нятно откуда, и часто со мной беседовала о нем. И знаешь, что она однажды сказала? - Любопытно, - отозвалась панна Изабелла, все больше удивляясь. - "Боюсь, - сказала она, - что Белла совсем не понимает Вокульского, кажется мне, она с ним играет, а с ним играть нельзя. И еще мне кажется, что она оценит его слишком поздно". - Это сказала председательша? - холодно спросила панна Изабелла. - Да. Скажу уж тебе все. Речь свою она закончила словами, которые поразили меня и взволновали: "Ты, Казя, припомнишь мои слова позже, когда они сбудутся, ведь умирающие прозорливы..." - Неужели председательше так худо? - Во всяком случае, нехорошо, - сухо закончила Вонсовская, чуствуя, что разговор больше не клеится. Последовала пауза, которую, к счастью, прервало появление Охоцкого. Вонсовская весьма сердечно попрощалась с приятельницей и, бросив игривый взгляд на своего спутника, заявила: - Ну, а теперь едем ко мне обедать. Охоцкий состроил независимую мину, которая должна была означать, что он не поедет с Вонсовской. Тем не менее, насупясь еще сильней, он взял шляпу и вышел вслед за нею. Сев в экипаж, Охоцкий отвернулся от своей соседки и, глядя на улицу, заговорил: - Скорей бы уж Белла решила насчет Вокульского в ту или другую сторону. - Вы бы, конечно, предпочли именно в "ту", чтобы остаться одним из друзей дома. Но ничего не выйдет, - сказала Вонсовская. - Прошу прощения, сударыня, - обиделся Охоцкий. - Это не по моей части... Предоставляю сие Старскому и ему подобным... - Так зачем же вам нужно, чтобы Белла скорее решила? - Очень нужно! Голову дам на отсечение, что Вокульскому известна какая-то важная научная тайна, но я уверен - он мне ее не откроет, пока сам будет в такой лихорадке... Ох, эти женщины с их гнусным кокетством... - Ваше менее гнусно? - Нам можно. - Вам можно... тоже хорош! - вскипела вдовушка. - И это говорит человек передовой в век эмансипации! - К чертям эмансипацию! - рассердился Охоцкий. - Хороша эмансипация! Вам бы все привилегии, и мужские и женские, а обязанностей никаких... Распахивай перед ними двери, уступай им место, за которое ты же заплатил, влюбляйся в них, а они... - Зато в нас ваше счастье, - насмешливо заметила Вонсовская. - Какое там счастье!.. На сто мужчин приходится сто пять женщин, уж чего тут дорожиться? - Наверное, ваши поклонницы, горничные, не дорожатся? - Разумеется! Но всего несноснее великосветские дамы и служанки в ресторанах. Сколько жеманства, капризов... - Вы забываетесь! - надменно произнесла Вонсовская. - Ну, так позвольте поцеловать ручку, - ответил Охоцкий и тут же исполнил свое намерение. - Не смейте целовать эту руку... - Тогда другую... - Ну что, разве я не сказала, что еще до вечера вы поцелуете мне обе руки? - Ах, ей-богу... Не хочу я у вас обедать... Я здесь выйду. - Остановить экипаж? - Зачем? - Вы же хотели выйти... - А вот и не выйду... Несчастный я человек, надо же родиться с таким дурацким характером... Вокульский приходил к Ленцким раза два в неделю и чаще всего заставал только пана Томаша. Тот приветствовал его с отеческой нежностью, а затем часа два рассказывал о своих болезнях или о своих делах, деликатно давая понять, что уже считает его членом семьи. Обычно панны Изабеллы не оказывалось дома: она была то у тетки-графини, то у знакомых или в магазинах. Когда же Вокульскому выпадало редкое счастье и он заставал панну Изабеллу, они перекидывались несколькими словами, да и то на посторонние темы, потому что она всегда либо собиралась куда-нибудь с визитом, либо принимала у себя. Дня через два после посещения пани Вонсовской Вокульскому посчастливилось: панна Изабелла была дома. Она протянула ему руку, которую он, как всегда, поцеловал с благоговейным обожанием, и сказала: - Вы слышали? Председательше совсем худо... Вокульский встревожился. - Бедная, славная старушка... Будь я уверен, что мое появление ее не взволнует, я бы поехал туда... А уход за ней хороший? - О да! Подле нее Дальские, - тут она улыбнулась, - ведь Эвелина уже вышла за барона; затем Феля Яноцкая и... Старский. Лицо ее слегка зарумянилось, и она смолкла. "Вот плоды моей бестактности, - подумал Вокульский. - Она заметила, что Старский мне неприятен, и смущается при каждом упоминании о нем. Как это подло с моей стороны!" Он хотел сказать о Старском что-нибудь лестное, но слова застряли у него в горле. Чтобы прервать неловкое молчание, он спросил: - Куда вы в этом году собираетесь на лето? - Еще не знаю. Тетя Гортензия прихварывает; может быть, мы поедем к ней в Краков. Однако, должна признаться, я бы с большей охотой посетила Швейцарию, если б это зависело от меня. - А от кого же? - От отца... Впрочем, я еще не знаю, как все сложится... - ответила она, краснея, и окинула Вокульского особенным, только ей свойственным взглядом. - Допустим, все сложится по вашей воле, - сказал он, - примете ли вы меня в спутники? - Если вы заслужите... Она произнесла это таким тоном, что Вокульский потерял самообладание, бог знает уж который раз в этом году. - Могу ли я чем-нибудь заслужить ваше расположение? - спросил он, беря ее руку. - Разве из жалости... Нет, только не жалость. Это чувство одинаково тягостно и дарителю и одаряемому. Я жалости не хочу. Но подумайте, что стану я делать, так долго не видя вас? Правда, и теперь мы видимся очень редко; вы даже не знаете, как мучительно тянется время, когда ждешь... Но пока вы в Варшаве, я говорю себе: "Я увижу ее - послезавтра, завтра..." Наконец, я могу увидеть в любую минуту если не вас, то по крайней мере вашего отца, Миколая или хоть этот дом... Ах, вы могли бы совершить милосердный поступок и одним словом рассеять... не знаю, страдания мои или пустые мечты... Самая страшная правда лучше неизвестности, - вы, наверно, знакомы с этим определением... - А если эта правда не так страшна?.. - спросила панна Изабелла, не глядя ему в глаза. В передней раздался звонок, и минуту спустя Миколай подал визитные карточки пана Рыдзевского и пана Печарковского. - Проси, - сказала панна Изабелла. В гостиную вошли два элегантных молодых человека, из коих один обладал тонкой шеей и довольно явственной лысиной, а другой - томным взглядом и деликатнейшим голоском. Они вошли вместе и встали рядом, держа шляпы на одном уровне, разом поклонились, разом уселись, разом положили ногу на ногу, после чего пан Рыдзевский сосредоточился на попытках удержать свою шею в вертикальном положении, а пан Печарковский завел разговор. Не переводя дыхания, он говорил о том, что в настоящее время по случаю великого поста весь христианский мир устраивает рауты, что перед великим постом была масленица, которая прошла исключительно весело, а после великого поста наступит самая тяжелая пора, когда не знаешь, что делать. Затем он сообщил панне Изабелле, что в продолжение великого поста, кроме раутов, можно посещать лекции, где очень мило проводишь время, если рядом сидят знакомые дамы, и что в этот великий пост особой утонченностью отличаются приемы у Жежуховских. - Как восхитительно, как оригинально, право! - рассказывал он. - Ужин, разумеется, обычный: устрицы, омары, рыба, дичь; но на десерт, для знатоков, поверите ли?.. Каша!.. Настоящая каша!.. Как ее?.. - Греческая, - в первый и в последний раз изрек пан Рыдзевский. - Не греческая, а гречневая. Просто чудо, феерия!.. Каждая крупинка выглядит так, словно ее готовили отдельно... Мы буквально объедаемся этой кашей, я, князь Келбик, граф Следзинский{269}... Попросту уму непостижимо!.. Подают ее на серебряных блюдах... Панна Изабелла смотрела на рассказчика с таким восхищением, так живо отвечала на каждую его фразу движением, улыбкой или взглядом, что у Вокульского потемнело в глазах. Он встал и, простившись, вышел вон. "Не понимаю я эту женщину! - думал он. - Когда она настоящая и с кем она настоящая?" Но, пройдя немного по морозу, он поостыл. "В конце концов, - думал он, - что ж тут особенного? Она вынуждена жить с людьми своего круга; а живя с ними, приходится слушать их дурацкие речи. Ее ли вина, что она прекрасна как богиня и что ее все боготворят?.. Но все же... выбирать себе подобных знакомых... Ах, подлый я человек, всегда, всегда приходят мне в голову низкие мысли!.." Всякий раз после посещения панны Изабеллы, когда его, подобно назойливым мухам, одолевали сомнения, он спасался работой. Проверял счета, заучивал английские слова, читал новые книги. А когда и это не помогало, шел к пани Ставской, просиживал у нее вечер и - странное дело! - в ее обществе обретал если не полный покой, то по крайней мере целительный отдых. Они разговаривали о самых обыденных вещах. Чаще всего она рассказывала о магазине Миллеровой, о том, что дела там идут лучше, так как публика узнала, что предприятие в большей части принадлежит Вокульскому. Потом сообщала, что Элюня становится послушнее, а если иногда и расшалится, то стоит бабушке пригрозить, что она пожалуется пану Вокульскому, как девочка сразу унимается. Потом упоминала о Жецком, говорила, что бабушка и она сама очень любят, когда он приходит, потому что он рассказывает множество подробностей из жизни пана Вокульского. И пана Вирского бабушка тоже очень любит, оттого что он всегда восторгается паном Вокульским, Вокульский смотрел на нее с удивлением. В первое время ему казалось, что это лесть, и ему становилось не по себе. Но Ставская говорила с таким простодушием, что постепенно он стал видеть в ней лучшего друга, который хотя и переоценивает его, но делает это с неподдельной искренностью. Он также заметил, что Ставская никогда не занималась своей особой. После работы она возилась с Элюней, ухаживала за матерью, помогала, чем могла, прислуге и множеству посторонних людей, большею частью беднякам, которые ничем не могли ее отблагодарить. Если же, случалось, не было и этих забот, она открывала клетку канарейки и меняла ей воду или подсыпала зерна. "Ангельская душа!" - думал Вокульский и однажды вечером сказал ей: - Знаете, о чем я думаю, когда смотрю на вас? Она робко подняла на него глаза. - Я иногда думаю, что если бы вы прикоснулись к тяжелораненому, он перестал бы ощущать боль и раны его закрылись бы. - Вам кажется, что я похожа на колдунью? - спросила она, сильно смутившись. - Нет. Мне кажется, что вы похожи на святую. - Пан Вокульский прав, - подтвердила Мисевичова. Ставская рассмеялась. - Это я-то святая!.. - наконец сказала она. - Если б кто-нибудь мог заглянуть в мое сердце, то увидел бы, как часто заслуживаю я порицания... Ах, да теперь мне все равно... - закончила она с отчаянием в голосе. Мисевичова украдкой перекрестилась. Вокульский не обратил на это внимания. Он думал о другой. Ставская не умела определить свое чуство к Вокульскому. Несколько лет она его знала в лицо, даже находила привлекательным, но была к нему совершенно равнодушна. Потом Вокульский исчез из Варшавы; разнеслась весть, что он уехал в Болгарию и нажил огромное состояние. О нем много говорили, и Ставская начала им интересоваться. Как-то один из знакомых назвал Вокульского "чертовски энергичным человеком", ей понравилось выражение "чертовски энергичный", и она решила получше его разглядеть. С этой целью она несколько раз заходила в его магазин. В первый раз она вовсе не застала Вокульского, во второй увидела издали; наконец, однажды ей удалось обменяться с ним двумя или тремя словами, и тогда он произвел на нее сильное впечатление. Ее поразил контраст между словами "чертовски энергичный" и тем, как он держался; не чуствовалось в нем ничего "чертовского", - напротив, он был тих и грустен. И еще она заметила его глаза, большие и мечтательные, да, да, мечтательные... "Прекрасный человек!" - подумала она. Однажды летом она повстречалась с ним возле дома, где тогда жила. Вокульский посмотрел на нее с любопытством, а она почему-то смутилась и покраснела до корней волос. Она рассердилась на себя за это смущение и румянец и долго в душе упрекала Вокульского за то, что он с таким любопытством посмотрел на нее. С тех пор, когда в ее присутствии произносили имя Вокульского, она не могла скрыть чуство неловкости; ее томило какое-то недовольство - то ли им, то ли собой, она не знала. Скорее всего собой, потому что Ставская никогда и никого ни в чем не винила; и, наконец, при чем тут он, если она такая смешная и ни с того ни с сего смущается. Когда Вокульский купил дом, где они жили, и Жецкий с его ведома снизил им квартирную плату, пани Ставская (хотя все кругом толковали ей, что богатый домовладелец не только может, но даже обязан снижать квартирную плату) почуствовала к Вокульскому благодарность. Постепенно благодарность сменилась восхищением, когда у них начал бывать Жецкий, рассказывавший множество подробностей из жизни своего Стаха. - Это замечательный человек! - часто говорила ей мать. Ставская слушала и молчала, но постепенно пришла к убеждению, что Вокульский самый замечательный человек, какой когда-либо существовал на земле. После возвращения Вокульского из Парижа старый приказчик зачастил к Ставской, беседуя с нею все более задушевно и откровенно. Он рассказал - разумеется, под величайшим секретом, - что Вокульский влюблен в панну Ленцкую, чего он, Жецкий, отнюдь не одобряет. Понемногу в Ставской стала зарождаться неприязнь к панне Ленцкой и сочуствие к Вокульскому. Тогда же ей пришло в голову, но лишь на одну минуту, что Вокульский, должно быть, очень несчастлив и что весьма похвально поступил бы тот, кто вызволил бы его из сетей кокетки. Потом на Ставскую обрушилось сразу два удара: обвинение в краже и потеря заработка. Однако Вокульский не прекратил знакомства с нею, как поступили бы многие на его месте; мало того, он добился ее оправдания в суде и предложил выгодную работу в магазине. Тогда Ставская призналась себе, что человек этот стал ей близок и дорог не меньше, чем Элюня и мать. Для нее началась странная жизнь. Кто бы к ним ни пришел, непременно заговаривал о Вокульском, напрямик или обиняками. Денова, Колерова и Радзинская толковали ей, что Вокульский самая блестящая партия в Варшаве; мать намекала, что Людвика уже нет в живых, а если он и жив, то недостоен того, чтобы о нем помнили. Наконец, Жецкий при каждом посещении твердил, что Стах несчастлив и что его надо спасать, а спасти его может только она. - Но какими средствами? - спросила она, не совсем понимая, что говорит. - Полюбите его, а уж средства найдутся, - ответил Жецкий. Она промолчала, но в душе стала горько упрекать себя за то, что не может полюбить Вокульского, даже если бы хотела. Сердце у нее уже высохло; да и есть ли у нее сердце? Правда, она постоянно думала о Вокульском - и в магазине и дома; по вечерам поджидала его, а когда он не являлся, бывала расстроена и грустна. Он часто ей снился, - но ведь это не любовь! Любить она уже не способна. По правде говоря, она и мужа перестала любить. Ей казалось, что воспоминание о нем - словно осеннее дерево, с которого облетели листья и остался лишь голый черный ствол. "Какая там любовь, - думала она. - Во мне уж давно угасли страсти". Между тем Жецкий неустанно осуществлял свой хитроумный план. Сначала он говорил ей, что панна Ленцкая погубит Вокульского, потом - что только другая женщина могла бы развеять этот дурман, потом заявил, что Вокульский успокаивается в ее обществе и, наконец (но об этом он упоминал в виде догадки), что Вокульский как будто склонен ее полюбить. От этих разговоров Ставская худела, бледнела и теряла покой. Ею овладела одна мысль: что она ответит, если Вокульский объяснится ей в любви?.. Правда, сердце ее давно омертвело, но хватит ли у нее мужества оттолкнуть его и сказать, что она к нему равнодушна? И могла ли она остаться равнодушной к такому человеку - не потому, что она ему многим обязана, а потому, что он был несчастлив и любил ее. "Какая женщина, - думала она, - не сжалилась бы над этим истерзанным сердцем, столь кротким в своих страданиях!" Поглощенная внутренней борьбой, сомнениями, которыми ей даже не с кем было поделиться, Ставская не замечала перемены в поведении Миллеровой, не обращала внимания на ее улыбочки и недомолвки. - Как поживает пан Вокульский? - часто спрашивала ее владелица магазина. - Ох, какая вы стали худенькая!.. Пан Вокульский не должен позволять вам столько работать... Однажды, примерно во второй половине марта, Ставская, вернувшись домой, застала мать в слезах. - Что это значит, мамочка?.. Что случилось? - встревожилась пани Элена. - Ничего, ничего, дитя мое... Зачем отравлять тебе жизнь сплетнями?.. Боже мой, до чего люди подлы! - Наверное, вы получили анонимное письмо? Я получаю чуть ли не каждый день письма, в которых меня называют любовницей Вокульского; ну и что ж? Я догадываюсь, что это проделки Кшешовской, и бросаю их в печь. - Ничего, ничего, дитя мое... если бы только письма... Но сегодня у меня были Радзинская и Денова, такие почтенные женщины, и... Но зачем мне отравлять тебе жизнь... Они говорят (якобы подобные слухи носятся по городу), что ты ходишь не в магазин, а к Вокульскому... Впервые в жизни в Ставской проснулась львица. Глаза ее засверкали; подняв голову, она твердо произнесла: - А если бы даже так, что из того? - Господь с тобою, что ты! - ахнула мать, всплеснув руками. - Ну, а если бы? - повторила Ставская. - А муж? - Где он, мой муж? Впрочем, пусть убивает меня... - А дочь... Элюня?.. - пролепетала старушка. - Оставим в покое Элюню, будем говорить только обо мне... - Элена... дитя мое... но ведь ты не стала его... - Любовницей?.. Нет, я ему не любовница, потому что он еще не просил меня об этом. И какое мне дело до Деновой, или Радзинской, или до мужа, который покинул меня?.. Право, я сама не понимаю, что со мною творится... Но знаю одно - человек этот завладел моею душой... - Но будь же благоразумна... Хотя... - Я благоразумна... пока это в моих силах... Но я не хочу считаться с обществом, которое обрекает людей на пытки только за то, что они любят друг друга. Ненавидеть можно, - продолжала она с горькой усмешкой, - красть, убивать... все, все можно, только любить нельзя... Ах, мамочка, если я не права, почему же Иисус Христос не говорил людям: "Будьте благоразумны", а говорил: "Любите друг друга"? Мисевичова умолкла, пораженная этим бунтом, на который не считала способной свою дочь. Ей казалось, что небо обрушилось, когда из уст этой тихой голубки посыпались слова, которых она не слыхала, не читала и которых у нее не было в мыслях даже во время тифозной горячки. На следующий день явился Жецкий; он пришел огорченный, а когда Мисевичова передала ему весь разговор, вконец был подавлен. Как раз сегодня утром произошло следующее. В магазин к Шлангбауму пришел - кто же?.. Марушевич! И они оживленно беседовали около часу. Остальные приказчики, узнав, что магазин покупает Шлангбаум, сразу переменились к нему и стали крайне предупредительны. Пан Игнаций, напротив, держался теперь очень надменно. Как только Марушевич ушел, он спросил: - Какие у вас дела с этим негодяем, пан Шлангбаум? Но и тот уже набрался спеси; он выпятил нижнюю губу и ответил: - Марушевич просит ссудить денег барону, а для себя подыскать какую-нибудь должность. Вы знаете, в городе уже болтают, будто Вокульский передает мне торговое общество. Марушевич обещает взамен, что барон и его супруга будут посещать мой дом... - И вы намерены принимать такую ведьму? - Почему же нет? Барон будет ходить ко мне, а баронесса - к моей жене. В душе я демократ, но как быть, если глупые люди считают, что гостиная лучше выглядит с баронами и графами, чем без них? Чего не сделаешь ради связей, пан Жецкий! - Поздравляю. - Постойте, постойте... Кроме того, Марушевич мне сказал, что по городу ходит слух, будто Стасек взял на содержание эту... как ее... Ставскую... Правда это, пан Жецкий? Старый приказчик плюнул ему под ноги и вернулся к своей конторке. Под вечер он пошел посоветоваться с Мисевичовой, и тут она сказала ему, что дочь ее не стала любовницей Вокульского только потому, что он этого не требует... От Мисевичовой Жецкий ушел в полном расстройстве. "Ну и пусть бы она была его любовницей, - говорил он про себя. - Подумаешь! Мало ли весьма уважаемых дам заводят любовные связи, да еще с какими ничтожествами... Гораздо хуже, что Вокульский и не помышляет о ней. Вот в чем беда!.. Необходимо что-нибудь предпринять..." Но сам он уже ничего не мог придумать - и отправился к доктору Шуману. Глава одиннадцатая Как порою открываются глаза Доктор сидел у лампы с зеленым абажуром и внимательно просматривал кипу бумаг. - Что это, почтеннейший, - спросил Жецкий, - опять вы корпите над волосами? Фу ты, сколько цифр! Целая бухгалтерия, совсем как в магазине. - Это и есть бухгалтерия - и именно вашего магазина и вашего торгового общества, - отвечал Шуман. - А какое отношение вы имеете к этому? - Даже чересчур близкое. Шлангбаум уговаривает меня доверить ему капитал. А так как я предпочитаю иметь шесть тысяч годового дохода вместо четырех, то и согласился выслушать его предложение. Но действовать наобум я не люблю, а потому попросил показать мне счета. Ну и вижу, - мы с ним сговоримся. Жецкий был поражен. - Никак не думал, что вы станете заниматься такими делами! - Глуп я был, вот что, - пожал плечами доктор. - У меня на глазах нажил состояние Вокульский, идет в гору Шлангбаум, а я сижу на своих жалких грошах и ни с места. Не идти вперед - значит отставать! - Но наживать деньги не по вашей части! - Почему не по моей? Поэтом или героем родится не всякий, но деньги нужны всем, - возразил Шуман. - Деньги - это кладовая самой благородной силы в человеке, кладовая человеческого труда. Это Сезам, перед которым открываются все двери, скатерть-самобранка, на которой всегда можно пообедать, лампа Аладдина, которую стоит потереть - и получишь все, что душе угодно. Волшебные сады, роскошные замки, прекрасных королевен, верных слуг и самоотверженных друзей - за деньги все получишь... Жецкий закусил губу. - Вы не всегда так рассуждали, - сказал он. - Tempora mutantur, et nos mutamur in illis*, - спокойно отвечал доктор. - Я убил десять лет на исследование волос, истратил тысячу рублей на издание брошюрки в сто страниц... и ни одна собака не поинтересовалась ни мной, ни моей брошюрой. Что же, попробую следующие десять лет посвятить коммерческим операциям и заранее уверен, что все меня будут любить и превозносить до небес. Стоит только ввести в обычай приемы и заиметь экипаж... _______________ * Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними (лат.) Оба помолчали, не глядя друг на друга. Шуман был мрачен, Жецкий смущен. - Я хотел бы, - заговорил он наконец, - потолковать с вами о Стахе... Доктор нетерпеливо отодвинул от себя бумаги. - Чем же я ему могу помочь, - проворчал он. - Это неизлечимый мечтатель, он никогда не образумится. Неотвратимо близится он к материальному и моральному краху, как все вы, вместе с вашей системой. - С какой системой?.. - С вашей, польской системой. - А чем вы собираетесь ее заменить? - Нашей, еврейской... Жецкий так и подскочил. - Еще месяц назад вы называли евреев паршивцами!.. - Они и есть паршивцы. Но система у них замечательная: она побеждает всюду, между тем как ваша система терпит один крах за другим. - А в чем вы ее видите, эту новую систему? - В умах, которые вышли из еврейской среды и достигли вершин цивилизации. Возьмите Гейне, Берне, Лассаля, Маркса, Ротшильда, Блайхредера - вот они, новые пути мира! Их проложили евреи: те самые евреи, презренные и гонимые, но терпеливые и гениальные. Жецкий протер глаза; ему казалось, что он видит сон. Наконец он сказал: - Простите, доктор, но... уж не разыгрываете ли вы меня?.. Полгода назад я слышал от вас совсем иные речи... - Полгода назад, - раздраженно подхватил Шуман, - вы слышали протест против старых порядков, а сейчас слышите новую программу. Человек - не устрица, которая так прирастает к своей раковине, что ее только ножом отдерешь. Человек видит все, что происходит вокруг, мыслит, взвешивает и в результате отбрасывает прежние, ложные представления, убедившись, что они ложны. Но вам этого не понять, и Вокульскому тоже... Все вы банкроты, все... Счастье еще, что вам на смену идут новые силы. - Не понимаю я вас. - Сейчас поймете, - продолжал доктор со все большим жаром. - Возьмите семейство Ленцких. Что они делали? Проматывали свои богатства: проматывал дед, отец и, разумеется, сын, у которого под конец осталось тридцать тысяч, спасенных благодаря Вокульскому, ну, и - красавица дочь на покрытие недостачи. А что тем временем делали Шлангбаумы? Сколачивали деньгу. Сколачивали и дед и отец, так что сын, еще недавно скромный приказчик, через год будет заправилой в нашей торговле. И они сознают это, недаром старый Шлангбаум еще в декабре сочинил шараду: Первое - по-немецки змея, Второе - растение значит, А целое - вверх быстро скачет, - и тут же объяснил мне, что это - "Шланг-Баум"*. Шарада дрянная, зато работают они хорошо! - со смехом прибавил доктор. ______________ * Шланге (Schlange) - змея, баум (Baum) - дерево (нем.) Жецкий понурил голову, а Шуман продолжал: - Возьмите князя: что он делает? Причитает над "несчастной отчизной", только с него и возьмешь. А барон Кшешовский? Старается вытянуть побольше денег у жены. А барон Дальский? Терзается от страха, как бы супруга ему не изменила. Пан Марушевич рыщет, где бы подзанять денег, а если не удается занять, попросту жульничает, а пан Старский не отходит от постели умирающей бабки, чтобы подсунуть ей завещание, составленное в его пользу. Остальные господа дворяне - и покрупнее и помельче, - должно быть, почуяли, что все предприятие Вокульского перейдет в руки Шлангбаума, и уже ездят к нему с визитами. Невдомек им, бедняжкам, что он урежет их прибыли по меньшей мере на пять процентов... А самый умный из них, Охоцкий, вместо того чтобы пустить в эксплуатацию электрические лампы своей системы, носится с мыслью о летательных машинах. Да, да... мне кажется, он уже несколько дней совещается на этот счет с Вокульским. Рыбак рыбака видит издалека, а мечтатель - мечтателя... - Ну, уж Стаху, надеюсь, вы ничего не поставите в упрек, - нетерпеливо перебил его Жецкий. - Ничего; не говоря, конечно, о том, что он никогда не держался одного дела и всю жизнь гонялся за химерами. Был официантом - захотелось ему в ученые; только было начал учиться - стал метить в герои. Даже разбогател он не потому, что был купцом, а потому, что по уши влюбился в панну Ленцкую. Так и сейчас, приблизившись к цели (что, впрочем, еще бабушка надвое сказала), он уже ведет переговоры с Охоцким... Ей-богу, не понимаю: о чем может беседовать финансист с таким Охоцким?.. Лунатики! Жецкий щипал себя за ногу, чтобы не наговорить доктору грубостей. - Заметьте, - сказал он, помолчав, - я пришел к вам по делу, которое касается не только Вокульского, но и женщины... женщины, доктор, а против них-то уж вы, верно, ничего не скажете. - Ваши женщины не лучше ваших мужчин. Через десять лет Вокульский мог бы стать миллионером и крупной силой в стране, но дернуло его связать свою судьбу с панной Ленцкой - и он продал великолепный доходный магазин, несомненно бросит не менее доходное торговое общество, а затем пустит на ветер все состояние. Или вот Охоцкий... Другой на его месте давно бы занялся электрическим освещением, раз уж ему удалось сделать изобретение, а он разгуливает по Варшаве с хорошенькой пани Вонсовской - барынькой, для которой ловкий танцор куда интереснее самого гениального изобретателя. Иначе поступил бы еврей. Электротехник нашел бы себе женщину, которая сидела бы с ним в лаборатории или торговала бы электрическими приборами. А финансист, как Вокульский, не стал бы влюбляться очертя голову, а искал бы богатую невесту. На худой конец даже взял бы бедную и красивую, но в таком случае пустил бы в оборот ее обаяние. Она устраивала бы светские приемы, прельщала бы гостей, улыбалась богатым, флиртовала бы с влиятельными лицами - словом, всеми мерами способствовала бы процветанию фирмы, а не ее краху. - И об этом вы судили иначе полгода назад, - заметил Жецкий. - Не полгода, а десять лет тому назад. Тогда я даже травился после смерти невесты, но это только лишний довод против вашей системы. Сейчас меня мороз по коже подирает, как подумаю, что я мог так бессмысленно умереть или жениться на женщине, которая разорила бы меня. Жецкий встал. - Итак, - спросил он, - теперь ваш идеал Шлангбаум? - Идеал - нет, но это стоящий человек. - Который выносит из магазина бухгалтерские книги... - Это его право. Как-никак, а с июля он там будет хозяином. - А пока что развращает приказчиков, будущих своих подчиненных? - Он их всех выгонит... - И этот ваш идеал, когда просил Стаха принять его на работу, видно уже тогда замышлял о том, чтобы захватить в свои руки весь магазин? - Почему захватить, он просто покупает! - воскликнул доктор. - А по-вашему, лучше, если бы не нашлось покупателя и магазин пропал бы без толку? Так кто же из вас умнее: вы, за десятки лет ничего не скопивший, или Шлангбаум, который за один год овладел такою твердыней, никому, кстати сказать, не причиняя зла, а Вокульскому уплачивая наличными?.. - Может, вы и правы, но мне это как-то не по душе, - проворчал Жецкий, качая головой. - Не по душе, потому что вы принадлежите к людям, считающим, что человеку полагается лежать камнем на месте и обрастать мхом. По-вашему, Шлангбаумы должны век оставаться приказчиками, Вокульские - хозяевами, а Ленцкие - их сиятельствами... Нет, милейший мой! Общество - как кипящая вода; то, что вчера было снизу, сегодня взлетает вверх... - А завтра опять упадет вниз, - закончил Жецкий. - До свидания, доктор. Шуман пожал ему руку. - Вы сердитесь? - Нет... но не приемлю я этого преклонения перед деньгами. - Это переходное состояние. - А откуда вы знаете, что мечтательность подобных Вокульских и Охоцких - не такое же переходное состояние? Летательная машина сейчас кажется чем-то невероятным, но так только кажется; я немного разбираюсь в ее значении, недаром Стах годами толковал мне об этой машине. Допустим, Охоцкому удастся ее построить; подумайте сами, что нужнее человечеству - ловкость Шлангбаумов или мечты Вокульских и Охоцких? - Ну, это пустое! - перебил доктор. - Я-то уже на этот пир не попаду. - А если бы попали, вам бы пришлось, наверное, еще раз переменить программу. Доктор смутился. - Оставим это... Какое же у вас было ко мне дело? - Насчет бедняжки Ставской... Она всерьез влюбилась в Вокульского. - Фу ты! Нашли с чем приходить ко мне! - отмахнулся доктор. - Тут одни богатеют и входят в силу, другие разоряются, а этот ко мне пристает с любовными историями какой-то Ставской! Незачем было заниматься сватовством... Жецкий вышел от доктора в таком унынии, что даже не обратил внимания на грубость его последних слов. Только на улице он спохватился и почуствовал горечь. - Вот она, еврейская дружба! - проворчал он. Великий пост прошел не так скучно, как опасались в высшем свете. Во-первых, провидение позаботилось о сильном разливе Вислы, что послужило предлогом для устройства публичного концерта и ряда частных вечеров с музыкой и декламацией в пользу пострадавших от наводнения. Затем состоялся доклад (из серии публичных лекций, затеянных Обществом земледельческих колоний) одного краковянина, многообещающего члена аристократической партии, на который собралась самая изысканная публика. Потом, когда от наводнения пострадал город Сегед, снова последовал сбор пожертвований, давший, правда, очень мало денег, зато вызвавший огромное оживление в гостиных. В доме графини даже состоялся любительский спектакль и были разыграны две пьесы на французском языке и одна на английском. Панна Изабелла принимала деятельное участие во всех благотворительных мероприятиях. Она посещала концерты, вручала букет ученому краковянину, выступала в живых картинах в роли ангела милосердия и играла в пьесе Мюссе "С любовью не шутят". Господа Нивинский, Мальборг, Рыдзевский и Печарковский засыпали ее цветами, а Шастальский по секрету признался нескольким дамам, что, вероятно, еще в этом году будет вынужден лишить себя жизни. Как только разошлась весть о задуманном самоубийстве, Шастальский сделался героем всех раутов, а панну Изабеллу стали называть "жестокосердой". Когда мужчины уходили играть в вист, дамы неопределенного возраста наслаждались от души, стараясь посредством хитроумных маневров сблизить панну Изабеллу с Шастальским. С неописуемым сочувствием наблюдали они в лорнеты страдания молодого человека - это, пожалуй, могло заменить спектакль. Они сердились на панну Изабеллу за то, что она сознает свое превосходство и, казалось, каждым жестом, каждым взглядом говорит: "Смотрите, он меня любит, из-за меня он так несчастлив!" Вокульский, бывая в свете, видел лорнеты, устремленные на Шастальского и панну Изабеллу, даже слышал замечания, назойливые, как жужжание ос, но ничего не подозревал. Дамы перестали обращать на него внимание с тех пор, как стало известно, что у него серьезные намерения. - Несчастная любовь куда больше волнует! - шепнула однажды Вонсовской панна Жежуховская. - Кто знает, где на самом деле несчастная и даже трагическая любовь! - ответила Вонсовская, глядя на Вокульского. Четверть часа спустя панна Жежуховская попросила, чтобы ее познакомили с Вокульским, а еще через четверть часа сообщила ему (потупив при этом глаза), что, по ее мнению, исцелять раны истерзанного, безмолвно страдающего сердца - благороднейшая роль женщины. Однажды, в конце марта, Вокульский, придя к панне Изабелле, застал ее в отличном настроении. - Прекрасная новость! - воскликнула она, необычно приветливо здороваясь с ним. - Вы знаете, приехал знаменитый скрипач Молинари. - Молинари? - повторил Вокульский. - Ах да, я слышал его в Париже. - И вы говорите о нем с таким равнодушием? - удивилась панна Изабелла. - Разве вам не нравится его игра? - Признаюсь, я даже не особенно внимательно слушал... - Не может быть! Значит, вы не были на его концерте... Шастальский (положим, он всегда преувеличивает) сказал, что, только слушая Молинари, он мог бы умереть без сожаления. Вывротницкая в восторге от него, а Жежуховская собирается устроить раут в его честь. - Насколько я могу судить, это довольно заурядный скрипач. - Помилуйте, что вы! Рыдзевскому и Печарковскому представился случай видеть его альбом с отзывами... Печарковский говорит, что этот альбом преподнесли Молинари его поклонники. Так вот все европейские рецензенты называют его гениальным. Вокульский покачал головой. - Я слушал его в зале, где самые дорогие места стоили два франка. - Не может быть, это был, наверное, не он... Он получил орден от папы, от персидского шаха, у него титул... Такие награды не достаются заурядным скрипачам. Вокульский с изумлением всматривался в разрумянившееся лицо и блестящие глаза панны Изабеллы. Эти аргументы были так красноречивы, что он усомнился в собственной памяти и ответил: - Возможно... Однако панну Изабеллу неприятно задело его равнодушие к искусству. Она нахмурилась и весь вечер была с ним холодна. "Глупец я! - думал он, уходя. - Вечно я суюсь с чем-нибудь таким, что ее раздражает. Если она меломанка, то мое мнение о Молинари может ей показаться святотатством..." Весь следующий день он упрекал себя в непонимании искусства, примитивности, бестактности и даже в недостаточном уважении к панне Изабелле. "Несомненно, - думал он, - более талантлив тот скрипач, который понравится ей, нежели тот, который пришелся бы по вкусу мне. Надо быть нахалом, чтобы с таким апломбом высказывать свое суждение, тем более что я, вероятно, не сумел оценить его игру..." Ему было очень стыдно. На третий день он получил от панны Изабеллы коротенькую записочку. "Сударь, - писала она, - вы должны помочь мне познакомиться с Молинари, только непременно, непременно... Я обещала тете, что уговорю Молинари играть в пользу ее приюта; следовательно, вы сами понимаете, насколько это для меня важно". В первую минуту Вокульскому показалось, что получить доступ к гениальному скрипачу будет труднее, чем выполнить все предыдущие поручения. К счастью, он вспомнил, что знает одного музыканта, который успел познакомиться с Молинари и ходил за ним как тень. Когда Вокульский рассказал музыканту о своих заботах, тот сначала широко раскрыл глаза, потом нахмурил брови и, наконец, после долгих размышлений заявил: - Это трудное дело, очень трудное, но ради вас я постараюсь. Только мне придется его подготовить, соответственно расположить. Знаете что? Зайдите завтра в гостиницу в час дня, я буду у него завтракать. Вы незаметно вызовите меня через слугу, а я уж постараюсь, чтоб он вас принял. Эти предосторожности и тон музыканта покоробили Вокульского; все же в назначенный час он отправился в гостиницу. - Пан Молинари у себя? - спросил он швейцара. Швейцар, знавший Вокульского, послал своего помощника наверх, а сам стал занимать его разговором. - Ну, ваша милость, скажу я вам, людно у нас сделалось из-за этого итальянца!.. Господа валом валят, будто к чудотворной иконе, а пуще всего женщины... - Вот как? - Да, ваша милость. Пришлет сперва письмо, потом букет, а там и сама заявляется под вуалью, мол так ее никто не узнает... Право, вся прислуга смеется! А он не всякую принимает, хоть иные его лакею и по трешнице совали. Зато как разгуляется, так возьмет и закажет еще два номера, в разных концах коридора, и в каждом номере другую ублажает... Рьяный, черт! Вокульский взглянул на часы: прошло десять минут. Он попрощался с швейцаром и направился к лестнице, чуствуя, как в нем закипает гнев. "Ну и прохвост! - думал он. - Да и дамочки тоже хороши!.." По дороге ему встретился помощник швейцара, бежавший во весь дух. - Пан Молинари, - сказал он, - велел просить вашу милость чуточку обождать... Вокульский чуть не схватил его за шиворот, но сдержался и повернул к выходу. - Ваша милость, вы уходите?.. А что прикажете передать пану Молинари? - Пошли ты его... знаешь куда! - Слушаюсь, ваша милость, да только он не поймет, - отвечал обрадованный слуга и, подскочив к швейцару, заметил: - Наконец-то хоть один барин раскусил этого замухрышку-итальянца. Прощелыга! Нос задирать умеет, а как до чаевых, так три раза гривенник перевернет, пока даст... Легавая сука его, урода, родила. Гнида... бродяга... проходимец! На миг Вокульский почуствовал раздражение против панны Изабеллы. Как можно было восторгаться человеком, которого поднимает на смех даже прислуга в гостинице! Как можно быть одной из его многочисленных поклонниц!.. И, наконец, пристало ли заставлять его, Вокульского, добиваться знакомства с таким пошляком!.. Однако гнев его скоро остыл; ему пришла в голову весьма справедли