Обнимемся! Убедившись по этой речи, что я не такой злодей, каким сперва себя выказал, он тоже сунул шпагу в ножны и протянул мне руку, после чего мы расстались лучшими друзьями в мире. С этого момента Сефора потеряла в моих глазах всякую привлекательность. Я избегал ее каждый раз, как она собиралась остаться со мной наедине, и делал это с такой стремительностью и нарочитостью, что она, наконец, догадалась. Удивившись столь решительной перемене, она пожелала узнать причину и, улучив подходящий момент, чтоб переговорить со мной с глазу на глаз, сказала: - Сеньор управитель, объясните мне, ради создателя, почему вы даже не хотите взглянуть на меня. Вместо того чтоб, как раньше, искать случая побеседовать со мной, вы всячески стараетесь уклониться от этого. Правда, я сделала вам авансы, но вы на них ответили. Вспомните, пожалуйста, наш разговор наедине: вы весь пылали, а теперь вы как лед. Что это означает? Вопрос этот, весьма щекотливый для откровенного человека, привел меня в немалое смущение. Не помню уже, какой ответ я дал этой даме, знаю только, что она осталась им весьма недовольна. По кроткому и скромному виду Лоренсы ее можно было принять за агнца, но в гневе она превращалась в настоящего тигра. - Я думала, - сказала она, бросая на меня взгляд, полный досады и бешенства, - что, открывая вам свои чувства, которые польстили бы любому благородному кавалеру, я оказываю немалую честь такой ничтожной личности, как вы. Я здорово наказана за то, что снизошла до жалкого авантюриста. Но она не остановилась на этом: мне не суждено было так легко отделаться. Ее язычок, подстрекаемый яростью, осыпал меня кучей всяких эпитетов, один сильнее другого. Мне следовало, разумеется, отнестись к ним с полным хладнокровием и подумать о том, что, пренебрегши победой над соблазненной мною добродетелью, я совершил преступление, которого женщины никогда не прощают. Но я был слишком экспансивен, чтоб стерпеть ругательства, над которыми благоразумный человек на моем месте только бы посмеялся. Мое терпение лопнуло, и я сказал ей: - Сударыня, не будем никого презирать. Если бы благородные кавалеры, о которых вы говорите, увидали вашу спину, то они дальше бы не любопытствовали. Не успел я выпустить этот заряд, как свирепая дуэнья закатила мне такую здоровенную пощечину, какой еще никогда не давала ни одна оскорбленная женщина. Я не стал ждать повторения и поспешно спасся бегством от града ударов, который, наверно, посыпался бы на меня. Возблагодарив небо за то, что выскочил из этого неприятного дела, я уже почитал себя вне опасности, поскольку дама удовлетворила свою мстительность. Мне казалось, что в интересах своей чести она утаит это приключение: действительно, в течение двух недель все было тихо. Я уже и сам начинал о нем забывать, когда вдруг узнал, что дуэнья заболела. Эта весть огорчила мое доброе сердце. Я проникся жалостью к Лоренсе. Мне представилось, что моя несчастная возлюбленная стала жертвой безнадежной любви, с которой не смогла справиться. С прискорбием думал я о том, что являюсь причиной ее болезни, и, будучи не в силах ее полюбить, по крайней мере, питал к ней сострадание. Но как плохо я ее знал! Перейдя от страсти к ненависти, она только и помышляла о том, как бы мне повредить. Однажды утром вошел я к дону Альфонсо и, застав этого молодого кавалера в грустном и задумчивом настроении, почтительно спросил его, чем он расстроен. - Меня печалит, - сказал он, - что Серафина так несправедлива, безвольна и неблагодарна. Вы поражены, - добавил он, заметив, что я слушаю его с удивлением, - а между тем это так. Не знаю, какой повод для ненависти вы дали Лоренсе; во всяком случае, она вас совершенно не выносит и объявила, что непременно умрет, если вы немедленно не покинете замка. Не сомневайтесь в том, что вы дороги Серафине и что сперва она дала отпор этой неприязни, которой не может потворствовать, не выказав себя несправедливой и неблагодарной. Но в конце концов она - женщина и нежно любит Сефору, которая ее воспитала. Эта дуэнья была ей второй матерью, и она боится, как бы ей не пришлось упрекать себя в смерти Сефоры, если не исполнит ее просьбы. Что касается меня, то сколь я ни люблю Серафину, однако же никогда не проявлю такой постыдной слабости, чтоб разделять ее чувства в этом отношении. Пусть лучше погибнут все испанские дуэньи, прежде чем я соглашусь удалить человека, в котором вижу скорее брата, нежели слугу. На это я отвечал дону Альфонсо: - Сеньор, мне суждено быть игрушкой фортуны. Я рассчитывал, что она перестанет преследовать меня у вас, где все предвещало мне счастливые и спокойные дни. Придется, однако, примириться с изгнанием, как бы мне ни было приятно остаться здесь. - Нет, нет, - воскликнул великодушный сын дона Сесара, - подождите, пока я урезоню Серафину. Пусть не говорят, что вас принесли в жертву капризам дуэньи, которой и без того уделяют слишком много внимания. - Сеньор, - отвечал я, - противясь желаниям Серафины, вы только рассердите ее. Я предпочитаю удалиться, для того чтобы не подавать дальнейшим своим пребыванием повода к несогласию столь идеальным супругам. Это было бы несчастьем, от которого я не утешился бы всю свою жизнь. Дон Альфонсо запретил мне думать об этом намерении и был так тверд в своем решении меня поддержать, что Лоренса, безусловно, оказалась бы посрамленной, если б и я захотел настоять на своем. Так бы я и поступил, если б руководствовался только голосом мести. Правда, были минуты, когда, озлясь на дуэнью, я испытывал искушение отбросить всякую пощаду, но когда я думал о том, что, разоблачая ее позор, убиваю бедное создание, которому причинил зло и которому грозили смертью две неисцелимые болезни, то испытывал к Лоренсе одно только сострадание. Раз уж я являлся таким опасным человеком, то должен был, по совести, удалиться, чтоб восстановить спокойствие в замке, что я и выполнил на следующий день до зари, не простившись со своими господами из опасения, как бы они по дружбе ко мне не воспротивились моему уходу. Я удовольствовался тем, что оставил в своей комнате письмо, в котором представлял точный отчет относительно своего управления. ГЛАВА II. Что сталось с Жиль Бласом по уходе его из замка Лейва и о счастливых последствиях его неудачного любовного похождения Я ехал верхом на хорошей собственной лошади и вез в чемодане двести пистолей, большая часть которых состояла из денег, отнятых у убитых бандитов, и из моей доли в трех тысячах дукатов, украденных у Самуэля Симона. Дон Альфонсо оставил мне мою часть и вернул купцу всю сумму из своего кармана. Считая, что это возмещение легализировало мои права на дукаты Симона, я пользовался ими без малейших угрызений совести. Я обладал, таким образом, суммой, позволявшей мне не беспокоиться о будущем, а кроме того, уверенностью в своих талантах, присущей людям моего возраста. К тому же я рассчитывал найти в Толедо гостеприимное пристанище. Я не сомневался, что граф Полан сочтет за удовольствие достойно принять одного из своих спасителей и предоставить ему помещение у себя в доме. Но я смотрел на этого вельможу, как на последнее прибежище и решил, прежде чем обращаться к нему, истратить часть своих денег на путешествие по королевствам Мурсия и Гренада, которые мне особенно хотелось повидать. С этой целью я отправился в Альмансу, а оттуда, следуя по намеченному пути, поехал из города в город до Гренады, не подвергнувшись никаким неприятным происшествиям. Казалось, что фортуна, удовлетворившись теми злыми шутками, которые она сыграла со мной, пожелала, наконец, оставить меня в покое. Однако ничуть не бывало: она уготовила мне еще множество других, как читатель впоследствии увидит. Одним из первых лиц, встреченных мною в Гренаде, был сеньор дон Фернандо де Лейва, приходившийся, как и дон Альфонсо, зятем графу Полану. Увидав друг друга, мы оба испытали одинаковое удивление. - Как вы попали в этот город, Жиль Блас? - воскликнул он. - Что привело вас сюда? - Сеньор, - отвечал я ему, - если вы удивлены, увидав меня здесь, то еще больше изумитесь, когда узнаете, что я покинул службу у сеньора дона Сесара и его сына. Затем я рассказал ему без всякой утайки то, что произошло между мной и Сефорой. Он похохотал над этим от всей души, после чего сказал мне уже серьезным тоном: - Друг мой, предлагаю вам свое посредничество в этом деле. Я напишу свояченице... - Нет, нет, сеньор, - прервал я его, - не пишите, прошу вас. Я покинул замок Лейва не для того, чтобы туда возвращаться. Не откажите лучше проявить свое хорошее отношение ко мне в другом направлении. Если кто-либо из ваших друзей нуждается в секретаре или управителе, то заклинаю вас замолвить словечко в мою пользу. Никто из них, смею поручиться, не упрекнет вас за то, что вы рекомендовали ему шалопая. - Весьма охотно исполню то, о чем вы меня просите, - отвечал он. - Я прибыл в Гренаду, чтоб навестить старую, больную тетку, и пробуду здесь еще три недели, после чего вернусь в замок Лорки, где меня ждет Хулия. Я живу вот в этом доме, - продолжал он, указывая на барские палаты, находившиеся в ста шагах от нас. - Наведайтесь через несколько дней: к этому времени я, быть может, разыщу вам подходящую службу. Действительно, в первый же раз, как мы снова встретились, он сказал мне: - Архиепископ гренадский, мой родственник и друг, желает иметь при себе человека, сведущего в литературе и обладающего хорошим почерком, дабы переписывать начисто его произведения. Мой дядя - известный проповедник: он составил не знаю уж сколько проповедей и сочиняет каждый день новые, которые произносит с большим успехом. Считая, что вы ему подойдете, я предложил вас на это место, и он согласился. Ступайте, представьтесь ему от моего имени; по приему, который он вам окажет, вы сможете судить о благоприятном отзыве, который я о вас дал. Место мне показалось таким, лучше которого трудно было пожелать. Приготовившись с величайшей тщательностью предстать перед его высокопреосвященством, я однажды утром отправился в его палаты. Если б мне вздумалось подражать сочинителям романов, то я составил бы пышное описание архиепископского дворца в Гренаде: я распространился бы относительно архитектуры здания, расхвалил бы роскошь меблировки, поговорил бы о находившихся там статуях и не пощадил бы читателя изложением сюжетов всех висевших там картин. Но я буду краток и скажу только, что дворец этот превосходил великолепием дворцы наших королей. Я застал в покоях целую толпу духовных и светских лиц, большинство которых принадлежало к штату монсиньора: эскудеро, камер-лакеи, идальго и священники его свиты. Все миряне были в роскошных одеждах: их можно было скорее принять за сеньоров, нежели за людей служилого сословия. Вид у них был напыщенный, и они корчили из себя важных бар. Глядя на них, я не мог удержаться от смеха и внутренне поиздевался над ними: "Черт подери! - подумал я, - этих людей можно назвать счастливыми, так как они несут ярмо рабства, не замечая его. Если б они его чувствовали, то, пожалуй, не усвоили бы себе таких высокомерных повадок". Я обратился к одной важной и дородной личности, которая дежурила у дверей архиепископского кабинета и назначение которой заключалось в том, чтоб отворять и затворять их, когда понадобится. На мой вежливый вопрос, нельзя ли поговорить с монсиньором, камер-лакей сухо ответил мне: - Обождите здесь: его высокопреосвященство сейчас выйдут, чтоб отправиться к обедне, и дадут вам на ходу несколько минут аудиенции. Я промолчал и, вооружившись терпением, попытался завязать разговор кое с кем из служителей; но они оглядели меня с головы до пят и не удостоили ответа, а затем, переглянувшись между собой, надменно усмехнулись над дерзостью человека, позволившего себе вступить с ними в беседу. Признаюсь, что я был ошеломлен таким обращением со стороны служителей. Я еще не успел вполне оправиться от своего смущения, когда двери отворились и появился архиепископ. Глубокое молчание тотчас же воцарилось среди членов архиепископского двора, с которых моментально слетело всякое чванство, чтоб уступить место величайшей почтительности перед владыкой. Прелату шел шестьдесят девятый год, и он весьма походил на моего дядю каноника Хиля Переса, т.е. был толст и низкоросл. Вдобавок ноги его были сильно вогнуты внутрь, а голова украшена лысиной с одним только клоком волос на макушке, благодаря чему он был вынужден носить скуфейку из тонкой шерсти с длинными ушами. Несмотря на это, мне казалось, что прелат походил на знатную особу, быть может, потому, что он, как я знал, действительно был таковой. Мы, люди простого звания, смотрим на вельмож с предубеждением, нередко приписывая этим господам величие, в котором природа им отказала. Архиепископ прямо направился ко мне и спросил елейным голосом, что мне угодно. Я отвечал ему, что меня прислал сеньор дон Фернандо де Лейва. Он не дал мне договорить и воскликнул: - Так это вы тот молодой человек, которого он мне так расхвалил? Беру вас к себе на службу: вы для меня весьма ценное приобретение. Можете сейчас же оставаться здесь. С этими словами он оперся на двух эскудеро и удалился, выслушав еще мимоходом нескольких священников, которые о чем-то ему докладывали. Не успел он выйти из покоя, где мы находились, как те же служители, которые перед тем не удостоили меня ответа, теперь устремились ко мне, чтоб вступить со мной в беседу. Они окружили меня, осыпали учтивостями и принялись выражать свою радость по поводу того, что я стал домочадцем архиепископа. Услыхав слова, сказанные мне его высокопреосвященством, они умирали от желания узнать, какое я займу положение при его особе. Но я из мести не удовлетворил их любопытства, желая наказать этих господ за выказанное мне презрение. Монсиньор не замедлил вернуться и приказал мне пройти в кабинет, чтоб поговорить со мной с глазу на глаз. Я отлично понял, что он намерен проверить мои познания, и, насторожившись, приготовился тщательно взвешивать свои слова. Он начал с гуманитарных наук. Я недурно отвечал на его вопросы, и он убедился в моем достаточном знакомстве с греческими и латинскими авторами. Затем он перешел к диалектике. Этого я только и ждал, так как съел собаку в этой науке. - Вы получили тщательное образование, - сказал он мне с некоторым удивлением. - Посмотрим теперь, как вы пишете. Я вытащил из кармана бумагу, которую нарочно заготовил. Прелат остался вполне удовлетворен моим искусством. - Я доволен вашим почерком и еще больше вашими познаниями, - воскликнул он. - Не премину поблагодарить своего племянника дона Фернандо за то, что он рекомендовал мне такого отличного молодого человека. Это настоящий подарок с его стороны. Наша беседа была прервана прибытием нескольких гренадских вельмож, явившихся к его высокопреосвященству обедать. Я оставил их с архиепископом, а сам присоединился к служителям, которые выказали мне всякие знаки внимания. Затем, когда наступило время, я отправился обедать вместе со всеми, и если они за трапезой наблюдали за мной, то и я, в свою очередь, платил им тем же. Сколько степенности было в наружности духовных лиц! Они казались мне настоящими святыми: такое почтение внушало мне место, в котором я находился! Мне даже в голову не приходило принимать их поведение за фальшивую монету, точно таковая не имела хождения среди князей церкви. Я сидел подле старого камер-лакея, которого звали Мелькиор де ла Ронда. Он заботливо накладывал мне лучшие куски. Я ответил ему вниманием на внимание, и моя вежливость очаровала его. - Сеньор кавальеро, - сказал он мне шепотом после обеда, - я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз. С этими словами он отвел меня в такое место дворца, где никто не мог нас подслушать, и держал мне следующую речь: - Сын мой, я проникся к вам симпатией с первого момента, как вас увидал. Мне хочется доказать это на деле, снабдив вас сведениями, которые окажут вам немалую пользу. Вы находитесь в доме, где истинные и лживые праведники живут вперемежку. Вам понадобилось бы бесконечное время, чтоб разобраться в вашем окружении. Я собираюсь избавить вас от этой длительной и неприятной работы, осведомив вас о характерах и тех и других, после чего вы легко сможете определить нить своего поведения. - Начну, - продолжал он, - с монсиньора. Это весьма благочестивый прелат, заботящийся о том, чтоб поучать народ и наставлять его на стезю добродетели проповедями, которые исполнены превосходной морали и которые он сочиняет сам. Вот уже двадцать лет, как он покинул двор, чтоб всецело посвятить себя заботам о своей пастве. Он человек ученый и великий оратор: для него нет большего удовольствия, чем проповедовать, а слушатели с радостью внемлют ему. Быть может, тут есть и некоторая доля тщеславия, но, во-первых, людям не дано проникать в чужие души, а во-вторых, было бы дурно с моей стороны копаться в недостатках лица, хлеб которого я ем. Если б я смел упрекнуть в чем-либо своего господина, то осудил бы его строгость. Вместо того чтоб отнестись снисходительно к провинившимся священникам, он карает их с чрезмерной суровостью. В особенности беспощадно преследует он тех, кто, полагаясь на свою невинность, пытается оправдаться ссылкой на право вопреки авторитету его высокопреосвященства. Я нахожу у него еще один недостаток, который он разделяет со многими вельможами: хотя он и любит своих подчиненных, но не обращает никакого внимания на заслуги и держит их у себя в доме до глубокой старости, не думая о том, чтоб устроить их судьбу. Если иной раз он и вознаградит их, то они обязаны этим доброте тех лиц, которые замолвят за них словечко: сам он не позаботится сделать им ни малейшего добра. Вот что старый камер-лакей рассказал мне о своем господине, после чего сообщил свое мнение о духовных особах, с которыми мы обедали. По его описанию, характеры этих лиц далеко не соответствовали их манере держать себя. Правда, он не назвал их бесчестными людьми, но зато довольно плохими священнослужителями. Некоторые, впрочем, являлись исключением, и он весьма расхвалил их добродетели. Теперь я знал, как мне вести себя с ними, и в тот же Вечер за ужином я прикинулся таким же степенным, как они. Это очень легко, и нечего удивляться тому, что на свете столько лицемеров. ГЛАВА III. Жиль Блас становится фаворитом гренадского архиепископа и проводником его милостей Днем я сходил за пожитками и лошадью на свой постоялый двор, а затем вернулся к ужину в архиепископский дворец, где мне отвели довольно хорошую горницу и приготовили пуховую перину. На следующий день монсиньор приказал позвать меня с раннего утра, чтоб поручить мне переписку одной проповеди. При этом он потребовал, чтоб работа была выполнена с величайшей точностью. Я не преминул сделать это, не пропустив ни одного знака препинания, ни одного ударения. Архиепископ не скрыл от меня своей радости, к которой примешивалось удивление. - Боже предвечный! - воскликнул он с восторгом, после того как пробежал глазами все переписанные мною листы, - видал ли кто подобную точность! Вы слишком хороший переписчик, чтоб не быть также и знатоком грамматики. Скажите мне откровенно, друг мой: не бросились ли вам в глаза при переписке какие-либо места, которые бы неприятно вас поразили, какая-нибудь небрежность стиля или неподходящее выражение. Это могло вырваться у меня в порыве творчества. - О, монсиньор, - ответствовал я со скромным видом, - я не достаточно образован, чтоб высказывать критические замечания; но если б даже я и обладал такими познаниями, то все же убежден, что произведения вашего высокопреосвященства окажутся выше моей критики. Прелат улыбнулся на эти слова и ничего не ответил, но мне удалось подметить сквозь его благочестие, что и он не был чужд тщеславия, присущего авторам. Этой лестью я окончательно завоевал себе его благосклонность. С каждым днем его расположение ко Мне возрастало, и, наконец, я узнал от дона Фернандо, который очень часто его навещал, что прелат без ума от меня и что я могу считать свою судьбу обеспеченной. Спустя некоторое время мой господин лично подтвердил мне это и вот при каких обстоятельствах. Однажды вечером он вдохновенно репетировал при мне в своем кабинете проповедь, которую должен был произнести в соборе на следующий день. При этом он не только спросил меня, что я думаю о ней вообще, но еще принудил указать места, наиболее меня поразившие. Мне посчастливилось процитировать те из них, которые он ценил и любил больше всего. Благодаря этому я прослыл в его глазах человеком, наделенным пониманием истинных красот литературного произведения. - Вот что значит обладать вкусом и чутьем! - воскликнул он. - Да, друг мой, будь уверен, ухо у тебя не беотийское! (*115) Словом, он был так доволен мною, что продолжал с жаром: - Не тревожься отныне, Жиль Блас, о своей судьбе; беру на себя устроить ее к полному твоему благополучию. Я тебя полюбил и, чтоб доказать это, делаю тебя своим поверенным. Не успел он произнести эти слова, как, проникнутый благодарностью, я бросился к стопам монсиньора. От всего сердца обнял я его кривые ноги и уже почитал себя за человека, находящегося на пути к богатству. - Да, дитя мое, - продолжал архиепископ, речь которого была прервана моим жестом, - я хочу сделать тебя хранителем своих сокровеннейших мыслей. Слушай же со вниманием то, что я тебе скажу. Я люблю проповедовать. Господь благословляет мои поучения: они оказывают влияние на грешников, побуждают их углубиться в себя и прибегнуть к покаянию. Мне удается заставить скупца, устрашенного образами, которыми я пугаю его жадность, раскрыть свою казну и раздать ее щедрой рукой; мне удается отвлечь распутника от наслаждений, наполнить скиты честолюбцами, вернуть на стезю долга супругу, смущаемую соблазнителем. Эти обращения, которые случаются часто, должны были бы сами по себе побуждать меня к работе. А между тем, признаюсь тебе в своей слабости, я стремлюсь еще к другой награде - награде, за которую моя щепетильная добродетель тщетно меня упрекает: это то уважение, которое свет питает к изысканным и тщательно отделанным произведениям. Меня прельщает честь прослыть безукоризненным оратором. Люди считают мои сочинения столь же сильными, сколь и утонченными; но я хотел бы избежать недостатка, свойственного многим хорошим авторам: писать слишком долго. Я желаю сойти со сцены в ореоле славы. Так вот, любезный Жиль Блас, что я требую от твоего усердия, - продолжал прелат. - Как только ты заметишь, что перо мое дряхлеет и что я начинаю сдавать, то предупреди меня. Я не полагаюсь на себя в этом отношении, так как самолюбие может меня соблазнить. Тут нужен непредвзятый ум. Я выбираю твой, так как считаю его подходящим, и полагаюсь на твое суждение. - Слава богу, монсиньор, - сказал я, - вам еще очень далеко до этого времени. К тому же у вашего высокопреосвященства ум такого закала, что он прослужит дольше всякого другого, или, говоря яснее, вы никогда не изменитесь. Я почитаю вас за второго кардинала Хименеса (*116), выдающийся гений которого не только не слабел с годами, но, казалось, приобретал все новые силы. - Не надо ласкательств, друг мой, - прервал он меня. - Я знаю, что могу сразу увянуть. В моем возрасте начинаешь чувствовать недомогания, а телесные немощи подтачивают дух. Повторяю тебе, Жиль Блас, как только ты заметишь, что голова моя слабеет, так сейчас же предупреди меня. Не бойся быть откровенным и искренним: я сочту такое предостережение за знак твоей привязанности ко мне. К тому же это в твоих интересах: если, на твое несчастье, в городе начнут поговаривать, что мои проповеди не обладают прежней силой и что мне пора на покой, то скажу тебе напрямик: как только это дойдет до меня, то вместе с моей дружбой ты потеряешь состояние, которое я тебе обещал. Вот каковы будут плоды твоей неразумной скромности. В этом месте прелат прервал свою речь, чтоб выслушать мой ответ, который заключался в обещании исполнить его желание. С этого момента у него не стало тайн от меня, и я сделался его любимцем. Весь штат, за исключением Мелькиора де ла Ронда, завидовал мне. Стоило посмотреть, как все эти идальго и эскудеро ухаживали за наперсником его преосвященства, не стыдясь никаких низостей, чтоб завоевать его расположение. Мне трудно было поверить, что они - испанцы. Все же я не переставал оказывать им услуги, хотя нисколько не обманывался насчет их корыстных учтивостей. По моим просьбам архиепископ ходатайствовал за них. Одному он выхлопотал ренту и дал ему возможность пристойно содержать себя в армии. Другого он отправил в Мексику, выпросив ему видную должность, а для своего друга Мелькиора я добился крупной награды. При этом я убедился, что если прелат сам и не заботился ни о ком, то, по крайней мере, редко отказывал, когда его о чем-либо просили. Но то, что я сделал для одного священника, заслуживает, как мне кажется, более подробного описания. Однажды наш мажордом представил мне некоего лиценциата, по имени Луис Гарсиас, человека еще моложавого и приятной наружности. - Сеньор Жиль Блас, - сказал мажордом, - этот честный священник - один из лучших моих друзей. Он состоял духовником в женском монастыре. Злословие не пощадило его добродетели. Моего друга опорочили перед монсиньором, который отрешил его от должности и, к несчастью, так предубежден против него, что не желает внять никаким ходатайствам. Мы тщетно обращались к содействию первых лиц в Гренаде, чтобы его обелить, - монсиньор остался неумолим. - Господа, - отвечал я им, - вот поистине испорченное дело. Было бы лучше, если б вы вовсе не хлопотали за сеньора лиценциата. Желая помочь вашему приятелю, вы оказали ему медвежью услугу. Я хорошо знаю монсиньора: просьбы и хлопоты только усугубляют в его глазах вину священнослужителя; он сам недавно говорил это при мне. "Чем больше лиц, - сказал он, - подсылает ко мне с ходатайствами провинившийся священник, тем больше он раздувает скандал и тем строже я к нему отношусь". - Это крайне прискорбно, - возразил мажордом, - и мой друг был бы в весьма затруднительном положении, если б не обладал хорошим почерком. К счастью, он превосходно пишет, и этот талант выручает его. Я полюбопытствовал взглянуть на хваленый почерк лиценциата, чтоб проверить, лучше ли он моего. Гарсиас, прихвативший с собой образцы, показал мне одну страницу, на которую я не мог надивиться: это была настоящая пропись учителя чистописания. Пока я разглядывал эту прекрасную руку, мне пришла на ум идея. Попросив лиценциата оставить у меня рукопись, я сказал, что, быть может, смогу кой-чем ему помочь, но что не стану распространяться об этом в данную минуту, а осведомлю его обо всем на следующий день. Лиценциат, которому мажордом, видимо, расхвалил мою изобретательность, удалился с таким видом, точно его уже восстановили в должности. Я, действительно, был не прочь ему пособить и в тот же день прибег к способу, который вам сейчас изложу. Находясь один на один с архиепископом, я показал ему почерк Гарсиаса, который весьма ему понравился. Тогда, воспользовавшись случаем, я сказал своему покровителю: - Монсиньор, раз вам не угодно печатать свои проповеди, то мне хотелось бы, по крайней мере, чтоб они были переписаны так, как этот образец. - Я вполне доволен твоим почерком, - отвечал он, - но признаюсь тебе, что не прочь обзавестись копией своих сочинений, исполненной этой рукой. - Вашему высокопреосвященству стоит только приказать, - возразил я. - Этот искусный переписчик - некий лиценциат, с которым я познакомился. Он будет тем более счастлив доставить вам это удовольствие, что сможет таким путем возбудить ваше милосердие, дабы вы спасли его из печального положения, в котором он, по несчастью, теперь находится. Прелат не преминул спросить меня об имени лиценциата. - Его зовут Луис Гарсиас, - отвечал я. - Он в отчаянии от того, что навлек на себя вашу немилость. - Этот Гарсиас, - прервал он меня, - был, если не ошибаюсь, духовником в женской обители. Он подвергся церковному запрещению. Припоминаю донесения, направленные против него. Нравы этого священника оставляют желать лучшего. - Монсиньор, - прервал я его в свою очередь, - не стану оправдывать лиценциата; но мне известно, что у него есть враги. Он утверждает, что авторы представленных вам донесений стремились не столько выявить истину, сколько его очернить. - Возможно, - отвечал прелат, - в миру существуют весьма зловредные души. Я готов согласиться с тем, что его поведение не всегда было безупречным, но, может быть, он раскаялся. Наконец, всякому греху - прощение. Приведи мне этого лиценциата; я снимаю с него интердикт. Вот как самые строгие люди отступают от своей строгости, когда она становится несовместимой с их личными интересами. Поддавшись суетному желанию видеть свои произведения хорошо переписанными, архиепископ разрешил то, в чем отказывал самым могущественным ходатаям. Я поспешил сообщить эту весть мажордому, который уведомил своего друга Гарсиаса. Лиценциант явился на следующий день, чтобы принести мне благодарность в выражениях, соответствовавших полученной им милости. Я представил его своему господину, который ограничился легким выговором и дал ему переписать начисто свои проповеди. Гарсиас так хорошо справился с этой задачей, что его восстановили в должности и даже дали ему приход в Габии, крупном поселке подле Гренады. А это доказывает, что бенефиции не всегда раздаются за добродетели. ГЛАВА IV. Архиепископа поражает апоплексический удар. О затруднении, в котором очутился Жиль Блас, и о том, как он из него вышел В то время как я оказывал услуги то одним, то другим, дон Фернандо де Лейва приготовился покинуть Гренаду. Я зашел к этому сеньору перед его отъездом, чтоб еще раз выразить ему свою признательность за превосходное место, которое он мне доставил. Заметив, что я в восторге от своей службы, он сказал: - Очень рад, дорогой Жиль Блас, что вы довольны моим дядей архиепископом. - Я совершенно очарован этим великим прелатом, - отвечал я. - Да иначе оно и быть не могло: ведь его высокопреосвященство - обаятельнейший человек и к тому же относится ко мне так милостиво, что я, право, не знаю, как его благодарить. Никакое другое место не могло бы утешить меня в том, что я не состою больше при сеньоре доне Сесаре и его сыне. - Я уверен, - сказал дон Фернандо, - что, потеряв вас, они тоже весьма досадуют. Возможно, однако, что вы расстались не навеки и что судьба сведет вас в один прекрасный день. Я не мог слышать этих слов без умиления. У меня вырвался вздох. В этот момент я почувствовал, как сильно люблю дона Альфонсо, и охотно покинул бы архиепископа со всеми его заманчивыми обещаниями, чтобы вернуться в замок Лейва, если б было устранено препятствие, заставившее меня удалиться оттуда. Заметив волновавшие меня чувства, дон Фернандо умилился и обнял меня, заявив при этом, что вся его семья всегда будет принимать участие в моей судьбе. Спустя два месяца после отъезда этого кавалера, в самый разгар моего фавора в нашем дворце произошла большая тревога: архиепископа хватил удар. Ему так быстро оказали помощь и дали такие превосходные лекарства, что через несколько дней здоровье его совсем наладилось. Но мозг испытал тяжелое потрясение. Я заметил это по первой же составленной им проповеди. Правда, разница между ней и прежними его поучениями была не так чувствительна, чтоб по этому можно было заключить об упадке его ораторского таланта. Я подождал второй проповеди, чтоб знать, чего держаться. Увы, она оказалась решающей! Добрый прелат то повторялся, то хватал слишком высоко, то спускался слишком низко. Это была многословная речь, риторика выдохшегося богослова, чистая капуцинада (*117). Не я один обратил на это внимание. Большинство слушателей, - точно им тоже платили жалованье за критику, - говорили друг другу шепотом: - Проповедь-то попахивает апоплексией. "Ну-с, господин арбитр, - сказал я тогда сам себе, - приготовьтесь исполнить свою обязанность. Вы видите, что монсиньор сильно сдает; ваш долг предупредить его не только потому, что вы являетесь поверенным его мыслей, но также из опасения, как бы кто-либо из его друзей не оказался более откровенен и не опередил вас. Вы знаете, что тогда произойдет: вас вычеркнут из завещания, в котором вам отписано наследство получше, чем библиотека лиценциата Седильо". За этими рассуждениями последовали, однако, другие, совсем обратного характера. Предупреждение, о котором шла речь, было делом весьма щепетильным. Мне думалось, что автор, упоенный своими произведениями, был способен принять его далеко не благосклонно. Однако я отбросил эту мысль, считая невозможным, чтоб монсиньор обиделся на меня за то, на чем сам так упорно настаивал. Присовокупите к этому, что я рассчитывал использовать при нашем разговоре всю свою ловкость и заставить его проглотить пилюлю самым ласковым образом. Наконец, считая, что для меня опаснее хранить молчание, нежели его нарушить, я решил объясниться с архиепископом. Одно только смущало меня: я не знал, как приступить. К счастью, сам оратор вывел меня из затруднения, спросив, что думают о нем миряне и довольны ли они его последней проповедью. Я отвечал, что все восхищаются по-прежнему, но что, как мне показалось, последняя речь произвела на аудиторию несколько меньшее впечатление. - Неужели, друг мой, - спросил он с удивлением, - и тут нашелся какой-нибудь Аристарх? (*118) - Нет, монсиньор, - отвечал я, - отнюдь нет! Кто же осмелится критиковать такие творения, как ваши? Не существует человека, который не был бы ими очарован. Но, поскольку вы приказали мне быть искренним и откровенным, я беру на себя смелость сказать, что ваше последнее поучение кажется мне несколько менее сильным, чем предыдущие. Вероятно, вы и сами это находите? От этих слов прелат побледнел и сказал с натянутой улыбкой: - Значит, эта проповедь не в вашем вкусе, господин Жиль Блас? - Этого я не говорил, монсиньор, - прервал я его, озадаченный таким ответом. - Я нахожу ее великолепной, хотя и несколько слабее ваших остальных произведений. - Понимаю вас, - возразил он. - Значит, по-вашему, я начинаю сдавать? Не так ли? Говорите напрямик: мне пора на покой? - Я никогда не позволил бы себе высказываться так откровенно, - отвечал я, - если б ваше высокопреосвященство мне этого не приказали. Я только повинуюсь вашему распоряжению и почтительнейше умоляю не гневаться на меня за мою вольность. - Да не допустит господь, - поспешно прервал он меня, - да не допустит господь, чтоб я стал упрекать вас. Это было бы с моей стороны крайне несправедливо. Я вовсе не нахожу дурным то, что вы высказали мне свое мнение. Но самое ваше мнение нахожу дурным. Я здорово обманулся насчет вашего неразвитого ума. Хотя и выбитый из седла, я попытался найти смягчающие выражения, чтоб поправить дело. Но разве мыслимо утихомирить рассвирепевшего автора, и к тому же автора, привыкшего к славословию. - Не будем больше говорить об этом, дитя мое, - сказал он. - Вы еще слишком молоды, чтоб отличать хорошее от худого. Знайте, что я никогда не сочинял лучшей проповеди, чем та, которая имела несчастье заслужить вашу хулу. Мой разум, слава всевышнему, ничуть еще не утратил своей прежней силы. Отныне я буду осмотрительнее в выборе наперсников; мне нужны для советов более способные люди, чем вы. Ступайте, - добавил он, выталкивая меня за плечи из кабинета, - ступайте к моему казначею, пусть он отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам всяких благ и вдобавок немножко больше вкуса. ГЛАВА V. Что предпринял Жиль Блас после того, как архиепископ его уволил. Как он повстречал лиценциата, которому оказал услугу, и чем тот отплатил ему за это Я вышел из кабинета, проклиная каприз или, вернее, самомнение архиепископа, и не столько огорчился потерей его милостей, сколько сердился на него. Некоторое время я даже колебался, брать ли мне или не брать сто дукатов; но, поразмыслив как следует, не стал валять дурака. Я решил, что эти деньги не лишают меня права выставить прелата в смешном свете, и мысленно дал клятву не пропускать такого случая всякий раз, как при мне зайдет речь об его проповедях. Итак, я отправился к казначею за ста дукатами, но не сказал ему ни слова о том, что произошло между мной и его господином. Затем я разыскал Мелькиора де ла Ронда, чтоб проститься с ним навеки. Он слишком любил меня, чтоб не посочувствовать моему несчастью. Лицо его омрачилось печалью, в то время как я описывал ему свою неудачу. Несмотря на почтение, которым он был обязан архиепископу, старый слуга не смог удержаться, чтоб не высказать ему порицания, но когда я в сердцах поклялся отомстить прелату и сделать его посмешищем всего города, то мудрый Мелькиор сказал мне: - Поверьте мне, мой добрый Жиль Блас, проглотите обиду. Люди простого звания должны почитать вельмож даже тогда, когда имеют основания на них жаловаться. Я готов согласиться, что среди знатных господ существует немало пошляков, вовсе недостойных того, чтоб их уважали; но они могут повредить, и их надо бояться. Я поблагодарил престарелого камер-лакея за добрый совет и обещал им воспользоваться, после чего он сказал мне: - Если отправитесь в Мадрид, то навестите моего племянника Хосе Наварро. Он состоит тафельдекером при сеньоре Балтасаре де Суньига (*119) и, смею сказать, достоин вашей дружбы. Он прямодушен, энергичен, предупредителен и услужлив; мне хотелось бы, чтоб вы с ним познакомились. Я отвечал ему, что не премину навестить Хосе Наварро, как только прибуду в Мадрид, куда я твердо собирался отправиться. Затем я вышел из архиепископского дворца с намерением никогда туда не возвращаться. Будь у меня лошадь, я немедленно покинул бы Толедо, но я продал ее в эпоху своего фавора, полагая, что она мне больше не понадобится. Я нанял поэтому меблированную комнату, решив побыть еще месяц в Гренаде, а затем отправиться к графу Полану. Так как приближалось обеденное время, то я спросил у хозяйки, нет ли по соседству какой-либо харчевни. Она отвечала, что в двух шагах от ее дома находится отличный трактир, в котором прекрасно кормят и куда ходят много приличных господ. Попросив указать мне его, я вскоре туда отправился и вошел в большую залу, походившую на монастырскую трапезную. Человек десять - двенадцать сидели за довольно длинным столом, покрытым грязной скатертью, и беседовали, поглощая свои скромные порции. Мне подали такой же обед, который во всякое другое время заставил бы меня пожалеть о прелатской кухне. Но я был так зол на архиепископа, что убогие кушанья моего трактира казались мне предпочтительнее роскошного стола, которым я у него пользовался. Я порицал обилие блюд и, рассуждая, как подобает вальядолидскому доктору, говорил себе: "Горе тем, кто пристрастился к гибельным трапезам, за коими надлежит непрестанно опасаться собственной жадности, дабы не перегрузить желудка! Как мало бы человек ни ел, он всегда ест достаточно". В припадке дурного настроения я одобрял афоризмы, которыми до того основательно пренебрегал. Пока я поглощал свой непритязательный обед, не опасаясь перейти границ умеренности, в залу вошел лиценциат Луис Гарсиас, получивший габийский приход тем способом, о котором я уже говорил. Завидя меня, он подошел поздороваться с самым обязательным видом или,