отов отдать жизнь. Сейчас, когда я вспоминаю те времена, мне кажется, что все это был сон. Правда, ни прежде, ни потом не встречал я такого восторженного идеалиста, как Леон. В начале 1861 года Стах ушел от Гопфера. Он поселился у меня (в той самой комнатушке с зарешеченным окном и зелеными занавесками), бросил торговлю и стал посещать университет в качестве вольнослушателя. Странным вышло его прощанье с магазином: я хорошо запомнил все, потому что сам зашел за ним. Он расцеловался с Гопфером, потом спустился на минутку в подвал проститься с Махальским, но немного задержался там. Сидя в столовой, я услышал какой-то шум, смех служащих и посетителей, но я не подозревал о подвохе, который они подстроили Стаху. Вдруг вижу (ход в погреб был тут же, в помещении ресторана), как из люка высовываются две красные руки, хватаются за края, и вслед за ними показывается голова Стаха и исчезает - раз и еще раз. Посетители и прислуга покатились со смеху. - Ага! - закричал один из завсегдатаев. - Что, трудно без лестницы выкарабкаться из погреба? А тебе захотелось из магазина да - прыг - прямо в университет! Ну и вылезай, раз ты такой умный... Стах опять выставил руки, опять вцепился в края люка и, натужившись, высунулся до половины. Я думал, у него кровь брызнет из щек. - Ишь как карабкается... Славно карабкается, право! - воскликнул другой посетитель. Стах закинул ногу на пол и в следующую секунду был уже наверху. Он не рассердился, однако же и никому из сослуживцев не подал руки, просто взял свой узелок и пошел к дверям. - Что ж ты не прощаешься, пан доктор? - кричали ему вслед завсегдатаи Гопфера. Мы молча шли по улице. Стах кусал губы, а мне уже тогда пришло в голову, что то, как Стах карабкался из подвала, - символ всей его жизни, которая прошла в попытках вырваться из магазина Гопфера в широкий мир. Знаменательный случай! Ибо Стах и по нынешний день продолжает карабкаться вверх. И бог знает, сколько полезного для нашей страны мог бы совершить такой человек, если б на каждом шагу у него не выхватывали лестницу из-под ног и ему не приходилось бы тратить столько времени и сил, чтобы подняться на следующую ступень. Перебравшись ко мне, он принялся работать дни и ночи напролет; иной раз меня даже зло брало. Вставал он около шести и сразу принимался за книги. К десяти бежал на лекции, потом снова читал. После четырех ходил по урокам (большей частью в еврейские дома, куда его рекомендовал Шуман) и, вернувшись, опять читал, читал, далеко за полночь, пока его не сваливал сон. Уроки давали ему немалый заработок, и он мог бы жить безбедно, если бы время от времени его не навешал отец, который нисколько не изменился, разве только в том, что сюртук носил не песочного, а табачного цвета и бумаги свои заворачивал в синий платок. В остальном он остался таким же, каким я видел его в первый раз. Он подсаживался к сыну, раскладывал на коленях бумаги и говорил тихим, монотонным голосом: - Все книжки да книжки! Ты выбрасываешь деньги на ученье, а мне не хватает на тяжбу. Хоть два университета окончи - не выбиться тебе из унижения, пока мы не получим дедовского поместья. Только тогда люди признают, что ты дворянин не хуже других... Тогда и родня объявится... Все свободное от занятий время Стах посвящал опытам с воздушными шарами. Он достал большую бутыль и приготовил в ней с помощью купороса какой-то газ (не помню уж, как он назывался); газом этим он наполнял воздушный шар - правда, не очень большой, но весьма искусно сделанный. Под шаром уместил машинку с маленьким ветряным двигателем... Так и летало это сооружение под потолком, пока не портилось, стукнувшись о стенку. Тогда Стах клал заплатку на свой шар, чинил машинку, наполнял бутыль разными гадостями и снова делал свои опыты - и так без конца. Однажды бутыль разорвало, а купоросом ему едва не выжгло глаза. Но до того ли было Стаху, раз он решил, хотя бы с помощью воздушного шара, "выбиться" из незавидного своего положения! С того времени как Вокульский поселился со мной, в магазине у нас появилась новая покупательница - Кася Гопфер. Не знаю, что ей так нравилось у нас: моя ли борода или туша Яна Минцеля? Надо сказать, что близ ее дома было по крайней мере десятка два галантерейных магазинов, однако она предпочитала наш и приходила к нам по нескольку раз в неделю. "Дайте мне штопку, или дайте катушку шелку, или иголок на десять грошей..." За такой мелочью она бегала за версту, в дождь и в ведро, а покупая на несколько грошей булавок, по получасу просиживала в магазине и разговаривала со мной. - Почему вы никогда не придете к нам с... паном Станиславом? - спрашивала она, краснея. - Папаша... и все мы так вас любим... Сначала меня удивляла столь неожиданная любовь старого Гопфера, и я доказывал Касе, что слишком мало знаком с ее отцом, чтобы явиться к нему с визитом. Но она твердила свое: - Видно, пан Станислав рассердился на нас, только я уж и не знаю за что. И папаша... и все мы так к нему расположены. Право же, пану Станиславу не на что бы обижаться... Пан Станислав... И так, говоря о пане Станиславе, она покупала шелк вместо штопки или иголки вместо ножниц. А хуже всего то, что бедняжка таяла на глазах. Всякий раз, когда она приходила к нам купить какой-нибудь пустяк, мне казалось, что она выглядит немножко лучше. Но едва сбегал с ее лица румянец первого смущения, я убеждался, что она становится все бледнее, а глаза ее западают все глубже и глядят все грустнее. А как она допытывалась: "Пан Станислав никогда не заходит в магазин?" Как смотрела на дверь, ведущую в сени, к моей комнатушке, где в нескольких шагах от нее Вокульский корпел над книгами, не догадываясь, что о нем так тоскуют! Жаль мне стало бедняжку, и однажды вечером, когда мы со Станиславом пили чай, я сказал: - Не дурил бы ты да зашел как-нибудь к Гопферу. Старик богатый. - А чего ради мне к нему ходить? - возразил он. - Хватит, достаточно я у него побегал... - И при этих словах его даже передернуло. - Того ради, что Кася по тебе сохнет! - Отстань ты со своей Касей! - оборвал он. - Девушка она предобрая, не раз украдкой пришивала мне оборванную пуговицу на пальто или подбрасывала цветок в окошко, да не пара она мне и я ей не пара. - Голубка чистая, не девочка! - не отставал я. - В том-то и беда. Ведь я-то не голубок. Меня могла бы привязать только такая женщина, как я сам. А такой я еще не встречал. (Встретил он такую шестнадцать лет спустя, и, ей-богу, радоваться нечему!) Понемногу Кася перестала бывать у нас в магазине, зато старик Гопфер явился с визитом к супругам Минцелям. Должно быть, он им что-нибудь говорил о Стахе, потому что на другой день Малгожата Минцель прибежала вниз и напустилась на меня: - Это что за жилец у вас, по котором барышни с ума сходят? Кто он, этот Вокульский? Ясек, - обратилась она к мужу, - почему он у нас еще не был? Мы должны его сосватать, Ясек... Пусть он сейчас же идет к нам. - Да пускай себе идет хоть и к нам, - отвечал Ян Минцель, - но что до сватовства, то уж уволь: я честный купец и сводничеством заниматься не намерен. Пани Малгожата чмокнула его в потную щеку, словно еще не кончился медовый месяц, а он мягко отстранил ее и утерся фуляровым платком. - Горе с этими бабами! - сказал он. - Обязательно им нужно кого-то втягивать в беду. Сватай, душенька, сватай хоть самого Гопфера, не то что Вокульского, но помни: я за это расплачиваться не буду. С тех пор всякий раз, когда Ян Минцель отправлялся выпить кружку пива или в купеческое собрание, пани Малгожата приглашала меня и Вокульского к себе. Обычно вечер проходил так: Стах в три глотка выпивал свой чай, даже не взглянув на хозяйку, потом, засунув руки в карманы, погружался в размышления, вероятно, о своих воздушных шарах, и молчал, словно в рот набрал воды, между тем как хозяйка так и разливалась, стараясь обратить его к любви. - Возможно ли, пан Вокульский, чтобы вы еще никогда не любили? - говорила она. - Вам, насколько я знаю, лет двадцать восемь, почти столько, сколько мне... Я уже считаю себя старой бабой, а вы все еще словно невинный младенец... Вокульский сидел, время от времени перекладывая ногу на ногу, но по-прежнему не говоря ни слова. - О, панна Катажина - лакомый кусочек, - продолжала хозяйка. - Хорошенькие глазки (только как будто один с изъяном - не помню, который) и фигурка недурна, хотя одна лопатка чуть повыше другой (но это даже мило). Носик, правда, не в моем вкусе, и рот великоват - зато какая же это золотая душа! Добавить бы ей еще чуточку ума... Но ум, пан Вокульский, у женщины приходит с годами, примерно так к тридцати... Сама я в возрасте Каси была глупенькая - ну просто канарейка... Влюбилась в моего теперешнего мужа! Уже на третий раз пани Малгожата приняла нас в капотике (капотик был прехорошенький, весь в кружевах), а на четвертый я вовсе не получил приглашения, один Стах. Ей-богу, не знаю, о чем они болтали. Я только видел, что Стах возвращается домой все более не в духе и жаловался, что эта баба отнимает у него драгоценное время, а пани Малгожата твердила мужу, что Вокульский очень бестолков и что ей придется немало потрудиться, пока она его сосватает. - Поработай, душенька, поработай над ним, - поощрял ее муж, - а то жалко девушку, да и Вокульского. Страшно подумать, что такой хороший парень, который столько лет служил при магазине и мог бы после смерти Гопфера стать хозяином магазина, - что такой парень пропадает ни за что ни про что в университете! Тьфу! Укрепившись в своих добрых намерениях, пани Минцелева уже не ограничивалась приглашениями на вечерние чаепития, от которых Стах большей частью уклонялся, но стала и сама частенько забегать в мою комнатушку, заботливо расспрашивая про Стаха, не захворал ли он, и удивляясь, как это Стах еще никогда не влюблялся, он, который едва ли не старше ее (думается все-таки, что она была старше его). В то же время с ней стало твориться что-то неладное: то она принималась плакать, то хохотать, то распекала мужа, который удирал из дому на целые дни, то пеняла мне, что я простофиля, что я жизни не понимаю и пускаю к себе каких-то подозрительных жильцов. Словом, в доме начались такие скандалы, что Минцель даже начал худеть, несмотря на то, что поглощал все большее количество пива. А я решил: одно из двух... или откажусь от службы у Минцелей, либо попрошу Стаха съехать с квартиры. Каким образом пани Малгожата узнала о моих затруднениях, понятия не имею. Только вбегает она однажды вечером ко мне в комнату и заявляет, что я ей враг, что, должно быть, я очень подлый человек, если сгоняю с квартиры такого жильца, как Вокульский. Потом прибавила, что муж ее тоже подлец, и Вокульский подлец, и вообще все мужчины подлецы, и кончила тем, что закатила истерику на моем собственном диване. Такие сцены повторялись несколько дней подряд, и не знаю, к чему бы это привело, если б всему не положило конец самое необычайное событие, какое мне только случалось видеть. Однажды Махальский пригласил нас с Вокульским к себе на вечер. Мы вышли уже в десятом часу и направились, само собою, в излюбленный подвал Яна, где при свете трех сальных свечей уже сидело человек пятнадцать и среди них - пан Леон. Пожалуй, никогда мне не забыть этой картины: собравшиеся, большей частью молодежь, заняли весь подвал; лица их выделялись на черном фоне стен, выглядывали из-за бочек или расплывались во мраке. Радушный хозяин еще на лестнице поднес нам по огромной чарке вина (и отнюдь не дурного!); меня он окружил особым вниманием, вследствие чего у меня сразу зашумело в голове и уже через несколько минут я ничего не соображал. Поэтому я уселся в сторонке, в глубокой нише, и, совсем осовев, посматривал на гостей. Что там происходило, толком не скажу, ибо в голове моей проносились самые дикие фантазии. Мне мерещилось, что Леон говорит, как всегда, о могуществе веры, об упадке духа и необходимости самоотречения, а присутствующие громко ему вторят. Однако дружный хор приутих, когда Леон стал толковать, что пора, мол, наконец испытать эту готовность к подвигу. Спьяну, что ли, только мне почудилось, будто Леон вызывает собравшихся прыгнуть с виадука Новы Зъязд на проходящую под ним улицу, а в ответ все как один замолчали, а многие даже попрятались за бочки.{444} - Значит, никто не решится на подвиг? - выкрикнул Леон, заламывая руки. Молчание. Подвал словно вымер. - Значит, никто?.. Никто?.. - Я, - отозвался голос, который я не сразу узнал. Смотрю - возле догорающей свечи стоит Вокульский. Однако вино Махальского до того было крепкое, что в эту минуту я потерял сознание. После пирушки в подвале Стах несколько дней не являлся домой. Наконец пришел - в платье с чужого плеча, похудевший, но с высоко поднятой головой. Тогда я впервые услышал в его голосе ту жесткую нотку, от которой и поныне меня коробит. С тех пор он совершенно изменил образ жизни. Воздушный шар вместе с двигателем забросил в угол, где их вскоре затянуло паутиной; бутыль, в которой он изготовлял газ, отдал дворнику для воды, а в книги и не заглядывал. Так и валялись теперь эти сокровищницы человеческой мудрости - одни на полке, другие на столе, одни раскрытые, другие даже не разрезанные. А он тем временем... Случалось, что по нескольку дней сряду он не бывал дома, даже не приходил ночевать; а то вдруг являлся вечером и, не раздеваясь, бросался на непостланную постель. Иногда вместо него приходили какие-то чужие люди, ночевали на диване, на кровати Стаха, а то и на моей, и не только "спасибо" не говорили, но так и уходили, не назвав себя. Нередко Стах приходил один, безвыходно просиживал несколько дней дома, ничего не делая, нервничал и все время к чему-то прислушивался, как любовник, который пришел на свидание с чужой женой и опасается, как бы вместо нее не явился муж. Не думаю, чтобы этой чужой женой была Малгожата Минцелева, кстати она тоже не находила себе места. С утра эта женщина успевала обегать по крайней мере три костела, видимо решив повести наступление на милосердного господа бога сразу с нескольких сторон. Тотчас после обеда у нее начинались какие-то дамские заседания, участницы которых в ожидании важных событий занимались сплетнями, предоставив мужьям и детям самим о себе заботиться. К вечеру у пани Малгожаты собирались мужчины; однако эти гости без долгих разговоров отсылали хозяйку на кухню. Не мудрено, что при такой сумятице в доме у меня тоже начал ум за разум заходить. Мне казалось, что в Варшаве стало как будто теснее и что люди кругом словно белены объелись. С часу на час я ждал некоей внезапной перемены; несмотря на это, все мы были в отличном настроении, и в головах у нас роились всевозможные планы. Между тем Ян Минцель, не находя дома ни минуты покоя, с самого утра отправлялся пить пиво и возвращался только вечером. Он даже вспомнил пословицу: "Двум смертям не бывать, а одной не миновать" - и с той поры повторял ее до конца своей жизни. Но вот настал день, когда Стах Вокульский совсем исчез. И только два года спустя он написал мне письмо из Иркутска, в котором просил прислать ему книжки. Осенью 1870 года - сижу я как-то у себя в комнате после вечернего чаю (посидев перед тем у Яся Минцеля, который уже не вставал с постели), вдруг кто-то стучится. - Herein!* - кричу. ______________ * Войдите! (нем.) Дверь скрипнула... смотрю, на пороге стоит какое-то бородатое чудище в тюленьей шубе мехом навыворот. - Ну, - говорю я, - черт меня побери, если ты не Вокульский! - Он самый, - отвечает чудище в тюленьей шкуре. - Во имя отца и сына!.. - говорю. - Брось, - говорю, - дурака валять! Откуда ты тут взялся? Может, это только твой дух... - Это я, жив-здоров, - говорит, - и даже хочу есть. Снял шапку, снял доху, подсел к свече. Ей-богу, Вокульский! Борода, как у разбойника, морда, как у Лонгина, что господу нашему Иисусу Христу бок проколол, однако же - это был Вокульский собственной персоной... - Ты совсем вернулся, - спрашиваю, - или только проездом? - Совсем. - Каково там, в тех краях? - Ничего. - Фью! А люди? - спрашиваю. - Неплохие. - Фью! А чем ты там жил? - Уроками, - говорит. - И с собой еще привез рублей шестьсот. - Фью! Фью! А что ты собираешься делать? - Ну уж конечно не к Гопферу возвращаться! - Сказал и даже стукнул кулаком по столу. - Ты, должно быть, не знаешь, что я стал ученым, даже получил несколько благодарностей от петербургских научных обществ. "Гопферовский слуга вышел в ученые! Стах Вокульский получил благодарность от петербургских научных обществ! Вот так история, право!" - подумал я. Чего там долго рассказывать! Поселился парень где-то на Старом Мясте и полгода жил на привезенные деньги, покупая много книг и мало съестного. Прожившись, начал подыскивать работу, и тут случилась странная вещь. Купцы не принимали его на службу, потому что он стал ученым, не принимали и ученые за его прежнюю службу у купца. И повис он, как Твардовский{447}, между небом и землею. И, может быть, даже бросился бы вниз головой с моста, если б я время от времени ему не помогал. Страшно вспомнить, как он тогда жил. Отощал, помрачнел, одичал... Но не жаловался. Только раз, когда ему сказали, что таким, как он, тут не место, пробормотал: - Обманули меня... В это время умер Ясь Минцель. Вдова схоронила его по-христиански, неделю не выходила из дому, а в начале следующей недели вызвала меня к себе на совет. Я думал, что мы с нею будем говорить о торговых делах, тем более что на столе я заметил бутылочку хорошего токая. Но пани Малгожата даже и не спросила про магазин. При виде меня она залилась слезами, словно я напомнил ей погребенного неделю назад покойника, и, налив мне порядочный стаканчик вина, жалобно заговорила: - Когда угас мой ангел, я думала, что только я так несчастна... - Это кто ангел? - перебил я ее. - Уж не Ясь ли Минцель? Простите, сударыня, я был искренним другом покойного, но мне трудно называть ангелом человека, который даже на смертном одре весил не менее двухсот фунтов... - При жизни он весил триста... Видели вы что-нибудь подобное? - заметила безутешная вдова. Потом снова прикрыла лицо платочком и, всхлипывая, продолжала: - Ах! Вы, пан Жецкий, никогда не научитесь быть тактичным... Ах! Какой удар! Покойник мой, правду сказать, никогда не был ангелом, особенно в последнее время, но все же это для меня ужасная потеря... Страшная, невозвратимая! - Положим, последние полгода... - Да что там полгода! - вскричала она. - Мой бедный Ясь уже три года хворал, а лет восемь, как... Ах, пан Жецкий! Сколько несчастий проистекает в семейной жизни от этого мерзкого пива! Сколько лет, поверите ли, я жила все равно что без мужа... Но какой это был человек, пан Жецкий! Только сейчас я почуствовала всю тяжесть моего горя... - Бывает еще хуже, - отважился я сказать. - О да! - простонала бедная вдова. - Вы совершенно правы, бывает еще хуже. К примеру, Вокульский, который, кажется, уже вернулся... Правда ли, что он до сих пор не нашел работы? - Никакой. - Где же он обедает? Где живет? - Где обедает? Не уверен, обедает ли он вообще. А где живет? Нигде. - Ужасно! - расплакалась пани Малгожата. - Мне кажется, - продолжала она после минутного раздумья, - я исполню последнюю волю дорогого моего покойника, если попрошу вас... - Слушаю, сударыня... - Чтобы вы пустили Вокульского к себе в комнату, а я буду посылать вам вниз два обеда, два завтрака... - Вокульский на это не согласится, - прервал я. Тут пани Малгожата опять ударилась в слезы. С горя, что ли, по покойному мужу, она вдруг впала в такую ярость, что раза три обозвала меня растяпой, простаком, не знающим жизни, уродом и в конце концов заявила, что я могу убираться, потому что она сама справится с магазином. А потом извинялась передо мной и заклинала меня всеми святыми, чтобы я не обижался на ее слова, потому что она потеряла разум от горя. С того дня я весьма редко видел свою хозяйку. А полгода спустя Стах сообщил мне, что... женится на Малгожате Минцель. Поглядел я на него... Он махнул рукой. - Знаю, - сказал он, - что я свинья... Но... все же не такая свинья, как те, кто тут пользуется у вас всеобщим уважением. Сыграли шумную свадьбу, на которую явилось (не знаю даже откуда) множество приятелей Вокульского (а уж ели, черти, а уж пили за здоровье молодых - целыми кувшинами!). Стах обосновался наверху, у своей жены. Сколько мне помнится, весь багаж его составляли четыре связки книжек и научных приборов, а мебель - разве что чубук да шляпная картонка. Приказчики хихикали (разумеется, исподтишка) над новым хозяином, а мне было больно, что Стах так легко порвал со своим героическим прошлым и со своей бедностью. Странная вещь человеческая натура: чем менее мы сами склонны к мученичеству, тем настойчивее требуем его от своих ближних. - Каков наш Брут! - говорили между собой знакомые. - Продался-таки старой бабе!.. Учился, разные штуки выкидывал - и... бац! В числе наиболее суровых судей были два отвергнутых претендента на руку пани Малгожаты. Однако Стах очень скоро всем им заткнул рты, сразу принявшись за работу. Примерно неделю спустя после свадьбы он явился в восемь часов утра в магазин, занял место покойного Минцеля за конторкой и стал обслуживать покупателей, вести счета и давать сдачу, словно был просто наемным приказчиком. Мало того, уже через год он завязал сношения с московскими купцами, что весьма благоприятно повлияло на ход наших дел. Смело могу сказать, что за время его управления оборот наш утроился. Я с облегчением вздохнул, видя, что Вокульский не собирается даром есть хлеб; да и приказчики перестали хихикать, убедившись, что Стах работает в магазине больше, чем они, - и вдобавок еще выполняет весьма нелегкие обязанности наверху. Мы хоть по праздникам отдыхали, а ему, бедняге, приходилось тогда брать жену под руку и маршировать - до обеда в костел, после обеда в гости, а вечером в театр. При молодом муже пани Малгожата прямо переродилась. Она купила пианино и начала учиться музыке, наняв учителя-старичка, "чтобы (как говорила она) Стасек не ревновал". А время, свободное от музыкальных занятий, проводила в совещаниях с портнихами, сапожниками, парикмахерами и зубными врачами, при их помощи хорошея день ото дня. А как она была нежна с мужем! Частенько просиживала она в магазине по нескольку часов, не сводя глаз со своего Стасюлечка. Заметив, что среди покупательниц попадаются и хорошенькие, она упрятала Стаха за шкафы и вдобавок велела поставить ему там будку, где он сидел над своими приходно-расходными книгами, как дикий зверь в клетке. Однажды из этой будки раздался страшный грохот. Я бросился туда, за мной приказчики... Что за картина! Пани Малгожата лежит на полу, под опрокинутым столом, вся залитая чернилами, стул сломан, Стах стоит злой и смущенный... Подняли мы хозяйку, всхлипывавшую от боли, и по ее восклицаниям догадались, что она сама вызвала эту катастрофу, неожиданно усевшись на колени к мужу. Ветхий стул не выдержал двойной тяжести, а хозяйка, падая, ухватилась за стол и опрокинула его на себя вместе со всем добром. Стах со стоическим спокойствием принимал шумные изъявления супружеской нежности, утешаясь подсчетами и торговой корреспонденцией. Между тем пани Малгожата не только не охладевала, а все пуще распалялась, и когда супругу ее случалось выйти на улицу - ноги ли размять после утомительного сидения или по какому-нибудь делу, она бежала за ним и... подсматривала, не пошел ли он на свидание! Иногда, главным образом зимой, Стах вырывался из дому и уезжал на неделю к знакомому леснику; там он по целым дням охотился и бродил по лесу. В таких случаях хозяйка уже на третий день отправлялась в погоню за своим дорогим беглецом, продиралась за ним сквозь чащу и в конце концов водворяла-таки беднягу домой. Первые два года Вокульский молча терпел этот суровый режим. На третий стал каждый вечер заходить ко мне в комнату - поболтать о политике. Бывало, разговоримся мы о старых временах, Стах, оглянувшись по сторонам, прервет прежний разговор и заведет речь о чем-нибудь другом: "Послушай, Игнаций..." - как вдруг, словно по команде, сверху бежит за ним служанка: - Барыня вас зовет! Барыне дурно! Махнет несчастный рукой и идет к своей барыне, так и не успев сказать то, что собирался. Прошло три года такой жизни (на которую нельзя было, впрочем, пожаловаться), и я заметил, что этот железный человек начинает сгибаться под бархатной лапкой своей супруги. Он побледнел, ссутулился, забросил свои научные книжки, вместо них принялся за газеты и каждую свободную минуту проводил со мною, беседуя о политике. Иногда он уходил из магазина раньше времени и вместе со своей барыней отправлялся в театр или в гости, а потом начал и у себя принимать по вечерам; собирались у них дамы, старые и страшные как смертный грех, и пожилые господа в отставке, любители виста. Стах не играл с ними, он только ходил вокруг столиков и присматривался. - Смотри, Стах, - не раз говорил я ему, - берегись! Тебе сорок три года... В этом возрасте Бисмарк только начинал карьеру. Такие слова на миг пробуждали его от спячки. Он бросался в кресло и задумывался, опустив голову на руки. Однако тут же подбегала к нему пани Малгожата, восклицая: - Стасюлечек! Опять ты задумался, это очень нехорошо... А у гостей рюмки пустые... Стах вставал, доставал из буфета новую бутылку, наливал восемь рюмок и обходил столы, присматриваясь, как гости играют в вист. Таким образом, медленно и постепенно, лев превращался в вола. Когда я видел его в турецком халате, в домашних, шитых бисером туфлях и в шапочке с шелковой кисточкой, я не мог поверить, что это тот самый Вокульский четырнадцать лет назад в подвале Махальского крикнул: - Я!.. Когда Кохановский писал: Дракона грозного ты оседлаешь И, словно агнца, льва ты обуздаешь{451}, - он, несомненно, имел в виду женщину... Они укротители и поработители мужского пола! Между тем на пятом году своего второго супружества пани Малгожата вдруг стала краситься... Сначала незаметно, потом все энергичней и все новыми средствами... А прослышав о каком-то эликсире, который якобы возвращал пожилым дамам свежесть и очарование юности, она однажды вечером так старательно натерлась им с головы до пят, что вызванные в ту же ночь доктора уже не могли ее спасти. Бедняжка скончалась через двое суток от заражения крови, сохранив сознание лишь настолько, чтобы вызвать нотариуса и отказать все состояние дорогому своему Стасюлечку. Стах и после этого удара, по своему обыкновению, молчал, но еще более помрачнел. Получив несколько тысяч годового дохода, он перестал заниматься торговлей, порвал со всеми знакомыми и с головой зарылся в научные книжки. Часто я говорил ему: "Ну, что ты сидишь сиднем, ступай к людям, развлекись, ведь ты еще молод, можешь второй раз жениться..." Ничего не помогало... Однажды (полгода спустя после смерти пани Малгожаты), видя, что парень совсем опустился, я как-то сказал ему: - Пошел бы ты, Стах, в театр! Сегодня дают "Виолетту"; ведь вы ее слушали с покойной в последний раз... Он вскочил с дивана, бросил книжку и сказал: - Знаешь... ты прав! Посмотрю-ка я, как это сейчас играют. Пошел он в театр, и... на следующий день я его не узнал: в старике проснулся мой прежний Стах. Он расправил плечи, глаза у него заблестели, голос окреп. С тех пор он зачастил в театры, концерты и на лекции. Вскоре отправился он в Болгарию, где нажил огромное состояние, а через несколько месяцев по его возвращении одна старая сплетница (пани Мелитон) сказала мне, что Стах влюблен... Я посмеялся над глупой болтовней: какой же влюбленный станет рваться на войну? Только сейчас - увы! - начинаю я допускать, что баба была права... Впрочем, об этом возродившемся Стахе Вокульском ничего не скажешь наверняка. А ну, как?.. О, вот бы я посмеялся над доктором Шуманом, который так издевается над политикой!.." Глава двадцать первая Дневник старого приказчика "Политическое положение настолько шатко, что меня отнюдь не удивило бы, если бы к декабрю разразилась война. Всем почему-то кажется, что война может вспыхнуть только весной; видно, они уже забыли, что австро-прусская и франко-прусская войны начались летом. Не понимаю, откуда это предубеждение против зимних кампаний? Зимой закрома полны и дороги убиты, словно камень, между тем как весной и у мужика с хлебом туго, и дороги раскисают; где пройдет батарея - впору хоть купаться. А посмотришь с другой стороны - долгие зимние ночи, отсутствие теплой одежды и жилья для солдат, тиф... Право же, я не раз благодарил бога за то, что он не создал меня полководцем Мольтке: вот, бедняга, должно быть, ломает себе голову! Австрийцы, вернее венгерцы, уже далеко забрались в глубь Боснии и Герцеговины, где их встречают весьма негостеприимно. Объявился даже некий Гази Лоя, как говорят, прославленный партизан; он доставляет им много хлопот. Жаль мне венгерской пехоты, но и то сказать, теперешние венгерцы ни к черту не годятся! Когда их в 1849 году душили черно-желтые{453}, они кричали: "Каждый народ вправе защищать свою независимость!" А теперь что? Сами лезут в Боснию, куда их никто не приглашал, а боснийцев, которые оказывают им сопротивление, называют мошенниками и разбойниками. Ей-богу, я все меньше понимаю теперешнюю политику! И кто знает, может, Стах Вокульский прав, что перестал ею интересоваться (если только это правда). Да что это я все разглагольствую о политике, когда в собственной моей жизни произошла такая важная перемена! Кто бы поверил, что уже неделя, как я перестал заниматься магазином - разумеется, на время, иначе, верно, я одурел бы со скуки. Дело вот в чем. Стах пишет мне из Парижа (он и перед отъездом просил о том же), чтобы я занялся домом, который он купил у Ленцких. "Не было печали!" - подумал я, да что поделаешь! Сдам магазин Лисецкому и Шлангбауму, а сам - айда в разведку, на Иерусалимские Аллеи. Перед тем спросил я Клейна, который живет в доме Стаха, что там слышно? Он вместо ответа за голову схватился. - Есть там какой-нибудь управляющий? - Есть, - поморщившись, отвечает Клейн. - Живет на четвертом этаже, вход с улицы. - Хватит, - говорю я, - хватит, пан Клейн! (Не люблю я выслушивать чужие мнения, прежде чем не составлю собственного. К тому же Клейн, парень еще молодой, легко мог бы зазнаться, заметив, что старшие обращаются к нему за сведениями.) Что ж! Делать нечего. Посылаю отутюжить мою шляпу, плачу два злотых, на всякий случай кладу в карман пистолет - и шагом марш в сторону костела Александра. Смотрю - да, вот дом, желтый, четырехэтажный, номер сходится... стой! Вот и дощечка с именем и фамилией владельца: "Станислав Вокульский"... (Это, должно быть, старик Шлангбаум распорядился.) Вхожу во двор... Э, плохо дело!.. Несет, черт возьми, как в аптеке. Мусор громоздится кучей чуть не до второго этажа, по канавам течет мыльная вода. Только тут я заметил, что во флигеле на первом этаже помещается "Парижская прачечная", а в ней, вижу, - девки, здоровенные, как двугорбые верблюды. Это ободрило меня. - Дворник! - крикнул я. Еще с минуту во дворе было пусто, потом показалась толстая баба, до такой степени замызганная, что я не мог понять, каким образом подобное количество грязи уживается по соседству с прачечной, вдобавок еще парижской. - Где дворник? - спрашиваю, притронувшись рукой к шляпе. - А вам чего? - огрызнулась баба. - Я пришел от имени владельца дома. - Дворник в каталажке сидит, - отвечает баба. - За что же? - Ишь ты, какой любопытный! - орет она. - За то, что ему хозяин жалованья не платит. Хорошенькие новости узнаю я с самого начала! Ясное дело, после дворника пошел я к управляющему, на четвертый этаж. Уже в третьем я услышал детский визг, шлепки и истошный женский крик: - Ах негодники! Ах паршивцы! Вот тебе! Вот тебе! Подхожу - двери настежь, на пороге некая дама в сомнительной белизны кофте хлещет ремнем троих ребятишек, да так, что свист стоит. - Простите, - говорю, - не помешал ли я? При виде меня дети бросились врассыпную, а дама в кофте, спрятав ремень за спину, сконфуженно спросила: - Вы не хозяин ли? - Не хозяин, но... пришел от его имени к вашему уважаемому супругу... Я Жецкий. Дама с минуту недоверчиво разглядывала меня и наконец крикнула: - Вицек, сбегай на склад за отцом... А вы, может быть, подождете в гостиной... Между мною и дверьми прошмыгнул оборванный мальчуган и, пулей выскочив на лестницу, съехал вниз верхом на перилах. Я же, чувствуя себя весьма неловко, прошел в гостиную, главным украшением которой служил диван с торчавшими из сиденья клочьями конского волоса. - Вот как тут живется управляющему! - заметила хозяйка, указывая мне на столь же ободранный стул. - Как будто и у богатых господ служит мой муж, а если бы он не ходил на угольный склад да не брал переписывать бумаги у адвокатов, так нам и есть было бы нечего. Вот она, наша квартира, вы только поглядите: за три этих чулана мы еще платим сто восемьдесят рублей в год... Тут из кухни до нас донеслось зловещее шипение. Дама в кофте выбежала вон, громко прошептав за дверью: - Казя, ступай в гостиную и присмотри за господином! В комнату вошла девочка, очень худенькая, в коричневом платьице и грязных чулочках. Она присела на стул у двери и уставилась на меня взглядом, столь же опасливым, сколь и грустным. Вот уж, право, не думал, что на старости лет меня станут принимать за вора. Так мы просидели минут пять, наблюдая друг за другом и упорно храня молчание; вдруг на лестнице раздался шум и грохот, и в ту же минуту в переднюю вбежал тот самый оборванный мальчуган, которого звали Вицеком, а вслед ему кто-то сердито крикнул: - Ах ты пострел! Уж я тебе... Я догадался, что Вицек, должно быть, отличался довольно живым нравом и что тот, кто бранился, был его отцом. И правда, вскоре появился сам управляющий, в испачканном сюртуке и обтрепанных внизу брюках. Лицо его обросло густой седоватой щетиной, глаза были красны. Войдя, он вежливо поклонился и спросил: - Кажется, я имею честь говорить с паном Вокульским? - Нет, сударь, я только друг и уполномоченный пана Вокульского... - Ах, верно! - прервал он, протягивая мне руку. - Я имел удовольствие видеть вас, сударь, в магазине... Прекрасный магазин! - вздохнул он. - От таких магазинов берутся доходные дома, а... а от дворянских поместий такие вот квартиры... - У вас, сударь, было поместье? - Э! Да что там... Вы, наверное, хотите познакомиться с балансом дома? Расскажу вам вкратце. У нас тут два рода жильцов: одни уже полгода вообще ничего не платят, а другие вносят в магистрат штрафы или платят за хозяина задолженность по налогам. Причем дворник жалованья не получает, крыша протекает, из участка нас теребят, чтобы мы вывезли мусор, один жилец подал на нас в суд по поводу погреба, а двое других судятся из-за чердака... Что же касается тех девяноста рублей, - прибавил он смущенно, - которые я задолжал уважаемому пану Вокульскому... - Полноте, сударь, - прервал я. - Стах... то есть пан Вокульский, наверное, спишет со счета ваш долг до октября, а затем заключит с вами новый контракт. Обедневший экс-помещик горячо пожал мне обе руки. Управляющий, некогда владевший усадьбой, представлялся мне весьма любопытной личностью; но еще более любопытным показался мне доходный дом, не приносящий никаких доходов. Я по природе робок, стесняюсь говорить с незнакомыми людьми и почти страшусь переступить порог чужой квартиры... (Боже мой! Как давно я уже не был в чужой квартире...) Однако на этот раз в меня словно бес вселился, и мне захотелось непременно познакомиться с жильцами этого странного дома. В 1849 году бывало и жарче, а ведь шли же мы вперед! - Сударь, - обратился я к управляющему, - может, вы будете добры... представить меня кое-кому из жильцов? Стах... то есть пан Вокульский... просил меня заняться его делами, пока он не вернется из Парижа... - Париж! - вздохнул управляющий. - Я знаю Париж тысяча восемьсот пятьдесят девятого года... Помню, как встречали императора, возвращавшегося после итальянской кампании... - Как! - вскричал я. - Вы видели триумфальный въезд Наполеона в Париж? Он простер ко мне руки и воскликнул: - Я видел нечто получше, сударь... Во время кампании я был в Италии и видел, как итальянцы принимали французов накануне битвы под Маджентой... - Под Маджентой? В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году? - Под Маджентой, сударь... Посмотрели мы друг другу в глаза - я и этот экс-помещик, который, видимо, не мог отважиться вывести пятна со своего сюртука. Посмотрели мы, говорю я, друг другу в глаза... Маджента! тысяча восемьсот пятьдесят девятый год! Эх, боже ты мой... - Скажите, - обратился я к нему, - как же вас принимали итальянцы накануне битвы под Маджентой? Экс-помещик уселся в ободранное кресло и заговорил: - В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, пан Жецкий... Кажется, я имею честь... - Да, сударь, я Жецкий, поручик венгерской пехоты, сударь. Опять мы посмотрели друг другу в глаза. Эх! Боже ты мой... - Рассказывайте дальше, милостивый государь, - сказал я, пожимая ему руку. - В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, - продолжал экс-помещик, - я был моложе на девятнадцать лет и имел десять тысяч рублей годового дохода. В те-то времена, пан Жецкий!.. Правда, сюда входили не только проценты, но и кое-что из капитала. Поэтому, когда отменили крепостное право... - Ну, - не вытерпел я, - мужики тоже люди, пан... - Вирский, - подсказал управляющий. - Пан Вирский, мужики... - Меня мужики не интересуют, - прервал он. - Главное, что в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году я имел десять тысяч рублей ежегодно (считая и ссуды) и находился в Италии. Мне интересно было посмотреть, как выглядит страна, из которой выгоняют пруссаков... Жены и детей у меня тогда не было, беречь себя было не для кого, а потому я, интереса ради, ехал с французским авангардом... Направлялись мы, сударь мой, под Мадженту, хотя и не знали еще, ни куда мы идем, ни кто из нас завтра увидит закат солнца. Знакомо ли вам это чувство, когда человек, неуверенный в завтрашнем дне, оказывается в обществе людей, также неуверенных в завтрашнем дне? - Знакомо ли мне! Дальше, дальше, пан Вирский! - Не сойти мне с этого места, - говорил экс-помещик, - если это не самые прекрасные минуты в жизни! Ты молод, весел, здоров, на шее у тебя не сидят жена и дети, пьешь да песни поешь, а перед глазами у тебя - темная стена, за которой прячется завтрашний день... Эй! - кричишь. - Налейте вина, а то я не знаю, что там, за этой темной стеной... Эй, вина! И поцелуев!.. И такое бывало, пан Жецкий, - шепнул управляющий, наклоняясь ко мне. - Но как же вы шли с французским авангардом под Мадженту?.. - прервал я. - Шел я с кирасирами, - продолжал управляющий. - Вы знаете кирасир, пан Жецкий? На небе сияет одно солнце, а в эскадроне - сто солнц... - Тяжеленькие у них доспехи, - заметив я. - Пехота крошит их, как стальной щелкунчик орешки... - Так вот, приближаемся мы, пан