о, происходящее, несомненно, действовало плодотворно: он стал гораздо больше считаться со мной. Довольно долго он выстраивал мою жизнь, отнюдь не заботясь о том, что я, быть может, и не в таком уж восторге от своего семейного очага, от собиравшегося у нас общества и тех нравов, которые он упорно насаждал для всех нас. Ему было невдомек, что мои возражения - это отнюдь не причуды, обращать внимание на которые у него нет времени, ведь он, видите ли, так занят, чтобы наилучшим образом обустроить мою жизнь. И вот теперь он неожиданно понял, что убеждения Хенрика во многом совпадают с моими. Я убеждена, что большинство мужчин гораздо больше доверяют какому-нибудь своему другу, с которым встречаются лишь изредка, нежели своей жене, с которой прожили вместе, скажем, восемь-десять лет. Во всяком случае, к Отто это уж точно относится. Конечно же, участливое внимание со стороны Хенрика сильно укрепило мое чувство самоуважения. В глубине души я всегда восхищалась Хенриком, его привлекательной внешностью, умением красиво говорить. Вернувшись из-за границы, он сумел возбудить новый интерес к себе. Я ощутила какую-то особую пикантность в том, чтобы возобновить старые доверительные отношения. Поговаривали, что за последние два года он "многое повидал в жизни", во всех смыслах. На это намекал и Отто, и дамы из моего окружения. Последние находили его очень милым, привлекательным мужчиной, и я вполне соглашалась с ними и, таким образом, находилась под влиянием их мнения в гораздо большей степени, нежели сама осознавала это. Так я и плыла по течению, лелея свои собственные настроения и ощущения. Хенрик устроил себе уютный холостяцкий дом в мансарде на Мункенвеен. М ы с Отто часто проводили там вечера: я обыкновенно сидела на угловом диванчике на террасе и болтала с Хенриком, который показывал мне свои художественные поделки и папки с рисунками, а Отто сидел за роялем. Он в то время серьезно увлекался музыкой, брал уроки у самой фру Онархей и разучивал очень трудные вещи. Для меня эти тихие вечера у Хенрика были подлинным отдохновением. "Черт возьми! До чего же все благородно обставлено в доме у Хенрика! - сказал Отто, когда однажды вечером мы возвращались домой. - У него все так не похоже на другие дома, например, на наш". "Да, это так, - согласилась я. - Но ведь в нашем доме все устроено исключительно согласно твоему вкусу... и если тебе самому не нравится..." "Господи помилуй, у нас чудесный, красивый дом, я просто имею в виду, что он не такой оригинальный, как у Хенрика. Ко всяким таким штукам я не так уж привычен, не знаю по-настоящему толк в этом, - добавил он немного погодя. - Но знаешь, Марта... ты-то могла бы устроить кое-что у нас в таком же духе". Уж не помню, о чем нам с Отто довелось препираться как-то после обеда, кажется, о каких-то пустяках. Я была ужасно раздражена, замучилась, снаряжая детей на какой-то детский праздник. Мы сидели на террасе и пили кофе, и я была такой непримиримой, что Отто не выдержал и заметил: "Черт побери, но признай, что не всегда ты знаешь все лучше всех". Тут как раз пришел Хенрик, а вслед за ним появились и дети бакалейщика Хейдала, которые зашли за нашими детьми. Меня порой просто бесило наивное восхищение Отто этими отпрысками крупного буржуа, особенно девочками, напоминающими взрослых дам в миниатюре, казалось, он даже был польщен, что эти дети снисходят дружбы с нашими. Теперь Отто сидел на веранде и внимал маленькой Юдит, которая подробно расписывала все балы, на которых ей довелось побывать за эту зиму, при этом девочка жеманилась и явно привирала. Неожиданно послышались крики Эйнара и Халфреда, которые не поладили в чем-то, и Отто бросился в детскую разнимать их. Мы с Хенриком невольно переглянулись и обменялись улыбками. Я смутилась, Хенрик, кажется, тоже. Чтобы как-то сгладить это свое смущение, я сама впервые завела откровенный разговор о наших с Отто отношениях. "Он ничего не замечает", - сказала я, как бы в оправдание ему, но мои слова прозвучали как обвинение. "Да, он не замечает, что ты не такая, как все", - сказал Хенрик, пытаясь оправдать друга, но вышло это неубедительно. Вернулся Отто, он поднял меня со стула и поцеловал. "Правда Марте очень идет это платье? Разве она у меня не красавица?" Он сказал это, несомненно, чтобы загладить запальчивость в недавнем споре. И тут же ушел. "Ну, что же, поздравляю с новым платьем", - сказал Хенрик, взглянув на меня. И тут же отвел глаза. Но недостаточно быстро - я успела перехватить этот взгляд, и голос у него был какой-то странный. У меня забилось сердце. Да ведь он влюблен в меня! Я тогда не отнеслась к этому серьезно, решила, что это просто забавно. Боже мой, даже семнадцатилетняя девчонка не смогла бы воспринять это более бездумно, испытать более эгоистическую радость. В тот вечер я кокетничала с Хенриком вполне сознательно и довольно-таки примитивно. У меня в туфельке был гвоздь, который мне мешал, я сбросила ее с ноги и попросила Хенрика забить гвоздик. Он забил и надел туфельку мне на ногу. "Надо же, я и не знал, какая ты шикарная дама. Ходишь в будни в шелковых чулках". "Это Отто вошел во вкус и накупил для меня всякой всячины в Париже". - И я поведала Хенрику, как танцевала канкан. Хенрика это покоробило: "Не станцевать ли тебе перед ним еще раз?" "Не думаю, чтобы это помогло теперь, - возразила я и продолжила: - Видишь ли, все хорошо в свое время, считает Отто. И по его мнению, время канканов уже прошло. Теперь мы должны тратить наши усилия только на обустройство домашнего очага. И если я не создаю уют, то тем хуже для меня. Ведь он не замечает, что творится со мной. И отнюдь не потому, что он не думает обо мне, напротив, он как раз много думает, но почти всегда как о своей собственной вещи, хотя и особенной вещи, не похожей ни на какую другую". И мы вновь обсуждали Отто. "Можно сказать, что он думает о других гораздо больше, нежели о себе. Но все остальные должны, так или иначе, принадлежать ему. Ведь именно поэтому он так хорошо и работает. Не думаю, чтобы он мог хорошо работать исключительно ради самой работы. Он готов умереть ради тебя и детей, Марта, но не ради дела". "Деревенщина! - пронеслось у меня в голове. Но я мгновенно сказала себе: - Нет, ты не имеешь никакого права так отзываться о нем, это просто подло и низко". Я пыталась вытравить это слово из своего сознания, но не могла не смотреть на Отто свысока. "Бедняга, он изо всех сил старается предугадать твои желания, и ему даже не приходит в голову, что другой человек может иметь совсем другие устремления, нежели он сам. Он уже давным-давно забыл, что ты не урожденная Оули". "Ты знаешь, Хенрик, - сказала я. - Я бы хотела, чтобы вернулись те времена, когда он не был таким приторно милым, скажу больше: мне, пожалуй, хотелось бы даже, чтобы он побил меня. А сейчас, кажется, уже ничего нельзя изменить". "Но ведь и ты отчасти виновата, ты могла бы с самого начала отстаивать свои права". "Нет, я не могла, ведь я была так влюблена в него. А теперь уже..." "А теперь?" - переспросил Хенрик тоном, который лишил меня уверенности. Я потупилась и тихо промолвила: "Поздно, поздно... и ничего с этим не поделаешь". "А знаешь, ты бери пример с самого Отто, - сказал Хенрик с чувством. - Ведь Отто - человек, который понимает, что такое жизнь. "Умеет жить и работать", - говорят про таких. Он весь так и кипит энергией - настоящий вулкан, изрыгающий лаву. Ты даже не представляешь, какой он замечательный предприниматель, он прямо-таки одержим жаждой деятельности, и всякое дело у него спорится. Окружающие это видят и испытывают к нему доверие, он не будет тратить усилия попусту. И потому существует всеобщее убеждение: раз Отто Оули взялся за дело - стало быть, дело стоящее. В сущности, я совершенный дилетант по сравнению с ним". "Ну уж, если бы это вправду было так, разве смог бы ты так преуспеть в Англии?" "Там, скажем, мне просто-напросто повезло. Все мои недостатки заметны гораздо более здесь, дома. Там, в большом мире, гораздо легче проявить себя... А такие люди, как Отто, неустанно идут вперед, прокладывают себе путь, завершают один этап жизненного пути за другим; открывают новую жизненную страницу всегда с уверенностью, что она будет лучше предыдущей. И именно такие люди правы в жизни по большому счету, а отнюдь не те, кто вечно ждет у моря погоды, примеряясь к тому, что получилось, а что нет, и мечтая о несбыточном". "Такие, как мы с тобой!" - воскликнула я. "Да, такие, как мы с тобой". "Хенрик! - обратилась я к нему. - Тебе бы надо найти в жизни пристанище". "Спасибо за совет, но что ты имеешь в виду?" "Ну, к примеру, ты бы мог жениться!" Хенрик тихо засмеялся. "Вот тебе и раз, и это предлагаешь мне ты!" "Мужчина не может быть совсем несчастлив в браке. Если уж только попадется совсем скверная жена. Я считаю, например, что нет такого мужчины, который страдал бы в браке, даже если он любит другую женщину... если, конечно, его жена хороша собой и мила". "Ты не можешь судить об этом". Я сама испугалась своих слов или, вернее, того, как они были восприняты Хенриком. Я не собиралась говорить что-либо относящееся непосредственно к нам обоим. Хотя в этом был такой соблазн. И соблазн усиливался тем, что мы вдвоем сидели в сумерках на террасе и он не отрывал от меня взгляда. "Знаешь что, - тихо сказал Хенрик. - Если бы я тогда, когда вы только-только обручились, если бы я предсказал тебе, что у вас с Отто все сложится так, как сложилось теперь, ты наверняка не поверила бы. Уже тогда мне казалось, что из вашего брака ничего хорошего не выйдет, что вы слишком разные, но ведь ты была тогда такой счастливой, ты бы просто не стала меня слушать, к тому же я уверен, что все-таки хорошо, что ты вышла замуж за Отто. Ведь ты была счастлива". "Наверное, все же лучше мне было не выходить замуж". "Нет, - возразил Хенрик. - Ты представить себе не можешь, как может быть грустно тому, кто вынужден признаться самому себе, что никогда не был счастлив". Я подошла к нему. "Бедный Хенрик!" - сказала я и погладила его по щеке. Я одновременно и сердилась на него, и жалела, ведь он так страдал из-за меня. Внезапно Хенрик ухватил меня за запястье своей пылающей как огонь рукой. Потом вдруг резко поднялся и, пробормотав что-то вроде "спокойной ночи", схватил свою шляпу со стола и стремительно направился к выходу. Я стояла в раздумье и смотрела ему вслед, когда вошла горничная и доложила, что Ингрид плохо себя чувствует и мне следует пойти к ней. У девочки болел животик, ее стошнило, и она громко плакала. Я немного успокоила ее и пыталась уложить в кроватку, но она стала противиться, ей хотелось остаться спать у мамы на ручках. Я сидела на диване в гостиной, держа ее у себя на коленях, когда вдруг заметила чей-то силуэт за окном. Я вздрогнула. Уложив Ингрид, которая к тому времени уже заснула, на диван, я вышла в сад. Это был Отто. Голос мой дрожал от страха, неловкости, необоснованного чувства вины. "Боже мой, ты стоишь здесь и подглядываешь?" В это время проснулась наша малышка и с удовольствием позволила папочке отнести себя в постельку. Я снова представила себе Отто стоящим в темном саду и заглядывающим в окно. "Как это все, право, странно с твоей стороны - стоять здесь и подглядывать", - сказала я недовольно. Отто засмеялся и крепко обнял меня. "Ну что ты, Марта! Разные бывают у людей причуды. Я вошел в наш сад и увидел свет в гостиной. И мне пришло в голову: а что, если вообразить, что я - не я, а какой-то незнакомец, который неожиданно оказался у нас в саду в эту весеннюю ночь и заметил свет в окошке? И вот, войдя в эту роль, я углубился в сад и подошел к дому, чтобы посмотреть, что за люди живут здесь. Проходя через сад, я увидел в окне прекрасную молодую даму с прелестным ребенком на руках. Боже мой, я стоял и завидовал самому себе!" Тут Отто вновь залился своим звонким, сочным мальчишеским смехом, притянул меня к себе и поцеловал. Это был долгий, нежный, настоящий поцелуй. Тесно прижавшись друг к другу, мы обошли лужайку, засаженную розами. "Скоро мы пойдем и ляжем в постельку, мое сокровище", - прошептал Отто. Мы шли, держась за руки, и вот что я вдруг услышала между поцелуями: "Ты знаешь, по-моему, Ингрид и вправду еще мала, чтобы бывать на детских балах". Его слова были как ушат холодной воды. Этого еще не хватало в придачу ко всем треволнениям сегодняшнего дня. Я тихонько высвободилась из объятий Отто, и мы вошли в дом. Когда мы оказались в спальне, я осторожно отстранила его от себя, сославшись на головную боль. "К ужину приходил Хенрик, у него тоже разболелась голова; было так душно, вероятно, будет гроза". Отто согласился, что гроза надвигается, и стал соображать, стоит ли оставлять открытым окно, и решил, что стоит. Ведь, если загремит гром, он проснется. Я лежала, закрыв глаза и со страдальческой улыбкой подставив Отто щеку для поцелуя. Он поцеловал меня, погладил мой лоб и пожелал, чтобы головная боль скорее прошла, а потом так грохнулся на свою кровать, что она затрещала. Мне вспомнилась сказка о Синей Бороде, о том, как девушка терла пятно крови на ключе: чем больше она терла, тем сильнее и отчетливее оно проступало. Во многом виной тому была моя неопытность, в самом деле, у меня в буквальном смысле не было никакого опыта. Познакомившись с Отто, я не имела никакого понятия о любви. Вот я и привыкла смотреть на себя его глазами, и когда наши отношения вошли в привычную колею и стали обыденностью, я прониклась убеждением, что теперь и подавно, независимо от моего желания, сама по себе я в жизни ничего не значу и теперь навсегда останусь лишь женой Отто и матерью его детей. И вдруг такое открытие - в меня влюблен Хенрик! Я не могла опомниться от изумления. Оказывается, я и сама что-то собой представляю как личность, я не только супруга Оули и мамаша его отпрысков. Я смотрела на себя новыми глазами. Меня, конечно, можно назвать красивой молодой дамой. Но я отдавала себе отчет и в другом: та девушка, портрет которой украшает письменный стол Отто, исчезла, как прошлогодний снег; конечно же, трое родов не могли не отразиться на моей наружности. И теперь, стоя перед зеркалом, стройная, затянутая в корсет, в новом светлом летнем платье с высоко подобранными локонами, я могла убедиться, что я и впрямь молода и красива, несмотря на свои тридцать три года, троих детей и один искусственный зуб. С того самого дня между мной и Хенриком начался флирт, тайная любовная игра, подогреваемая какой-то грустной взаимной симпатией. Что до меня, то с моей стороны в этом не было ни влюбленности, ни эротики. Я совершенно не думала о самом Хенрике, все наши встречи, наши прогулки в сумерках, когда запретный плод замаячил перед нами, мои визиты к нему, где я впервые начала замечать угрожающую нам опасность, его ласки были нужны мне не ради страсти, а ради удовлетворения моего тщеславия. Я жаждала его взглядов, прикосновения его рук, губ, его обожания, но я отнюдь не хотела принадлежать ему как своему повелителю, я хотела сама повелевать. Во мне пробудился инстинкт, грубый и ненасытный, и я, "милая дама", жена коммерсанта, скромная и приветливая хозяйка дома, превратилась, в сущности, в дикого зверя. Это не было проявлением обычного житейского тщеславия, это было нечто более глубокое, какая-то сатанинская гордость. Я стала для себя центром мироздания. Считала, что перед детьми совесть моя чиста, раз я забочусь о том, чтобы они были сыты и одеты, и я безо всякого стыда сходилась со своим любовником в комнате, почти соседствующей с детской. Меньше всего я думала при этом о самом Хенрике, он интересовал меня не более, чем туалетный столик в моей спальне. Мне даже не приходило в голову, что наши отношения могут причинить ему боль. А ведь он был гораздо лучше меня, потому что любил меня совершенно искренне, и если бы я сама не подала ему повод, ничего бы между нами не было. И поэтому с моей стороны просто чудовищно ненавидеть его теперь. Впрочем, ясное дело, что мужчина в тридцать восемь лет - отнюдь не какая-нибудь Гретхен и ради своего друга он мог бы проявить уважение к его жене, хотя она этого уважения и не заслужила. Отто!.. Как я была несправедлива к нему, мысленно называя его деревенщиной. Когда он возвратился из Лондона - после обычной деловой поездки, - я встретила его почти со злорадством, без малейшего чувства стыда и вины. В первые дни по возвращении я не придала никакого значения его нервозности. Однажды он вдруг изъявил желание спать в кабинете: "Пока не пройдет этот кашель. А то я беспокою и бужу всех вас". "Да, пожалуй, - согласилась я. - Какой-то у тебя нехороший кашель, и продолжается он, кажется, с самой весны? Тебе необходимо показаться доктору". Как-то ночью я неожиданно проснулась, мне показалось, что Отто заходил в спальню. Дверь в его кабинет была открыта, хотя он последнее время плотно прикрывал ее, чтобы не беспокоить меня своим кашлем. Я повернулась на другой бок, желая снова заснуть, но в полусне услышала, как он ходит по квартире. Тут я совсем пробудилась и, охваченная страхом, просидела несколько минут на постели, потом зажгла лампу, взглянула на часы и увидела: половина третьего ночи. Я вскочила и тихонько подошла к двери кабинета Отто. Кровать была пуста - в кабинете его не было. Заглянула в гостиную - мой муж, полностью одетый, стоял возле углового окна. Он услышал мои шаги и резко обернулся - и я увидела его лицо... И тут наша уютная тихая гостиная, освещенная привычным светом уличного газового фонаря, вдруг стала зловещей, как будто погрузилась во мрак и ужас. Я разглядывала лицо Отто, бледное, несчастное, полное отчаяния, мокрое от слез лицо. "Он все знает", - внезапно пронеслось у меня в голове. У меня замерло сердце, я пошатнулась. Потом сердце вновь забилось, все тело покрылось испариной, а руки похолодели. Мы стояли и смотрели друг на друга. "Мне что-то не спится, - запинаясь, глухим голосом проговорил Отто. - Я решил одеться и прогуляться по саду... Ничего особенного. Иди и ложись, Марта!" Он сделал несколько шагов и вдруг как подкошенный рухнул на диван, голова его упала на грудь, а рука безжизненно повисла на столе. Охваченная страхом, я бросилась к нему и с трудом произнесла: "Боже! Что с тобой? Ты не болен, Отто?" Он прижался лицом к столешнице и зарыдал. Когда я увидела, как он рыдает, я ощутила, что это сама жизнь, живая жизнь, моя жизнь взывает ко мне. Я склонилась к нему, звала по имени, обнимала его голову и руки. Он собрался с духом и усадил меня на диван рядом с собой, притянул к себе и спрятал лицо у меня на груди, и сквозь тонкую материю ночной рубашки я ощутила его горячее дыхание, его слезы и почувствовала, что ко мне как бы возвращается частичка меня самой - та самая, которую сформировал этот человек, этот мужчина. И я плакала лишь потому, что плакал он; слезы лились как бы из самой глубины моего существа, так весенний поток пробивается сквозь тающий лед. Отто чуть-чуть приподнялся, прижал голову к спинке дивана и наконец успокоился. Он обхватил ладонями мое лицо и бережно вытер слезы: "Бедная, бедная моя Марта! Как я напугал тебя. Полно, полно, не надо. Дело в том, - проговорил он, придя в себя, - что в Лондоне у меня открылось небольшое кровохарканье, совсем небольшое. Но я, естественно, тут же пошел к доктору, а он сказал, что у меня острое воспаление легких. Право же, в этом нет ничего страшного, просто у меня что-то нервы не в порядке, вот мне и не спится..." Долго-долго сидели мы в сумраке гостиной и беседовали, стараясь ободрить друг друга. Уставшая, замерзшая, с мокрым от слез лицом, сидела я рядом со своим мужем, пытаясь успокоить его, в то время как мысли о произошедшем со мной за последний месяц наполняли меня несказанным ужасом. Только бы не думать об этом! Я шептала Отто нежные слова, гладила его заплаканное лицо, пытаясь тем самым и убежать от самой себя, и помочь ему, поддержать его своими слабыми руками, спасти от надвигающегося на него страха. Он умолял меня пойти спать: "Ты здесь можешь простудиться, милая моя". Он обнял меня и повел в спальню, а по дороге остановился у двери в детскую, где стояли освещенные ночным светом три кроватки, он невольно простер к ним руки: "Вот о ком я так же, как и о тебе, моя Марта, неустанно думаю... Боже мой, что ждет вас!" Я обняла и поцеловала его: "Милый мой, воспаление легких совсем не опасная болезнь, доктора говорят, что редкий человек не болеет ею". "Так-то оно так, Марта, но ведь моя мать умерла от этого... Да и обе мои сестры, и Лидия, и Магда. Я просто никогда не задумывался над этим. Здоровье у меня всегда было отменное, я был уверен, что со спокойной совестью могу жениться на тебе... Уж с моим-то здоровьем..." Я пошла в спальню, легла в постель, но потом вновь встала посмотреть, заснул ли Отто. Подошла и укутала его одеялом, как дитя. Заснуть я смогла только на рассвете. Проснулась я почти в одиннадцать часов, спросила у горничной об Отто, она ответила, что хозяин, как обычно, ушел в контору. Боже милостивый, не дай никому такого утра. Я тут же написала Хенрику несколько слов о том, что все между нами должно быть кончено, что я в отчаянии и стыжусь самой себя. И ни слова больше. Я не написала, что ненавижу его, что желаю ему смерти всей душой. Если бы он умер, я, возможно, смогла бы все забыть. Время тянулось медленно, я с нетерпением ждала возвращения Отто из конторы и одновременно страшилась этого - ведь рано или поздно он мог узнать о наших с Хенриком отношениях. Я пыталась представить себе, каким именно образом это может случиться. Стоило мне подумать о нем, как во мне просыпалась прежняя любовь и нежность, нежность чисто физическая, но отнюдь не чувственная. Я ощущала желание прикоснуться к нему, погладить его лоб, глаза, рот, руки, прижаться к нему с каким-то материнским чувством, в котором затаились страх и смущение. В последнее время я жила так, будто шла по канату над пропастью: когда надо идти вперед и ни в коем случае не оглядываться по сторонам, иначе закружится голова, сорвешься и полетишь вниз. Я жила одним днем. Каждое утро я изо всех сил старалась целиком и полностью сосредоточиться на своих привычных заботах и обязанностях, крепилась, чтобы выглядеть спокойной перед детьми и Отто. Я обнаружила, что беременна, но, как ни странно, это не повергло меня в отчаяние, казалось, меня просто еще крепче привязали к скамье, на которой пытали. Больше всего меня угнетала жалость, которую заранее испытывал Отто к будущему ребенку. Я замечала, как он страдает, хотя после той ночи он постоянно следил за собой, сохранял присутствие духа и ни на что не жаловался. Ему даже как будто стало лучше, ведь он так берегся, и мы изо всех сил заботились о нем, и все же кашель не проходил, хотя крови не было. Мы сняли дачу в Веттеколлене, и Отто проводил много времени с нами, бывая в конторе лишь по утрам. Хенрика, по счастью, все это время я почти не видела. Удивительно, что мне удавалось быть вполне непринужденной при встрече с ним. Я даже сама от себя такого не ожидала. 20 августа 1902 г. Сегодня утром ко мне зашла Миа Бьерке. Мы говорили о том, что я хочу снова возобновить преподавание в школе. "И зачем только тебе это нужно, Марта? Разве есть какая-то в этом нужда, ведь и Отто теперь уже почти здоров". Признаться, многим кажется мое намерение нелепым. И Отто относится к нему с неодобрением. Большинство видели в этом мое всегдашнее желание выделиться. Им всегда так кажется. Конечно же, эти люди замечали, что в их кругу я чувствую себя чужой. Тем не менее они во всем старались проявить доброжелательность. Естественно, прежде всего ради Отто, но еще и потому, что они сами по себе славные люди. В воскресенье я была приглашена на дачу к Йенсенам. Сидя у них, я размышляла о том, как, в сущности, мне приятно бывать у них, несмотря на всю мещанскую обстановку: всякие там вазочки, пальмы, колонны; ведь не это главное в доме, главное - атмосфера, они сами. Если бы я и в самом деле была такой одаренной натурой, какой воображала себя, я давно бы уже поняла, что в жизни только люди имеют значение и судьба каждого из нас - результат сцепления, взаимодействия окружающих нас людей. И тогда, попав в круг друзей Отто, этих здоровых, хороших, трудолюбивых людей, я бы сразу постаралась поладить с ними, отнюдь не поступаясь своей индивидуальностью, а это ведь так просто, надо лишь обратить к людям те свои качества, которые необходимы для обыденной жизни, и постараться развить их в себе. Но я все время только и жила в воображаемом мире, как будто обдумывала реальность, а на самом деле не соприкасалась с ней. Я никогда, собственно, не пыталась проникнуть во внутренний мир этих людей, судила поверхностно, по их образу жизни, вкусам, взглядам - всему тому, что было как бы навязано им извне. Взять, к примеру, Миа. Ее приводит в восторг все, что выставлено в витринах модных магазинов. Мне это всегда претило, и я считала, что у нас с ней нет ничего общего, а ведь общее-то у нас есть: ведь мы обе замужем и растим детей. Мне стало так стыдно перед ней сегодня. Ведь я уже два месяца собиралась зайти к ней, да так и не зашла. А она нашла время навестить меня да еще принести земляники и малины для варенья, а кроме того розы для Отто. Бедная Миа! Ведь у нее тоже не такая уж сладкая жизнь: вечная возня с кучей орущих малышей. Уж я бы на ее месте вряд ли стала бегать по прихворнувшим знакомым, одаривая их розами и земляникой. А вот Миа способна на такое. Когда мы возвращались с ней вместе от Отто из его санатория, она сказала мне смущенно: "Что ж, кому-то выпадает и трудная доля на этом свете". О жизнь, жизнь моя, жизнь моя! Жизнь! О эти бесплодно прошедшие годы, они обступили меня и укоризненно взирали со всех сторон. Я чувствую себя столь одинокой среди всех других людей, потому что не пыталась понять их, обращала внимание только на случайные внешние проявления их сущности. Что ж, пусть мне дано знать то, что недоступно им только потому, что университетские профессора и авторы прочитанных мною книг заполнили мои мозги вещами, которые им чужды. Какое все это имеет отношение к живой человеческой жизни! Пусть у кого-то черные волосы, а у кого-то русые, кто-то строен, а кто-то сутул, но телесная жизнь одинакова: у всех в жилах струится кровь и все нуждаются в еде и питье. И души наши также томятся голодом и жаждой, хотя им требуется разная духовная пища, и кто знает, быть может, душа - это только пламя, которое горит в наших телах, пламя наших мыслей и желаний. Боже мой, в каком заблуждении я пребывала. Отныне все будет по-другому. Я не познала сущности жизни, но знаю теперь, что одиночество - это не жизнь. Нельзя отгораживаться от других. Мы рождаемся благодаря другим людям, и все наше существование может поддерживаться только благодаря другим людям, и смысл жизни можно приобрести, только отдавая другим частичку своего "я". Порой, сидя на скамье в парке рядом с Отто, я испытываю сильнейшее желание упасть к его ногам, положить голову ему на колени и сказать сама не знаю что, но, право, лучше, быть может, ничего не говорить. Нет, я никогда не смогу признаться ему во всем. Собственно, ведь потому-то я и веду дневник. Я так хочу стряхнуть с себя прошлое, иначе оно будет постоянно мешать мне в моей новой жизни. Я слишком дорого заплатила за свой опыт, плата, по-моему, по всем человеческим меркам чрезмерная. Но что сожалеть об этом! Послезавтра возвращаются домой мои мальчики, а на следующий за этим день я снова приступлю к занятиям в школе. Единственное, чего я хочу, - это только трудиться на благо моей семьи, не больше, но и не меньше. А скоро вернется домой и Отто. Мой единственный, бесценный друг! Всякий раз, когда я вижу Хенрика или когда Отто ласкает маленькую Осе, я ощущаю душевную боль. Быть может, со временем я свыкнусь с ней. Ведь кому-то это удавалось. В моих силах наладить счастливую жизнь для моих дорогих и близких - я надеюсь на хорошее. Очень надеюсь. Часть вторая Новогоднее утро 1903 г. Сижу и листаю страницы дневника. Прошло всего лишь четыре месяца, а кажется, что четыре года. Тогда я была уверена, что все будет хорошо. А эта осень пролетела так стремительно, как никакая другая пора моей жизни, незаметно прошла одна неделя за другой. Мне думалось, что учебный год только начался, а тут слышу, Халфред говорит мне: "Мама, до сочельника осталось всего три недели". В этот сочельник Эйнар и Халфред были такие тихие, как в воду опущенные, особенно сначала. Зажигая свечи на елке, я не могла удержаться от слез: в прошлом году нас было больше в рождественском хороводе. Я ушла в столовую, чтобы дети и няня ничего не заметили. Бедняжки, пусть хоть сегодня они повеселятся. Я помню, как тяжело было мне в первые месяцы после смерти отца, когда мама все плакала и жаловалась. А Отто говорил: "Мы должны избавить детей от горя". В столовую, где я сидела, вошел Халфред, он обнял и поцеловал меня. Он тоже глотал слезы, но старался держаться молодцом. Потом ко мне пришел и Эйнар. Мальчики накупили так много подарков. Виноград и цветы для Отто, мне же они преподнесли, кроме всевозможных поделок, сделанных на уроках труда, еще и пару чудесных лайковых перчаток на меху. Когда я стала их упрекать, что они потратили на меня столько денег, Халфред с гордостью заявил, что они "копили всю осень, а в воскресенье встретили дядю Хенрика, и он добавил каждому по кроне". Я с удовольствием запрятала бы эти перчатки как можно дальше, вообще избавилась бы от них, как от своей нечистой совести, но ради мальчиков я буду вынуждена носить их. 3 января 1903 г. Отто не хочет возвращаться домой. В тот день, когда у него было сильное горловое кровотечение, он решил, что ему уже не суждено вернуться домой. А виной тому моя злосчастная идея возобновить преподавание в школе. Отто усмотрел в этом разумную предусмотрительность с моей стороны и пришел к мысли, что ни я, ни доктор не верим, что к лету он поправится. Он потерял всякую надежду, а я была просто в отчаянии. Ведь истинных мотивов своего решения я ему объяснить не могу, а все другие выглядят неубедительными. Но как же бросить работу в школе? Место получить так нелегко, да и не в моем стиле так быстро менять решения, к тому же и впрямь мне нужно быть готовой самой обеспечивать детей. Когда произойдет самое худшее, мне еще предстоит объяснение с Хенриком. Пока мы старательно избегали этого. Хотя как-то однажды, еще до последнего ухудшения состояния мужа, он сказал: "Когда Отто выздоровеет, я уеду в Лондон, придется мне приискать себе место там". Боже мой, если бы только можно было сейчас не думать о таких вещах, как хлеб насущный, средства к существованию, преподавание в школе, а только целиком отдаться своему горю и ловить каждое мгновение, чтобы побыть рядом с Отто, прежде чем он уйдет от нас навсегда. Я сама нахожусь словно в постоянной лихорадке, корю себя за каждый час, проведенный не с ним. А когда мы вместе, я так страдаю, что не могу открыть ему душу. Обыкновенно я просто сижу рядом с ним со своим шитьем и рассказываю ему о детях, о друзьях и знакомых, обо всяких городских новостях или читаю ему вслух его любимых писателей - Юнаса Ли, Хьелланна и Киплинга, смертельно боясь ненароком упомянуть о том, на чем сосредоточены наши мысли. И я знаю, что уже ничто, ничто не способно помочь нам, как ни старайся сберечь хотя бы искорку угасающей жизни. 8 января 1903 г. Мы так любим друг друга и знаем, что должны расстаться. И нет ни малейшей надежды, никакого просвета в отчаянии. Мы ничего не говорим друг другу, не рыдаем и не стенаем, не жалуемся на жестокую судьбу. Сегодня, например, мы обсуждали крестины в семье Бьерке. 3 февраля 1903 г. Я неустанно размышляю о том, как бы залучить Отто домой. Я уверена, что вполне могла бы найти для себя замену на это время. Но он не соглашается, говорит, что опасается за детей. Он всегда с такой озабоченностью расспрашивает об Ингрид, у которой часто болит животик. А позавчера он довольно строго обратился ко мне - как я поняла, он долго терзался, размышляя об этом: "А ты уверена, что это не туберкулез? Я так боюсь этого. Будь любезна, устрой, пожалуйста, чтобы доктор как следует осмотрел ее". Вернувшись домой, я тут же стала советоваться с нашим домашним врачом, а вчера побывала с Ингрид у специалиста. Они оба в один голос утверждают, что ничего подобного у нее нет, но мне все равно страшно. 8 марта 1903 г. "Как хочется дожить хотя бы до весны", - сказал Отто сегодня. Ему стало трудно говорить, он жалуется на боли в горле, плохое зрение. Лицо у него как-то съежилось, и каждый раз, когда он делает вдох, у него под подбородком образуется какая-то ужасная впадина. 12 марта 1903 г. Меня невероятно раздражает сочувствие посторонних. Особенно неприятно сочувствие пожилых коллег, а уж когда я слышу смех и болтовню молодых учительниц, я просто выхожу из себя. Я отнюдь не завидую их веселью и горько улыбаюсь, слыша разговоры о радостях жизни, при этом порой роняю презрительные слова, продиктованные мне житейской мудростью. К счастью, на них это, кажется, не производит никакого впечатления. Как далеко я отошла от подобного душевного настроя. Честно говоря, я потеряла всякий интерес к своей учительской деятельности, она не приносит мне ни малейшей радости. Я делаю все машинально, а сама живу как бы в другом измерении. 19 марта 1903 г. У Отто был пастор. Когда я пришла к нему сегодня и едва успела снять пальто, он крепко ухватил мою руку и усадил меня на край своей постели. "Сегодня меня посетил пастор Лекке, Марта". Я даже и не знала, что сказать ему на это. "Я сам послал за ним. Видишь ли, Марта, я больше не могу... Я боролся с собой, начиная с осени, пока не понял... Я плохо сплю, а когда лежишь ночью без сна... Каждую ночь я думал: "Завтра поговорю с ней об этом". Но когда ты приходила ко мне и я видел, какая ты уставшая, замученная, издерганная, я уже не мог говорить. "Ведь ей и так сейчас достается", - думал я. А иногда меня одолевали сомнения, и я говорил себе: "Дружище, это у тебя все со страху. Просто лежишь тут и придумываешь всякое во время бессонницы". Это все не так просто, Марта. Когда я был сильным и здоровым, все мои мысли вращались вокруг моей предпринимательской деятельности, так сказать, нивы, на которой я трудился. Но когда окажешься в таком положении, как я теперь, то сразу прозреваешь и начинаешь понимать, что у человека есть бессмертная душа! Да, Марта, жизнь человека, несомненно, отличается от жизни всех прочих живых существ на земле. Подумай, я знаю, что умру, и сознательно ожидаю этого уже в течение нескольких месяцев и размышляю о тех, кто останется после меня... Давай не будем обманывать друг друга, Марта, будто еще есть надежда. Так будет лучше, правда?" Я опустилась на колени у его кровати и зарыдала. Отто взял мою руку и на мгновение прижал к своей бедной больной груди. "Тебе, вероятно, это трудно понять, но для меня... - слезы душили его. Наконец он хрипло прошептал: - Должен же быть кто-то, кто сильнее людей". Кажется, мое молчание было невыносимым, и чтобы утешить его, я прошептала: "Ах, Отто, я и сама так же думаю". Тогда он дотронулся рукой до моей щеки, заглянул мне в глаза и улыбнулся. В тот день я пробыла у него долго-долго. А когда уходила, уже совсем стемнело. По счастью, у меня оказались попутчики до трамвая, какой-то господин с дамой, а то ведь в сумерках дорога от санатория ужасно неприятная. Беседа с пастором Лекке очень утешила и ободрила Отто. Видимо, пастор на редкость хороший, милый человек. Отто пересказывал мне его слова, и я со всем соглашалась, и, по-моему, это очень благотворно действовало на Отто. "Знаешь, Марта, - говорил он. - Ведь не может же быть так... У тебя есть на этом свете дорогие существа - жена... и четверо детей, которым ты дал жизнь, и вот ты умираешь, и всякие узы прерываются. Нет, не может этого быть". На сегодня довольно. Просто неизъяснимо устала ото всех этих мыслей. 8 апреля 1903 г. Сегодня Отто рассуждал о нашей семейной жизни. Оказывается, он всегда замечал гораздо больше, нежели я могла себе представить. Сегодня у него снова был пастор Лекке, и Отто без умолку говорил о том, что переполняло его душу: "Я обрел покой, Марта. Ведь это так прекрасно - найти вечное успокоение и отдых, уповая на Всемогущего и Милосердного. Я никогда не думал, что смогу так спокойно проститься с жизнью... Ведь я так молод и слишком многое привязывает меня к жизни. И я так люблю жизнь! Я всегда был таким сильным и здоровым... Но теперь-то я знаю, что не лишусь ничего из того, что столь дорого мне. Просто я буду обладать этим духовно, исключительно духовно... И я так рад, что и ты того же мнения. Значит, ты тоже понимаешь, что вечной разлуки не будет, раз мы по-настоящему принадлежали друг другу в этой жизни. Я говорил сегодня с пастором о тебе. И он сказал, что Господь наш Всемилостивый, вероятно, не потребует от тебя, чтобы ты перенесла ниспосланное тебе испытание невозмутимо и без жалоб, - утешение придет, хотя и не сразу. А что касается детей, Марта, я верю, что из мира иного смогу следить за ними и поддерживать их. Быть может, даже каким-то образом оберегать их. Конечно, Господь Всемогущий будет им лучшим отцом, чем я... Но все же, думается, разлука не будет абсолютной... И мы с тобой, Марта, если встретимся в том мире, вероятно, сможем любить друг друга более глубоко и духовно, ведь нас уже не будут отвлекать, как здесь, на земле, всякие пустяки... Я понимаю, что ты не всегда была вполне счастлива со мной. Я замечал это... в последние годы... ведь по характеру ты у меня такая неугомонная. Я никогда не говорил с тобой об этом, боялся сделать хуже нам обоим... Но все же нам ведь было хорошо с тобой, Марта?" Я сказала "да" и снова заплакала. Просто ужас, до чего я стала нервной, никак не могу сдержать слез, слушая Отто. Но, к счастью, это не так уж сильно и огорчает его, с тех поркак он обратился к вере. "В сущности, мы всегда желали друг другу только добра. И когда-нибудь ты поймешь, почувствуешь, Марта, что нас разделяли чисто житейские мелочи, столь несущественные... Привычки, образование и прочее... Насколько они ничтожны, мы поймем в тот день, когда уже ничто в жизни одного из нас не будет скрыто от духовного взора другого". Даже если бы я обрела веру в Бога, разве это могло бы служить утешением для меня, что ничто в жизни каждого из нас не будет скрыто от духовного взора другого! Увидеть души друг друга обнаженными только для того, чтобы понять, какие пустяки разделяли их? Если это так, то я готова на бунт в самом царствии небесном, потому что как же Он, Всемогущий и Всеведущий, мог допустить весь этот отвратительный позор и несчастье, духовное предательство, как Он мог позволить рассыпаться на мелкие кусочки драгоценному сосуду нашей любви. Порой я сама тоскую об утраченной вере: как хорошо было бы сбросить с себя тоску из-за бессмысленности жизни, отделаться от угнетающего настроения - считать, что все происходящее исполнено глубокого смысла и благословен