герной стоянки под стенами вражеских укреплений, ранее никогда не имевший места, сделан был, я полагаю, с целью приучить солдат выдерживать огонь, ибо они, непривыкшие к дисциплине, в большей своей части были взятыот плуга только несколько месяцев назад. Сей случай также дал повод для осуждения министерства, пославшего необстрелянных рекрутов в столь важную экспедицию, тогда как много полков, состоявших из ветеранов, оставалось дома без дела. Но, конечно, у наших правителей были свои основания поступать так, что, возможно, обнаружится вместе с другими сокровенными тайнами. Может быть, они не хотели рисковать своими лучшими войсками, обрекая их на такую отчаянную службу, либо полковники и младшие офицеры полков-ветеранов, привыкшие считать свои патенты синекурами или пенсиями в вознаграждение за домашние услуги, оказываемые двору, отказывались принять участие в столь опасном и ненадежном предприятии; за такой отказ, вне сомнения, их следует весьма похвалить. ГЛАВА XXXII Наши сухопутные войска, высаженные на берег, укрепляют фашинами насыпьдля батареи - Наш корабль вместе с четырьмя другими получает приказ бить по крепости Бокка Чика - Трусость Макшейна - Неистовство капеллана - Славный Рэтлин лишается руки - Его героизм и рассуждения о битве - Как повел себя Крэмпли со мной в разгаре сражения. Наши войска, высадившись и разбив лагерь, как я уже упоминал, приступили к возведению насыпи, укрепленной фашинами, для батареи, чтобы обстреливать главный форт врага, и меньше чем в три недели все было готово. Чтобы воздать испанцам должное, было решено на военном совете, что пять наших крупнейших кораблей атакуют крепость с одной стороны, тогда как с другой пускают в ход батарею, усиленную двумя мортирами и двадцатью четырьмя когорнами. Согласно сему был дан сигнал об участии нашего корабля в действиях совместно с другими, а накануне вечером мы были оповещены о том, что надлежит привести корабль в боевую готовность; при этом между капитаном Оукемом и его горячо любимым родственником и советчиком Макшейном возникли разногласия, которые едва не привели к открытому разрыву. Доктор, воображавший, будто в кубрике грозит не большая опасность пострадать от вражеских выстрелов, чем в центре земли, недавно узнал, что на одном судне именно в этой части корабля помощник лекаря был убит пушечным ядром, посланным маленьким редутом, разрушенным еще до высадки наших солдат; посему он настаивал на постройке помоста для больных и раненых в кормовой части трюма, где он полагал себя в большей безопасности, чем на палубе наверху. Капитан рассердился в ответ на такое необычное предложение, обвинил его в малодушии и заявил, что в трюме нет для этого места, а если бы даже и было, то он не стал бы потворствовать лекарю больше, чем другим морским лекарям, которые пользуются кубриком. От страха Макшейн стал упрямым, настаивал на своем требовании и показал свои инструкции, коими оно допускалось; капитан поклялся, что эти инструкции составлены ленивыми трусами, никогда не бывшими на море; все же он принужден был подчиниться и послал за плотником, чтобы отдать распоряжение. Но прежде чем были приняты меры, дан был сигнал, и доктору пришлось доверить свой остов кубрику, где Морган и я занимались приведением в порядок инструментов и перевязочных средств. Наш корабль, а также другие намеченные корабли немедленно снялись с якоря и менее чем через полчаса отдали якорь перед крепостью Бокка Чика, и канонада (поистине ужасная) началась. Лекарь, осенив себя крестным знамением, упал плашмя на палубу, капеллан и казначей, присланные нам на подмогу, последовали его примеру, а мы с валлийцем уселись на ящик и смотрели друг на друга с великим смущением, едва удерживаясь от того, чтобы не растянуться подобно им. Чтобы читателю стало ясно, что объявшая нас тревога была вызвана не обычными обстоятельствами, я должен сообщить некоторые подробности касательно ужасающего грохота, нас ошеломившего. Испанцы в Бокка Чика вели огонь из восьмидесяти четырех больших пушек, не считая мортиры и мелких пушек, из тридцати шести пушек с форта Сен-Джозеф, из двадцати пушек двух батарей на фашинах и с четырех военных судов, располагавших шестьюдесятью четырьмя пушками каждое. Им отвечала наша береговая батарея, состоявшая из двадцати одной пушки, двух мортир и двадцати четырех когорнов, и пять крупных кораблей, имевших от семидесяти до восьмидесяти пушек каждый и стрелявших непрерывно. Не прошло и нескольких минут, как один из матросов притащил на спине в кубрик другого, сбросил его, как мешок с овсом, и, не говоря ни слова, вытащил кисет и заложил за щеку щепоть табаку. Морган немедленно осмотрел раненого и воскликнул: - Могу поручиться, что парень так же мертв, как мой прадедушка! - Помер? - переспросил макрос - Может, сейчас и помер, но, чорт подери, он еще был живой, когда я тащил его сюда. Он собрался уйти туда, откуда пришел, но я попросил его взять тело с собой и бросить его за борт. - А ну его к чорту, это самое тело! - сказал он. - Хватит и того, если я позабочусь о своем. Мой товарищ схватил нож для ампутаций и бросился за ним по трапу крича: - Вшивый негодяй! Что здесь такое? Корабль или кладпище, склеп, могила или Голгофа? Но тут его остановил голос: - Стоп! Там пекло! - Пекло? - повторил Морган. - Господи, пог мой, там в самом деле жарко Кто вы такой? - А я здесь самолично! - ответил голос, и я немедленно узнал моего славного приятеля Джека Рэтлина, который направился прямо ко мне и неторопливо сказал, что в конце концов он все же пришел, чтобы его "обрубили", и показал кисть руки, размозженную картечью. С непритворной жалостью я посочувствовал его несчастью, которое он выносил героически и мужественно, сказав, что каждый выстрел имеет свое назначение. Хорошо, что он не попал в голову. А если бы попал, что тогда? Он умер бы храбро, сражаясь за короля и родину. Смерть - это долг, и каждый в таком долгу, а платить нужно. Теперь или в другое время - это все равно. Мне очень пришлись по душе и показались назидательными рассуждения этого морского философа, который вынес ампутацию левой руки, не поморщившись; операция (по его просьбе) была произведена мною после того, как Макшейн, с трудом заставивший себя оторвать голову от палубы, объявил, что необходимо отрезать руку. Перевязывая обрубок руки, я спросил Джека его мнение о том, как идет сражение; покачав головой, он откровенно сказал мне, что ничего хорошего не ждет. - Почему? Потому что мы не отдали якорь у самого берега, где имели бы дело только с одним краем Бокка Чика. А то перед нами вся гавань, и мы выставились прямо под огонь их кораблей и форта Сен-Джозеф и крепости, которую должны были обстреливать. К тому же мы стоим так далеко, что ее стен повредить не можем, и три четверти наших выстрелов - впустую. Да и вряд ли ктонибудь на борту понимает в наводке пушек. Эх! Помоги нам господь! Вот если бы здесь был ваш родич, лейтенант Баулинг, дело обернулось бы по-другому... Тем временем количество раненых столь возросло, что мы не знали, с кого начинать; тогда первый помощник напрямик заявил лекарю, что если тот немедленно не поднимется и не приступит к выполнению своего долга, он пожалуется адмиралу на его поведение и будет добиваться назначения на его место. Это увещание пробудило Макшейна, который никогда не был глух к доводам, затрагивавшим его интересы; он поднялся и для укрепления храбрости несколько раз приложился к своей фляжке с ромом, которую охотно передал капеллану и казначею, столь же нуждавшимся в таком дополнительном вдохновении, как и он сам. После такой поддержки он приступил к работе и стал рубить руки и ноги без всякого милосердия. Винные пары, окутав мозг капеллана и присоединившись к прежнему его возбуждению, привели его в исступление. Он разделся донага, обмазал все тело кровью, и его едва удержали от того, чтобы он не выбежал на палубу в таком виде. Джек Рэтлин, смущенный таким поведением, попытался утихомирить его бешенство уговорами; но, придя к заключению, что все его слова безрезультатны и такие проказы капеллана вызовут сумятицу, сшиб его с ног правой рукой и угрозами заставил пребывать в весьма унизительном положении. Но ром был бессилен вдохнуть мужество в казначея, который, стиснув руки,сидел на полу и проклинал тот час, когда покинул мирное занятие пивовара в Рочестере, чтобы жить такой беспокойной и ужасной жизнью. В то время как мы потешались над этим беднягой, ядро попало в уязвимое место корабля и, пролетев через кладовую казначея, вызвало страшный грохот и опустошение среди кувшинов и бутылок; это привело Макшейна в такое расстройство, что он выронил свой скальпель и, упав на колени, громко прочел "Pater noster" {Отче наш (лат).}; казначей опрокинулся навзничь и остался лежать неподвижно, а капеллан впал в такое буйство, что Рэтлин не мог его удержать одной рукой, и мы вынуждены были запереть его в каюте лекаря, где он несомненно выкинул тысячи сумасбродств. Тут спустился к нам мой старый враг Крэмпли со специальным приказом, как он сказал, доставить меня на шканцы для перевязки легкой раны, нанесенной капитану осколком; причина, по коей он почтил меня таким служебным поручением, заключалась в том, что если бы я по дороге был убит или выведен из строя, моя смерть или увечье нанесли бы меньше ущерба команде корабля, чем смерть или увечье доктора или первого помощника. В другое время, пожалуй, я мог бы оспаривать этот приказ, на который я имел право не обращать внимания; но, соображая, что моя репутация зависит от моего согласия, я решил доказать моему врагу, что боюсь не больше, чем он, подвергать себя опасности. Поэтому я захватил с собой все необходимое для перевязки и последовал немедленно за ним на шканцы, невзирая на дым, огонь, грохот и адское кровопролитие. Капитан Оукем стоял, прислонившись к бизань-мачте, и как только увидел меня одетым в рубашку с засученными до плеч рукавами и с руками, залитыми кровью, выразил неудовольствие, нахмурив лоб, и спросил, почему не пришел сам доктор. Я сказал, что Крэмпли вызвал меня, якобы получив на то специальный приказ; капитан, по-видимому, удивился и пригрозил после боя наказать мичмана за то, что он слишком много себе позволяет. Меня он отослал назад, приказав сказать Макшейну, что капитан ждет его без промедления. Я вернулся невредимый и передал поручение доктору, который решительно отказался покинуть пост, предписанный ему его инструкциями, после чего Морган, завидуя, должно быть, мне, показавшему себя храбрецом, взялся за это дело и с большим бесстрашием поднялся наверх. Капитан, натолкнувшись на упрямство лекаря, дал* себя перевязать и поклялся, что посадит Макшейна под арест, как только закончится бой. ГЛАВА XXXIII В стенах сделан пролом, наши солдаты идут на приступ и занимают форты без сопротивления. - Наши моряки одновременно захватывают все другие укрепления у Бокка Чика и овладевают гаванью - Добрые последствия этого успеха - Мы продвигаемся ближе к городу - Находим покинутыми два форта и канал, заблокированный затопленными судами, который, однако, нам удается очистить - Высаживаем солдат у Ла-Кинта - Преодолеваем сопротивление отряда милиции - Атакуем крепость Сен-Лазар и отступаем с большими потерями - Остатки наших войск вновь погружаются на суда - Попытка адмирала взять город - Описывается организация экспедиции. После четырехчасового обстрела крепости мы все получили приказ высучить якорные цепи и отойти; но на следующий день сражение возобновилось и продолжалось с утра до полудня, когда вражеский огонь из Бокка Чика стал ослабевать и к вечеру затих. В крепостной стене был сделан нашей береговой батареей пролом, достаточный для того, чтобы пропустить среднего размера павиана, если бы тот нашел способ добраться до него; и наш генерал положил итти на приступ этой ночью и приказал для этой цели послать отряд. Провидение было дружески к нам расположено и вселило в сердца испанцев решение покинуть укрепления, которые разумные люди могли бы удерживать до дня страшного суда против всех сил, какими мы располагали для атаки. А в то время, когда наши солдаты захватили без сопротивления вражеский вал, та же удача пришла на помощь нашим морякам, "овладевшим фортом Сен-Джозеф, батареями на фашинах и одним испанским военным кораблем; три другие корабля были подожжены либо затоплены врагом, чтобы они не попали нам в руки. Взятие этих фортов, на силу которых испанцы главным образом полагались, утвердило наше господство над внешней гаванью и вселило в нас великую радость, так как мы рассчитывали, что встретим лишь слабое - а то и никакого, - сопротивление со стороны города; и если бы несколько крупных наших кораблей подошло незамедлительно, прежде чем испанцы оправились от смятения и отчаяния, вызванного нашим неожиданным успехом, вполне возможно, что мы закончили бы все дело к полному нашему удовлетворению без дальнейшего кровопролития. Но этот шаг наши герои почитали варварским оскорблением врага, попавшего в беду, и дали ему передышку, какую он пожелал, чтобы собраться с силами. Тем временем Макшейн, воспользовавшись этим всеобщим ликованием, явился к нашему капитану и защищался столь успешно, что восстановил себя в его добром мнении; что до Крэмпли, то ничего достопримечательного больше не было в его обхождении со мной во время боя. Но из всех последствий победы самым благодетельным было изобилие пресной воды после того, как мы страдали в течение пяти недель на казначейском рационе в одну кварту per diem {Ежедневно (лат.).} на каждого в жаркой зоне, где солнце стояло над головой и тело столько теряло влаги, что и галлон жидкости едва ли мог возместить утраченное в течение суток. Надо принять во внимание в особенности то, что наша еда состояла из гнилой солонины, которую матросы называли ирландской клячей, соленой свинины из Новой Англии *, не походившей ни на рыбу, ни на мясо, но по вкусу напоминавшей и то и другое, сухарей того же происхождения, двигавшихся, как часовой механизм, по собственному побуждению, благодаря мириадам обитавших в них червей, а также масла, выдаваемого полупинтами и похожего на присоленную колесную мазь. Вместо слабого пива, каждый получал утром три порции по полквартерна * рома или бренди, разбавленного водой, но без сахара или плодов для улучшения вкуса, почему матросы весьма удачно назвали эту смесь "Нужда". Такое ограничение провизии и воды отнюдь не было вызвано нехваткой их на борту, ибо в то время на корабле пресной воды было вполне достаточно для полугодового плавания при ежедневном рационе в полгаллона на каждого; но этот пост, мне кажется, был наложен на команду корабля как эпитимия за ее грехи либо с целью замучить ее, вызвав презрение к жизни, чтобы она стала отважной и не считалась ни с какой опасностью. Сколь бесхитростно рассуждают те люди, которые приписывают высокую смертность среди нас дурной провизии и недостатку воды! Или утверждают, что много драгоценных жизней можно было спасти, назначив бесполезные транспорты для доставки армии и флоту свежих запасов, морских черепах, фруктов и другого провианта с Ямайки и соседних островов! Но ведь те, кто умер, нужно надеяться, отправились в лучший мир, и тем легче было прокормить тех, кто выжил! Итак, немало людей осталось лежать перед стенами Сен-Лазар, где они повели себя, как мастифы * на их родине, которые закрывают глаза, бросаются в пасть к медведю и в награду за свою доблесть погибают с размозженной головой. Но вернемся к моему повествованию. Поставив гарнизоны в занятых фортах и захватив высаженную раньше артиллерию и солдат (это заняло больше недели), мы двинулись ко входу во внутреннюю гавань, охраняемую с одной стороны сильными укреплениями, а с другой - небольшим редутом, перед нашим приближением покинутыми, и нашли, что вход в гавань заблокирован несколькими старыми галионами и двумя военными кораблями, которые неприятель затопил в канале. Тем не менее, мы ухищрились открыть проход нескольким судам, произведшим высадку наших войск у того места неподалеку от города, которое называется Ла-Кинта, где после слабого сопротивления испанского отряда, препятствовавшего высадке, войска разбили лагерь с целью осадить крепость Сен-Лазар, возвышавшуюся над городом и занимавшую командные высоты. То ли наш славный генерал не имел никого, кто знал бы, как надлежит приблизиться к форту, то ли он полагался целиком на славу своего оружия, этого я не знаю; но достоверно, что на военном совете решено было итти в атаку с одними мушкетами. Это было приведено в исполнение и надлежащим образом закончилось: противник устроил им столь жаркий прием, что большая часть наших войск обрела на месте вечный покой. Наш командующий, не почитая приятной такую любезность со стороны испанцев, был достаточно мудр, чтобы отступить на борт с остатками своей армии, уменьшившейся с восьми тысяч человек, высадившихся на берег невдалеке от Бокка Чика, до полутора тысяч годных к службе солдат. Больных и раненых впихнули в некие суда, названные госпитальными, хотя, по моему мнению, они едва ли заслужили такой почтенный титул, ибо немногие из них могли похвастать собственным лекарем, сиделкой или коком, а междупалубное пространство было столь ограничено, что несчастные больные не имели возможности сидеть выпрямившись на своих постелях. Их раны и обрубки, на которые не обращали внимания, загрязнялись и загнивали, и в гнойных болячках разводились миллионы червей. Это бесчеловечное невнимание приписывали нехватке в лекарях, хотя хорошо известно, что каждый крупный корабль мог бы уделить хотя бы одного лекаря для сей цели, и этого было бы вполне достаточно, чтобы устранить такие возмутительные последствия. Но, может быть, генерал был слишком джентльмен, чтобы просить о подобном одолжении у своего сотоварища командующего, который в свою очередь не мог унизить свое достоинство, предложив непрошенную помощь; во всяком случае, смею утверждать, что в это время демон разногласия со своими черными, как сажа, крылами, простер свою власть на наших начальников. Об этих великих людях (я полагаю, они простят мне сравнение) можно было бы сказать, как о Цезаре и о Помпее, что один не выносил никого над собой, а другой не терпел никого рядом с собой; так что вследствие гордыни одного и дерзости другого дело провалилось согласно пословице: ягодицы, очутившись между двух стульев, падают наземь. Не хочу, чтобы подумали, будто я уподобляю общественное дело сей срамной части человеческого тела, хотя могу с достоверностью утверждать, если мне будет позволено прибегнуть к столь простонародному выражению, что у нации обвисла задница после такого разочарования. Не хочу я также, чтобы подумали, будто я сравниваю способности наших героических начальников с такими деревянными изделиями, как складной стул и стульчак; это я делаю лишь для того, чтобы обозначить сим уподоблением ошибку людей, поверивших в единение двух предметов, которые никогда не соединялись. Через день-два после атаки на Сен-Лазар адмирал приказал для бомбардировки города установить шестнадцать пушек на одном из захваченных нами испанских военных судов и укомплектовать его людьми с наших крупных кораблей; согласно этому приказу корабль был отбуксирован ночью во внутреннюю гавань и ошвартован в полумиле от стен, по которым открыл огонь на рассвете, и продолжал вести его в течение шести часов, подвергаясь обстрелу по меньшей мере тридцати пушек, которые в конце концов вынудили наших людей поджечь его и спасаться в лодках как можно скорее. Этот поступок дал пищу для умозаключений всем остроумцам армии и флота, которые в конце концов поневоле признали его ловким политическим ходом, не доступным их пониманию. Кое-кто высказывал непочтительное суждение о сообразительности адмирала, полагая, будто он ожидал, что город сдастся его пловучей батарее в шестнадцать пушек; другие предполагали, будто единственным его намерением было выяснить силы врага, что позволило бы ему подсчитать, сколько крупных кораблей необходимо, чтобы принудить город к сдаче. Но эта последняя догадка скоро оказалась неосновательной, поскольку никогда больше ни один корабль не был послан с той же целью. Третьи клялись, что для такого предприятия можно указать только ту цель, какая побудила Дон-Кихота атаковать ветряную мельницу. Четвертая группа (самая многочисленная, хотя и состоявшая, без сомнения, из людей сангвинического нрава и злокозненных) открыто обвиняла командующего в недостатке честности и разумения; она утверждала, что он должен был принести в жертву родине свое чванство; что там, где дело шло о жизни такого большого количества храбрых его соотечественников, он должен был содействовать генералу в сохранении их жизни и достижении успеха, даже без просьбы его или желания; что, если его доводы не могли удержать генерала от безнадежного предприятия, долгом его являлось сделать это предприятие насколько возможно осуществимым, не рискуя при этом сверх меры; что это могло быть сделано с надеждой на успех, если бы он приказал пяти-шести крупным судам бомбардировать город в то время, как высаженные войска штурмовали крепость, чем он добился бы важной диверсии на пользу наших войск, пострадавших на марше перед атакой и во время отступления куда больше от города, чем от крепости; что жители города, жестоко атакованные со всех сторон, должны были бы разделиться, растеряться, притти в смятение и, по всей вероятности, оказаться неспособными к сопротивлению. Но все эти размышления, разумеется, были следствием невежества и недоброжелательства, ибо, в противном случае, не мог же адмирал, возвратившись в Европу, так легко обелить себя перед министерством, столь честным и вместе с тем проницательным! И в самом деле, те, которые защищали доброе имя адмирала, утверждали, что вблизи города гавань была недостаточно глубокой для наших крупных кораблей, хотя этот довод нельзя признать удачным, ибо во флоте случайно оказались лоцманы, прекрасно знакомые с глубиной гавани и утверждавшие, будто она вполне достаточна для того, чтобы подвести борт к борту пять восьмидесятипушечных кораблей почти к самым стенам. Разочарование, постигшее нас, породило всеобщее уныние, которое нимало не облегчалось от ежедневного и ежечасного созерцанья одних и тех же предметов или размышлений о том, что неминуемо случится, если мы останемся там надолго. Так было поставлено дело на некоторых судах, что наши начальники, не заботясь о погребении мертвых, приказывали бросать их за борт нередко без всякого баласта или савана; посему в гавани носилось свободно по воде немало трупов, пока их не пожирали акулы и стервятники, являвшие взору живых людей не очень приятное зрелище. Но вот наступил дождливый период; от восхода до заката солнца непрерывно лил дождь, а как только он прекращался, начиналась гроза, и вспышки молнии были столь длительны, что можно было при свете их читать весьма мелкую печать. ГЛАВА XXXIV Среди нас свирепствует эпидемия лихорадки. - Мы отказываемся от плодов наших побед. - Меня поражает недуг. - Пишу прошение капитану, которое тот отвергает. - Вследствие злобы Крэмпли я подвергаюсь опасности задохнуться и получаю помощь от сержанта. - Лихорадка усиливается. - Капеллан хочет меня исповедывать - Кризис проходит благополучно. - Морган доказывает свою привязанность ко мне. - Как ведут себя со мной Макшейн и Крэмпли. - Капитана Оукема переводят на другой корабль вместе с его возлюбленным доктором. - Описание нового капитана. - Происшествие с Морганом. Перемена погоды, вызванная этим явлением природы, а также окружавшее нас зловоние, жаркий климат, наш организм, ослабевший от плохой провизии, и наше отчаяние - все это вызвало среди нас желчную лихорадку, свирепствовавшую с такой силой, что из тех, кто был поражен ею, три четверти умерло мучительной смертью; вследствие гниения жизненных соков кожа их стала черной, как сажа. При таком положении дел наши начальники нашли своевременным покинуть поле наших победоносных сражений, что мы и исполнили, приведя сначала в негодность вражескую артиллерию и взорвав порохом стены. Как только мы отошли от Бокка Чика на обратном пути к Ямайке, я обнаружил у себя грозные симптомы страшной болезни, и, хорошо понимая, что у меня нет надежды выжить, если мне придется лежать в кубрике, сделавшемся к тому времени непригодным жильем даже для здоровых людей из-за жары и запаха гниющей провизии я написал прошение капитану, осведомляя о моем состоянии и смиренно умоляя его о разрешении лежать вместе с солдатами на средней палубе, чтобы дышать свежим воздухом. Но сей бесчеловечный командир отказал в моей просьбе и распорядился, чтобы я остался в помещении, предназначенном для помощников лекаря, либо согласился лечь в госпиталь, где зловоние и духота были еще нестерпимее, чем в нашей каюте. Может быть, всякий другой на моем месте покорился бы своей участи и умер в отчаянии, но мне несносна была мысль о столь жалкой гибели, после того как я благополучно выдержал столько штормов по воле жестокой судьбы. Поэтому, невзирая на предписание Оукема, я уговорил солдат, чьим добрым расположением заручился, повесить между их койками мою, и уже радовался таким удобствам, но Крэмпли, узнав об этом, тотчас же уведомил капитана о нарушении мною приказа и был облечен властью снова отправить меня в предоставленное мне помещение. Такая зверская месть столь возмутила меня, что я, отчаянно ругаясь, поклялся призвать его к ответу, если это будет в моей власти, а волнение и возбуждение значительно усилили мою лихорадку. Когда я лежал, задыхаясь, в этой преисподней, меня навестил сержант, которому я вправил кости и залечил нос, разбитый осколком во время нашего последнего боя. Узнав о моем положении, он предложил мне воспользоваться его каютой, которая была отгорожена парусиной, находилась на средней палубе и хорошо проветривалась благодаря открытому пушечному порту. Я с радостью принял это приглашение и тотчас же был переведен в его каюту, где, пока длилась моя болезнь, за мной ухаживал с величайшей нежностью и заботливостью этот благодарный алебардщик, которому до конца нашего плавания не оставалось другого места для постели, кроме курятника. Здесь я лежал, наслаждаясь бризом, но, несмотря на это, недуг все усиливался и, наконец, стал угрожать моей жизни, хотя я не терял надежды на выздоровление даже тогда, когда мне приходилось с горестью видеть из окна каюты, как бросают ежедневно за борт по шесть, по семь человек, умерших от той же болезни. Несомненно, сохранению моей жизни в значительной мере помогала эта уверенность, тем более, что к ней присоединилось принятое мною в самом начале решение - не принимать никаких лекарств, которые, по моему разумению, содействовали развитию недуга и, вместо того чтобы препятствовать загниванию, вызывали полное разложение жизненного флюида. Поэтому, когда мой друг Морган приносил свои потогонные пилюли, я клал их в рот, но отнюдь не собирался глотать, а после его ухода выплевывал их и промывал рот жидкой кашицей; я подчинялся ему для вида, чтобы не оскорбить дух Карактакуса отказом, в котором выразилось бы недоверие к его искусству врачевания, так как меня лечил он, а доктор Макшейн ни разу обо мне не осведомился и даже не знал, где я нахожусь. Когда опасность стала угрожающей, Морган нашел мое положение безнадежным и, положив мне на загривок вытяжной пластырь, стиснул мою руку, с горестным видом посоветовал положиться на волю "пога" и искупителя, а затем, попрощавшись со мной, попросил капеллана притти ко мне с духовным утешением; однако, прежде чем тот явился, я ухитрился избавиться от причинявшего страдание пластыря, положенного валлийцем мне на загривок. Священник, пощупав мне пульс, спросил, что меня мучит, откашлялся и начал так: - Мистер Рэндом! Богу, по бесконечному его милосердию, угодно было послать вам страшную болезнь, исход коей никому неведом. Быть может, вам будет даровано выздоровление, и вы еще много дней проживете на лице земли, а может быть, что более вероятно, вы будете отозваны и отойдете в иной мир в расцвете юности. Посему на вас лежит обязанность приготовиться к великой перемене, искренно раскаявшись в своих грехах. Нет более верного доказательства раскаяния, чем чистосердечная исповедь, к которой я и призываю вас приступить без колебаний и мысленных оговорок; убедившись в вашей искренности, я дам вашей душе то утешение, какое ей доступно. Нет сомнения, вы повинны в бесчисленных прегрешениях, свойственных юности, как в богохульстве, пьянстве, распутстве и прелюбодействе. Поведайте же мне подробно, без недомолвок, о каждом из них, в особенности о последнем, дабы я мог ознакомиться с истинным состоянием вашей совести, так ни один врач не прописывает лекарства больному, не узнает, в чем заключается его недуг. Нимало не опасаясь близкой смерти, я не мог не улыбнуться в ответ на увещание любознательного капеллана, которое, - сказал я ему, - отзывается скорее римско-католической, чем протестантской церковью; рекомендуя исповедь на духу, каковая, по моему мнению, отнюдь не является необходимой для спасения души, а потому я от нее уклоняюсь. Мой ответ слегка смутил его; однако он пояснил смысл своих слов, пустившись в ученые рассуждения о различии между абсолютно необходимым и только удобным, а затем осведомился, какую религию я исповедываю. Я ответил, что до сей поры еще размышлял о разнице между религиями, а стало быть, не остановился ни на одной из них, но что воспитан, как пресвитерианин. При этом слове капеллан выразил величайшее изумление и заявил, что не постигает, как могло английское правительство назначить пресвитерианина на какую бы то ни было должность *. Затем он спросил, был ли я когда-нибудь у причастия и приносил ли присягу; когда же я ответил отрицательно, он воздел руки, заявил, что ничем не может мне служить, пожелал, чтобы я не оставался отверженным, и вернулся к своим сотрапезникам, которые веселились в кают-компании за столом, где не было недостатка в бамбо * и вине. Это внушение, сколь ни было оно грозно, не произвело на меня такоговпечатления, как лихорадка, которая вскоре после его ухода чрезвычайно усилилась. Мне начали мерещиться страшные чудовища, и я заключил, что у меня начался бред; тогда, чувствуя опасность задохнуться, я в каком-то припадке безумия привскочил, собираясь броситься в море; так как моего приятеля сержанта при мне не было, я, вне сомнения, охладил бы свой жар, если бы, пытаясь слезть с койки, не обнаружил, что бедро у меня влажное. Появление влаги оживило мои надежды, и у меня хватило сознания и решимости воспользоваться этим благоприятным симптомом - я сорвал с себя рубашку, сбросил с постели простыни и, закутавшись в толстое одеяло, претерпевал в течение четверти часа адские муки; но вскоре я был вознагражден за свои страдания обильной испариной: пот, хлынув из каждой поры кожи, меньше чем через два часа, избавил меня от всех мучений, кроме слабости, и вызвал голод, как у коршуна. Я сладко поспал, после чего предался приятным мечтам о своем счастливом будущем, как вдруг услышал за занавеской голос Могана, осведомлявшегося у сержанта, жив ли я еще. - Жив ли он! - воскликнул тот. - Не дай бог, коли что не так! Вот уже пять часов, как он лежит тихохонько, а я не хотел ему мешать, ведь сон пойдет ему на пользу. - О, да! Он спит так крепко, - сказал мой товарищ, - что не проснется, пока не раздастся трупный глас. Помилуй пог его душу! Он заплатил свой долг, как честный человек. Да, и к тому же он изпавился от всяких преследований, и невзгод, и печалей, а погу известно, да и мне тоже, сколько их выпало ему на долю! Увы! Этот юноша подавал большие надежды. Тут он жалобно застонал и захныкал так, что я убедился в его дружеских чувствах ко мне. Сержант, встревоженный его словами, вошел в каюту; когда же он взглянул на меня, я улыбнулся ему и подмигнул. Он тотчас угадал мое намерение и безмолвствовал, вследствие чего Морган укрепился в своем предположении, будто я умер, и со слезами на глазах приблизился, чтобы предаться скорби, созерцая предмет ее. Я же, устремив взгляд в одну точку и лежа с отвисшей челюстью, так искусно прикинулся мертвым, что он сказал: - Да поможет мне пог! Вот он лежит, словно ком глины. И заметил, что, судя по моему искаженному лицу, я, должно быть, жестоко боролся. У меня уже не хватало сил сдерживаться долее, когда он начал исполнять последний долг друга, стараясь закрыть мне глаза и рот; тут я неожиданно цапнул его за пальцы и привел в такое смятение, что он шарахнулся прочь, стал серым, как пепел, и вытаращил глаза, олицетворяя собою ужас. Хотя я не мог не посмеяться над его видом, меня обеспокоило его состояние, и, протянув руку, я сказал ему, что надеюсь еще пожить и отведать в Англии сальмангунди его стряпни. Не сразу он пришел в себя настолько, чтобы пощупать мне пульс и осведомился о моем здоровье. Узнав, что кризис миновал, он поздравил меня с "плагополучным" исходом и не преминул приписать это пластырю, который он, по воле "пожьей", положил мне на загривок во время последнего своего посещения. - Кстати, его нужно теперь снять и сделать перевязку, - заявил он. Он уже пошел было за бинтами, когда я с притворным удивлением воскликнул: - Господи помилуй! Да вы никакого пластыря не клали... Уверяю вас, у меня на шее ничего нет. Но его нельзя было убедить, пока он не осмотрел шею, после чего постарался скрыть смущенье, удивляясь, что на коже нет ни волдырей, ни пластыря. Желая оправдать мое небрежение его предписаниями, я объяснил, будто был без сознания, когда он наложил пластырь, а потом, видимо, сорвал его в беспамятстве. Такое извинение удовлетворило моего друга, который по этому случаю в значительной мере отступил от своей суровой педантичности; к тому времени мы благополучно прибыли на Ямайку, где я имел возможностьполучать свежую провизию, а потому силы с каждым днем возвращались ко мне, и за короткий срок мое здоровье совершенно восстановилось. Когда я в первый раз встал и, опираясь на палку, мог кое-как передвигаться по палубе, я встретил доктора Макшейна, который прошел мимо меня с презрительной миной и не соизволил произнести ни слова. Вслед за ним появился Крэмпли; с грозным видом он подступил ко мне и изрек: - Нечего сказать, хороша дисциплина на борту, если таким лентяям, как вы, сукиным сыновьям, прячущимся за чужую спину, разрешают, под предлогом болезни, слоняться без дела, когда люди получше вас исполняют свой тяжелый долг! Вид и поведение этого зловредного негодяя столь возмутили меня, что я едва удержался, чтобы не хлопнуть его по башке моей дубинкой; но когда я подумал о своей слабости и о моих врагах на корабле, ждавших лишь случая погубить меня, я обуздал гнев и удовольствовался замечанием, что не забыл его наглости и злобы и надеюсь встретиться с ним когда-нибудь на берегу. В ответ он ухмыльнулся, погрозил кулаком и поклялся, что больше всего на свете мечтает о такой счастливой возможности. Между тем нам был дан приказ почистить корабль и запастись провизией и водой перед возвращением в Англию, а наш капитан, по той или иной причине находя для себя неудобным вновь посетить в настоящее время свою родину, поменялся местами с джентльменом, который со своей стороны только и помышлял о том, чтобы благополучно убраться из тропиков, ибо все его заботы и уход за собственной персоной не могли уберечь его цвет лица от губительного действия солнца и непогоды. Когда наш тиран покинул судно и, к невыразимому моему удовольствию, взял с собой своего любимца Макшейна, к борту подплыл в десятивесельной шлюпке новый командир, распустивший над собой огромный зонт и во всех отношениях являвший полную противоположность капитану Оукему; это был высокий, довольно тощий молодой человек; белая шляпа, украшенная красным пером, покрывала его голову, с которой ниспадали локонами на плечи волосы, перевязанные сзади лентой. Его розовый шелковый кафтан на белой подкладке был элегантного покроя с распахнутыми фалдами, не скрывающий белого атласного камзола, расшитого золотом и расстегнутого у шеи, дабы видна была гранатовая брошь, блиставшая на груди рубашки из тончайшего батиста, обшитой настоящими брабантскими кружевами. Штаны из алого бархата едва доходили до колен, где соединялись с шелковыми чулками, обтягивавшими без единой складочки или морщинки его тощие ноги, обутые в башмаки из голубого сафьяна, украшенные бриллиантовыми пряжками, которые своим сверканьем соперничали с солнцем. Сбоку висела шпага, стальной эфес которой был инкрустирован золотом и перевязан лентами, пышной кистью ниспадавшими вниз, а к запястью была подвешена трость с янтарным набалдашником. Но самыми примечательными принадлежностями его костюма были маска на лице и белые перчатки на руках, которые как будто не предназначались для того, чтобы их по временам снимать, но были прикреплены диковинным кольцом к мизинцу. В таком наряде капитан Уифл - так звали его - и принял командование судном, окруженный толпой приспешников, из коих все в той или иной степени, казалось, разделяли вкусы своего начальника, а воздух был насыщен ароматами, и, пожалуй, можно было утверждать, что счастливая Аравия далеко не столь благовонна. Мой сотоварищ, не видя ни одного лекаря в его свите, решил, что нельзя упускать такой благоприятный случай, и, помня старую пословицу: "дождемся поры, так и мы из норы", - вознамерился тотчас добиться расположения нового капитана, прежде чем будет назначен какой-нибудь другой лекарь. С этой целью он отправился в капитанскую каюту в обычном своем костюме - в клетчатой рубашке и штанах, в коричневом льняном камзоле и таком же ночном колпаке (и камзол и колпак были не весьма чисты), которые, на его беду, сильно пропахли табаком. Войдя без всяких церемоний в святилище, он узрел, что капитан Уифл покоится на кушетке, облаченный в халат из тонкого ситца, а на голове у него муслиновый чепец, обшитый кружевами; отвесив несколько низких поклонов; он начал так: - Сэр, надеюсь, вы простите и извините и оправдаете самонадеянность человека, который не имеет чести пыть известным вам, но тем не менее является шентльменом по происхождению и рождению и вдопавок претерпел педствия, да поможет мне пог! Тут он был прерван капитаном, который, завидев его, приподнялся, пораженный необычным зрелищем, а затем, придя в себя, произнес, выражая видом своим и тоном презрение, любопытство и удивление. - Чорт побери! Кто ты такой? - Я - первый помощник лекаря на борту этого судна, - отвечал Морган, - и со всею покорностью горячо умоляю и заклинаю вас снизойти и соизволить осведомиться о моей репутации, поведении и заслугах, которые, ей-погу, как я надеюсь, дают мне право занять должность лекаря. Произнося эту речь, он подходил к капитану все ближе и ближе, пока в ноздри последнего не ударил ароматический запах, от него, исходивший, и капитан с великим волнением возопил: - Да сохранят меня небеса! Я задыхаюсь! Убирайся вон! Чорт тебя подери! - Вон отсюда! Зловоние убьет меня! На эти вопли в каюту вбежали его слуги, которых он приветствовал так: - Негодяи! Головорезы! Изменники! Меня предали! Меня обрек