и высшего воздающего правосудия я должен ждать особой награды для добрых и особого наказания для злых сверх обычного порядка явлений, то здесь я нахожу ту же ошибку, которую и раньше стремился раскрыть. Вы воображаете, что если мы допустим существование божества, которое вы столь усердно защищаете, то вы свободно можете выводить отсюда следствия и прибавлять что-то к известному нам из опыта порядку природы, исходя из атрибутов, которые вы приписываете своим богам. Вы как будто забываете, что все ваши заключения об этом предмете можно вести только от действий к причинам и что всякий аргумент, идущий от причин к действиям, необходимо является грубым софизмом, коль скоро вы можете знать о причине лишь то, что вы не вывели предварительно, а целиком обнаружили в действии. Но что должен думать философ о тех самонадеянных мудрецах, которые, вместо того чтобы считать нынешний порядок вещей единственным объектом своего рассмотрения, так изменяют весь порядок природы, что считают эту жизнь только переходной ступенью к чему-то дальнейшему, вратами, ведущими к более высокому и совершенно иному зданию, прологом, только вводящим в пьесу и сообщающим ей больше прелести и смысла? Откуда, думаете вы, могут такие философы взять свою идею о богах? Конечно, из своего собственного воображения, из своей фантазии. Ведь если бы они взяли ее из наличествующих явлений, она никогда не указывала бы на что-либо иное, а должна была бы в точности соответствовать им. Что божество может обладать атрибутами, проявления которых мы никогда не наблюдали, может руководиться в своих действиях такими принципами, осуществления которых мы не в состоянии заметить, - все это легко можно допустить, но это остается простой возможностью и гипотезой. Мы лишь постольку имеем право заключать об известных атрибутах божества или принципах его действий, поскольку знаем их проявление и осуществление. Есть ли в мире признаки воздающего правосудия? Если вы ответите утвердительно, я выведу отсюда, что, коль скоро правосудие проявляется во вселенной, значит, оно осуществлено. Если ваш ответ будет отрицательным, я заключу, что вы, стало быть, не вправе приписывать богам правосудие в нашем смысле этого слова. Если вы придерживаетесь середины между утверждением и отрицанием, говоря, что правосудие богов проявляется в настоящее время отчасти, а не во всем своем объеме, я отвечу, что у вас нет основания приписывать ему какой-либо иной объем, кроме того, в каком оно проявляется, насколько вы это можете наблюдать, в настоящее время. Таким образом, о афиняне, я быстро привожу к концу свой спор с противниками. Порядок природы открыт и моему, и их наблюдению; известное нам из опыта течение событий является великим мерилом, с помощью которого все мы регулируем свое поведение. Ни на что иное не можем мы сослаться ни на поле сражения, ни в сенате; ни о чем ином нам не следует говорить ни в школе, ни дома. Напрасно стал бы наш ограниченный ум стремиться к тому, чтобы преодолеть эти пределы, слишком узкие для нашего избалованного воображения. Если мы, исходя из порядка природы, заключаем о существовании особой разумной причины, которая установила во вселенной порядок и продолжает поддерживать его, мы прибегаем к принципу и недостоверному, и бесполезному. Он недостоверен, ибо предмет его находится совершенно вне сферы человеческого опыта; он бесполезен, ибо, если наше знание об этой причине заимствуется исключительно из порядка природы, мы не можем, сообразуясь с правилами здравого рассудка, извлечь из причины какое-нибудь новое заключение или, прибавив что-либо к общему, известному нам из опыта порядку природы, установить новые правила поведения. Я замечаю (сказал я, видя, что он кончил свою речь), что вы не пренебрегаете искусством древних демагогов: вы сделали меня представителем народа и стараетесь снискать мое расположение, защищая те принципы, к которым, как вам известно, я всегда выражал особую приверженность. Но, позволив вам считать опыт единственным мерилом наших суждений в данном вопросе, а также во всех других вопросах, касающихся фактов (что, мне кажется, и следует делать), я, однако, не сомневаюсь в том, что исходя из того самого опыта, на который вы ссылаетесь, можно опровергнуть рассуждение, которое вы вложили в уста Эпикура. Если бы вы увидели, например, наполовину оконченное здание, окруженное кучами кирпича, камня и известки и всякими инструментами, которыми пользуются каменщики, разве вы не могли бы заключить из действия, что оно-продукт замысла и плана? И разве вы не могли бы, наоборот, исходя из выведенной вами причины, вывести новые добавления к действию и заключить о том, что строение скоро будет закончено и снабжено всеми дальнейшими усовершенствованиями, которые может дать ему искусство? Если бы вы увидели на морском берегу отпечаток одной человеческой ноги, вы бы заключили отсюда, что здесь проходил человек и что он оставил также следы другой ноги, хотя они и уничтожены намытым песком или нахлынувшей водой. Отчего же вы отказываетесь допустить тот же способ заключения по отношению к порядку природы? Рассматривайте мир и нынешнюю жизнь как недоконченное здание, на основании которого вы можете заключить о существовании высшего разума; отчего же исходя из этого высшего разума, который не может оставить что бы то ни было несовершенным, не вывести заключение о более законченной схеме или плане, который будет выполнен в отдаленном пространстве или же далеком будущем? Разве эти способы заключения не вполне тождественны? И на каком основании можете вы признавать один из них, отвергая другой? Бесконечное различие предметов, ответил он, является достаточным основанием для различия в моих заключениях. Если дело касается продуктов искусства и изобретательности человека, то позволительно идти от действия к причине, а затем, возвращаясь назад от причины, делать новые заключения о действии и исследовать те изменения, которым оно, вероятно, подверглось или еще может подвергнуться. Но на чем же основан такой способ заключения? Только на следующем: человек-это существо, известное нам из опыта, его мотивы и намерения нам знакомы, его планам и склонностям свойственна известная связь, известная последовательность, согласно с теми законами, которые установлены природой для управления этим существом. Поэтому, когда мы видим, что какой-нибудь объект является продуктом искусства и деятельности человека, мы можем, зная, с другой стороны, природу этого существа, вывести хоть сотню заключений относительно того, чего можно от него ожидать, и все эти заключения будут основаны на опыте и наблюдении. Но если бы мы знали человека только на основании одного рассматриваемого нами труда или произведения, мы не могли бы рассуждать таким образом, ибо, коль скоро наше знание всех качеств, которые мы ему приписываем, заимствуется в данном случае только из этого произведения, невозможно, чтобы они указывали на что-либо иное или служили основанием нового заключения. Отпечаток ноги на песке, если рассматривать только один этот факт, может доказывать лишь то, что там было соответствующее ему тело, которым он и был произведен, но отпечаток человеческой ноги доказывает также на основании других данных нашего опыта, что была, вероятно, и другая нога, которая тоже оставила свой след, хотя и смытый с течением времени или в силу каких-нибудь случайностей. Здесь мы восходим от действия к причине и, вновь нисходя от причины к действию, заключаем об изменении в действии, но это уже не есть продолжение той же простой цепи заключений. В данном случае мы имеем в своем распоряжении сотню других опытов и наблюдений относительно обычной фигуры и конечностей данного вида живых существ; без них наш метод доказательства должен был бы считаться ошибочным и софистическим. Не так обстоит дело, когда мы исходим в своих заключениях из произведений природы. Божество известно нам только по своим творениям, оно является во вселенной единичным существом, не входящим в какой-либо вид или род, с атрибутами или качествами которого мы могли бы ознакомиться на опыте, чтобы затем по аналогии заключать о том или ином атрибуте или признаке этого существа. Поскольку во вселенной проявляется мудрость и благость, мы заключаем о мудрости и благости Божества; поскольку же в ней проявляется только определенная степень этих совершенств, мы приписываем Божеству лишь определенную степень их, в точности соответствующую наблюдаемому действию. Но, руководствуясь правилами здравого рассудка, мы не вправе заключать или предполагать, что Божество обладает иными атрибутами или большей степенью тех же атрибутов. Однако без подобной свободы предположения мы не можем рассуждать, исходя из причины, или заключать о каком-нибудь изменении в действии, кроме тех, которые непосредственно подлежат нашему наблюдению. Большее количество добра, сотворенное этим Существом, должно свидетельствовать о большей степени его благости; более беспристрастное распределение наград и наказаний должно вызываться большим уважением к справедливости и правосудию. Всякое произвольное прибавление к произведениям природы прибавляет кое-что и к атрибутам Творца природы, а следовательно, если это прибавление не оправдывается никакими основаниями, никакими доказательствами, оно может быть допущено только как предположение и гипотеза*. * Я думаю, можно установить в качестве общего правила, что если причина известна только по определенным действиям, то невозможно вывести из нее какие-нибудь новые действия, ибо качества, необходимые для того, чтобы произвести кроме прежних действий еще и эти новые, должны быть или иными, или более совершенными, или более широко простирающими свою активность, чем те, которые произвели просто то действие, благодаря которому мы и знакомы с причиной. Поэтому у нас не может быть никаких оснований предполагать существование этих качеств. Если мы скажем, что новые действия порождаются лишь продолжающимся проявлением той энергии, которая уже известна нам по своим первым действиям, то это не устранит затруднения. Ибо если мы даже допустим, что это так (а предположить это можно лишь в редких случаях), то само продолжение или проявление сходной энергии (сходной, ибо невозможно, чтобы это была абсолютно та же энергия), притом проявление ее в ином месте и в иное время,- вполне произвольное предположение, и следов этого проявления мы не можем найти в действиях, из которых первоначально выводится все наше знание причины. Пусть выведенная причина (как это и должно быть) будет точно соответствовать известному нам действию; невозможно, чтобы она обладала качествами, из которых могли бы быть выведены новые, или иные, действия. Главный источник нашей ошибки в данном вопросе и той безграничной свободы предположений, которой мы пользуемся, - тот факт, что мы неявно ставим себя на место Высшего Существа и заключаем, что оно всегда будет придерживаться того же образа действий, который мы на его месте признали бы наиболее разумным и подходящим. Однако уже на основании наблюдения обычного порядка природы мы могли бы убедиться, что почти все в ней подчинено принципам и правилам, совершенно отличным от наших; да и помимо этого мы явно поступим вопреки всем правилам аналогии, если, исходя из намерений и планов людей, будем рассуждать о намерениях Существа, столь отличающегося от них и настолько их превосходящего. Человеческим намерениям и наклонностям присуща некоторая связность, известная нам из опыта; так что если мы узнаем на основании какого-нибудь факта о некотором намерении человека, то обычно поступим разумно, если, руководствуясь опытом, заключим о другом его намерении и выведем таким образом длинную цепь заключений о прошлом или будущем поведении этого человека. Но такой способ заключения неприменим к Существу столь далекому и непостижимому, к Существу, которое меньше походит на всякое другое существо в мире, нежели солнце - на восковую свечу, и которое обнаруживает себя только в слабых следах или чертах, причем мы не вправе приписывать ему никаких иных атрибутов или совершенств. То, что представляется нашему воображению высшим совершенством, может быть в действительности недостатком. А если даже это и есть такое совершенство, то все же его нельзя приписывать Верховному Существу, учитывая, что данное качество не проявилось реально во всем своем объеме в его творениях; такое приписывание будет больше походить на лесть и превозношение, чем на правильное рассуждение и здравую философию. Поэтому никакая философия в мире и никакая религия (являющаяся не чем иным, как видом философии) никогда не могут вывести нас за пределы обычного течения опыта или дать нам правила поведения, отличающиеся от тех, к которым приводят нас размышления над обыденной жизнью. Исходя из религиозной гипотезы нельзя вывести ни одного нового факта, нельзя предвидеть или предсказать ни одного события, нельзя ожидать или опасаться какой-либо награды или наказания, помимо тех, которые нам уже известны из практики и наблюдения. Итак, моя защита Эпикура все же остается прочно обоснованной и удовлетворительной, а политические интересы общества не имеют никакой связи с философскими спорами о метафизике и религии. Есть еще одно условие, ответил я, которое вы, кажется, упустили из вида. Если бы я даже согласился с вашими посылками, я должен был бы отрицать ваши выводы. Вы заключаете, что религиозные доктрины и рассуждения не могут влиять на жизнь, потому что не должны влиять,- заключаете, не обращая внимания на то, что люди не рассуждают так, как вы, а выводят множество заключений из веры в существование Божества и предполагают, что Бог наложит иные кары на порок и дарует иные награды добродетели, чем те, которые мы видим при обычном порядке природы. Дело не в том, верно или нет это их заключение: его влияние на их жизнь и поведение остается в обоих случаях одинаковым, и те, кто стремится избавить людей от таких предрассудков, могут быть, пожалуй, здравыми мыслителями, но я не согласен признать их хорошими гражданами и политиками, поскольку они освобождают людей от узды, сдерживающей их страсти, и таким образом превращают нарушение общественных законов в некотором отношении в более легкое и безопасное дело. Впрочем, я могу, пожалуй, присоединиться к вашему общему заключению в пользу свободы, но на основании иных посылок, чем те, посредством которых вы стараетесь его обосновать. Я думаю, что государство должно терпимо относиться ко всякому философскому принципу, ибо нет примеров, чтобы политические интересы какого-нибудь государства были ущемлены из-за такого снисхождения. У философов нет особого энтузиазма, их доктрины не представляются особенно заманчивыми народу, и нельзя ставить преград их рассуждениям, не рискуя навлечь опасные последствия для наук и даже для государства: ведь это значило бы открывать путь для преследования и насилия и в отношении таких вопросов, которые более непосредственно затрагивают интересы большинства людей. Но, продолжал я, в связи с вашим главным положением мне приходит в голову одно возражение, которое я только изложу вам, не настаивая на нем, ибо оно может привести к слишком тонким и изощренным рассуждениям. Словом, я очень сомневаюсь в возможности того, чтобы причина была известна только по своему действию (как вы все время предполагали) или же была такой единичной и необычайной по своей природе, что не имела бы параллели или сходства с какой-нибудь другой причиной или другим объектом, который мы когда-либо наблюдали. Только когда два вида (species) объектов оказываются постоянно соединены друг с другом, мы можем заключить об одном на основании другого, и если бы нам показали такое действие, которое было бы совершенно единичным и не могло бы быть включено ни в какой известный вид, то я не знаю, могли ли бы мы сделать вообще какое-нибудь заключение или какой-нибудь вывод относительно его причины. Если опыт, наблюдение и аналогия единственные руководители, которым мы можем вполне разумно следовать при всех заключениях подобного рода, то и действие и причина должны быть сходными и однородными с другими действиями и причинами, которые мы знаем и соединение которых мы во многих случаях наблюдали. Предоставляю вам самим выводить следствия из этого принципа. Я замечу лишь, что, поскольку противники Эпикура всегда считают вселенную, творение совершенно единичное и не имеющее себе равного, доказательством существования Божества, столь же единичной и также не имеющей себе равной причины, то при подобном предположении ваши заключения заслуживают по меньшей мере внимания с нашей стороны. Я согласен, что всегда несколько затруднительно возвращаться от причины к действию и исходя из наших идей о первой заключать о каком-либо изменении второго или что-нибудь добавлять к нему. ГЛАВА XII ОБ АКАДЕМИЧЕСКОЙ, ИЛИ СКЕПТИЧЕСКОЙ, ФИЛОСОФИИ Часть 1 Ни одному вопросу не было посвящено большего числа философских рассуждений, чем доказательству существования Бога и опровержению ошибок атеистов, и тем не менее наиболее религиозные философы до сих пор еще спорят о том, может ли человек быть настолько ослепленным, чтобы прийти к атеизму спекулятивным путем. Как же согласовать эти противоречия? Странствующие рыцари, бродившие по свету, чтобы очистить его от драконов и великанов, никогда не сомневались в существовании этих чудовищ. Другим врагом религии является скептик, естественно возбуждающий негодование всех духовных лиц и серьезных философов, хотя, конечно, еще никому не приходилось встретиться с таким нелепым существом или же разговаривать с таким человеком, который не придерживался бы никакого мнения, никакого определенного взгляда относительно какого бы то ни было предмета, как практического, так и умозрительного. Это приводит к весьма естественному вопросу: что подразумевается под скептицизмом и до каких пределов можно доводить философский принцип сомнения и неуверенности? Существует вид скептицизма, предшествующий всякому изучению и философствованию; Декарт и другие настоятельно рекомендуют его как наилучшее предохранительное средство против ошибок и поспешных суждений. Этот скептицизм требует сомневаться во всем: не только в наших прежних мнениях и принципах, но и в самих наших способностях. Удостовериться в том, что последние не вводят нас в заблуждение, говорят эти философы, мы можем только с помощью цепи рассуждений, выведенных из какого-нибудь первичного принципа, который не может быть ошибочным или обманчивым. Но, во-первых, нет такого первичного принципа, который имел бы преимущество перед другими самоочевидными и убедительными принципами. А во-вторых, если бы таковой и существовал, мы не могли бы ни на шаг выйти за его пределы без помощи тех самых способностей, в которых, как предполагается, мы уже с самого начала сомневаемся. Поэтому картезианский скептицизм был бы совершенно непреодолим, если бы он был вообще доступен человеку (а это, очевидно, не так), и никакие рассуждения не могли бы в таком случае привести нас к уверенности и убежденности в чем бы то ни было. Надо, однако, признать, что такой вид скептицизма, если его умерить, может оказаться весьма разумным и стать необходимой подготовкой к изучению философии, ибо он способствует сохранению должной беспристрастности в суждениях и освобождает наш ум от всех тех предрассудков, которые могли укорениться в нас вследствие воспитания или необдуманно принятых мнений. Нужно начинать с ясных и самоочевидных принципов, подвигаться вперед осторожными и верными шагами, часто пересматривать наши заключения и точно анализировать все их следствия; правда, таким путем мы приходим лишь к медленно обретаемому и кратковременному успеху в своих теориях, но все же это единственный способ, которым мы можем надеяться достичь истины, а также добиться надлежащей устойчивости и достоверности в наших выводах. Существует и другой вид скептицизма, следующий за изучением и исследованием,-когда люди считают, что они открыли или полную несостоятельность своего ума, или свою неспособность прийти к какому бы то ни было определенному решению во всех тех вызывающих интерес умозрительных вопросах, которыми они обычно занимаются. Даже сами наши внешние чувства служат предметом спора для известного рода философов, и правила обыденной жизни подвергаются у них такому же сомнению, как и наиболее глубокие метафизические и богословские принципы или выводы. Поскольку среди философов одни выдвигают подобные парадоксальные положения (если их можно вообще назвать положениями), а другие опровергают их, они, естественно, возбуждают наше любопытство и заставляют нас исследовать те аргументы, посредством которых их можно обосновать. Мне незачем останавливаться на избитых доводах, которыми скептики всех эпох пользовались для опровержения достоверности чувств, например на таких, которые основаны на несовершенстве и ненадежности наших органов-качествах, явствующих из бесчисленных случаев: из того, что весло, опущенное в воду, кажется нам искривленным; из того, что объекты меняют свой вид в зависимости от расстояния; из удвоения образов при надавливании на один глаз и из многих других подобных явлений. Все эти скептические доводы в действительности могут доказать лишь то, что нельзя всецело полагаться на одни только чувства и что нам следует исправлять их свидетельства с помощью разума, принимая в соображение природу среды, расстояние от объекта, состояние органа, чтобы превратить чувства в надлежащий критерий истины и лжи в границах их сферы. Но существуют и другие, более глубокие аргументы против чувств, не допускающие такого легкого опровержения, Вполне очевидно, что люди в силу природного инстинкта или предрасположения готовы верить своим чувствам и что мы без всяких рассуждений, чуть ли не прежде, чем начинаем пользоваться своим разумом, предполагаем, что существует внешний мир, который не зависит от нашего восприятия и который существовал бы, даже если бы исчезли или были уничтожены все обладающие чувствами существа. Даже животные руководятся подобным мнением и проявляют веру во внешние объекты во всех своих помышлениях, намерениях и действиях. Вполне очевидно и то, что люди, следуя этому слепому и могучему природному инстинкту, всегда считают, что образы, доставляемые чувствами, и есть внешние объекты, но не подозревают, что первые суть не что иное, как представления (representations) вторых. Мы верим, что тот самый стол, белизну которого мы видим и твердость которого ощущаем, существует независимо от нашего восприятия и является чем-то внешним по отношению к воспринимающему его уму. Наше присутствие не вызывает его к существованию, наше отсутствие не уничтожает его; он пребывает единообразным и целым независимо от положения мыслящих существ, воспринимающих или рассматривающих его. Но это общее и первичное мнение всех людей ниспровергается при первом же соприкосновении с философией, которая учит нас, что нашему уму доступны только образы или восприятия и что чувства - не что иное, как каналы, через которые передаются эти образы, и что они не способны установить непосредственное отношение между умом и объектом. Видимый нами стол кажется меньше по мере того, как мы удаляемся от него; но реальный стол, существующий независимо от нас, не претерпевает изменений; следовательно, наш ум воспринял только его образ. Таковы очевидные выводы разума, и ни один мыслящий человек никогда не сомневался в том, что реальности, которые мы имеем в виду, говоря: этот дом, это дерево, - не что иное, как восприятия нашего ума, мимолетные копии, или образы, других реальностей, пребывающих единообразными и независимыми. Итак, разум принуждает нас вступить в некоторое противоречие с первичными инстинктами природы, отойти от них и принять новую теорию относительно достоверности наших чувств. Но, желая оправдать эту новую теорию, а также избежать придирок и опровержений со стороны скептиков, философия попадает в весьма затруднительное положение. Она не может больше ссылаться на непогрешимый и непреодолимый природный инстинкт, ибо последний привел нас к совершенно иной теории, которая признана нами недостоверной и даже ошибочной. Оправдание же вышеизложенной будто бы философской теории с помощью ясного и убедительного доказательства или хотя бы какого-нибудь подобия доказательства превосходит силы и способности человека. С помощью какого аргумента можем мы доказать, что восприятия нашего ума вызываются внешними объектами, совершенно отличными от этих восприятий, хотя и сходными с ними (если это только возможно), а не порождаются ни деятельностью самого ума, ни внушением какого-либо незримого и неведомого духа, ни какой-нибудь иной, еще более незнакомой нам причиной? Признано, что многие из этих восприятий не вызываются в действительности ничем внешним, как это бывает, например, в сновидениях, при сумасшествии и иных болезнях. И что может быть необъяснимее того способа, каким тело могло бы так действовать на ум, что порождало бы свой образ в субстанции, считающейся столь отличной от него и даже противоположной ему по природе? Вопрос, порождаются ли восприятия чувств сходными с ними внешними объектами, есть вопрос, касающийся факта. Как же решить его? Конечно, с помощью опыта, как и все подобные вопросы. Но тут опыт остается и должен оставаться совершенно безмолвным: в уме никогда не бывает ничего, кроме восприятий, и он никогда не может узнать из опыта об их связи с объектами. Поэтому предположение о такой связи не имеет никаких разумных оснований. Прибегать к правдивости Верховного Существа, для того чтобы доказать правдивость наших чувств, - значит описывать совершенно неожиданный круг. Если бы правдивость Верховного Существа имела какое-либо отношение к данному вопросу, наши чувства были бы совершенно безошибочны, ибо невозможно предположить, чтобы Верховное Существо когда-либо обманывало нас. Я не говорю уже о том, что, раз мы подвергаем сомнению реальность внешнего мира, нам едва ли удастся найти аргументы, с помощью которых можно будет доказать бытие Верховного Существа или каких-либо из его атрибутов. Итак, в этом вопросе более глубокие и философски настроенные скептики всегда одержат верх, если они будут стараться пробудить всеобщее сомнение относительно всех предметов человеческого знания и исследования. Вы следуете инстинктам и природным склонностям, признавая правдивость чувств, могут сказать они. Но ведь чувства заставляют вас верить в то, что восприятие, или чувственный образ, и есть внешний объект. Вы отказываетесь от этого принципа в пользу более разумного мнения, согласно которому восприятия суть только образы чего-то внешнего? В таком случае вы отступаете от своих естественных склонностей и более непосредственных мнений и в то же время не удовлетворяете свой разум, который не может найти убедительного аргумента, основанного на опыте и способного доказать, что восприятия связаны с какими-то внешними объектами. Существует еще один скептический аргумент подобного рода, основанный на самых глубоких философских исследованиях; он заслуживал бы нашего внимания, если бы была какая-нибудь необходимость погружаться в такую глубь, чтобы найти аргументы и рассуждения, которые вряд ли могут послужить каким-нибудь серьезным целям. Современные исследователи единодушно признают, что все чувственные качества объектов, как-то: твердость, мягкость, теплота, холод, белизна, чернота и т.д., лишь вторичны и не существуют в самих объектах, что они суть восприятия ума, не имеющие внешнего архетипа, или образца, который бы они представляли. Но если это допускается по отношению ко вторичным качествам, то это же следует вывести и относительно предполагаемых первичных качеств - протяжения и твердости, причем окажется, что последние качества так же не могут претендовать на название первичных, как и первые. Идею протяжения мы получаем исключительно посредством чувств зрения и осязания, а если все качества, воспринимаемые чувствами, существуют в уме, но не в объекте, то заключение это должно быть перенесено и на идею протяжения, которая находится в полной зависимости от чувственных идей, или идей вторичных качеств. Ничто не может удержать нас от такого заключения - разве лишь утверждение, что идеи указанных первичных качеств достигаются путем отвлечения, но мнение это при ближайшем рассмотрении оказывается непонятным и даже нелепым. Протяжение, недоступное ни осязанию, ни зрению, нельзя себе представить; точно так же недоступно человеческому представлению такое протяжение, которое было бы осязаемым или видимым, но не было бы ни твердым, ни мягким, ни черным, ни белым. Пусть кто-нибудь попробует представить себе треугольник вообще, который не будет ни равносторонним, ни разносторонним и стороны которого не будут иметь ни определенной длины, ни определенных соотношений, - он вскоре убедится в нелепости всех схоластических понятий об абстракции и общих идеях*. * Этот аргумент заимствован у Беркли: и действительно, большинство сочинений этого весьма остроумного автора дают нам лучшие уроки скептицизма из всех тех. которые можно найти у древних или новых философов, не исключая и Бейля. Он, однако, заявляет (и, вероятно, вполне искренне) на заглавном листе, что написал эту книгу не только против атеистов и вольнодумцев, но и против скептиков. Но, каковы бы ни были его намерения, в действительности все его аргументы скептические: дто видно т того. что они не допускают никакого ответа и не порождают никакого убеждения. Единственное действие, производимое ими,- это мгновенное удивление, нерешительность и смущение, являющиеся результатом скептицизма. Итак, первое философское возражение против достоверности чувств, или мнения о существовании внешнего мира, состоит в следующем: если мнение это основано на природном инстинкте, то оно противоречит разуму, если же оно приписывается разуму, оно противоречит природному инстинкту и в то же время не может быть подтверждено посредством какого-либо разумного довода, который убедил бы беспристрастного исследователя. Второе возражение идет еще дальше и признает это мнение противоречащим разуму, по крайней мере если можно считать принципом разума, что все чувственные качества существуют в уме, а не в объекте. Лишите материю всех ее представимых качеств, как первичных, так и вторичных, и вы до некоторой степени уничтожите ее, оставив только какое-то неизвестное, необходимое нечто в качестве причины наших восприятий; а это такое несовершенное понятие, что ни один скептик не сочтет нужным возражать против него. Часть II Попытка скептиков подорвать авторитет разума с помощью аргументов и рассуждений может показаться весьма нелепой, а между тем такова главная цель всех их исследований и споров. Они стараются найти возражения как против наших абстрактных рассуждений, так и против тех, которые касаются фактов и существования. Главное возражение против всех абстрактных рассуждений основано на идеях пространства и времени; идеи эти в обыденной жизни и при невнимательном рассмотрении кажутся очень ясными и понятными, но стоит только подвергнуть их глубокому научному исследованию (а они-то и являются как раз главным предметом последнего), и они приведут к принципам, исполненным явных нелепостей и противоречий. Никакие догматы, придуманные духовенством с намерением обуздать и подчинить непокорный человеческий разум, никогда не возмущали здравый смысл больше, нежели учение о бесконечной делимости пространства со всеми его последствиями, которые торжественно, даже со своего рода триумфом и ликованием, излагаются всеми математиками и метафизиками. Реальное количество, которое бесконечно меньше всякого конечного количества и содержит в себе количества еще бесконечно меньшие, чем оно само, и т.д. in infinitum,-это такое смелое и удивительное построение, что никакие мнимые доказательства не в состоянии поддержать его, ибо оно противоречит всем самым ясным и естественным принципам человеческого разума *. Но еще более странно то, что эти положения, на первый взгляд такие нелепые, подкрепляются цепью самых ясных и естественных рассуждений, причем мы не можем, допустив посылки, не признать в то же время и выводов из них. * К каким бы спорам ни подавали повод математические точки, мы должны допустить существование точек физических, т. е. таких частей протяжения, которые уже не могут быть разделены или уменьшены ни в восприятии, ни в воображении. Итак, эти образы, находящиеся в воображении или воспринимаемые чувствами, абсолютно неделимы, и, следовательно, математики должны признать, что они бесконечно меньше всякой реальной части протяжения; между тем для разума, безусловно, ясно, что бесконечное число их составляет бесконечное пространство; насколько же более это ясно в применении к бесконечному числу тех бесконечно малых частей протяжения, которые признаются к тому же бесконечно делимыми! Что может лучше убедить и удовлетворить нас, чем все заключения относительно свойств окружностей и треугольников? А между тем если мы допустим эти свойства, то как же сможем мы отрицать, что угол касания, образуемый окружностью и касательной к ней, бесконечно меньше всякого угла, образованного прямыми линиями, что по мере того, как мы будем in infinitum увеличивать диаметр окружности, угол касания будет еще более уменьшаться тоже in infinitum и что угол касания, образуемый другими кривыми и касательными к ним, может быть бесконечно меньше, чем угол, образуемый любой окружностью и касательной к ней, и т.д. in infinitum? Доказательство этих положений, по-видимому, столь же неопровержимо, как и доказательство того, что сумма углов треугольника равна двум прямым углам, хотя последнее положение представляется естественным и его легко понять, тогда как первое исполнено противоречий и нелепостей. Разум повергается при этом в своего рода изумление и недоумение, которые и независимо от возражений скептиков вызывают в нем недоверие к себе самому и лишают его твердой почвы. Разум видит яркий свет, освещающий некоторые пункты, но свет этот граничит с самой глубокой тьмой; между тем сам разум, находясь посередине, так ослеплен и смущен, что уже не может судить о чем-либо с достоверностью и уверенностью. В применении ко времени нелепость этих смелых определений, употребляемых абстрактными науками, становится, пожалуй, еще более ощутимой, чем в применении к пространству. Бесконечное число реальных частей времени, следующих одна за другой и одна за другой исчезающих,- это такое очевидное противоречие, что допустить его мог бы разве только человек, рассудительность которого под влиянием научных занятий понесла ущерб, вместо того чтобы стать более совершенной. Тем не менее разум должен относиться с тревогой и беспокойством даже к тому скептицизму, к которому его приводят все эти кажущиеся нелепости и противоречия. Совершенно непонятно, каким образом ясная и очевидная идея может содержать в себе нечто противоречащее ей самой или другой ясной и очевидной идее,- это положение, быть может, самое нелепое из всех, какие только можно выдвинуть. Итак, нет ничего более скептического, ничего более способного вызвать колебания и неуверенность, чем этот скептицизм, основанный на нескольких парадоксальных выводах геометрии или науки о количестве *. * Мне кажется, есть возможность избежать этих нелепостей и противоречий, если допустить, что абстрактных, или общих, идей, собственно говоря, не существует, что все общие идеи в действительности суть частные, связанные с общим термином, который при случае вызывает другие частные идеи, в некотором отношении похожие на имеющуюся налицо идею. Так, когда произносят слово лошадь, мы тотчас же образуем идею черного или белого животного определенной величины. обладающего определенной фигурой; но так как этим словом принято обозначать и животных другой окраски, обладающих иной фигурой и величиной, то легко вызываются также идеи последних, не наличествующие в данную минуту в воображении, а наши рассуждения и заключения осуществляются так, как если бы эти идеи были налицо. Если допустить это объяснение (по-видимому, вполне разумное), то окажется, что все идеи относительно количества, на основании которых рассуждают математики, суть не что иное, как частные идеи, которые доставляются нам чувствами и воображением, а следовательно, не могут быть делимы до бесконечности. Пока я удовольствуюсь этим намеком и не стану развивать его дальше. Все, кто любит науку, конечно, должны заботиться о том, чтобы не вызывать своими заключениями насмешек и презрения невежественных людей; сказанное же мною. как мне представляется. намечает самое удобное решение упомянутых затруднений. Скептические возражения против моральной очевидности или против заключений, касающихся фактов, бывают или общераспространенными, или философскими. Общераспространенные возражения основаны на естественной слабости человеческого ума, на противоречивых мнениях, которых придерживались в разные времена разные народы, на переменах, происходящих в наших суждениях в зависимости от болезни и здоровья, юности и преклонного возраста, успеха и неудачи, на постоянном противоречии, замечаемом во мнениях и взглядах любого отдельного человека, и на многих других доводах подобного же рода. Долго останавливаться на них нет нужды, настолько они слабы. Ведь в обыденной жизни мы ежеминутно рассуждаем о фактах и предметах и не можем существовать без того, чтобы не пользоваться постоянно такого рода аргументами; следовательно, все эти общераспространенные возражения недостаточны, чтобы лишить их очевидности. Великие разрушители пирронизма, или чрезмерного скептицизма, - деятельность, занятия и дела обыденной жизни. Принципы эти могут процветать и господствовать в [философских] школах, где их действительно трудно или даже невозможно опровергнуть. Но едва лишь они выйдут из тени и благодаря присутствию реальных объектов, возбуждающих наши аффекты и чувства, окажутся лицом к лицу с могучими началами нашей природы, они исчезнут как дым, оставив самого убежденного скептика в том же положении, в каком находятся другие смертные. Поэтому скептику лучше не покидать своей сферы и излагать те философские возражения, которые порождаются более глубокими исследованиями. Здесь он, по-видимому, найдет достаточно поводов для торжества, справедливо настаивая на том, что вся наша уверенность в отношении каких-либо фактов, выходящих за пределы восприятия или памяти, основана исключительно на отношении причины и действия; что у нас нет иной идеи об этом отношении, кроме идеи о двух объектах, часто соединявшихся друг с другом; что у нас нет аргументов, способных убедить нас в том, что объекты, которые, насколько мы знаем из опыта, часто соединялись друг с другом, точно так же будут соединяться и в других случаях и что к этому заключению нас приводит не что иное, как привычка или некий природный инстинкт, которому нам, правда, трудно противостоять, но который, как и все другие инстинкты, может быть ошибочным и обманчивым. Придерживаясь таких доводов, скептик обнаруживает свою силу или, вернее, свою и нашу слабость и, по-видимому, уничтожает, по крайней мере на время, всякую уверенность и убежденность в чем бы то ни было. М