Понтийские моря, и божества, и золото, и иные приманки. И этому не было конца. В 1850 году в науке лишь посмеялись бы над подобными фантазиями, но в 1900-м большинству ученых, насколько мог судить историк, было уже не до смеха. Но если бы какой-нибудь растерявшийся, но усердный последователь великих умов нашел в себе достаточно смелости спросить своих собратьев, куда их несет, то, скорее всего, получил бы ответ, что они и сами не знают - куда-нибудь между миром анархии и порядка. Но в будущем им, как никогда прежде, надлежало быть честными перед самими собой, иначе их ждали потрясения даже большие, чем их последователей, когда те дойдут до конца. Если рассуждения Карла Пирсона о вселенной были справедливыми, Галилею, Декарту, Лейбницу, Ньютону и иже с ними следовало остановить прогресс науки еще до 1700 года. В 1900 году ученые были попросту вынуждены вернуться к единству, так никем и не доказанному, и порядку, ими же нарушенному. Они свели мир к ряду связей с собственным сознанием. Они свели свое сознание к движению в мире движения, происходящем в том, что их касалось, с головокружительным ускорением. Оспаривать правильность выводов науки история не имела права: наука вступила в такие области, где едва ли сотня-другая умов во всей вселенной могли разобраться в ее математических процессах. Но бомбы хоть кого научат, и даже беспроволочного телеграфа и воздушного корабля было вполне достаточно, чтобы сделать необходимым преобразование общества. Человеческий ум - коль скоро возможна аналогия между ним, с одной стороны, и законами движения, с другой, - вошел в сверхмощное поле притяжения, из которого ему необходимо было немедленно вырваться, обретя состояние нового равновесия, подобно комете Ньютона, чтобы затем полностью разрушиться, подобно метеоритам в земной атмосфере. Раз человеческий ум стал вести себя как взрывчатое вещество, ему необходимо было восстановить равновесие; раз он стал вести себя как растительный организм, ему необходимо было достичь пределов своего роста; раз он стал вести себя как первые создания мировой энергии - ящеры и акулы, он, стало быть, уже достиг пределов своего распространения. Если сложности, встающие перед наукой, будут расти вдвое или вчетверо каждые десять лет, то вскоре даже математика не сможет этого выдержать. Средний человеческий ум не выдерживал уже в 1850 году, а в 1900-м и вовсе не понимал стоящей перед ним задачи. К счастью, историк не нес ответственности за эти проблемы; он принимал их так, как предлагала наука, и ждал, когда его научат. Ни с наукой, ни с обществом у него не было разногласий, и на роль авторитета он не претендовал. Он так и не сумел обрести знаний, тем паче кому-то их передать; и если порою расходился во мнениях с американцами девятнадцатого века, с американцами двадцатого он не расходился ни в чем. Этим новым существам, родившимся после 1900 года, он не годился ни в наставники, ни даже в друзья и просил лишь об одном - чтобы самого его взяли в ученики, обещая быть на этот раз во всем послушным, даже если его будут попирать и топтать ногами, ибо видел, что новый американец - детище энергии угля, явно неисчерпаемой, и химической, и электрической, и лучевой, и других новых видов энергии, еще не получивших наименования, - по сравнению со всеми иными прежними созданиями природы есть не иначе как бог. И при современном темпе развития начиная с 1800 года все американцы, дожившие до 2000 года, надо полагать, будут уметь справляться с беспредельными мощностями. Все они смогут разобраться в сложнейших явлениях, не доступных даже воображению нынешнего и более раннего человека. Они будут решать задачи, далеко выходящие за пределы компетентности общества нынешнего и более ранних периодов. Девятнадцатый век будет восприниматься ими в той же плоскости, что и четвертый - оба в равной мере младенческие, - и вызывать удивление тем, что жившие тогда люди при всей скудости своих познаний и ограниченности средств сумели столь многое сделать. Возможно, им даже захочется вернуться назад, в год 1864-й, и посидеть с Гиббоном на ступенях Арачели. А пока Адамс не упускал возможности взять у жизни еще несколько уроков. В этом учитель, не сумевший дать образование и воспитание даже поколению 1870 года, не мог ему помешать. Обучали новые силы. История видела в прошлом лишь считанные уроки, которые могли быть полезны для будущего. Но один урок по крайней мере она сумела извлечь. Вряд ли можно было найти что-либо несуразнее, чем попытка американца 1800 года воспитать американца 1900 года, а с 1800 года силы, действующие в мире, возросли и числом и сложностью не меньше чем в тысячу раз. Следовательно, попытка американца 1900 года воспитать своего потомка 2000 года будет, вероятно, совсем бессмысленной - бессмысленнее даже, чем деятельность конгрессменов в 1800 году, исключая разве ту, в которой им открывалась вся степень их невежества. На протяжении миллиона, а то и двух миллионов лет поколение за поколением надрывались, не щадя собственных жизней, чтобы овладеть энергией, не переставая при этом дрожать от страха и ужаса перед той самой энергией, которую создавали. Что мог делать учитель 1900 года? Безрассудно смелый - содействовать; непроходимо глупый - сопротивляться; осмотрительный - балансировать между тем и другим, что испокон веку чаще всего пытались делать и умные и глупые. Но что бы они ни делали, сами силы будут продолжать воспитывать человека, а человеческий ум - на них реагировать. Все, на что мог рассчитывать учитель, - это учить, как реагировать. Но и эта задача сопряжена с огромными трудностями. Даже простейшие учебники обнаруживали несостоятельность прежних орудий мышления. Глава за главой заканчивались фразами, каких прежде не встречалось в подобной литературе: "причина этого явления остается непонятной", или "наука не рискует трактовать причины", или "первые шаги в истолковании причины этого явления еще предстоит сделать", или "мнения тут полностью расходятся", или "вопреки имеющимся противоречиям", или "наука развивается единственно благодаря тому, что допускает различные теории, нередко противоречивые". Воистину новому американцу придется мыслить, оперируя противоречиями, и, в отличие от четырех знаменитых кантовских антиномий, в новой вселенной не будет ни одного закона, верность которого нельзя было бы доказать от обратного. Воспитание - начиная с воспитания самого себя - было главным делом Генри Адамса на протяжении шестидесяти лет, и трудности в этом деле возрастали вместе с удвоением добычи угля, пока перспектива дождаться следующего десятилетия, чтобы в очередной - седьмой - раз убедиться в удвоении существующих сложностей, уже перестала манить воображение. Закон ускорения действовал исправно, и для его изучения вовсе не требовалось еще одного десятилетия, разве только, чтобы удостовериться, что он остается в силе. Никакой программы новому американцу Адамс предложить не мог, а заниматься выискиванием ошибок или сетованиями по их поводу было ни к чему; к тому же, по всей очевидности, очередной огромный приток новых сил был не за горами, а вместе с ним и новые формы воспитания, которые обещали быть принудительными и жесткими. Движение от единства к множественности, происходившее между 1200 и 1900 годами, шло непрерывно, отличаясь стремительным нарастанием ускорения. Уже через поколение, и даже при нынешнем, если жизнь его продлится, оно потребует иных форм воспитания. Мышление, словно поваренная соль, брошенная в некий раствор, должно будет вступить в новую фазу, где будут действовать новые законы. И так как до сих пор в течение пяти или десяти тысяч лет человеческий ум справлялся со стоящими перед ним сложностями, ничто не вызывало опасений, что он сумеет делать это и впредь - только ему придется совершить скачок. 35. NUNC AGE - ТЕПЕРЬ ИДИ (1905) Почти сорок лет прошло с тех пор, как бывший личный секретарь бывшего посланника Адамса вместе с ним самим и историком Мотли спустился по трапу в Нью-Йорке, и американское общество представилось их взору огромным караваном, чей хвост затерялся в прериях. Теперь, 5 ноября 1904 года, когда Генри Адамс вновь сошел на тот же берег, - стариком, которому было больше лет, чем его отцу и Мотли в 1868 году, - он увидел перед собой картину потрясающую - удивительную - не похожую ни на что виденное человеком доселе, и меньше всего на то, что он хотел бы видеть. Силуэт города вздымался нагромождением чудовищ, неистовствовавших в попытке объяснить то, что попирало смысл. Казалось, какая-то тайная сила вышла из повиновения и обрела полную свободу. Гигантский цилиндр взорвался, и огромные массы камня и пара взметнулись в небо. Во всем городе - в его облике и движении - присутствовало что-то истерическое, и его жители в гневе и страхе требовали на все лады, чтобы на новые силы любой ценой надели узду. Процветание, о котором даже не мечталось, могущество, какое и не снилось человеку, скорость, какой достигали разве только небесные тела, сделали мир раздражительным, взвинченным, бранчливым, неразумным и напуганным. Нью-Йорк нуждался в новых людях, и новые силы, спрессованные в корпорации и тресты, нуждались в человеке нового типа - человеке в десять раз выносливее и энергичнее, крепче волей и быстрее умом, чем прежний, - и за такого человека охотно заплатили бы миллионы. Трясясь по мостовым и читая вчерашние газеты, нельзя было не прийти к заключению, что этот новый тип человека вот-вот объявится, потому что старый уже полностью выдохся, и его неспособность идти в ногу с веком стала катастрофической. Все это видели, и на всех муниципальных выборах царил хаос. Из окна клуба на Пятой авеню наш путешественник по магистральным трассам истории взирал на суету внизу, и ему казалось, будто он в Риме, в годы правления Диоклетиана - видит анархию, сознает насилие, жаждет хоть какого-нибудь избавления, но не может понять, откуда грянет очередной удар и какое окажет действие. Две тысячи лет несостоятельности христианской веры бушевали внизу на Бродвее, а Константина Великого нигде не было видно. Не имея иного занятия, наш путешественник отправился в Вашингтон - ждать конца. В Вашингтоне Рузвельт обучал Константинов и боролся с трестами. Борьба с трестами вызывала у Адамса полное сочувствие, и не только как делу политическому и общественному, но и как способу движения. Тресты и корпорации стояли, как правило, за новую силу, рвущуюся к власти с 1840 года, и внушали отвращение своей неуемной и беззастенчивой энергией. Они круто ломали прежнее, круша все вековые устои и ценности, как винты океанского парохода - сельдяной косяк. Они разрывали общество на клочки и топтали его ногами. Одна из первых жертв, гражданин города Куинси, 1838 года рождения, давно уже научился подчиняться и молчать: он знал, что, согласно законам механики, всякое изменение в движении действующих сил может только ухудшить положение. Но при всем при том ему было крайне любопытно увидеть, появится ли в результате этого столкновения сил человек нового типа, ибо никаких иных энергий, способных произвести его на свет, по-видимому, уже не оставалось. Новый человек мог родиться только из связи между новыми энергиями и старыми. И те и другие, как видно из всего здесь сказанного, были знакомы Адамсу с детства, и ни те, ни другие не склоняли его как судью на свою сторону. А если у какого-нибудь судьи имелись основания быть беспристрастным, то им был Адамс. Ничто так не интересовало его и не вызывало симпатии, как новый человек, однако чем дольше он вглядывался в происходящее вокруг, тем меньше ему удавалось этого нового человека различить. Что касается сил, стоящих за трестами, то они были более или менее на виду: тресты обладали крепкой организацией, оснащенной школами, соответствующей подготовкой, средствами и четкой задачей. Что же касается сил, поддерживающих Рузвельта, то тут почти ничего не было известно: ни крепкой спаянностью, ни правильной подготовкой, ни ясными целями они похвастать не могли. Народ не имел ни малейшего понятия, какой практической системы ему добиваться и какого рода люди могли бы ею управлять. Главная задача заключалась не столько в том, чтобы контролировать тресты, сколько в том, чтобы создать общество, способное ими управлять. Новый американец мог быть только либо порождением новых сил, либо случайной мутацией в природе. Увлечение механической энергией уже достаточно исковеркало мышление американца, и Рузвельт, предпринимавший героические усилия, чтобы вернуть ему прежний прямой ход, несомненно, заслуживал активной поддержки и всеобщей симпатии, и прежде всего со стороны тех же трестов, если в них сохранилось хоть что-то человеческое. Тем не менее по-прежнему открытым оставался вопрос: что является главным фактором воспитания - человек или природа, разум или движение? Механическая теория, в основном принятая наукой, по-видимому, требовала, чтобы правил закон массы. А если так, поступательное движение будет продолжаться, как прежде. Так или иначе, воспитание по канонам девятнадцатого века было теперь так же бесполезно, даже превратно, каким было бы воспитание по канонам восемнадцатого века для ребенка, родившегося в 1838 году. Но у Адамса находились и более веские причины придерживать язык. Динамическая теория истории волновала его теперь не больше, чем кинетическая теория газов. Однако, пожалуй, с ее помощью все же можно было оценить движение человечества, а чтобы выяснить, верна она или неверна, требовалось тридцать лет. При подсчитанном ускорении голова метеорного потока должна была скоро пройти перигелий. А потому спорить казалось бесцельным, дискутировать - бесполезным, и молчание, как и добрый нрав, являлось выражением здравого смысла. Если ускорение, измеряемое развитием и рациональным использованием сил, будет происходить в том же темпе, в каком шло начиная с 1800 года, математику 1950 года не составит труда начертить орбиту для прошлого и будущего движения человеческой расы с не меньшей точностью, чем для ноябрьского потока метеоритов. Подобная точка зрения, естественно, раздражала участников игры, как решение судьи нередко возмущает зрителей. Сверх того, такая точка зрения была глубоко аморальна и вела к отказу от усилий. Но, с другой стороны, она поощряла предвидение и помогала избавиться от тщетной работы ума. Пусть это еще не было воспитанием, но здесь открывался путь к рациональному использованию сил, необходимых для воспитания нового американца. И на этом Адамс мог считать свое дело конченым. На этом с жизнью тоже было кончено. Природа сама воспитала своего рода сочувствие к смерти. В Антарктике на леднике, поднимавшемся на пять тысяч футов над уровнем моря, капитан Скотт обнаружил мертвых тюленей: животные, собрав последние силы, выбросились на ледяное поле, чтобы спокойно умереть. "Если бы мы не видели эти останки собственными глазами, - записал Скотт, - то ни за что бы не поверили, что умирающий тюлень мог протащиться пятьдесят миль по бугристому крутому склону ледника", но "тюлени перед смертью, видимо, часто выползают на берег или на лед - возможно, из инстинктивного страха перед морскими хищниками". В Индии Пуран Дасс, завершив свою политическую деятельность, предпочел уединиться и умереть среди ланей и обезьян, а не среди людей. Даже в Америке золотая осень жизни, как и само это время года, должна быть немного солнечной и немного грустной, со всем богатством и глубиной тонов, - только не суетной. Вот почему Адамсу нередко казалось, что его пассивное существование в неизвестности ближе природе, чем популярность Хея. У нормального животного инстинкт охоты в крови, и историки не являются здесь исключением: каждому хочется травить своих медведей, но и тюлень в свою очередь не испытывает ни малейшего желания быть в старости замученным тварями, у которых нет ни силы, ни зубов, чтобы покончить с ним разом. Прибыв в Вашингтон 14 ноября 1904 года, Адамс тотчас увидел, что Хею необходимо отдохнуть. Миссис Хей также просила Адамса быть готовым помочь ей сразу по окончании сессии конгресса вывезти мужа в Европу, и, хотя сам он вначале заявлял, что об этом не может быть и речи, силы его с каждым днем таяли, спорить он уже не мог и в конце концов сдался без боя. Он охотно оставил бы свой пост и ушел на покой, подобно Пурану Дассу, не восстань против этого президент и пресса. Тем не менее он то и дело заговаривал об отставке, а друзья не могли посоветовать ему ничего определенного. Адамс и сам, горячо желавший, чтобы Хей завершил свою карьеру заключением мира на Востоке, мог только убеждать его, что честолюбие попирается честолюбием и что венок миротворца стоит креста мученика, но крест был у всех на виду, а будет ли венок - оставалось неизвестным. Адамс находил, что выведенная им формула русской инерции, к сожалению, оказалась справедливой. России, насколько он мог судить, следовало начать переговоры о мире сразу после падения Порт-Артура 1 января 1905 года, но у нее, очевидно, недостало энергии, и она продолжала ждать - ждать уничтожения своего флота. Задержка эта длилась ровно столько времени, сколько было отпущено Хею. К концу сессии, которая закрылась 4 марта, силы Хея были уже совсем на исходе, и 18 марта он с трудом поднялся на борт парохода, отправлявшегося в Европу, однако уже на полпути заметно ожил и держался так же весело, как в ту пору, когда сорок четыре года назад впервые вошел в Марко-хаус на К-стрит. Облака вокруг заходящего солнца не всегда окрашены в мягкие тона, в особенности на взгляд тех, чьи глаза прикованы к вечности; во всяком случае, для них это зрелище овеяно грустью. Друзей провожают до последнего порога жизни и говорят "до свидания" с улыбкой. Скольких Адамс уже проводил! Хей медленно гулял по палубе; он не питал никаких иллюзий, твердо знал, что уже не вернется к работе, и легко говорил о смерти, которая могла настичь его в любой час, рассуждая то о политике, то о вечности; лихорадка власти отпустила его, разве только угнетала мысль, что он оставит после себя несколько незавершенных дел. Тут ничего не стоило, даже не кривя душой, ему помочь. Достаточно было, искренне смеясь над дюжиной договоров, лежащих замороженными в комнате сенатских комиссий, словно бараньи туши в мясной лавке, напомнить ему о том, чего он достиг. За восемь лет пребывания на посту государственного секретаря Хей разрешил почти все проблемы, издавна стоявшие перед американской администрацией, и не оставил почти ни одной, которая могла бы вызвать неудовольствие у его преемника. Усилиями Хея великие атлантические державы объединились, составив рабочий механизм, и даже Россия, по всей очевидности, была близка к тому, чтобы войти в это сообщество разумного равновесия, основанного на разумном распределении сфер деятельности. Впервые за пятнадцать столетий истинный римский pax [мир (лат.)] был не за горами, и, если бы удалось добиться такого положения, это была бы заслуга Хея. Единственное, что он мог еще сделать, - это заключить мир в Маньчжурии, но, случись даже самое худшее, и континент пошел бы на континент войной, Хею не стоило жалеть, что не придется стать свидетелем этой катастрофы. Подобный взгляд сквозь розовые очки помогал утишить боль, которую испытывает каждый уходящий в отставку государственный деятель, - и обычно с полным основанием. И сейчас не к чему было вписывать точные цифры в дебет и кредит. К чему раздувать стихии сопротивления и анархии? И без того, пока "Кретик" приближался к Марокко, кайзер уже спешил умножить свои цифры. И не только кайзер; всех, казалось, охватила паника. Хаос только ждал, когда Хей спустится на берег. А пока, прибыв в Геную, путешественники укрылись на две недели в Нерви, и Хей, который не занимался, да и не чувствовал потребности заниматься делами, быстро набирал силы. Потом друзья перебрались в Наугейм, где Хей чувствовал себя не хуже. Пробыв там несколько дней, Адамс отбыл в Париж, оставив Хея принимать курс лечения. Врачебные прогнозы звучали обнадеживающе, а письма Хея - как всегда, юмористически и беспечно. До последнего дня в Наугейме он с неизменной радостью сообщал, что дела его идут на поправку, и шутливо, с легкой иронией описывал своих врачей. Но когда три недели спустя он, кончив курс лечения, появился в Париже, с первого взгляда было видно, что он не восстановил силы, а возвращение к делам и необходимость давать интервью быстро его доконают. Он и сам сознавал это, и в последнем разговоре перед тем, как отплыть в Лондон и Ливерпуль, подтвердил, что считает свою деятельность конченой. - Вам нужно еще продержаться ради мирных переговоров, - возразили ему. - У меня уже нет времени, - сказал он. - Ну, на это потребуется совсем немного, - прозвучало в ответ. И то и другое было верно. Но тут все кончилось. Сам Шекспир не нашел ничего, кроме избитых слов, чтобы выразить то, что невозможно выразить: "Дальнейшее - молчанье!" Обычные слова из самых обиходных в речи, передающих самую банальную мысль, послужили Шекспиру, и лучше пока еще никто не сумел сказать. Несколько недель спустя, направляясь в "Арменонвиль", чтобы пообедать в тени деревьев, Адамс узнал, что Хея больше нет. Он ждал этого известия и, думая о Хее, был даже рад, что его друг умер так, как дай-то бог умереть каждому, дома или за границей, - в зените славы, оплакиваемый целым миром и не утративший власти до самого конца. Сколько императоров и героев увядали в ничтожестве, забытые еще при жизни! По крайней мере этой участи для друга он мог не опасаться. Нет, не внезапность удара и не чувство пустоты заставили Адамса погрузиться в гамлетовскую бездну молчания. Кругом веселым половодьем разливался вольный Париж - любимое пристанище Адамса, - где земная тщета достигла высшей точки своей суетности за всю человеческую жизнь и где теперь ему слышался тихий зов - дать согласие на отставку. Пора было уходить. Трое друзей начали жизнь вместе, и у последнего из троих не было ни основаниями соблазна продолжать жить, когда другие ушли из жизни. Воспитание завершилось для всех троих, и теперь лишь за далеким горизонтом можно было бы оценить, чего оно стоило, или начать его сначала. Быть может, когда-нибудь - скажем, в 1938 году, в год их столетия, - им позволят всем вместе провести на земле хотя бы день, чтобы в свете ошибок своих преемников уяснить себе, какие ошибки они совершили в собственной жизни; и, быть может, тогда впервые, с тех пор как человек, единственный из всех плотоядных, принялся за свое воспитание, они узрят мир, на который ранимые и робкие натуры смогут смотреть без содрогания. ЖИВОЙ СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ США Наряду с прославленными жанрами романа, поэмы, драмы издавна существует жанр более скромный, но не менее почтенный. Это мемуары - повествование о реальных событиях и людях прошлого на основе личных впечатлений. Начало этой традиции восходит к воспоминаниям древнегреческих историков. Целые эпохи общественного и литературного развития различных стран запечатлены в воспоминаниях Бенвенуто Челлини, Сен-Симона, Гете, Стендаля, Гейне, Франса, Роллана, Тагора и многих других писателей, известных русскому читателю в переводах. В России книги подобного жанра, весьма многообразного в своей эстетической и повествовательной манере, особое значение приобретают начиная с прошлого века. Здесь и "Былое и думы" Герцена, и воспоминания декабристов, "Семейная хроника" Аксакова, литературные мемуары Панаевых, Тургенева, Гончарова и других, "История моего современника" Короленко и автобиографическая трилогия Горького. В Америке мемуарный жанр зародился в сочинениях первых писателей-хроникеров XVII века, формировался в знаменитой "Автобиографии" Бенджамина Франклина, пережил расцвет в XIX столетии, когда вышли многочисленные воспоминания об американской революции и Гражданской войне, а в XX веке ознаменовался появлением писательских воспоминаний, среди которых выделяются книги "Праздник, который всегда с тобой" Э.Хемингуэя, "История рассказчика" Ш.Андерсона, "Это я, господи" Р.Кента, "Воспоминания" У.Дюбуа. Одной из наиболее признанных книг американской мемуаристики давно считается "Воспитание Генри Адамса" (1907) - автобиография писателя, историка и публициста, написанная в третьем лице. Чем явилась книга Адамса для Америки и чем она интересна сегодня? Адамс стал одним из первых выразителей "американской мечты" - понятия, в котором переплелись иллюзии и надежды американского народа на счастливое будущее. На американский континент съезжались люди, нередко обиженные судьбой у себя на родине. Они везли с собой надежду обрести "новое небо и новую землю", мечту о процветании, о всеобщем благоденствии. Эта мечта, в основе своей демократическая, нашла отражение во многих книгах американских писателей. Однако единой "американской мечты" не существует. В истории США и их общественной мысли всегда существовало две мечты: буржуазно-апологетическая и демократическая. С одной стороны, мечта американских трудящихся о равенстве и братстве, мечта негритянского населения и других национальных меньшинств о гражданских правах; с другой стороны, провозглашение "американского образа жизни" подлинным выражением "американской мечты". Подобно тому как "царство разума" просветителей оказалось "идеализированным царством буржуазии", а "вечная справедливость" обернулась буржуазной юстицией, так "американская мечта" низведена ныне до рекламы американской буржуазной демократии. Г.Адамс выступил провозвестником "американской мечты" как национальной идеи американского народа. Хотя сам термин получил права гражданства лишь в 1931 году в книге американского историка Джеймса Т.Адамса "Эпос Америки", идея "американской мечты" была сформулирована еще Р.У.Эмерсоном в книге "Черты английского народа" (1856). Рассказывая о своей поездке в 1848 году в Европу, он вспоминает, что там ему как-то задали вопрос: "Существует ли американская идея и есть ли у Америки подлинное будущее?" В тот момент Эмерсон подумал не о лидерах партий, не о конгрессе и даже не о президенте и правительстве, а о простых людях Америки. "Бесспорно, существует, - отвечал он. - Однако те, кто придерживается этой идеи, - фанатики мечты, которую бесполезно пытаться объяснить англичанам: она не может не показаться им смешной. И все же только в этой мечте заключена истина" [Emerson R.W. The Complete Works. N.Y., Current Opinion Edition, 1923, vol.5, p.286-287]. Идеи Эмерсона были восприняты Адамсом в новых исторических условиях, когда США вступали в эпоху империализма, когда пересматривались прежние концепции американской истории и создавалось новое понимание американизма, в чем он принял самое непосредственное участие. В 1884 году он писал, что американский демократ "живет в мире мечты и принимает участие в событиях, исполненных поэзии в большей степени, чем все чудеса Востока" [Adams H. The Formative Years. A History of the United States During the Administrations of Jefferson and Madison. Ed. by H.Agar. Boston, Houghton Mifflin Co., 1947, v.1, p.90]. Развивая эту мысль, Адамс склоняется к идее избранности американского народа и утверждает, что американцам уготовано "управление миром и руководство природой более мудрым способом, чем когда-либо прежде в истории человечества". И поныне Адамс является для Америки одним из исконных выразителей "американской мечты", провозгласивших (вслед за Г.Мелвиллом, У.Уитменом) особый характер американского народа и особую миссию, предназначенную ему в истории. Именно эти настроения и в то же время разочарование в "американской мечте" получили свое выражение в "Воспитании Генри Адамса". По словам американского литературоведа Роберта Спиллера, для более молодого и менее разочарованного поколения американцев, чем то, к которому принадлежал сам Адамс, его книга "превратилась в Библию", ибо в ней они обнаружили свой собственный голос, свои представления о прошлом, настоящем и будущем Америки. Со временем "Воспитание", как всякое значительное произведение литературы, стало объектом мифологизации, в него вкладывалось читателями представление об "американской мечте" в наиболее полном виде. Произошло определенное переосмысление книги, превратившее ее в памятник литературы, исполненный некоего скрытого, эзотерического смысла. Это и позволило американцам воспринимать ее в наше время как произведение, несущее "сверхтекстовое" содержание. При этом пессимизм и разочарования Адамса как бы сбрасывались со счетов, так же как и его вывод о деградации американской буржуазной демократии. Генри (Брукс) Адамс (1838-1918) родился в Бостоне в семье, давшей Америке двух президентов, посла в Англии и целую плеяду историков - самого Генри Адамса и его двух братьев Чарлза и Брукса. Прадед писателя Джон Адамс был участником американской революции, избирался делегатом первого и второго Континентальных конгрессов (1774-1777) и стал вторым президентом страны. Дед - Джон Куинси Адамс - умерший, когда мальчику исполнилось десять лет, был шестым президентом США (1825-1829), а ранее первым американским посланником в России, дипломатические отношения с которой установились в 1809 году. Пребывание в президентской должности стало своего рода семейной традицией Адамсов, а Белый дом считался в семье чем-то вроде родового поместья, в котором чуть было не поселился и третий представитель этого рода - отец писателя. Когда Генри был ребенком, ирландец-садовник как-то сказал ему: "Небось думаешь, тоже выйдешь в президенты!" Для мальчика было открытием, что в этом можно сомневаться. Жизнь в таких условиях с детства была наполнена историческими реминисценциями. Дом Адамсов в Бостоне как бы застыл в новоанглийском пуританизме XVIII века, его традициях и преданиях. В гостях часто бывали те, кто занимал видное место в политической истории Америки прошлого века. Осенью 1858 года Адамс, проучившийся четыре года в Гарвардском университете, отправился в Берлин изучать гражданское право, хотя ни он, ни его родители не знали, что такое гражданское право и зачем оно ему. В Берлине обнаружилось, что он плохо знает немецкий. Пришлось взяться за его изучение, но оказалось, что он не обладает способностью к языкам. Друзья, в которых у Генри никогда не было недостатка, увлекли его в пивные, музыкальные и танцевальные залы. Оставив помыслы о гражданском праве, Адамс отправился с друзьями в прогулку по Тюрингии, провел несколько весенних дней в Дрездене и два года туристом путешествовал по Германии, Бельгии, Голландии, Италии, Франции. Особенно запомнился ему майский вечер 1860 года в Риме, когда он с путеводителем в руках сидел на ступенях церкви Санта-Мария ди Арачели, где за столетие до того Эдварду Гиббону, которого Адамс почитал величайшим английским историком, пришла мысль написать историю упадка и разрушения Римской империи. Этот вечер Адамс считал решающим в своем духовном развитии и не раз возвращался к нему в автобиографической книге, написанной в старости. Однако восприятие окружающего Адамсом было совсем иным, чем у Гиббона: английский историк смотрел на римские развалины, думая о том, что над ними восторжествовало христианство; американского туриста волновал вопрос о неизбежном крахе нынешней цивилизации. "Ведь стоило поставить слово "Америка" на место слова "Рим", и вопрос этот становился личным". Вернувшись осенью 1860 года в США, Адамс стал секретарем своего отца-конгрессмена, стремившегося в то напряженное время изыскать компромисс, позволяющий сохранить единство Союза штатов. Тогда же в бостонских газетах появляются первые политические статьи Генри Адамса, не привлекшие, правда, к себе особого внимания. В канун Гражданской войны, в марте 1861 года, президент Линкольн назначает отца Генри Адамса послом в Англии. Отец взял с собой сына в Лондон в качестве секретаря, так же как когда-то его отец, Джон Куинси, назначенный посланником в России, взял его с собой в Петербург. Генри отправился с отцом в Англию уже после начала Гражданской войны. Проведенные в Англии семь лет - самый интересный и, может быть, самый важный период его жизни. Еще до отъезда в Англию Генри договорился, что будет посылать корреспонденции для газеты "Нью-Йорк таймс", которые затем сыграли определенную роль в поддержке многотрудной миссии его отца. Английское правительство, объявив формально нейтралитет, на деле признавало мятежных южан воюющей стороной и оказывало им поддержку. Таково было положение, когда американский посол с сыном-секретарем высадились на английском берегу. В Англии Генри познакомился со многими знаменитостями того времени, встречался с геологом Чарлзом Лайеллом, беседовал с экономистом Джоном Стюартом Миллем, писателями Ч.Диккенсом, Р.Браунингом, А.Суинберном. Как секретарь американского посла, он видел, какой ненавистью пылали правительственные сферы Англии к борьбе Севера за единство штатов и к Линкольну, главному поборнику этой идеи. В Лондоне "придумали некое чудище и придали ему образ Авраама Линкольна", писал Адамс. Ослабление Соединенных Штатов виделось английским государственным деятелям желанным итогом Гражданской войны, который позволил бы им сохранить свое превосходство. Французский император Наполеон III шел еще дальше. Он предлагал вернуть всю Америку в прежнее, зависимое от Европы положение. Когда летом 1868 года Генри Адамс наконец вернулся в Америку, то испытал глубокое разочарование, ибо страна стала иной, а он, "пережиток восемнадцатого века" (как сам называл себя), всегда на полвека отставал от современности. Ему пришлось постигать все заново и в атмосфере, враждебной полученному им в Англии воспитанию. Тем не менее пружины власти в США предстали перед Адамсом во всей их неприглядности. Коррупция администрации Гранта и его преемников на посту президента потрясла Адамса, если вообще что-либо могло потрясти столь рационально и научно-исторически мыслящего человека, каким был Адамс. Администрация Гранта губила людей тысячами, а пользу из нее извлекали единицы. С убийственным сарказмом говорит Адамс о периоде Реконструкции, последовавшем за Гражданской войной: "Прочтите список конгресса и тех, кто служил в судебных и исполнительных органах в течение двадцати пяти лет с 1870 по 1895 год, и вы почти не найдете имен людей с незамаранной репутацией. Период скудный по целям и пустой по результатам". Девять десятых политической энергии, свидетельствует Адамс, растрачивалось на пустые попытки подправить, подновить политический механизм всякий раз, когда он давал сбой. В 1870 году Адамс становится профессором Гарвардского университета и редактором журнала "Североамериканское обозрение", в котором он постоянно печатался. Ему принадлежат биографии Альберта Галлатина, министра финансов при президенте Джефферсоне (1879), виргинского политического деятеля Джона Рэндолфа (1882), поэта Джона Кэбота Лоджа (1911), статьи по истории, политике и экономике. Однако как историк Адамс снискал известность прежде всего своей 9-томной "Историей Соединенных Штатов во времена правления Джефферсона и Медисона" (1889-1891), после выхода которой он был избран президентом Американской исторической ассоциации. Идеи ранних работ Адамса-историка существенно отличались от его поздних концепций, выраженных в "Истории" и особенно в "Воспитании". Советский историк И.П.Дементьев отмечает, что Г.Адамс первоначально выступил пропагандистом "тевтонской теории" в США. В 1873/74 академическом году он вел в Гарвардском университете семинар по изучению англосаксонских институтов, а два года спустя опубликовал работу "Очерки англосаксонского права", где рассматривал некую общность, якобы имевшуюся у народов тевтонского происхождения. Существенное влияние на концепцию Адамса оказала книга английского историка Э.Фримена "Сравнительная политика и единство истории" (1873; рус. пер. 1880), которая дала толчок развитию американской интерпретации доктрины англосаксонизма. Односторонне применяя методы сравнительного литературоведения и мифологии, Фримен рассматривал политические институты вне социально-экономических условий, их породивших, а сходные черты политического устройства в разных государствах в различные исторические периоды объяснял расовой общностью. Особыми способностями к созданию конституционных учреждений обладало, по его мнению, тевтонское племя, англосаксы, перенесшее в V веке свои политические институты на Британские острова. Протестанты, колонизировавшие Новую Англию в XVII веке, передали тевтонское политическое наследство Америке. С наибольшей силой тевтонский характер проявился не в Германии, считал Фримен, где мешало влияние романской расы, а в Англии и США. Обращение американских историков англосаксонской школы к тевтонской теории и "сравнительной политике" было продиктовано прежде всего стремлением найти более убедительное обоснование "исключительности" американских конституционных учреждений, нежели объяснение, выдвинутое ранее школой Дж.Банкрофта. Историки школы Банкрофта, господствовавшей в американской историографии до последней трети XIX века, ссылались на волю божественного провидения, которое помогало утвердить демократию на американском континенте. "Сравнительная политика давала дополнительные аргументы для традиционной апологетики буржуазной демократии, относя ее происхождение в глубь веков" [Дементьев И.П. Идейная борьба в США по вопросам экспансии (на рубеже XIX-XX вв.). М., МГУ, 1973, с.66]. История как наука находилась в то время в Америке на уровне занимательного повествования о делах минувших дней. Развлекательное начало явно преобладало над научным. Адамс не без основания писал, что после английского историка Э.Гиббона, жившего в XVIII веке, "история потеряла всякий стыд. Она на сто лет отстала от экспериментальных наук. Несмотря на все свои потуги, она давала меньше, чем Вальтер Скотт и Александр Дюма". В обращении к Американской исторической ассоциации "Тенденции в изучении истории" (1894) Адамс выступил с утверждением, что история должна основываться на достижениях естественных наук, что смысл и значение история получает лишь тогда, когда обращается к обобщениям, плодотворным и поучительным не только для рассматриваемой цепи исторических событий. Все последующие годы Адамс неустанно пытался приложить опыт физики и других естественных наук к всеобщей истории и истории Соединенных Штатов. Обращаясь к художественному изображению американской жизни, писатель преодолевал узконационалистическую трактовку "американской мечты" как мира чудес, в котором якобы живет американский демократ. В романе "Демократия" (1880), напечатанном анонимно из-за содержащихся в нем разоблачений правящей американской верхушки (авторство Адамса стало известно только после его смерти), показана коррупция вашингтонских властей, мошенничества при выборе президента. В книге описаны реальные факты жизни Белого дома и его окружения. В образе делового и решительного сенатора Рэтклифа, типичного американского политического деятеля, современники угадывали сенатора Джеймса Блейна, замешанного в скандальных сделках с железными дорогами, из-за чего он не прошел в президенты в 1876 году. Позднее Адамс кратко, но выразительно обрисовал его в "Воспитании". Роман "Демократия" открывает литературную традицию низведения с пьедестала "отца отечества" Джорджа Вашингтона и других деятелей американской революции, продолженную в наше время в романах Гора Видала. Непривлекательные личные качества первого президента