лал честно, так это отказался от бесчестной тирании {97}) - litteras nescivit {Азов не знал {98} (лат.).} - будто бы его необразованность была причиной этого доброго дела. Цезарь говорил не о Поэзии, которая, не удовлетворенная земными бедствиями, придумывает все новые наказания, ожидающие тиранов в аду, и не о Философии, которая учит occidendos esse {[Тираны] должны быть убиты {99} (лат.).}, но, без сомнения, об Истории, ибо она действительно может представить вам Кипсела, Периандра, Фалара, Дионисия {100} и многих других из оной своры, достаточно преуспевших в отвратительной несправедливости и незаконной узурпации власти. Из этого я заключаю, что он возносит Историю не столько за насыщение разума знаниями, сколько за поощрение его к тому, что заслуживает быть названо и признано благом. На самом же деле за поощрение и побуждение к добрым делам венчают лавровым венком порта как победителя в споре с историком и философом, хотя его первенство в наставлении еще подлежит сомнению. Предположим, что мы признаем (однако, я думаю, убедительным доводом это может быть опровергнуто), будто философ благодаря своей системе учит лучше поэта, все же, я думаю, ни один человек не будет настолько philophilosophos {Философолюбом (греч.).}, чтобы равнять поэта с философом в силе побуждения. А что побуждение выше, чем поучение, явствует из того, что оно и причина, и следствие поучения. Ибо кто станет учиться, если его не побудили захотеть учиться? И что из того, что дает учение (я опять говорю о нравственном наставлении), может сравниться с побуждением свершить то, чему оно учит? Как говорит Аристотель, не gnosis {Познавание (греч.).}, но praxis {Делание, деятельность {101} (греч.).} должно быть плодом познания. И не трудно представить себе, каким будет praxis, если нет побуждения к деятельности. Философ указывает вам путь, он растолковывает вам его особенности и его трудности, рассказывает об удобном приюте, что ждет вас в конце пути, и о многих тропинках, что могут увести вас в сторону. Но все это узнает лишь тот, кто возьмется изучать его труд и будет изучать его с ученическим усердием, кто в неутолимой жажде одолел уже половину трудностей и обратился к философу за второй половиной. Воистину просвещенные люди правильно полагали, что там, где страсть покорена, разум обретает свободное стремление к деланию добра; что внутренний свет, горящий в каждом из нас, - такое же благо, как и книга философа, ибо, изучая Природу, мы узнаем, что благо заключено в творении блага, узнаем, что такое добро и что такое зло, хотя и не облеченные в термины, которые философы обрушивают на нас, - но ведь и они извлекли свое учение из Природы. Быть побужденным к свершению того, что познано, или быть побужденным к познанию - hoc opus, hic labor est {Это труд, это работа {102} (лат.).}. Над всеми науками (я говорю о науках земных и связанных с земными представлениями) царит Поэзия. Она и указывает путь, и так расписывает его, что всех увлекает пойти по нему. Более того, для начала она, будто ведя вас через сказочный виноградник, даст вам отведать столь лакомых плодов, что вам непременно захочется идти дальше. Поэт приходит к вам не с туманными определениями, которые, объясняя, затемняют суть предмета и поселяют в вас сомнения, но с расположенными в чарующей пропорции словами, настроенными на волшебное искусство музыки. Он приходит к вам с выдумкой, с такой, право, выдумкой, которая заставляет детей забыть про игры, а стариков про камин. Ни на что более не претендуя, он стремится отвратить разум человека от порока и направить его к добродетели. Вот также ребенку дают лекарство, прежде спрятав его в приятное на вкус кушание, потому что если попытаться объяснить ему пользу ревеня или алоэ, то он скорее засунет лекарство себе в уши, чем в рот. Так и взрослые (ведь многие из них лучшим в себе до самой могилы обязаны детству). Они радуются рассказам о Геракле {103}, Ахилле, Кире и Энее и, слушая их, непременно сохраняют в памяти описания их мудрости, доблести и справедливости, которые, попадись им в сухом изложении философа, обязательно напомнили бы о школе. То подражание, которое называется Поэзией, более всего соответствует Природе, оттого-то, как говорил Аристотель {104}, поэтическое изображение ужасного, например жестоких битв или противоестественных чудовищ, тоже доставляет удовольствие. Да, я знавал людей, которые, даже читая "Амадиса Галльского" {105} (а ему, Бог свидетель, многого недостает до поэтического совершенства), находили в своих сердцах побуждение к учтивости, великодушию и, главное, к смелости. Кто, читая о том, как Эней несет на спине старого Анхиса {106}, не мечтает, чтобы и ему выпала судьба совершить столь же прекрасный подвиг? Кого не взволнуют слова Турна {107} из рассказа о Турне, запечатлевающие его образ в нашем воображении? Fugientem haec terra videbit? Usque adeone mori miserum est? {*} {* Эти неужто поля бегущим Турна увидят ?// Так ли гибель страшна? (лат.).} Философы же, пренебрегающие удовольствием, мало способны к тому, чтобы побуждать. Они лишь спорят о том, что выше - добродетель или просто доброта, умозрительная или деятельная жизнь. Платон и Бортий хорошо это знали и часто для госпожи Философии заимствовали у Поэзии ее платье {108}. Даже злодеи с зачерствевшим сердцем, которые считают добродетель понятием школярским и, не зная другого блага, кроме indulgere genio {Следовать собственным прихотям (лат.).}, презирают суровые наставления философа, не приемлют заключенную в них истину, но даже они не прочь получить удовольствие, которое якобы сулит им веселый малый - поэт, тем временем принуждающий их глядеть на воплощение добродетели (увидав же ее, они не могут не проникнуться к ней любовью), и, еще не разобрав, в чем дело, они ее принимают, будто запрятанное в вишни лекарство. Можно было бы припомнить неисчислимое множество примеров удивительного воздействия поэтической выдумки на людей, но пусть нам послужат лишь два из них, наверное, общеизвестные, ибо их можно найти в разных сочинениях. Во-первых, Менений Агриппа {110}. Когда жители Рима выступили против сената, то он, хотя был блестящим оратором (в то время), пришел к ним не как оратор, якобы в полном отчаянии отказавшись от иносказаний и коварных намеков, тем более от притянутых за уши философских максим (прежде всего Платона), для осмысления которых нужно изучить геометрию, и держался с этими людьми как свой, плоть от плоти их поэт. Он рассказал им сказку о том, как когда-то отдельные части тела вступили в мятежный сговор против живота, который, как они думали, лишь пожирал добытое ими, и они решили заставить ни на что не годного расточителя чужих трудов поголодать. Короче говоря (ибо выдумка эта ни для кого не секрет, как не секрет и то, что это выдумка), наказывая живот, сами они тоже стали терпеть муки. И эта сказка так на всех подействовала - я никогда более не читал, чтобы слова произвели такую быструю и благоприятную перемену, - что на разумных условиях было достигнуто совершенное примирение. Во-вторых, пророк Натан {111}. Когда святой Давид настолько отрекся от Бога, что к прелюбодеянию присовокупил убийство, пророку Натану пришлось выполнить милосерднейшую миссию друга и открыть Давиду глаза на его позор. Посланный Богом воззвать к столь избранному слуге, он сделал это не иначе, как рассказав ему притчу о человеке, у которого безжалостно отняли любимую овцу. Вымышленная история заключала в себе истину, благодаря которой Давид (я говорю о второй важной стороне), как в зеркале, увидел свой порок, что подтверждает и священный псалом о милосердии божием. Эти примеры и доводы, несомненно, доказывают, что, доставляя удовольствие, поэт гораздо больше привлекает к себе людей, чем все другие искусства. И отсюда следует не столь уж непоследовательный вывод: если добродетель - самая прекрасная цель земного познания, то Поэт, которому более прочих свойственно учить ей и который более прочих побуждает к ней, являет собой в самом благородном деле самого благородного мастера. Однако, помимо описания его труда (хотя именно деятельность имеет самое большое значение для восхваления или порицания), мне хотелось бы показать составные части Поэзии, потому что в ней, как в человеке, они все вместе могут производить впечатление величественное и совершенное, но что-нибудь одно может все же оказаться уязвимым. Итак, что касается ее классов, частей или видов (зовите их, как хотите), то нужно отметить, что иногда Поэты соединяют вместе два или три вида, например из соединения трагического и комического появился траги-комический вид. Некоторые поэты подобным же образом соединяют прозу и поэзию, например Саннадзаро {112} и Боэтий. Соединяют также героическое с пасторальным. Я думаю, что если эти виды хороши в отдельности, то и соединение их не может стать для них пагубным. Поэтому - пусть мы забудем упомянуть те виды, что не очень важны, - нам нужно назвать главные и постараться отыскать в них изъяны, однако при условии, что они не исковерканы сочинителем. Не Пастораль ли заслужила немилость? Наверное, чем ниже ограда, тем легче ее перепрыгнуть. Но стоит ли пренебрегать бедной свирелью, на которой Мелибей пел о страданиях народа, притесняемого жестокими лордами и жадными солдатами, а Титир {113} - о блаженстве тех, кто простерт внизу, коли добродетельны сидящие наверху? Иногда Пастораль, в прелестных сказках о волках и овцах говоря о неправедности и терпении, убеждает, что охота за пустяками может привести лишь к пустячной победе. А то показывает вам, что даже Александр и Дарий {114}, спорившие о том, кто будет петухом в мировом курятнике, получили лишь то, о чем потомки могут сказать: Наес memini et victum frustra contendere Thirsin: Ex illo Corydon, Corydon est tempore nobis {*}. {* Помню я все, - и как Тирсис не мог, побежденный, бороться. // С этого времени стал для нас Коридоном {115} (лат.).} Или скорбная Элегия? Она в добром сердце пробуждает скорее жалость, нежели укор, с помощью ее великий философ Гераклит {116} оплакивает слабости человека и злополучия мира. Что, как не Элегия, заслуживает хвалы за сочувствие к справедливым сетованиям и за правдивое слово о ничтожности жалких страстей. Или горький, но благотворный Ямб? Он очищает злобный разум, превращая стыд в позорную трубу, открыто обличающую скверну. Или Сатира, которая Omne vafer vitium ridenti tangit amico {*}? {* Остроумно касается каждого порока на потеху другу (лат.).} Она не оставит человека весельем, пока не заставит его смеяться над глупостью, а потом пристыженно смеяться над самим собой; и этого нельзя избежать, не избежав глупости, которая, пока circum praecordia ludit {*}, {* В душе забавляется {117} (лат.).} заставляет нас прочувствовать, сколько беспокойств доставляет необузданная жизнь и как, когда с ней покончено, Est Ulubris, animus si nos non defiet aequus {*}. {* [Прекрасно] В Улубрах, если не покинет нас спокойствие духа {118} (лат.).} Нет, наверное, это Комедия, которую никудышные сочинители и владельцы театров обратили в мерзость? На обвинение в порочности, которое ей предъявляют, я отвечу позднее. Сейчас я только скажу, что Комедия - это отражение тех ошибок, которые мы часто совершаем. Она представляет их в самом нелепом виде, чтобы всякому расхотелось совершать их. Если в геометрии кривую линию нужно знать так же, как и прямую, в арифметике - нечетные числа так же, как четные, то и в нашей жизни если не видеть уродства зла, то и не постичь красоты добродетели. И так преподносит нам нашу домашнюю жизнь Комедия, что в ней набираемся мы жизненного опыта, узнаем, чего нам следует ждать от скупого Демеи и хитрого Дава, от льстивого Гнатона и тщеславного Трасона {119}; и узнаем не только это, но и кто на них похож - по отличительным чертам, которыми их наградил комедиограф. Тот, кто говорит, будто люди учатся злу, видя зло представленным, неразумен, потому что, как я говорил раньше, нет человека, который бы под влиянием истины, заключенной в Природе, увидав такие пороки на подмостках, не пожелал бы им находиться in pistrinum {В мельнице {120} (лат.).}, хотя, наверное, и у него есть мешок своих недостатков, но тот висит у него за спиной, и он не видит, что пляшет под ту же музыку. И что ему откроет на это глаза, как не выставление его собственных поступков на всеобщее посмешище? Итак, (я думаю), никто не осудит истинное назначение Комедии и того менее высокой и прекрасной Трагедии, которая вскрывает раны и обнажает спрятанные под парчой язвы; короли из-за нее боятся быть тиранами и тираны открыто проявлять свой тиранический нрав; пробуждая восхищение и сострадание, она учит, как ненадежен этот мир и на каком шатком фундаменте возведены золотые крыши; от нее мы узнаем: Qui sceptra saevus duro imperio regit, Timet timentes, metus in auctorem redit {*}. {* Грозный, правит он твердою властью, устрашает робких; страх же возвращается к породившему его {121} (лат.).} Плутарх приводит замечательное доказательство того, как сильно она может взволновать: превосходно сочиненная и разыгранная, трагедия исторгла потоки слез из глаз отвратительного тирана Александра Ферейского {122}, который безжалостно предал смерти несметное множество людей, в том числе своих родственников. Даже он, который не стыдился творить трагическую несправедливость, не смог противостоять сладостному насилию трагедии. И если он все же не стал добрым, то только потому, что, вопреки самому себе, не захотел прислушаться к тому, что могло смягчить его ожесточенное сердце. Нет, не Трагедию они не милуют, ибо нелепо отвергать столь совершенное представление того, что более всего достойно быть познанным. Может быть, в немилость впал Лирический вид? А ведь он в добром согласии с лирой воздает хвалу благим делам, учит законам нравственности и не забывает о Природе {123}. Иногда, поднимая голос к небесной выси, он поет славу бессмертному Богу. Да, придется мне признать себя варваром, потому что никогда не слушал я старинную песню о Персее и Дугласе {124}, чтобы мое сердце не было тронуто больше, чем звуками боевой трубы, хотя поется она странствующим слепцом, чей голос не уступает в грубости языку песни. А как бы взволновала она, свободная от пыли и паутины невежественного времени и украшенная роскошным красноречием Пиндара {125}! В Венгрии на пирах и прочих празднествах по обычаю поют песни о подвигах предков, которые этот поистине воинственный народ считает искрами, не дающими погаснуть неколебимой отваге в сердцах людей. Несравненные лакедемоняне и на поле сражения шли с музыкой, и дома с удовольствием пели только что сложенную песню: воины рассказывали в песнях о делах сегодняшних, старики - о минувших, мальчики - о будущих. Тем же, которые скажут, что Пиндар не единожды воздавал высокую хвалу малым победам, следует ответить, что это заблуждение поэта, но не поэзии, вина времени и обычаев греков, которые так высоко ценили свои забавы, что Филипп Македонский {126}, когда ему сообщили сразу о трех замечательных победах, отдал предпочтение той, что была выиграна на Олимпе в состязании колесниц. И все же этот вид наиболее способен пробудить мысль от спячки и увлечь ее описанием славных деяний, потому так часто удавалось это и неподражаемому Пиндару. Остался один Героический вид, одно название которого (я думаю) должно устрашать клеветников, ибо никакое воображение не посмеет направить язык к злословию о нем, сотворившем таких великих воинов, как Ахилл, Кир, Эней, Турн, Тидей и Ринальдо {127}. Он не только учит истине и побуждает к ней, но учит и побуждает к самой высокой и прекрасной истине; он заставляет великодушие и справедливость сиять сквозь все смутные опасения и путаные желания; он - если верны слова Платона и Туллия, что лицезревший добродетель будет дивно поражен любовию к ее красоте, - наряжает добродетель в праздничные одежды, чтобы еще более прекрасной явилась она тому, кто не пренебрежет ею, не постигнув ее. Все, что уже было сказано в защиту прекрасной Поэзии, сказано и в защиту Героического вида, который не просто вид, но лучший и самый совершенный вид Поэзии. Образ каждого деяния волнует и просвещает разум, а благородный образ великих достоинств зажигает разум желанием стать достойным и дает совет, как стать достойным. Достаточно одного Энея занести на доску вашей памяти: как ведет он себя, когда гибнет его родина; как спасает своего старого отца; как дорожит священными реликвиями; как подчиняется божественной воле и покидает Дидону т, хотя и пылкая любовь, и простая человеческая благодарность требовали от него иного; какой он в бурю и в веселии, на войне и в мирное время, как изгнанник и победитель, как осажденный и осаждающий; какой он с чужестранцами, с союзниками, с врагами и с самим собой; наконец какой он изнутри и снаружи, - и я думаю, что для не предубежденного разума этот образ будет в высшей степени полезным; как сказал Гораций: melius Chrysippo et Crantore {*}. {* Ясней, чем Хрисипп или Крантор {129} (лат.).} Поистине я думаю, что с гонителями поэтов происходит то же самое, что с некоторыми женщинами, у которых всегда что-нибудь да болит, но что именно - они и сами в точности не знают. Даже имя Поэзии им ненавистно, но ни ее причины, ни следствия, ни в целом, ни в частностях она не дает ни малейшего повода для язвительной хулы. Поскольку Поэзия - самая древняя часть человеческого познания, отцовское начало, которое дало жизнь всем прочим наукам; поскольку она всеобъемлюща и ни один просвещенный народ не пренебрегает ею, и ни один невежественный народ не обходится без нее; поскольку римляне и греки нарекли ее священными именами: первые "Прорицанием", другие "Созиданием", - и воистину имя "Созидание" подходит к ней, ибо в то время, как прочие искусства не выходят за пределы данного им содержания, и оно дарует им жизнь, единственно поэт сам творит себе содержание, и мысль его не зависит от содержания, а содержание зависит от мысли; поскольку ни определение, ни цель ее не содержат греха, то и сама она не греховна; поскольку она творит добро, ибо она учит добру и доставляет удовольствие ученикам; поскольку в этом (то есть в нравоучении - царе всех наук) она намного обогнала историю и, хотя в поучении сравнима с философией, в побуждении оставляет ее позади; поскольку в Священном Писании (в нем нет ничего грешного) многие части поэтические, и даже наш Спаситель благоволил пользоваться цветами Поэзии; поскольку все ее виды, не только соединенные, но и каждый в отдельности, достойны полного одобрения, - то я думаю (и думаю, что думаю правильно), что лавровый венок, которым венчают торжествующего полководца, по достоинству (из всех наук) увенчает Поэзию. x x x Но потому, что у нас есть уши, а не только язык, потому, что и самые ничтожные доводы могут показаться весомыми, если ничто их не перевесит, давайте послушаем, какие упреки предъявляют этому искусству, и подумаем, достойны они поддержки или нет. Первым делом следует сказать, что не только mysomousoi, ненавистники поэтов, но и все те, кто ищут себе славу в бесславии других, щедро расточают великое множество бессвязных речей, насмешек и колкостей, ко всему придираются и над всем издеваются, и раздражают селезенку, и отвращают мозг от созерцания достоинств предмета. Эти придирки, поскольку они одна развязность, поскольку нет в них святого благородства и ими можно лишь унять зуд в языке, недостойны другого ответа, кроме как насмешки над шутом, если уж не удалось посмеяться его шутке. Мы знаем, что веселый ум может сочинить хвалу благоразумию осла и удовольствию иметь долги, и радости заразиться чумой. С другой стороны, если мы перефразируем строку Овидия: Ut lateat virtus proximitate mail {*}, - {* Чтобы достоинство оделось в смежный с ним порок {130} (лат.).} "добро прячется, когда рядом зло", - то столь же веселым явится нам Агриппа {131}, о суетности науки говорящий, как и Эразм {132}, восхваляющий глупость. Никто и ничто не избегает насмешек сих шутников, но и у Эразма, и у Агриппы суть творений иная, чем это может показаться поначалу. Право, тем милейшим ловцам ошибок, которые исправляют глагол прежде, чем видят существительное, и оспаривают знания других прежде, чем обретают собственные, я бы только напомнил, что насмешка еще не означает мудрости, а за их забавы лучшее им прозвище на английском языке - шуты, и именно так наши серьезные предки называли этих смешных забавников. Необозримый простор для глумливых выходок открывает им стихосложение. Уже было сказано (и думаю, сказано верно), что не стихосложением создается поэзия. Можно быть поэтом, не будучи слагателем стихов, и слагателем стихов, не будучи поэтом. Если же допустить, что это едино (так, кажется, считает Скалигер {133}), то воистину это достойно похвалы. Ибо если oratio и ratio, речь с мыслью, величайший дар, пожалованный человечеству, тогда не может быть не прославлен тот, кто более всех шлифует благословенную речь и обдумывает каждое слово не только с точки зрения (как могут сказать) убедительности содержания, но и сообразного количества, чтобы слова несли в себе гармонию, а, надо полагать, без числа, меры, порядка, соразмерности они покажутся в наше время чудовищными. Оставим, однако, справедливое восхваление этой единственной годной для Музыки речи (именно для Музыки, потому что она - сотрясатель чувств); само собой разумеется, нелепо читать и не запоминать прочитанное, а так как память наша - единственная сокровищница знаний, то слова, глубже прочих запавшие в память, более прочих сообразуются с познанием. Причина того, что стихи намного превосходят прозу в нанизывании памятных узелков, очевидна: слова (помимо удовольствия, которым они возбуждают память) располагаются таким образом, что ни одно из них нельзя потерять, не то пострадает целое, а, западая в память, они не позволяют забыть себя и прочно в ней утверждаются. Помимо того, одно слово как бы порождает другое, поэтому в рифмованном или ритмическом стихе по предыдущему слову почти с точностью можно догадаться о последующем. Наконец, даже те, которые изучали искусство запоминания, не открыли ничего более подходящего, как разделить целое на множество составляющих и досконально изучить их. Стихи полностью отвечают этому: каждое слово естественно занимает в них свое место, которое непременно заставит его запомнить. А что еще нужно от них, всем известных? Кто из тех, кто прошел курс наук, не помнит стихов Вергилия, Горация или Катона, которые он в юности учил и которые до самой старости не оставляют его учением. Percontatorem fugito, nam garrulus idem est {*}. Dum sibi quisque placet, credula turba sumus {**}. {* От любопытного прочь убегай: болтлив любопытный {134} (лат.). ** ...в своем самомненье думает каждый из нас: "Как же меня не любить?" {135} (лат.).} Непревзойденность их в запоминании с очевидностью доказана тем, как излагаются все искусства, ибо главные законы Грамматики и Логики, Математики и Медицины писаны большею частью стихами. Итак, лишь в шутку можно ополчаться на стихи, нежные и гармоничные, более всего годные для запоминания, - единственное орудие познания. Теперь мы перейдем к главным обвинениям, предъявляемым бедным поэтам. Мне известны из них следующие. Во-первых, поскольку существует много других полезных знаний, то и лучше тратить свое время на них, нежели на Поэзию. Во-вторых, она мать лжи. И, в-третьих, она кормилица порока, заражающая нас множеством губительных желаний, неотвратимо, как сирена {136}, увлекающая наш ум к змеиному хвосту грешного помысла; и здесь самое большое поле для вспашки (как сказано Чосером {137}) принадлежит комедии; так было с другими народами, так было и с нашим, ибо прежде, чем поэты усмирили нас, мы были полны мужества, влекшего нас к военным упражнениям - опоре нашей свободы, пока в скверной лени мы не позволили поэтическим безделкам убаюкать себя. Наконец, последнее и главное: хулители кричат во все горло, как будто они победили Робин Гуда {138}, что Платон изгнал поэтов из своей республики. Воистину были бы тяжелы их обвинения, будь в них хоть немного правды. Начнем с первого обвинения. То, что с большей пользой можно было бы провести свое время, - соображение достойное, но оно (как говорят) лишь petere principium {Искать начало (лат.).}, ведь если, как я утверждаю, никакое познание не превосходит то, которое учит и побуждает к добродетели, - а что может учить и побуждать к ней лучше Поэзии? - то вывод очевиден, и чернила с бумагой не могут служить делу более благому. Пусть даже это первое обвинение покажется кому-то правильным, все же из него вовсе не следует вывод (мне кажется), что хорошее - это не хорошее, потому что есть нечто лучшее. Правда, я и теперь полностью отрицаю, что на земле когда-либо появлялась более полезная наука. На второе обвинение, будто бы поэты - главные лжецы, я отвечу необычно. Я думаю, что из всех сочинителей, живущих под солнцем, поэт, хочет он этого или нет, лжет менее прочих, потому что, будучи поэтом, он едва ли может быть лжецом. Не избегнут лжи астроном и кузен его - геометр, когда они примутся определять высоту звезд. А как по-вашему, часто ли лгут врачи, которые прописывают лекарства и усугубляют болезни, посылающие Харону {139} великое множество душ, утонувших в микстурах еще прежде, чем явились к его переправе? Так же относится это и ко всем прочим, которые берут на себя смелость что-то утверждать. Что же касается поэта, то он никогда ничего не утверждает и поэтому никогда не лжет. Если лгать - значит, как я понимаю, объявить ложное истинным, тогда прочие искусства, и особенно история, утверждая множество вещей, вряд ли могут избегнуть лжи в земном туманном познании. Поэт же (как я уже говорил) никогда ничего не утверждает. Поэт никогда не ограничивает ваш разум, стремясь внушить вам веру в то, о чем он пишет. Он не ссылается на другие сочинения, а начинает свой труд с просьбы, обращенной к Музам, - ниспослать ему добрую выдумку, и он воистину прилагает все свои усилия, дабы поведать вам о том, что должно или что не должно быть, а не о том, что есть или чего нет. Поэтому хотя он и рассказывает о событиях неистинных, но, не выдавая их за истинные, он не лжет: разве только мы истолкуем как ложь уже упоминавшуюся речь Натана, обращенную к Давиду; разве какой-нибудь нечестивец осмелится - а никому другому (я думаю) и в голову не придет - сказать, что Эзоп лгал, сочиняя свои сказки о животных, ибо те, кто думают, будто он выдавал их за чистую правду, достойны, чтобы их имена занесли в перечень животных, о которых писал Эзоп. Какой ребенок, придя на представление и увидя слово "Фивы", написанное большими буквами на старой двери, поверит, что перед ним Фивы? Если бы можно было вернуть хулителям их детские годы, чтобы поняли они: в поэзии и люди и события не что иное, как картины того, что должно быть, а совсем не хроника того, что действительно было, - тогда они не стали бы называть ложью аллегорию и метафору. Так и получается, что, ища истину в Истории, не мудрено найти обман, зато Поэзия может стать фундаментом из вымысла для полезного знания. На это отвечают, что поэты дают имена людям, о которых пишут, чем поддерживают представление о том, будто эти люди действительно существуют, хотя на самом деле их никогда не было, и тем лишь усугубляют обман. Значит ли это, что лжет адвокат, тогда, излагая дело, пользуется именами "Джона Бездомного" и "Джона Здорового"? Ответ найти легко: эти имена призваны лишь оживлять картину, но не творить ее; живописуя людей, нельзя оставлять их безымянными. Наверное, мы не сможем играть в шахматы, если позабудем названия шахматных фигур. Поэтому я думаю, что самым убежденным поборником правды оказался бы тот, кто заявил бы, что мы лжем, величая кусочек дерева почтенным именем слона. Поэту нужны "Кир" или "Эней" только для того, чтобы показать, как должны поступать люди их сословия с такой же судьбой и репутацией. Третье обвинение заключается в том, что Поэзия будто бы развращает разум человека, приучая его к бесчестию и похоти, - это главное, если не единственное обвинение, имеющее доказательства. Говорят, что Комедии более учат любовным затеям, нежели их осуждают. Говорят, что Лирическая Поэзия насыщена страстными сонетами, Элегическая оплакивает отсутствие возлюбленной и даже в Героическую Поэзию нашел дорогу честолюбивый Купидон. Ах, Любовь, хотел бы я, чтобы ты могла столь же хорошо оберегать себя, как побеждать других. Хотел бы я, чтобы те, к кому ты снисходишь, могли бы или отказаться от тебя, или разумными доводами объяснить, почему они тебя при себе удерживают. Но все же признаем любовь к прекрасному скотским вожделением (хотя сие и непросто, ибо только человек в отличие от зверей владеет даром распознавать прекрасное); признаем, что любимое нами имя Любви достойно всех самых злобных наговоров (хотя даже из моих учителей-философов некоторые немало извели лампового масла, описывая ее совершенства); признаем, говорю я, все, что признают они: будто не только любовь, но и вожделение, и тщеславие, и (коли им того хочется) непристойность заполнили страницы поэтических книг; и тогда, я думаю, когда это будет признано, они увидят, что в их приговоре приличия требуют переставить последние слова в начало: не Поэзия развращает разум человека, но разум человека развращает Поэзию. Ибо не буду отрицать, что Поэзию, которая должна быть eikastike, то есть "изображающей только хорошее", по определению некоторых ученых, разум человека может сделать phantastike, то есть, наоборот, насыщающей воображение предметами недостойными, подобно художнику, который должен являть глазу чарующий пейзаж, вид изящного замка или крепости или изображение достойного деяния: Авраам, приносящий в жертву сына своего Исаака {140}, Юдифь, убивающая Олоферна {141}, Давид, сражающийся с Голиафом {142}, - но может обойти это вниманием и показать бесстыдному глазу то дурное, что лучше было бы не показывать. Порочит ли искажение предмета истинное его назначение? Воистину нет, однако я соглашусь с тем, что Поэзию можно извратить, и, будучи извращена, она своей сладостной, чарующей силой способна причинить более вреда, нежели любая другая армия слов; и поэтому мы недалеки от заключения, что извращение покрывает позором извращаемое, но, с другой стороны, это и немалое доказательство того, что если вещь извращенная причиняет вреда более всех прочих, то в своем истинном назначении она (каждая вещь должна быть оценена в зависимости от ее истинного назначения) более всех прочих дарит добром. Разве мы не знаем, что искусство Лекаря (которое защищает наши тела от разных болезней), будучи извращено, учит применению ядов - самых страшных разрушителей? И не вскормило ли (если перейти к высшему) извращенное слово Бога ересь, и не стало ли его извращенное имя богохульством? Воистину иголка не причинит много вреда, и столь же справедливо (пусть сказано это будет в отсутствие дам), что и много пользы она тоже не принесет. Мечом можно убить отца, и мечом можно защитить короля и родину. Итак, подобно тому, как обвинение Поэзии во лжи ничем не было подтверждено, так и обвинение в извращении обернулось хвалой. Утверждают, что до того, как поэты получили признание, наши соотечественники находили сердечную радость в действии, а не в воображении, в деяниях, достойных описания, а не в описании того, что достойно свершения. Что это за давние времена, я думаю, и Сфинкс {143} едва ли ответит, поскольку нет памяти столь древней, чтобы не помнила она о Поэзии. Несомненно, что и народ Альбиона {144} в самые древние времена не обходился без Поэзии. Право, не является ли сей довод, хотя он и метит в Поэзию, ядром, направленным в noзнание вообще, или книжность, как они это называют. Того же мнения были и готы; о них писали, что когда они, разграбив знаменитый город, обнаружили в нем богатейшую библиотеку, то один из числа палачей (вероятно, одинаково годный как к уничтожению плодов ума, так и умертвлению тел) собрался было поджечь ее. "Не надо, - с важностью сказал ему другой. - Остерегись делать сие. Пока они заняты своими игрушками, мы без труда захватим их земли." Да, так обычно утверждают невежественные люди, и мне часто приходилось слышать в защиту такого утверждения длинные речи; но так как это направлено против познания вообще, включающего Поэзию, или скорее всего познания, кроме Поэзии; и так как мне пришлось бы отойти от моего предмета слишком далеко или, во всяком случае, совершенно неоправданно (очевидно, что власть над действием должна приобретаться при помощи знания, а знание - лучше всего соединением многих знаний, то есть чтением), то я приведу слова Горация, с чьим мнением согласен: jubeo stultum esse libenter {*}. {* Приказываю глупому легко сносить свою глупость {145} (лат.).} Что касается Поэзии, то она менее всех прочих годится для подобного обвинения. Потому что Поэзия - спутник воинства. Я готов поклясться, что Неистовый Роланд и благородный король Артур {146} никогда не разочаруют солдата, однако ens {Сущее (лат.).} и prima materia {Первоматерия (лат.).} вряд ли примиримы с латами. Как я уже говорил в начале, даже турки и татары восхищаются поэтами. Грек Гомер прославился еще до того, как прославилась Греция. И если на догадку позволительно отвечать догадкой, то воистину может оказаться, что как ученые мужи с помощью поэта приобщались к первому свету знаний, так и герои с его помощью постигали первые представления о мужестве. Удовлетворимся лишь примером Александра, которого Плутарх признал столь доблестным {147}, что и Фортуна служила ему не проводницей, а всего лишь скамеечкой для ног, и даже не Плутарх, а сами его деяния говорят, что, он был истинным чудом среди царей-воинов. Сей Александр оставил своего учителя, живого Аристотеля дома, а взял с собой в поход мертвого Гомера. Он предал смерти философа Каллисфена {148} якобы за философское, а на самом деле мятежное упрямство, но, говорят, он всегда мечтал, чтобы Гомер был жив {149}. Он достаточно хорошо понимал, что его ум обрел смелость более благодаря Ахиллу, нежели ученому определению смелости. И если Катону не понравилось, что Фульвий взял на поле брани Энния {150}, то на это можно ответить так: пусть это не нравилось Катону, зато нравилось благородному Фульвию, иначе он сего не сделал бы. Кстати, то был не великий Катон Утический {151} (чью память я несравненно более чту), а его предок, который поистине жестоко карал прегрешения и, помимо сего, никогда не приносил жертв на алтарь Граций {152}. Он питал отвращение к учению греков и хулил его, но, будучи восьми десятков лет от роду, начал его изучать, вероятно, опасаясь, что Плутон {153} не понимает по-латыни. По римским законам никто, кроме воинов, не мог участвовать в военных походах, поэтому хотя Катону и не нравилось присутствие в войске Энния, но это было вызвано не его поэтическими сочинениями. Что касается Сципиона Назики {154}, который, по всеобщему мнению, был достойнейшим римлянином, то он любил Энния. И оба его брата {155}, доблестью своей заслужившие прозвища Азиатский и Африканский, столь любили его, что велели похоронить его в своей гробнице. Итак, свидетельство Катона направлено лишь против самого Катона, ибо ему противостоят свидетельства более именитых людей: значит, оно не имеет силы. Теперь воистину тяжела будет моя ноша. Против меня - имя Платона, который, должен признаться, из всех философов кажется мне самым достойным почитания по той причине, что он среди них самый поэтичный. И если он замутил источник, из которого сам черпал, то нужно тщательно разобраться в причинах, побудивших его к этому. Во-первых, хотя это и будет злым наветом, можно припомнить, что, будучи философом, он по природе своей был врагом поэтов, ибо верно то, что философы, найдя в таинственных красотах Поэзии крупицы истинных знаний, тотчас же придали этим знаниям некий порядок и превратили в школьный курс то, чему поэты учили с помощью священного удовольствия; к тому же философы поступили подобно тем неблагодарным подмастерьям, которые, обзаведясь собственными мастерскими, начинают всячески бесчестить своих учителей; но поскольку поэты силой удовольствия всегда побеждали философов, то чем слабее была надежда погубить поэтов, тем сильнее они их ненавидели. Конечно же, они знали, что семь городов оспаривали право назвать своим гражданином Гомера {156}, тогда как из многих городов философы были изгнаны как недостойные {157}. Только повторявшие стихи Еврипида афиняне спасли свои жизни от сиракузцев {158}, и они же считали философов недостойными жизни. Поэты Симонид и Пиндар возымели столь большое влияние на Гиерона Первого {159}, что из тирана он сделался справедливым государем, тогда как Платон столь мало значил для Дионисия, что из философа сделался рабом {160}. Я думаю, что я должен отплатить за обвинения, которыми осыпают поэтов, подобными же обвинениями в адрес философов: прочитайте "Федра" или "Пир" Платона {161}, или рассуждение Плутарха о любви и скажите, способен ли поэт сочинить такую же мерзость. Притом спросите, из какой республики изгнал Платон поэта. Несомненно из той, в которой он допускал общность жен. Он изгнал его не за изнеживающее сладострастие, ибо едва ли опасны сонеты там, где мужчина может владеть любой женщиной. Однако я чту философские наставления и благословляю умы, их взрастившие; и пусть не будут они опорочены так, как это произошло с Поэзией. Сам святой Павел (который, к славе поэтов, поминает дважды двух поэтов {162} и одного из них называет пророком) предостерегает от философии, а на самом деле от извращения. Так и Платон предостерегает от извращения Поэзии, а не от Поэзии. Платон осуждал поэтов своего времени за то, что они заполняли мир ложными суждениями о богах, сочиняли о них легкомысленные небылицы, и он не желал, чтобы подобные представления о богах развращали молодежь. Об этом можно было бы многое сказать, но достаточно и того, что родились они не в головах поэтов, поэты лишь воспроизводили те из них, которые уже существовали. Все написанное греками подтверждает, что тогдашняя религия основывалась на вере во множество самых разных богов, и не поэты учили этому, они только следовали этому согласно подражательной природе своего искусства. Можно прочитать рассуждения Плутарха об Изиде и Озирисе {163}, об исчезновении оракулов, о божественном провидении, чтобы убедиться, что богословие греков покоилось на этих сказках, которым поэты суеверно следовали, и, что говорить, они более преуспели (не познавшие еще Христова учения), чем философы, которые, стряхнув с себя суеверие, погрязли в безбожии. Следовательно, Платон (которого я склонен скорее заслуженно восславить, нежели незаслуженно отвергнуть) не имел в виду поэтов в тех словах, о которых Юлий Скалигер сказал: "Qua authoritate barbari quidam atque hispidi abuti velint ad poetas e republica exigendos" {Опираясь на сей авторитет, некоторые варвары и мужланы хотели бы изгнать из государства поэтов (лат.).}. Он стремился искоренить ложные представления о Боге (из которых нынешнее христианство без о