла. - Да, правда, правда, - ответила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце своей невестки. - Я сама должна была понять, дитя мое, как тягостно для вас, когда раскрываются заговоры ваших лотарингских родичей. Хоть вы тут и ни при чем, но не можете не страдать от этого родства. - Ах, это-то, пожалуй, верно, матушка, - сказал король, стараясь примирить всех. - На этот раз мы наконец-то можем не сомневаться в причастности господ де Гиз к этому заговору. - Но, сир, - прервала его Луиза Лотарингская смелее, чем прежде, - ваше величество отлично знаете, что, став королевой Франции, я оставила всех своих родичей далеко внизу, у подножия трона. - О, - вскричал Анн де Жуаез, - видите, сир, я не ошибался. Вот и осужденный появился на площади. Черт побери, и гнусный же у него вид! - Он боится, - сказала Екатерина, - он будет говорить. - Если у него хватит сил, - заметил король. - Глядите, матушка, голова у него болтается, как у покойника. - Это я и говорю, сир, - сказал Жуаез, - он ужасен. - Как же вы хотите, чтобы человек с такими злодейскими помыслами выглядел привлекательно? Я ведь объяснил вам, Анн, тайное соответствие между физической и нравственной природой человека, как его уразумели и истолковали Гиппократ и Гален [Гиппократ (460-377 гг. до н.э.) - греческий врач и естествоиспытатель; Гален Клавдий (130-200) - римский врач и естествоиспытатель]. - Не отрицаю, сир, но я не такой понятливый ученик, как вы, и мне нередко приходилось видеть весьма некрасивых людей, которые были очень доблестными воинами. Верно, Анри? Жуаез обернулся к брату, словно ища у него одобрения и поддержки. Но Анри смотрел прямо перед собою, ничего не видя, слушал, ничего не слыша. Он был погружен в глубокую задумчивость. Вместо него ответил король. - Бог ты мой, дорогой Анн, - вскричал он, - а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните, что он делал? Он сжег одного нормандского дворянина, своего врага, в его доме. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Он был пойман за чеканкой фальшивой монеты и приговорен за это к смерти. - Следует добавить, - сказала Екатерина, - что помилование ему выхлопотал господин герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя. На этот раз силы у Луизы иссякли. Она только глубоко вздохнула. - Что и говорить, - сказал Жуаез, - жизнь весьма деятельная. Но теперь она скоро кончится. - Надеюсь, господин де Жуаез, - сказала Екатерина, - что конец, напротив, наступит не слишком скоро. - Государыня, - качая головой, возразил Жуаез, - там под навесом я вижу таких добрых коней и, видимо, так истомившихся от безделья, что не рассчитываю на чрезмерную выносливость мышц, связок и хрящей господина де Сальседа. - Да, но это уже предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, - добавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться только она одна, - и он велит передать помощникам палача, чтобы они тянули не слишком сильно. - Однако, ваше величество, - робко заметила королева Луиза, - я слышала, как вы сегодня утром говорили госпоже де Меркер - так мне, по крайней мере, показалось, - что несчастного будут растягивать только два раза. - Да, если он поведет себя хорошо, - сказала Екатерина. - В этом случае с ним будет покончено быстро. Но вы понимаете, дочь моя, раз уж вас так волнует его участь, я хотела бы, чтобы вы могли как-нибудь сообщить ему об этом: пусть он ведет себя хорошо, это ведь в его интересах. - Дело в том, ваше величество, - сказала королева, - что господь не дал мне таких сил, как вам, и я не очень-то люблю смотреть, как мучаются люди. - Ну, так не смотрите, дочь моя. Луиза умолкла. Король ничего не слышал. Он-то смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низенький эшафот. Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы основательно расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа, несмотря на то что смертный помост был не так уж высок. Сальседу было лет тридцать, он казался сильным и крепко сложенным. Бледное лицо его, на котором проступило несколько капель пота и крови, оживлялось, когда он оглядывался кругом с каким-то неописуемым выражением - то надежды, то смертельного страха. Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что вместо спасения оттуда может прийти только смерть, он тотчас же отвел его. Вся надежда его была на толпу. Его горящие глаза, его душа, словно трепещущая у самых уст, искали чего-то в недрах этой грозовой пучины. Толпа безмолвствовала. Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду, недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, хотя и делала вид, будто не придает им значения, обнаружила в его жилах каплю королевской крови. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, перехваченная теперь позорной веревкой, когда-то доблестно орудовала шпагой, за мертвенно-бледным челом, на котором отражался страх смерти, страх, который осужденный, наверно, схоронил бы глубоко в недрах души, если бы все место не занимала там надежда, за этим мертвенно-бледным челом таились некогда великие замыслы. Из того, что мы сказали, следовало, что для многих зрителей Сальсед являлся героем. Для многих других - жертвой; кое-кто действительно считал его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрение преступников тех знаменитых убийц, чьи имена отмечаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории. И вот в толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против г-на кардинала Лотарингского [кардинал Лотарингский, Карл де Гиз (1524-1574) - в царствование Франциска II кардинал пользовался большим влиянием и был фактическим правителем государства, мечтая в будущем передать корону Гизам; при Карле IX он лишился своего влияния], вследствие чего славно погиб во время Варфоломеевской резни [в ночь на 24 августа 1572 г. (в канун дня святого Варфоломея) католики устроили в Париже массовое избиение протестантов-гугенотов]. Но что впоследствии сын, забыв об этой смерти или же, вернее, пожертвовав ненавистью ради того честолюбия, к которому народ всегда питает сочувствие, сын, говорим мы, вступил в сговор с Испанией и Гизами для того, чтобы воспрепятствовать намечавшемуся воцарению во Фландрии столь ненавистного французам герцога Анжуйского. Упоминали о его связях с База и Балуеном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франсуа, брату Генриха III. Рассказывали, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых еще дымилась кровь его сообщников. Он один, сделав признания, по словам лотарингцев, лживые и весьма искусные, так соблазнил судей, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправил во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Правда, результат в конце концов оказался тот же; но Сальсед рассчитывал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими сторонниками. На свою беду, он просчитался: г-н де Белльевр, которому была поручена охрана драгоценного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники Лиги [для борьбы с протестантами Генрих Гиз организовал в 1576 г. католическую лигу, союз; сторонников Лиги называли лигистами] не смогли приблизиться к нему на расстояние одной мили. В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся в застенке, где его пытали, продолжал надеяться на повозке, в которой везли его к месту казни, не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, что ему не хватало мужества или силы примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнеспособных людей, которые защищаются до последнего вздоха с таким упорством и стойкостью, каких не хватает душевным силам натур менее цельных. Королю, как и всему народу, ясно было, о чем именно неотступно думает Сальсед. Екатерина со своей стороны тревожно следила за малейшим движением злосчастного молодого человека. Но она находилась слишком далеко от него, чтобы улавливать направление его взглядов и замечать их непрестанную игру. При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами: мужчины, женщины, дети располагались друг над другом. Каждый раз как над этим волнующимся морем возникала новая голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа: в одну секунду он мог заметить столько, сколько другие обозрели бы лишь за час. Время, ставшее вдруг столь драгоценным, в десять, даже во сто раз обострило его возбужденное сознание. Устремив на новое, незнакомое лицо взгляд, подобный молнии, Сальсед затем снова мрачнел и переносил все свое внимание куда-нибудь в другое место. Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту в самом центре его, охватив веревкой посередине туловища. По знаку, данному мэтром Таншоном, лейтенантом короткой мантии [так назывался судейский чиновник, потому что по должности ему полагалась мантия более короткая, чем у других], распоряжавшимся приведением приговора в исполнение, два лучника, пробиваясь через толпу, уже направились за лошадьми. При других обстоятельствах, направляйся они по другому делу, лучники и шагу не смогли бы ступить в этой гуще народа. Но толпа знала, за чем идут лучники, она расступилась, давала дорогу, как в переполненном театре всегда освобождают место для актеров, исполняющих важные роли. В ту же самую минуту у дверей королевской ложи послышался какой-то шум, и служитель, приподняв завесу, доложил их величествам, что президент парламента Бриссон [Бриссон (Барнабэ) (1531-1591) - президент парижского парламента - высшей судебной инстанции, автор сборника юридических документов - "Кодекс Генриха III" (1587)] и четверо советников, из которых один был докладчиком по процессу, ходатайствуют о чести побеседовать одну минутку с королем по поводу казни. - Отлично, - сказал король. Обернувшись к Екатерине, он добавил: - Ну вот, матушка, теперь вы будете довольны. В знак одобрения Екатерина слегка кивнула головой. - Сир, прошу вас об одной милости, - обратился к королю Жуаез. - Говори, Жуаез, - ответил король, - и если ты просишь милости не для осужденного... - Будьте покойны, сир. - Я слушаю. - Сир, имеется одна вещь, которой не переносят глаза моего брата, а в особенности мои: это красные и черные одеяния [имеются в виду члены парламента - судебного органа, которых родовая аристократия подчеркнуто презирала]. Пусть же ваше величество по доброте своей разрешит нам удалиться. - Как, вас столь мало волнуют мои дела, господин де Жуаез, что вы хотите уйти от меня в такой момент?! - вскричал Генрих. - Не извольте так думать, сир, все, что касается вашего величества, меня глубоко затрагивает. Но натура моя очень жалкая, слабая женщина и то сильнее меня. Как увижу казнь, так потом целую неделю болен. А ведь теперь, когда мой брат, не знаю уж почему, перестал смеяться, при дворе смеюсь я один: сами посудите, во что превратится несчастный Лувр, и без того такой унылый, если благодаря мне станет еще мрачней? А потому смилуйтесь, сир... - Ты хочешь покинуть меня, Анн? - спросил Генрих голосом, в котором звучала невыразимая печаль. - Ей-богу же, сир, вы чересчур требовательны; казнь на Гревской площади - это для вас и мщение и зрелище, да еще какое! В противоположность мне вы такие зрелища очень любите. Но мщения и зрелища вам мало, вы еще хотите наслаждаться слабодушием ваших друзей. - Останься, Жуаез, останься. Увидишь, как это интересно. - Не сомневаюсь. Боюсь даже, как уже докладывал вашему величеству, что станет чересчур интересно, и я уже не смогу этого выдержать. Так вы разрешаете, не правда ли, сир? И Жуаез двинулся по направлению к двери. - Что ж, - произнес Генрих со вздохом. - Делай, как хочешь. Участь моя - одиночество. И король, наморщив лоб, обернулся к своей матери: он опасался, не услышала ли она этого разговора между ним и фаворитом. Екатерина обладала слухом таким же чутким, как зорки были ее глаза. Но когда она не хотела чего-нибудь слышать, не было человека более тугого на ухо. Тем временем Жуаез шептал брату: - Живей, живей, дю Бушаж! Пока будут входить советники, проскользни за их широкими мантиями и улепетнем. Сейчас король сказал "да", через пять минут он скажет "нет". - Спасибо, спасибо, брат, - ответил юноша. - Мне тоже не терпелось уйти. - Ну, ну, вот появляются вороны, улетай, нежный соловушко. И действительно, оба молодых человека, словно быстрые тени, скрылись за спинами господ советников. Тяжелые складки завесы опустились. Когда король обернулся, молодые люди уже исчезли. Генрих вздохнул и поцеловал собачку. 5. КАЗНЬ Советники молча стояли в глубине королевской ложи, ожидая, чтобы король заговорил. Король заставил их немного подождать, затем обернулся к ним. - Ну, что новенького, господа? - спросил он. - Здравствуйте, господин президент Бриссон. - Сир, - ответил президент с привычным ему нечопорным достоинством, которое при дворе называли его гугенотской любезностью, - мы явились по высказанному господином де Ту пожеланию, умолять ваше величество даровать преступнику жизнь. Он, конечно, в состоянии сделать некоторые разоблачения и, обещав ему помилование, можно этого добиться. - Но, - возразил король, - разве они не получены, господин президент? - Так точно, сир, частично получены: вашему величеству их достаточно? - Я знаю то, что знаю, сударь. - Так, значит, вашему величеству все известно и о причастности к этому делу Испании? - Испании? Да, господин президент, и даже некоторых других держав. - Важно было бы официально установить эту причастность. - Поэтому, господин президент, - вмешалась Екатерина, - король намеревается отложить казнь, если виновный подпишет признание, соответствующее тем показаниям, которые он дал судье, подвергшему его пытке. Бриссон повернулся к королю и вопросительно взглянул на него. - Таково мое намерение, - сказал Генрих, - я больше не стану его скрывать. В доказательство, господин Бриссон, уполномочиваю вас сообщить об этом осужденному через нашего лейтенанта короткой мантии. - Других повелений не будет, ваше величество? - Нет. Но в признаниях не должно быть никаких изменений, в противном случае я беру слово назад. Они должны быть повторены полностью перед всем народом. - Слушаю, сир. Должны быть названы также имена сообщников? - Все имена без исключения. - Даже если по показаниям осужденного носители этих имен окажутся повинными в государственной измене и вооруженном мятеже? - Даже в том случае, если это будут имена моих ближайших родичей. - Все будет сделано согласно повелению вашего величества. - Для того чтобы не произошло недоразумения, я объяснюсь подробно. Осужденному принесут перья и бумагу. Он напишет свое признание публично, показав тем самым, что полагается на наше милосердие и вверяет себя нашей милости. А затем мы посмотрим. - Но я могу обещать? - Ну да! Конечно, обещайте. - Ступайте, господа, - сказал президент, обращаясь к советникам. И, почтительно поклонившись королю, он вышел вслед за ними. - Он заговорит, сир, - сказала Луиза Лотарингская, вся трепеща. - Он заговорит, и ваше величество помилует его. Смотрите, на губах его выступает пена. - Нет, нет, он что-то ищет глазами, - сказала Екатерина. - Он ищет, только и всего. Но чего же он ищет? - Да, черт побери! - воскликнул Генрих III, - догадаться не трудно. Он ищет господина герцога Пармского, господина герцога Гиза, он ищет его католическое величество, моего испанского брата [католическое величество - титул испанского короля; согласно дипломатическому этикету, монархи называли друг друга "братьями"], да, ищи, ищи! Может быть, ты воображаешь, что на Гревской площади устроить засаду еще легче, чем на дороге во Фландрию? На эшафот тебя возвел один Белльевр; так будь уверен, что у меня здесь найдется сотня Белльевров, чтобы помешать тебе сойти оттуда. Сальсед увидел, как лучники отправились за лошадьми, увидел, как в королевскую ложу зашли президент и советники и как затем удалились: он понял, что король велел совершить казнь. Тогда-то на его губах и проступила кровавая пена, которую заметила молодая королева: в охватившем его смертельном нетерпении несчастный до крови кусал себе губы. - Никого, никого! - шептал он. - Никого из тех, кто обещал прийти мне на помощь! Подлецы! Подлецы! Подлецы! Лейтенант Таншон подошел к эшафоту и обратился к палачу: - Приготовьтесь, мастер. Тот дал знак своим помощникам на другом конце площади. Видно было, как лошади, пробираясь через толпу, оставляли после себя, подобно кораблю в море, волнующуюся борозду, которая постепенно сглаживалась. То были собравшиеся на площади зрители: быстрое движение коней оттесняло их в разные стороны или сбивало с ног. Но взбаламученное море тотчас же успокаивалось, и часто те, кто стоял ближе к эшафоту, оказывались теперь сзади, ибо более сильные раньше их заполняли пустое пространство. Когда лошади дошли до угла Ваннери, можно было заметить, как некий, уже знакомый нам красивый молодой человек соскочил с тумбы, на которой стоял: его столкнул с нее мальчик лет пятнадцати - шестнадцати, видимо, страстно увлеченный ужасным зрелищем. То были таинственный паж и виконт Эрнотон де Карменж. - Скорее, скорее, - шептал паж на ухо своему спутнику, - пробивайтесь вперед, пока можно, нельзя терять ни секунды. - Но нас же задушат, - ответил Эрнотон, - вы, дружок мой, просто обезумели. - Я хочу видеть, видеть как можно лучше, - властно произнес паж; чувствовалось, что это приказ, исходивший от существа, привыкшего повелевать. Эрнотон повиновался. - Поближе к лошадям, поближе к лошадям, - сказал паж, - не отступайте от них ни на шаг, иначе мы не доберемся. - Но пока мы доберемся, вас разорвут на части. - Обо мне не беспокойтесь. Вперед! Вперед! - Лошади начнут брыкаться! - Хватайте крайнюю за хвост: в таких случаях лошади никогда не брыкаются. Эрнотон помимо воли подчинился странному влиянию мальчика. Он послушно ухватился за хвост лошади, а паж, в свою очередь, уцепился за его пояс. И среди всей этой толпы, волнующейся, как море, густой, словно колючий кустарник, оставляя на дороге то клок плаща, то лоскут куртки, то даже гофрированный воротник рубашки, они вместе с лошадьми оказались наконец в трех шагах от эшафота, где в судорогах отчаяния корчился Сальсед. - Ну как, добрались мы? - прошептал юноша, еще переводя дух, когда почувствовал, что Эрнотон остановился. - Да, - ответил виконт, - к счастью, добрались, я уже обессилел. - Я ничего не вижу. - Пройдите вперед. - Нет, нет, еще рано... Что там делают? - Вяжут петли на концах канатов. - А он, он что делает? - Кто он? - Осужденный. - Озирается по сторонам, словно насторожившийся ястреб. Лошади стояли у самого эшафота, так что помощники палача смогли привязать к рукам и ногам Сальседа постромки, прикрепленные к хомутам. Когда петли канатов грубо врезались ему в лодыжки, Сальсед издал рычание. Тогда последним невыразимым взглядом он окинул огромную площадь, так что все сто тысяч зрителей оказались в поле его зрения. - Сударь, - учтиво сказал ему лейтенант Таншон, - не угодно ли вам будет обратиться к народу до того, как мы начнем? И на ухо осужденному он прошептал: - Чистосердечное признание... и вы спасете свою жизнь. Сальсед заглянул ему в глаза, проникая до самого дна души. Взгляд этот был настолько красноречив, что он, казалось, вырвал правду из сердца Таншона и притянул к его глазам так, что вся она раскрылась перед Сальседом. Тот не мог обмануться; он понял, что лейтенант вполне искренен, что он выполнит обещанное. - Видите, - продолжал Таншон, - вас покинули на произвол судьбы. Единственная ваша надежда то, что я вам предлагаю. - Хорошо! - с хриплым вздохом вырвалось у Сальседа. - Угомоните толпу. Я готов говорить. - Король требует письменного признания за вашей подписью. - Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу. - Признание? - Да, признание, я согласен. Ликующему Таншону пришлось только дать знак: все было предусмотрено. У одного из лучников находилось в руках все: он передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот и положил прямо на доски эшафота. В то же время канат, крепко охватывавший руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли на помосте, чтобы он мог писать. Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку