коннетабля, а тот с каждым днем становился с парижанами все круче, все жестче, - жизнь людям была не в радость. Люди коннетабля не по справедливости худо обращались с горожанами; они ожесточились еще больше после поражения их военачальника, - ведь он вынужден был снять осаду с Санлиса. Никто не мог выйти из города; того же, кто все-таки нарушал приказ, если он попадался в руки солдат, избивали или грабили. А если он жаловался коннетаблю или прево, ему отвечали: "Предположим, но зачем вам понадобилось выходить?" Или: "Вы бы, наверное, так не жаловались, если бы это были ваши приятели Бургундцы". Или придумывали еще какую-нибудь отговорку. "Журналь де Пари" рассказывает, что нападению подвергались даже те, кто непосредственно находился в услужении у короля. Первого мая некоторые из них отправились в Булонский лес срубить деревья для праздника, - солдаты коннетабля, охранявшие Виль-Л'Эвек, напали на них, одного убили, многих ранили. Это еще не все: денег не хватало, и коннетабль решил раздобыть их любыми средствами. Он покусился на церковные облачения и даже на священные сосуды Сен-Дени. Деревни были вконец опустошены - съестным припасам больше неоткуда было взяться. На крепостных валах заставляли работать несчастных ремесленников, зачастую им приходилось возиться и с военными машинами, а если они имели неосторожность потребовать жалованья, то их ругали и били. Притеснение простого люда исходило от графа Арманьякского, и вечерами народ собирался на улицах столицы. Ходили самые невероятные слухи, их встречали криками ненависти и требованием отмщения, но тут в начале какой-нибудь улицы во всю ее ширину выстраивался отряд вооруженных шпагами стражников и, пустив лошадей галопом, обрушивался на толпу, все сминая на своем пути; тогда толпа собиралась где-нибудь в другом месте. Вечером 28 мая 1418 года на площади Сорбонны собралась такая толпа. Большую часть ее составляли вооруженные дубинками школяры; мясники, прицепившие сбоку свои ножи; рабочие со своим инструментом, который в руках этих отчаявшихся людей тоже мог служить оружием. Женщины старались не отставать от мужей, подчас не без риска для себя, - ведь солдаты не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков, даже если они были беззащитны и пришли просто из любопытства; та эпоха и дала жизнь искусству, рьяными поборниками коего выказали себя современные правительства. - Вам известно, мэтр Ламбер, - говорила старая женщина, балансируя на одной ноге, той, что была длиннее, и стараясь дотянуться до локтя мужчины, к которому она обращалась, - вам известно, для чего изъяли полотно у торговцев? Отвечайте же. - Я полагаю, матушка Жанна, - ответствовал тот, к кому она обращалась, продавец металлической посуды, который не пропускал ни одного из таких собраний, - я полагаю, полотно нужно им, если верить этому проклятому коннетаблю, чтобы делать палатки и всякие там павильоны для армии. - А вот и ошибаетесь: им это нужно, чтобы зашить всех женщин в мешки и бросить в реку. - Вот как?! - сказал мэтр Ламбер, которого такая расправа, казалось, не так уж огорчала. - Стало быть, вот как. - Ну конечно. - Что ж, если бы только это... - протянул какой-то буржуа. - Так вам этого мало, мэтр Бурдишон? - негодовала наша старая знакомица матушка Жанна. - Арманьяки не женщин боятся, их беспокоят мужские общества, а посему всех участников подобных сборищ - к ногтю. Зато тех, кто поклялся скорее продать Париж англичанам, нежели выдать его Бургундцам, пощадят. - Интересно, а как их узнают? - вмешался продавец посуды, нетерпение, прозвучавшее в его голосе, свидетельствовало о том, что он придает большое значение этому сообщению. - По свинцовому щиту, на одной стороне которого должен быть красный крест, а на другой - английский леопард. - А я, - сказал, взбираясь на тумбу, какой-то школяр, - видел знамя в войсках короля Генриха Пятого Английского; его вышивали в Наварре, а там - одни только Арманьяки; его должны были вывесить на городских воротах. - Долой наваррских вышивальщиков! - выкрикнуло несколько голосов, тут же, к счастью, потухших один за другим. А какой-то рабочий добавил: - Меня они заставили работать на их военной машине, она называется "гриет". Я потребовал жалованья, тогда прево мне сказал: "У тебя что, сволочь, не найдется су, чтобы купить себе веревку и повеситься?" - Смерть прево и коннетаблю! Да здравствуют Бургундцы! Эти возгласы, в отличие от первых, тут же были подхвачены и эхом прокатились по толпе. В то же мгновение в конце улицы сверкнули штыки, - показалась группа наемных солдат - генуэзцев, находящихся на службе лично у коннетабля. И тут разыгралась одна из тех сцен, о которых мы уже говорили; читатели, верно, составили себе о них представление, - повторяться нет нужды. Мужчины, женщины, дети с криками ужаса бросились врассыпную. Отряд развернулся во всю ширину улицы и, словно ураган, который гонит осеннюю листву, смел эту вихрем закружившуюся толпу: одни были заколоты, другие раздавлены копытами лошадей, - солдаты заглядывали в каждый закоулок, в каждую нишу с тем ожесточением, которое отличает людей военных, когда они имеют дело с гражданскими. Итак, мы уже сказали, что при виде стражников все обратились в бегство, - все, кроме одного молодого человека, ненароком замешавшегося в толпу. Он удовольствовался лишь тем, что повернулся лицом к двери, у которой стоял, прислонившись к ней спиной, просунул лезвие кинжала между языком дверного замка и стеной, пользуясь им как рычагом, - дверь подалась, молодой человек вошел в дом и затворил ее за собою. Убедившись, что шум стих и опасность миновала, он снова открыл дверь, просунул в проем голову, оглядел площадь - за исключением нескольких умирающих, из груди которых вырывались хрипы, площадь была пуста. Тогда он спокойно прошел на улицу Кордельеров, спустился по ней до крепостного вала Сен-Жермен и, остановившись у притулившегося здесь небольшого домика, нажал на потайную пружину, - дверь отворилась. - А, это ты, Перине, - сказал старик. - Да, отец, я хотел бы поужинать у вас. - Милости просим, сынок. - Это еще не все, отец. Народ в Париже волнуется, ночью на улицах неспокойно. Я прошу у вас и ночлега. - Ну что ж, сынок, - отвечал старик, - твоя комната, твоя кровать всегда к твоим услугам, как и твое место у очага и за столом. Разве я когда-нибудь попрекал тебя, говорил, что ты слишком часто ими пользуешься? - Нет, отец, - воскликнул молодой человек, бросившись на стул и охватив руками голову, - нет, вы добры ко мне, вы любите меня. - У меня только ты и есть, сынок, ты никогда не причинял мне горя. - Отец, - сказал Перине, - я очень страдаю, позвольте мне не ужинать и пройти сразу в мою комнату. - Иди, мой сын. Разве ты не у себя дома и не волен распоряжаться собой, как тебе хочется? Перине толкнул небольшую дверцу, замыкавшую три первые ступеньки лестницы, прорубленной внутри стены, и стал медленно подниматься, не оборачиваясь, чтобы не видеть отца. Старый Леклерк вздохнул: - Мальчик вот уже несколько дней ходит печальный. Он один сел за стол, куда уже поставил второй прибор, для сына. Некоторое время отец прислушивался к шагам сына у себя над головой, но вот все стихло; решив, что сын заснул, старик прошептал несколько молитв, прося у бога за сына, затем и сам лег у себя в комнате, но сперва со всеми предосторожностями положил под подушку ключи, которые ему было доверено хранить. Прошло около часа, ничто в доме старого эшевена не нарушало тишины; вдруг в первой комнате послышался легкий скрип, - дверь, та, что мы упомянули, отворилась, три деревянные ступеньки одна за другой хрустнули под ногами Перине, - он был бледен и старался сдержать дыхание. Скрип деревянной половицы под ногой заставил его остановиться, прислушаться. Все безмолвствовало, он мог быть спокоен. Утирая рукою пот со лба, он на цыпочках прокрался к комнате отца и толкнул дверь, - тот и не подумал запереть ее. На камине мерцал фонарь, оставленный на тот случай, если сюда забредет запоздалый горожанин, тогда старик поднимался, чтобы опознать его; хоть тусклого света фонаря было достаточно, чтобы старик, проснувшись, заметил, что он не один в комнате, Леклерк решил его не тушить, из боязни натолкнуться в темноте на какую-нибудь вещь и разбудить отца, пока что крепко спавшего. Ужасное зрелище! Молодой человек крался к постели отца, вперив в нее сверкающий взгляд, которым он изредка, словно тигр в засаде, окидывал комнату, он вздрагивал от частых ударов сердца, в то время как дыхание спящего было покойно; пот струился по его лицу, волосы стали дыбом; положив левую руку на рукоять кинжала, правой он опирался о стену, продвигаясь очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, чтобы половица под его ногой стала на свое место. Наполовину отодвинутый полог на некоторое время спрятал от него голову отца, он сделал еще несколько шагов, протянул руку, положил ее на столбик кровати, остановился, чтобы собраться с духом, затем, напружинив тело и с минуту пошарив в темноте, сдерживая дыхание, просунул под подушку, мокрую от пота, дрожащую руку, - от стоял в неудобной позе, не замечая боли во всех членах, думая лишь о том, что одно движение, вздох отца могут сделать сына отцеубийцей. Наконец он почувствовал холод железа: его напрягшиеся пальцы коснулись ключей; он продел пальцы в кольцо, где ключи всегда висели, и тихонько потянул к себе, другой рукой быстро подхватил их и сжал, чтобы они не звякнули. С теми же предосторожностями, что и при входе в комнату, владея сокровищем - орудием его мести, он направился к выходу. Но едва Перине открыл дверь на улицу, ноги у него подкосились, и он упал на ступеньки лестницы, которая вела на крепостной вал, так он пролежал несколько минут, и тут часы на колокольне францисканского монастыря пробили одиннадцать раз. При последнем ударе Перине поднялся, сеньор де Л'Иль-Адан и полтысячи его людей должны были быть неподалеку. Леклерк быстро взобрался по лестнице; когда он был уже наверху, послышался шум копыт: всадники ехали из города и направлялись в его сторону. - Кто идет? - крикнул часовой. - Ночной дозор, - ответил грубый голос коннетабля. Перине бросился ничком на землю, отряд проскакал в двух шагах от него, часового заменили другим, и отряд исчез. Перине змеей прополз половину пути, который обычно, неся свою службу, делал часовой, дождался его, вскочив так быстро, что тот не успел не то чтобы отвести удар, а даже вскрикнуть, вонзил ему в грудь кинжал по самую рукоять. Солдат испустил вздох и упал. Перине оттащил труп к воротам, туда, где тень была гуще; надев каску и взявши в руки копье солдата, чтобы не вызывать подозрений, он подошел к стене и кинул взгляд на равнину, - когда его глаза привыкли к темноте, ему показалось, что он различает там широкую, темную, бесшумно колышущуюся полосу. Перине приложил руки ко рту и крикнул по-совиному. С равнины отозвались таким же криком: то был условный знак. Перине спустился и открыл ворота, - снаружи, прислонившись к ним, уже стоял человек. То был сир де Л'Иль-Адан - нетерпение погнало его вперед других. - Прекрасно, на тебя можно положиться, - тихо сказал он. - А ваши люди? - Они здесь. И впрямь, у последнего дома предместья Сен-Жермен показалась голова колонны, в первом ряду которой ехали сеньор де Шеврез, сир Ферри де Майи и граф Лионне де Бурнонвиль; она проскользнула, извиваясь, как змея, под поднятой подъемной решеткой и очутилась внутри города. Перине закрыл ворота, поднялся на крепостной вал и бросил ключи в овраг, полный воды. - Зачем ты это сделал? - спросил его Л'Иль-Адан. - Чтобы вы не оглядывались назад. - Тогда двинемся вперед. - Вам сюда, - сказал Леклерк, показывая на улицу Павлина. - А ты? - Я?.. Мне в другую сторону. И он углубился в улицу Францисканцев. Дойдя до моста Нотр-Дам, он переправился на другой берег реки, по улице Сент-Оноре спустился ко дворцу Арманьяков и стал как вкопанный, прислонившись к стене дома, похожий на каменное изваяние. А в это время Л'Иль-Адан подошел со своими людьми к реке, поднялся к Шатле и там разделил свое маленькое войско на четыре группы: одна, под командованием сеньора де Шеврез, направилась к дворцу дофина на улице Стекольщиков, другая, возглавляемая Ферри де Майи, спустилась по улице Сент-Оноре и обложила дворец Арманьяков, намереваясь захватить коннетабля, - Л'Иль-Адан приказал, под страхом смерти, доставить его к нему живым; третья, под командованием самого Л'Иль-Адана, направилась к дому короля - дворцу Сен-Поль; четвертая же, которую возглавлял Лионне де Бурнонвиль, остановилась на площади Шатле, чтобы, в случае надобности, поддержать одну из трех первых групп. Отовсюду неслось: "Ниспошли нам мир, божья матерь! Да здравствует король! Да здравствует Бургундия! Все, кто хочет мира, вооружайтесь и вставайте с нами!" Горожане, заслышав эти крики, раздававшиеся то на одном конце улицы, то на другом, открывали окна в домах и высовывались наружу, - в сумерках бледными пятнами выступали их лица, - прислушавшись к крикам и разглядев цвета и крест Бургундцев, они присоединялись к ним: "Смерть Арманьякам!" - кричали они. "Да здравствуют Бургундцы!" Простой люд, буржуа, школяры брали оружие и беспорядочной толпой следовали за солдатами. Те, кто возглавил поход, проявили большую неосторожность, разбудив весь город, ибо самая ценная добыча, на которую они рассчитывали, выскользнула из их рук. При первых криках Танги Дюшатель, опрокидывая все, что мешало ему на пути, бросился к дофину, в его спальню, и, увидев, что тот лежит, подперев кулаком голову, в своей кровати и прислушивается к шуму, который становился все ближе, схватил его на руки и, не теряя ни минуты, не отвечая на его расспросы, укутал в одеяло, взвалил на свои мощные плечи и потащил его, словно кормилица ребенка. Его канцлер Робер де Масон уже ждал их с оседланной лошадью. Танги взобрался на нее, по-прежнему держа свою бесценную ношу, и спустя десять минут за ними уже затворились ворота неприступной Бастилии, - за ее толстыми стенами скрылся единственный наследник старой французской монархии. Ферри де Майи, двигавшийся к дворцу Арманьяков, оказался не более удачливым, чем сеньор де Шеврез. Коннетабль, который, как мы видели, обходил с ночным дозором город, услышав крик Бургундцев и убедившись, что защищаться бесполезно, вместо того, чтобы идти домой, немедленно принял меры для спасения своей жизни. Он постучался в дом к одному бедному каменщику, назвал себя и попросил убежища, обещав награду, соответствующую услуге, о которой он просил: спрятать его и никому не выдавать этой тайны. Отряд, в чьи планы входило захватить коннетабля, приблизился к дому Арманьяков, у всех дверей выставили стражу, налегли на парадную дверь, когда та наконец подалась, от стены отделился какой-то человек и первым проник в дом, за ним вошел Ферри де Майи. Сеньору де Л'Иль-Адану повезло больше: после слабого сопротивления охрана дворца Сен-Поль сдалась, и он проник внутрь дома, в самые покои короля. Несчастный старый монарх, над которым потешались все слуги, уже давно не исполнявшие его приказов, был в этот вечер один - о нем как будто совсем забыли; неяркий свет лампы едва освещал его комнату; в просторном готическом камине подрагивали слабые языки пламени, не способные прогнать сырость и холод из этой огромной комнаты. На деревянном табурете сидел, сжавшись от холода, полураздетый старик: то был король Франции. Л'Иль-Адан бросился в комнату прямо к постели короля, увидел, что она пуста, и тут только заметил старого монарха, - тот скрюченными, дрожащими пальцами сгребал в кучу тлеющие головешки. Л'Иль-Адан подошел к нему и приветствовал его от имени герцога Бургундского. Король обернулся, все еще протягивая руки к огню, мутным взглядом окинул обратившегося к нему человека и сказал: - Как чувствует себя мой кузен герцог Бургундский? Давненько я его не видел. - Государь, он как раз послал меня к вам, дабы положить конец неурядице, что наносит такой ущерб вашему королевству. Король не отвечал и снова повернулся к огню. - Государь, - продолжал Л'Иль-Адан, видя, что безумие мешает королю вникнуть в суть событий, о коих он собрался было поведать ему, - государь, герцог Бургундский просит вас сесть на коня и рядом со мной проехать по улицам столицы. Карл VI машинально поднялся, оперся на руку Л'Иль-Адана и, не упорствуя, последовал за ним, - у этого несчастного короля не было больше ни памяти, ни способности здраво мыслить. Ему было все равно, что делается его именем и в чьих руках он находится. Равно он не знал, кто такие Арманьяки, а кто - Бургундцы. Л'Иль-Адан со своей царственной добычей направился к Шатле. Капитан смекнул, что присутствие короля среди Бургундцев послужит оправданием всего, что бы они ни предприняли; он передал своего пленника Лионне де Бурнонвилю, наказав ему строго следить за королем, оказывая ему, конечно, всевозможные почести. Выполнив эту политическую акцию, он сел на коня и галопом помчался на улицу Сент-Оноре; у дверей дома Арманьяков капитан спешился и тут услышал несшиеся из дома крики проклятия. Он взбежал по лестнице, налетел на человека, который шел ему навстречу, так, что, не схватись они друг за друга, оба упали бы. Они тотчас же узнали друг друга. - Где коннетабль? - спросил Л'Иль-Адан. - Я как раз ищу его, - отвечал Перине Леклерк. - Будь проклят Ферри де Майи, который упустил добычу. - Коннетабль не возвращался домой. И оба опрометью бросились прочь, не разбирая дороги, - каждый в свою сторону. А в это время происходила страшная резня. Только и слышалось: "Смерть, смерть Арманьякам, бейте их, бейте!" Целые корпорации школяров, буржуа, мясников высыпали на улицы; они врывались в дома, принадлежавшие приверженцам коннетабля, и рубили несчастных кто топором, кто шпагой. Женщины и дети, присутствовавшие при этом, ударом ножа добивали тех, кто еще дышал. Народ, сбросив ярмо, надетое на него коннетаблем, провозгласил прево Парижа Во де Бара вместо Дюшателя. Новый магистрат, на чьих глазах происходила эта резня, не в силах остановить разбушевавшихся парижан, лишь приговаривал: "Друзья, делайте, что хотите". И началась настоящая бойня. Арманьяки укрылись в церкви приорства св.Элиния. Кто-то из Бургундцев обнаружил укрытие и рассказал о нем своим товарищам. Чтобы защитить Арманьяков, сир де Вийет, аббат Сен-Дени, стал в дверях, одетый в священные одежды, со святыми дарами в руках, - но напрасно. Над его головой уже занесли измазанные кровью топоры, но тут подоспел сеньор де Шеврез, взявший аббата под свою защиту, и увел его с собой. Его уход словно послужил сигналом к действию: в церковь ворвались Бургундцы, и началось массовое убийство. Все кричали, в воздухе мелькали топоры и шпаги, убитые грудами лежали в нефе, и из этого нагромождения тел ручьем лилась кровь, словно то был источник, бивший у подножия горы. Л'Иль-Адан, проходивший мимо, услышал страшные вопли и въехал на лошади на крыльцо. - Прекрасно, - сказал он, видя парижан за "работой". - Лучше и не придумаешь, славные у меня мясники! Эй, ребята, не видали ли коннетабля? - Нет! - отвечало сразу два десятка голосов. - Нет! Смерть коннетаблю! Смерть Арманьякам! И резня продолжалась. Л'Иль-Адан повернул коня и поехал искать своего врага в другом месте. Примерно то же самое происходило в башне дворца. Там укрылись, надеясь на спасение, несколько сотен человек. В центре с распятием в руках стояли епископы де Кутанс, де Бэйе, де Санлис и де Ксэнт. Приступ длился всего минуту; несмотря на град камней, осаждавшие взобрались по лестнице наверх и овладели дворцом, они вырезали всех, кто там находился. В то время как происходила эта расправа, от толпы осаждавших отделился какой-то человек - бледный как смерть, весь в поту, он едва переводил дух. - Коннетабль, - спросил он, - коннетабль здесь? - Нет, - ответил кто-то из Бургундцев. - А где же он? - Никто не знает, мэтр Леклерк. Капитан Л'Иль-Адан объявил, что тот, кто укажет место, где скрывается коннетабль, получит тысячу золотых экю. Но Перине уже не слушал его, он бросился к одной из башенных лестниц, быстро соскользнул вниз и очутился на улице. Близ монастыря Сент-Оноре была настигнута группа генуэзских стрелков, те сразу сдались, и им была обещана жизнь, однако всех их перебили, перед этим разоружив. Генуэзцы на коленях молили о пощаде. Лишь двое из карающих, с факелами в руках, не лишали жизни свои жертвы - они только срывали с них шлемы, пристально вглядывались в их лица и оставляли несчастных на растерзание тем, кто шел следом. Эту свою работу они проделывали с прилежностью, объяснить которую могла лишь неутомимая жажда мщения. Встретившись, они тотчас узнали друг друга. - Где коннетабль? - спросил Л'Иль-Адан. - Я ищу его, - ответил Перине. - Мсье Леклерк! - позвал в это время чей-то голос. Перине обернулся и узнал того, кто его окликал. - Это ты, Тьебер? Чего тебе от меня нужно? - Не могли бы вы сказать, где найти сеньора де Л'Иль-Адана? - Я здесь, - отозвался капитан. К нему подошел мужчина, чей камзол был испачкан известкой. - Правда ли то, - сказал он, - что вы обещали тысячу экю золотом тому, кто выдаст вам коннетабля? - Да, - сказал Л'Иль-Адан. - Отсчитайте мне их, - сказал каменщик, - я укажу место, где он прячется. - Давай твой фартук, - сказал Л'Иль-Адан и бросил туда горсть золота, - так где же он? - У меня, пойдемте. Позади них раздался взрыв хохота; Л'Иль-Адан обернулся, поискал глазами Леклерка, но тот исчез. - Скорей, пошли, - бросил капитан каменщику, - веди меня. - Минутку, - остановил его Тьебер, - посветите мне: я сосчитаю деньги. Дрожа от нетерпения, Л'Иль-Адан приблизил к каменщику факел, каменщик пересчитал экю все до последнего и, увидев, что не хватает пятидесяти, сказал: - Я недосчитался полсотни. Л'Иль-Адан кинул в его фартук золотую цепь, которая стоила шестьсот экю, и они с Тьебером двинулись дальше. Но их опередил какой-то мужчина, то был Перине Леклерк. Едва Леклерк заслышал о том, что капитан и Тьебер собираются заключить между собой кровавую сделку, он опрометью бросился в указанном направлении, к дому Тьебера. Дверь была заперта изнутри; он воспользовался своим кинжалом как отмычкой, что уже однажды проделал, и дверь отворилась. Во второй комнате послышался какой-то шум. - Он там, - сказал Леклерк. - Хозяин, это вы? - чуть слышно окликнул его коннетабль. - Да, - отвечал Леклерк, - потушите свет, иначе вас заметят. Через щель в перегородке он увидел, что коннетабль последовал его совету. - А теперь откройте. Дверь приоткрылась, и Перине набросился на коннетабля, тот вскрикнул: кинжал Леклерка пронзил ему правое плечо. Завязалась смертельная схватка. Коннетабль, поверив слову Тьебера, отцепил оружие, к тому же он был полураздет. Но и находясь в невыигрышном положении, он легко задушил бы Леклерка своими крепкими руками, однако рана мешала ему. Тогда здоровой рукой он схватил Перине за горло и, навалившись на него всем телом, повалил его на пол, намереваясь размозжить ему череп о камень. И он преуспел бы в этом, не упади Перине на матрас, который бросили на пол; другой постели не было. Тут коннетабль вновь закричал: Перине, не выпускавший из рук кинжала, вонзил его графу Арманьякскому в левую руку. Коннетабль выпустил молодого человека, поднялся на ноги и навзничь упал на стол, что стоял посреди комнаты. Вместе с кровью, лившейся из ран, он терял остатки сил. Перине встал и окликнул его в темноте, как вдруг на пороге комнаты появилось третье лицо, держа в руках факел, который и осветил всю эту сцену. То был Л'Иль-Адан. Перине снова бросился на коннетабля. - Стой!.. - крикнул Л'Иль-Адан, - заклинаю тебя твоей жизнью, остановись! И схватил Перине за руку. - Сеньор де Л'Иль-Адан, - сказал Перине, - жизнь этого человека принадлежит мне, сама королева вручила мне ее, - вот королевская печать, - так что оставьте меня. Он вытащил спрятанный на груди пергамент и протянул его капитану. Граф Арманьякский лежал на столе и смотрел, из-за ран он не мог оказать этим людям сопротивления; его руки висели как плети, и по ним струилась кровь. - Ну что ж, - усмехнулся Л'Иль-Адан, - мне его жизнь не нужна, все оборачивается к лучшему. - Постойте, умоляю! - сказал Леклерк. - Умоляю... Но я дал клятву. Пусти. Леклерк скрестил на груди руки и стал смотреть, что будет дальше. Л'Иль-Адан вынул шпагу, взялся рукой за край лезвия, так чтобы острие осталось свободным на палец, и приблизился к коннетаблю. Тот, поняв, что все кончено, закинул назад голову, закрыл глаза и стал молиться. Коннетабль ответил вздохом. И Л'Иль-Адан спрятал на груди рубашку, - коннетабль, помнишь, как ты однажды поклялся девой Марией и Иисусом Христом, что при жизни никогда не будешь носить на себе красный крест Бургундии? - Помню, - отвечал коннетабль, - и я сдержал клятву: ведь я сейчас умру. - Граф Арманьякский, - продолжал Л'Иль-Адан, склонившись над ним и острием шпаги начертив кровавый крест на его груди, - ты нагло лгал: вот ты живой, а на груди у тебя красный крест Бургундии. Ты нарушил свою клятву, я свою - сдержал. Коннетабль ответил вздохом. И Л'Иль-Адан спрятал шпагу в ножны. - Вот все, что мне было от тебя нужно, - заключил он, - а теперь умри, как клятвопреступник, как собака. Дело за тобой, Перине Леклерк. Коннетабль приоткрыл глаза и слабеющим голосом произнес: - Перине Леклерк! - Да, - сказал тот, снова набрасываясь на поверженного врага, готового уже испустить дух, - да, Перине Леклерк, с которого ты приказал своим солдатам содрать шкуру. Вы тут, кажется, оба говорили, что оба сдержали свою клятву? Так вот, я сдержал две. Первое, коннетабль: отняла у тебя Париж королева Изабелла Баварская - взамен жизни шевалье де Бурдона. Я поклялся, что ты узнаешь об этом на смертном твоем ложе, и сдержал свое слово. А вторая моя клятва, граф Арманьякский, вторая в том, что ты, узнав все это, умрешь. И ее я сдержал, как и первую, - добавил Леклерк, вонзая в сердце коннетабля свою шпагу. - Да будет бог с теми, кто честно держит свое слово, - на этом свете, как и на том! Глава XXI И так, Париж, который не сдался могущественному герцогу Бургундскому и его многочисленной армии, в одну прекрасную ночь, поступив, как легкомысленная куртизанка, открыл свои ворота простому капитану, под командованием которого находилось всего семьсот копий. Бургундцы с огнем в одной руке, с железом - в другой рассыпались по старым улицам города королей, туша огонь кровью, осушая кровь огнем. Перине Леклерк - скрытая пружина этого гигантского действа, выполнив в нем ту роль, о которой мечтал, а именно - отобрав жизнь у коннетабля, затерялся в народе, где потом его тщетно разыскивала история, где он умер так же безвестно, как и родился, и откуда он вышел на час, чтобы принять участие в одной из самых больших катастроф и тем связать с понятием "монархия" свое имя, клейменное позором неслыханного предательства. Тем временем через все ворота Парижа хлынули толпы вооруженных всадников и закружили по городу, как вороны над полем боя, в поисках своего куска немалой добычи, все права на которую до сих пор принадлежали лишь королевской власти. Львиную долю отхватил прежде всего Л'Иль-Адан, прибывший первым; затем - сир Люксембургский, братья Фоссез, Гревкур и Жан де Пуа; затем, вслед за вельможами, капитаны гарнизонов Пикардии и Иль-де-Франс; и, наконец, - крестьяне из предместий, эти, чтобы уж ничего больше не оставалось, набросились на медь, в то время как их хозяева поживились золотом. После того как была вынесена вся церковная утварь и опустошены государственные сундуки, тогда сорвали всю бахрому, все золотые лилии с королевской мантии, на голые плечи старого Карла накинули кусок бархата, посадили его на разбитый трон, сунули в руки перо, а на стол перед ним положили четыре грамоты с королевской печатью. Л'Иль-Адан и Шатлю получили звание маршалов, Шарль де Ланс - адмирала, Робер де Майе - главного раздатчика хлеба; и когда король подписал грамоты, то подумал, что он действительно король. Народ взирал на все это сквозь окна Лувра. - Так, так, - говорил народ, - им мало золота, они взялись за доходные места; слава богу, что королю больше нечего подписывать и что его сундуки пусты. Берите, господа, берите. Только вот как бы не пришел Ганнотен Фландрский, а то, если вы ему мало оставили, он все ваши куски сложит в один большой - для себя: с него станется. Однако Ганнотен Фландрский (этим именем герцог Бургундский, смеясь, называл себя) не спешил в столицу; он завидовал своему капитану, который вошел в город, в чьи ворота он дважды стучался своей шпагой - и все без толку. Неожиданную новость ему принес посланец, когда герцог находился в Монбейяре, и тотчас же, вместо того чтобы идти дальше, он повернул в одну из своих столиц - Дижон. Королева Изабелла оставалась у себя в Труа, все еще не в силах унять дрожь - дрожь радости; они не виделись с герцогом, не переписывались, - соучастники преступления, боявшиеся оказаться друг перед другом при ярком свете. Париж била лихорадка; он жил напряженной жизнью. Раз королева и герцог - а их ждали с нетерпением - будто бы заявили, что ноги их не будет в Париже, пока там останется хоть один Арманьяк, то отчего было не убивать, тем более что королева и герцог действительно не появлялись. Каждую ночь раздавался крик: "Тревога!", и народ с факелами рассыпался по городу. Говорили, что Арманьяки вроде бы входят через ворота Сен-Жермен, а то через ворота Тампль. По улицам города во всех направлениях бегали люди, во главе с мясниками, - тех узнавали по широким ножам, сверкающим у них в обнаженных руках; вдруг кто-нибудь останавливался: "Эй, сюда, это дом Арманьяка", - и тогда нож вершил правосудие над хозяином, а огонь - над домом. Чтобы выйти из дому, не боясь, что на тебя набросятся, нужно было иметь голубую шапку на голове и красный крест на груди. Адепты, наживаясь на всем, тут же организовали из приверженцев Бургундцев общину, которую нарекли именем св.Андрея, ее члены носили на голове корону с красными розами, в нее вступили многие священники, кто по движению души, а кто из страха, - и мессу они служили непременно в этом одеянии. И если бы не отдельные места в городе, черные от обуглившихся домов или красные от пролитой крови, можно было бы подумать, что в Париже карнавал, что он опьянен праздником. Среди наиболее оголтелых участников ночных и дневных побоищ особенно выделялся один: он отличался ловкостью и невозмутимостью. Ни один пожар не вспыхивал без его факела, ни одно кровопролитие не проходило без того, чтобы он не окунул в кровь свою руку. Стоило только завидеть его красную шапку с лентой цвета бычьей крови, его буйволовой кожи пояс, плотно охватывающий талию, широкую, в две ладони, шпагу, упиравшуюся одним концом под подбородок, а другим - в пальцы ног, - и тем, кому хотелось поглядеть, как отделится от туловища голова Арманьяка, следовало только не отставать от мэтра Каплюша, недаром в народе говорили: "Мэтр Каплюш снесет голову, так что и опомниться не успеешь". Итак, Каплюш был героем этого разгула, мясники и те признавали его за предводителя и почтительно отступали перед ним. Он оказывался во главе всех сборищ, всех стычек: его слова достаточно было, чтобы остановить толпу, движения руки - чтобы бросить ее на приступ; было что-то сверхъестественное в том, что столько людей подчинялось одному человеку. В то время как Париж звенел от всех этих криков, освещенный пламенем пожарищ, в то время как каждую ночь его снова начинало лихорадить, на востоке возвышалась черной молчаливой громадой старая Бастилия. Туда не доходили крики, там не видно было отсветов пламени, ее подъемный мост был высок, а опускная решетка низка. Днем вы бы не увидели на ее стенах ни одного живого существа; казалось, крепость охраняла сама себя; однако, когда подле нее собиралось слишком большое скопище людей, она выпускала в эту толпу из каждого этажа такой рой стрел, что невозможно было понять - стреляют то люди или какая-нибудь машина. Тогда толпа в растерянности поворачивала назад, даже если предводительствовал сам Каплюш. По мере того как удалялись нападавшие, прекращался и обстрел: через некоторое время старая крепость принимала беззаботно-добродушный вид, - так дикобраз, увидя, что опасность миновала, опускает на спине свои, подобные ворсинкам меха колючки, благодаря которым он и снискал уважение врагов. Ночью - снова безмолвие и тьма. Напрасно зажигал свои огни Париж, - свет не проникал за решетчатые окна Бастилии, а из-за ее стен ни разу не вырвалось ни одного слова. Правда, время от времени из окна одной из четырех башен осторожно высовывалась голова часового, чтобы поглядеть, не готовится ли какой-нибудь сюрприз у крепостного вала, но голова оставалась недвижимой, и ее можно было принять, если на нее падал луч луны, за одну из тех готических масок, которыми разыгравшееся воображение архитектора украсило арки мостов и антаблементы соборов. В одну из темных ночей, в последних числах июня, когда часовые, как обычно, бодрствовали каждый в своей башенке, по узкой винтовой лестнице, что вела к верхней площадке крепости, поднимались двое. Первым достиг цели мужчина сорока двух - сорока пяти лет; он был очень высокий, и сила его соответствовала его росту. Он был в полном воинском снаряжении, хотя вместо шпаги у него на поясе висел один из тех острых и длинных кинжалов, которые зовутся кинжалами милосердия; левая рука его привычно опиралась на этот кинжал, а правой он заботливо придерживал бархатный, ворсистый берет, на которые бойцы в минуты отдыха меняли шлемы, тянувшие иногда на сорок - пятьдесят ливров. Так как ничто не закрывало его лица, то под кустистыми бровями можно было разглядеть темно-голубые глаза; римский нос, лицо, обожженное солнцем, сообщали всему облику некую суровость, ее не могли смягчить даже окладистая борода и длинные черные волосы, обрамлявшие щеки. Человек, чей портрет мы только что нарисовали, едва очутившись на ровной площадке, просунул руку в дыру, через которую он пролез, за эту сильную, надежную руку тотчас же ухватилась тонкая, мягкая рука юноши шестнадцати - семнадцати лет, и дядька вытащил его на площадку. Он был одет в шелк и бархат, белокур, тонок в кости, с изящными чертами лица. Опираясь на руку своего товарища, видимо, устав от этого нетрудного подъема, он по привычке искал места, где мог бы отдохнуть. Но, увидев, что такое украшение показалось излишним строителям крепости, он, поразмыслив, сцепил обе руки так, что образовалось кольцо, и почти повис на гигантской руке, поддерживавшей его, во всяком случае, нагрузил ее половиной веса, который природа назначила нести его ногам; и, устроившись таким образом, он начал прогуливаться по площадке с таким видом, словно это было не его собственное желание, а просто он хотел сделать одолжение тому, кто его сопровождал. Прошло несколько минут, ни тот, ни другой не нарушали молчания ночи и продолжали прогуливаться, если только можно назвать прогулкой топтание на столь тесной площадке. Шум их шагов сливался воедино, ибо легкий шаг юноши заглушался тяжелой поступью солдата; казалось, что тут был один человек и его тень, один жил за двоих. Вдруг солдат остановился и повернулся лицом к Парижу, заставив сделать то же самое и своего молодого спутника: весь город расстилался у их ног. Это была как раз одна из тех шумных ночей, о которых мы рассказывали выше. Сначала они различили в темноте лишь груду домов, протянувшихся на всем обозримом пространстве с запада на восток, и крыши как будто поддерживали одна другую, - так обычно рисуются зрителю щиты солдат, идущих на приступ. Но вдруг в поле зрения попадало скопище людей, освещенное факелами и заполнившее улицу, тогда улица представлялась длинной цепью, рассекшей город. И там толклись красноватые тени, кричащие, смеющиеся, - потом они вдруг исчезали, как только улица меняла направление, но шум все еще был слышен. Все опять погружалось в темноту, и доносившийся снизу гомон казался подавленным стоном города, внутренности которого раздирала железом и жгла огнем междоусобная война. При виде этого зрелища солдат еще больше посуровел, брови его нахмурились и сошлись в одну линию; он протянул левую руку к Лувру и сквозь сжатые зубы чуть слышно произнес, обращаясь к своему спутнику: - Вот ваш город, монсеньер, узнаете ли вы его?.. Лицо молодого человека приняло меланхолическое выражение, минутой раньше вы бы и не сказали, что оно может быть таким. Он устремил свой взгляд на солдата и некоторое время молча смотрел на него. Затем он сказал: - Мой славный Танги, я не однажды глядел на него в этот час из окна дворца Сен-Поль, как сейчас смотрю с этой площадки. Мне случалось видеть его спокойным, но никогда счастливым. Танги вздрогнул: такого ответа он не ожидал от молодого дофина. Он думал, что спрашивает ребенка, а ему отвечал зрелый мужчина. - Я прошу прощения у вашего высочества, - сказал Дюшатель, - но, по-моему, до сего дня ваше высочество были заняты развлечениями, а не заботами Франции. - Отец мой (с тех пор как Дюшатель спас дофина от Бургундцев, дофин называл его этим именем), ваш упрек справедлив лишь наполовину: пока у престола я видел моих двух братьев, которые сейчас стоят у престола господа бога, я предавался - и тут вы правы - всевозможным безрассудствам, веселью, но как только бог призвал их к себе, - что было столь же ужасно, сколь неожиданно, - я забыл о развлечениях и помышляю лишь об одном: в случае смерти моего горячо любимого батюшки (да продлит бог его жизнь!) у прекрасной Франции будет лишь один властитель - я. - Стало быть, мой молодой лев, - с явной радостью промолвил Танги, - вы намерены защитить ее, чего бы вам это ни стоило, от Генриха Английского и Жана Бургундского? - От каждого в отдельности или от обоих вместе, как им будет угодно. - О сударь, бог внушил вам эти слова, чтобы облегчить душу вашего старого друга. За последние три года я впервые дышу полной грудью. Если б вы знали, какие сомнения терзали меня, когда я видел, как монархии, единственная надежда которой вы и которой я отдал силу своих рук, свою жизнь и, может быть, даже честь, наносят столь жестокие удары. Если б вы знали, сколько раз я вопрошал себя, не подоспело ли время этой монархии уступить место другой и не бунтуем ли мы против бога, пытаясь сохранить ее, вместо того чтобы отступиться, ибо... да простит мне господь, если я богохульствую... ибо, вот уже тридцать лет, как он обращает свой взор на вашу достойную династию лишь для того, чтобы покарать ее, а не облагодетельствовать. И впрямь, - продолжал он, - можно подумать, что династия от