ри различных типа. -- "Дело с "казной".-- Дядя Пиня пляшет "На подсвечниках" У Нохума Вевикова, отца героя этого повествования, было два брата: Пиня Вевиков и Нисл Вевиков -- тот самый, о котором упоминалось выше. И замечательно, что каждый из братьев был особого склада и ни капли не походил на другого. Старший -- Нохум Вевиков -- объединял в себе, как мы уже знаем, хасида и ревнителя просвещения, философа и молельщика, знатока талмуда и острослова. Характером он обладал тихим, замкнутым и несколько мрачным. Другой -- Пиня Вевиков -- отличался благочестием и носил длиннейший талескотн.* Это был красавец мужчина, с красивой бородой и смеющимися глазами. По натуре он был очень живой, общительный, во всяком деле советчик; славился он еще и как мастер по части обрезания -- не из-за денег, боже упаси! -- а просто из любви к богоугодному делу. Одним словом, это был шумный человек, вечно занятый чужими делами, спорами, конфликтами, третейскими судами, тяжбами вдов, сирот и просто бедняков. А обязанности старосты в синагоге, в молельне, в погребальном братстве, в обществах любителей мишны и псалмов! Все эти дела были ему, пожалуй, дороже собственной удачи на базаре или на ярмарке. Ему уже не раз приходилось расплачиваться за них. Но если это угодно богу, -- ничего не попишешь! Ведь чем сильней страдаешь, тем выше заслуга перед создателем, и жаловаться тут не приходится, иначе заслуга не в заслугу. Припоминается, например, такая история. Как-то должны были состояться торги на откуп почты. Конкуренты предложили будущему содержателю почты поделить между ними известную сумму, для того чтобы они не сорвали ему дела: они не будут набивать цену, и он не потерпит убытка. Но ведь конкурентам доверять нельзя, поэтому деньги решили передать в надежные руки. А кто надежнее Пини Вевикова? Оставили у него деньги и отправились на торги. Но тот, кто оставил этот залог, подстроил штуку: он сделал вид, будто вовсе отказывается от торгов, забрал деньги и показал всем кукиш. Конкуренты, конечно, донесли куда следует. И тогда взялись сначала за того, кто дал деньги, а затем и за второго, который принял их на хранение: "Простите, уважаемый, что за история у вас произошла?" И бедный Пиня Вевиков рассказал все, как было. Его судили за обман "казны", и счастье еще, что он не попал в тюрьму, а отделался денежным штрафом. Вы думаете, что это проучило его? Ошибаетесь.. Чужие заботы--все, что пахнет общиной и благом для ближнего, -- так и остались для него важнее собственных дел. О том, что он готов бросить базар или ярмарку, чтобы поспеть к обряду обрезания, и говорить нe приходится, недаром ведь он считался мастером этого дела. А выдать замуж убогую сироту и плясать всю ночь с ее бедными родственниками,--это ведь наверняка доброе дело, которое не так уж часто попадается. Заговорив о танцах, трудно удержаться и не выразить изумления по поводу его таланта. Откуда взялось у такого богобоязненного еврея умение танцевать? Где он учился этому? Кто мог в те времена научить его искусству танца? Ему ничего не стоило сплясать "русского", "казачка", "хасида". -- Тише! Пиня Вевиков будет танцевать "хасида". -- Расступись, люди! Реб Пиня Вевиков спляшет "казачка". Или: -- Женщины, в сторону! Пиня Вевиков покажет нам "русскую"! И публика расступалась, давая ему место. И дядя Пиня "танцевал хасида", "плясал казачка" и "показывал русскую"... Собравшиеся толпились вокруг и диву давались. Чем бедней была свадьба, тем шумней веселье. То есть чем бедней были родственники новобрачной, тем усердней плясал дядя Пиня и показывал такие штуки, которые действительно достойны удивления. И это исключительно из желания сделать доброе дело -- позабавить жениха и невесту. Надо было видеть, как Пиня Вевиков, ко всеобщему удовольствию, танцевал "На подсвечниках" с горящими свечами или "На зеркале" -- так легко, так грациозно, словно какой-нибудь прославленный артист. На такой танец в нынешние времена пускали бы только по билетам и заработали бы немало денег. Капота сброшена, талескотн выпущен, рукава засучены, брюки, само собой, заправлены в сапоги, а ноги еле-еле касаются пола. Дядя Пиня запрокидывает голову, глаза у него чуть прикрыты, а на лице вдохновение, экстаз, как во время какой-нибудь молитвы. А музыканты играют еврейскую мелодию, народ прихлопывает в такт, круг становится все шире, шире, и танцор, обходя подсвечники с горящими свечами, танцует все неистовей, все восторженней. Нет, это был не танец! Это было, я бы сказал, священнодействие. И я снова задаю себе тот же вопрос: каким образом этот богобоязненный еврей достиг подобного совершенства в танце? Где он научился этому! И кто мог его обучить? Увлекшись танцами, мы забыли третьего брата, Нисла Вевикова, о котором скажем несколько слов в следующей главе. 17. ДЯДЯ НИСЛ И ТЕТЯ ГОДЛ Дядя Нисл "гуляет". -- В почете у "начальства". -- Не жена, а несчастье. -- Представился чиновником, натворил бед и уехал в Америку. -- Искра поэзии В то время как два старших брата -- Нохум и Пиня Вевиковы--были правоверными хасидами, младший брат, Нисл Вевиков, или, как он в последнее время величал себя, Нисл Рабинович, был совершенно светским человеком, одевался щеголем: сзади на капоте разрез -- это называлось в те годы "ходить франтом" или "одеваться немцем", -- лакированные штиблеты с пряжками, сильно подвернутые пейсы. И держался он демократически. Например, в синагоге он имел, как и все уважаемые обыватели, место у восточной стены, но сидел на лавке у входа и, держа в руке Пятикнижие с комментариями Моисея Мендельсона*, рассказывал простым людям истории о реб Мойшеле Вайнштейне, о Монтефиоре, о Ротшильде. У него был бас, и он немного пел, любил посмеяться и умел заставить смеяться других. Больше всего ему нравилось смешить девушек и женщин. Стоило ему только захотеть, и они покатывались со смеху. Чем он брал, трудно сказать. От каждого его слова они хохотали до упаду. А какой это был забавник! Без него свадьба не в свадьбу была, скорей походила на похороны. Нисл Вевиков, или Нисл Рабинович, мог воскресить мертвого, мог любого заставить болтать, смеяться, плясать. Разница между ним и дядей Пиней состояла в том, что дядя Пиня сам танцевал, а дядя Нисл умел заставить танцевать других. На любой гулянке все пили, все пели и плясали вместе с ним. Со становым приставом они, бывало, в шутку менялись шапками, и начиналось веселье. Вообще Нисл Рабинович был с начальством на короткой ноге и заправлял местечком твердой рукой, точно и сам был начальником. К тому же он отличался бойкостью речи и говорил по-русски без запинки: "Между прочим, ваша милость, позвольте вам покурить на наш счет и чтобы не было никаких каков!" (То есть будьте любезны, курите наши папиросы, и без никаких!) Не только евреи, но и христиане уважали его: "Ходим до Ниселя: вiн дiло скаже, i чарка горiлкi буде". (Пойдем к Нислу, он и дело скажет, и стаканчик водки будет.) Путаться в общественные дела он любил еще больше, чем дядя Пиня. Он постоянно с кем-нибудь из-за кого-нибудь бывал в конфликте, и ему казалось, будто он знает все законы. Шутка ли, еврей говорит по-русски так, что не узнаешь в нем еврея, и к тому же он в таких близких отношениях с начальством -- старосту колотит, как собаку, со старшиной пьет всю ночь в своем собственном шинке, а со становым приставом целуется, как с братом. Но насколько значителен был дядя Нисл в городе, настолько незначителен он был в глазах собственной жены, тети Годл (все великие люди--ничто в глазах своих жен). Тетя Годл, маленькая чернявая женщина, держала своего большого мужа в великом страхе. Замечательно, что крупный, высокорослый дядя Нисл, уважаемый начальством и бесподобно изъяснявшийся по-русски, вечно веселый, расфранченный кавалер, желанный гость в женском обществе, покорно сносил от своей маленькой жены и удары подушкой по голове и шлепки мокрым веником по щегольскому сюртуку. Она предпочитала большей частью колотить своего мужа веником по праздникам, в особенности в праздник торы, к тому же на глазах у всего народа. "Пусть знают все, какого мужа имеет его жена!" Он же превращал это в шутку и, запершись с гостями в зале, откупоривал бутылку за бутылкой. Раскрывал в погребе все бочки с солеными огурцами, вытаскивал из печи все горшки и горшочки--производил форменный погром в доме, а потом отдувался за это три недели подряд. Но дело стоило того--недурно повеселился! Интереснее всего то, что без тети Годл дядя Нисл и шагу не делал. Он считал ее умницей и всегда оправдывался: она, мол, из Корсуни, город есть такой в Киевской губернии, а корсунцы, видите ли, люди вспыльчивые... Против этого есть только одно средство, говорил он, жемчуг. Если бы господь помог ему купить жене крупный жемчуг, характер ее совершенно изменился бы. "Я знаю средство получше",-- попытался однажды открыть ему глаза старший брат, Нохум, и сообщил на ухо секрет, от которого дядю Нисла бросило в дрожь. -- Боже упаси! Сохрани бог и помилуй! -- Послушай меня, Нисл! Сделай, как я тебе говорю, и будет тебе хорошо и спокойно! Что это был за совет, обнаружилось позже, много времени спустя. Тетя Годл сама растрезвонила секрет по городу. Она шипела и ругалась, с пеной у рта поносила весь род своего мужа. "Семейка!--другого названия у нее для Рабиновичей не было.--Бить жену для них обычное дело... Но руки у них отсохнут, прежде чем они дотронутся..." Всему местечку было известно, что жена Нисла Рабиновича отравляет ему жизнь, хотя он силен в мире и даже "начальство" без него не обходится. Лучше бы уж ему не быть важной персоной. Именно то, что он был важной персоной, и погубило его, хотя в конечном счете все обернулось хорошо и для него и для его детей, осчастливило его потомство на вечные времена. Об этом повествует история, которая может показаться выдумкой, но я передаю ее так, как слышал. В небольшом местечке, недалеко от Воронки, кажется в Березани, мужики вынесли приговор о выселении одного еврея. Что тут делать? Прибежали к Нислу Вевикову, он же Нисл Рабинович. Как же иначе, человек в таком почете у начальства, так замечательно говорит по-русски, со становым приставом целуется! Дядя Нисл бросился было к приставу. Но тот ничем не мог помочь; все зависит от исправника. А исправник, во-первых, новый человек, а во-вторых, настоящий злодей. Что же все-таки делать? Как можно допустить, чтобы разорили человека, пустили по миру целую семью? "Погодите, дело будет в шляпе, все уладится!"--сказал дядя Нисл и выкинул такую штуку: он раздобыл где-то мундир и, нарядившись исправником, примчался в деревню на почтовых с колокольцами; велел позвать к себе старшину со всей "громадой" и раскричался на них: "Как вы смеете, такие-сякие!" Он топал ногами, как настоящий исправник, кричал, что это "не по закону", разорвал приговор в клочья и предупредил мужиков, что если они посмеют жаловаться на него губернатору, то пусть знают, что он, новый исправник, приходится губернатору дядей со стороны матери и что его жена состоит в родстве с министром "внутренних и внешних дел". Кто донес--неизвестно, но происшествие с разорванным приговором и история про губернатора и про министра "внутренних и внешних дел" вскоре всплыла: возникло "дело", и прыткого дядю, с вашего разрешения, посадили, потом судили. Кончилось дело тем, что дядя Нисл вынужден был уйти в изгнание, то есть, попросту говоря, удрать. И это ему удалось. Он сбежал, промаялся некоторое время в Одессе и, добыв паспорт на чужое имя, уехал в Америку, в самую Канаду; первое время он как следует помытарствовал там, но через несколько лет от него стали приходить "леттерс", что он "делает жизнь". Затем от него пришли очень красивые "пикчурс"--графы, настоящие вельможи! Но как он там "делает жизнь" и какова вообще жизнь в Америке -- этого у дяди Нисла никак нельзя было узнать. Только спустя много времени, лет через тридцать с лишним, году в 1905--1906, когда автор этой биографии вынужден был переправиться через океан и прибыл в Америку, он постарался раздобыть точные сведения о своем дяде. Он узнал, что дядя Нисл уже покоится в земле, оставил после себя хорошее имя и неплохое состояние. Его дети и внуки, как говорят в Америке, "олл райт". Образ дяди Нисла был бы не полон, если б мы не добавили еще одного штриха: в этом человеке, возможно, пропал поэт, -- он певал еврейские песни собственного сочинения. Сидя в тюрьме, он сочинил песню о самом себе--начала строк шли в алфавитном порядке--и подобрал красивую мелодию к ней, мелодию, которая проникала в самую душу. Сколько талантов, о которых мы ничего не знаем, погибло таким образом! 18. ПИНЕЛЕ, СЫН ШИМЕЛЕ, ЕДЕТ В ОДЕССУ Шимеле изъясняется большей частью по-русски. -- Рассказы о величии Эфроси. -- Переезд в Одессу. -- Пинеле делают операцию. -- Горошинка в ухе. -- Прощальный обед Герою этого жизнеописания, как, вероятно, любому местечковому мальчику, казалось, что его местечко--"пуп земли", центр мира, а жители его--избранные из избранных, ради них, собственно, и сотворен мир; и разумеется, на вершине его находится поколение Вевика Рабиновича, а вершиной вершин, зеркалом рода, венцом его, без сомнения, является отец героя--Нохум Вевиков, ибо, кто сидит в синагоге на самом почетном месте у восточной стены, рядом с раввином, у самого ковчега! Кто первый принимает праздничные приветствия! К кому собираются каждую неделю на проводы субботы и пьют, и поют, и пляшут--гуляют до белого дня! Решительно нет благороднее его семьи! Нет дома богаче, нет человека величественней его отца, благочестивей дяди Пини, веселее дяди Нисла. Когда в субботу или в праздники Шолом смотрел на своего высокого ростом отца, в красивом атласном сюртуке с широким поясом и "наполеонкой" на голове, или на свою маленькую мать Хаю-Эстер, как она, воздев благородные белые руки, благословляет субботние свечи в высоких подсвечниках из дутого серебра, или на высокую опрятную бабушку Минду, беседующую с богом, как с равным, или на молодцеватого дядю Нисла, который как нельзя лучше изъясняется по-русски,--сердце Шолома наполнялось радостью и чувством превосходства над другими детьми. И он благодарил бога за то, что родился в такой семье, под "золотым флагом", где он был счастлив, словно какой-нибудь принц, и чувствовал себя надежно, будто за крепостной стеной или в царском дворце. И вдруг устои крепости пошатнулись, дворец стал крениться набок, готовясь рухнуть, и очарование счастливого местечка исчезло. Юный принц узнал, что не здесь пуп земли, что есть на свете города значительно большие, чем Воронка, что имеются люди побогаче Рабиновичей. А узнал он все это от своего нового товарища -- Пинеле, сына Шимеле, о котором мы здесь вкратце расскажем. Помимо отпрысков почтенного рода Вевика Рабиновича, в Воронке жил еще один уважаемый обыватель, считавшийся богачом, по имени Шимеле. Человек упитанный, с круглым брюшком и приятно улыбающейся физиономией. Только рот у него был слегка свернут на сторону. Шимеле был не только богачом, сколько любителем хорошо пожить. Рублем он не дорожил -- сколько есть, столько и прожил; не стало денег, можно занять,--и снова наступали веселые дни. В местечке Шимеле считали вольнодумцем, потому что он носил пелерину и бородка была у него холеная, слишком уж он ее закруглял. Он щедрой рукой раздавал милостыню, и в самый будничный день ему могло взбрести в голову пригласить гостей и устроить пир горой. Жить так жить! Из Рабиновичей он больше всех любил дядю Нисла. Носил такой же сюртук с распором, сильно укорачивал пейсы и, подобно шполянскому деду*, любил разговаривать с евреями по-русски: "Эй вы, сукины дети, что вы балабочете там дворим бетейлим. Пора богу молиться!" Шимеле обладал на редкость хорошим почерком, потому что был левшой, а все левши, как известно, пишут исключительно красиво. У себя дома он был гостем, приезжал только на праздник. Отпразднует и снова уедет неведомо куда, только к следующему празднику приедет, привезет домой столько подарков, что местечко ходуном ходит, и долгое время потом все только и говорят что об этих подарках. Однажды накануне пасхи он откуда-то явился и пустил слух, что уезжает из Воронки. Куда? О, далеко! Очень далеко! В самую Одессу! "Только скоты,--говорил он,--могут оставаться здесь, в этой глуши, черт вас побери! Если б вы побывали в Одессе, вы бы по крайней мере знали, что такое город! Вам бы только посмотреть контору Эфроси с его служащими, черт вас побери! Сколько там золота проходит за день--иметь бы вам столько, сукины дети, вместе со мной!" Люди, разумеется, слушали Шимеле, разинув рты, изумлялись конторе Эфроси и деньгам, которые проходят там за дань, но за глаза издевались и над Шимеле, и над конторой Эфроси. И больше всех издевался Шмуел-Эля--новый раввин и кантор, который недавно приехал из Борисполя, человек неглупый, но довольно дерзкий, можно сказать нахальный. Он заявил: "Плюньте в лицо этому Шимеле! Во-первых, он вообще не уезжает! Во-вторых, он едет не в Одессу, а чуть поближе -- в Ржищев, и не потому, что местные жители скоты, а потому, что он кругом в долгах, даже волосы на голове и те заложены. Ха-ха-ха!.." Но как бы то ни было--в Одессу или в Ржищев, потому ли, что воронковцы скоты, или потому, что он весь в долгу -- Шимеле не шутя стал сразу после пасхи распродавать свое имущество за полцены. Многие вещи он раздарил. Дочерей нарядил, как невест, а для мальчишек заказал у портного Исроела короткие пиджачки, какие подобает носить в таком большом городе, как Одесса. И чтобы окончательно поразить местечко, Шимеле приказал своей жене Гене устроить настоящий пир -- вареники с творогом, "черт их побери", для всего города! На пир и явился весь город. И первым пришел именно Шмуел-Эля, новый раввин, он же кантор, который за глаза так издевался над Шимеле, что живого места не оставлял; зато в глаза он ему так льстил, что просто тошно было. На пир, который устроил Шимеле, пришла и детвора. Однако ребятам не сиделось вместе со взрослыми; они предпочитали вертеться во дворе и смотреть, как нагружают подводы. Шолом вместе с Пинеле, младшим сыном Шимеле, мальчиком с озабоченным личиком и большими выпученными глазами, забрались на одну из подвод и, усевшись на самый верх, беседовали о далеком путешествии, которое предстояло одному из них. Пинеле был в то время самым близким товарищем Шолома. Шолом любил его за то, что он знал все, что делается на свете; помимо рассказов о больших городах, которых Пиня наслушался от своего отца, он и сам побывал в большом городе -- в Переяславе --- из-за истории с горошиной. Как-то, забавляясь, Пинеле попытался вложить горошину в одно ухо и вынуть ее из другого. Но горошина заупрямилась и не хотела вылезать ни из того, ни из другого уха. Она предпочла расти там внутри и вызвала у Пинеле такую головную боль, что мальчик был вынужден рассказать всю правду. Прежде всего он, конечно, получил изрядную порцию розог, "чтобы мальчик не клал горошинок в ухо!", а после этого у него так долго ковыряли в ухе проволокой, спицами, спичками, что его пришлось отвезти в Переяслав на операцию. Об этом путешествии в большой город Пинеле без конца рассказывал, и, сам того не подозревая, он вырос в глазах товарищей на целую голову. Шутка ли, мальчик был в Переяславе и видел собственными глазами множество домов, крытых жестью, тротуары на улицах, белые церкви с зелеными колпаками и золотыми крестами, магазины в каменных домах, горы арбузов и дынь, бесконечное множество яблок и груш, которые свалены прямо на землю, солдат, марширующих по улицам, и тому подобные чудеса! С той поры Пинеле и Шолом стали самыми закадычными друзьями, и ни для кого отъезд Шимеле не был таким ударом, как для Шолома. Ему не только было завидно, но и больно расставаться с товарищем, полюбившимся ему не меньше прежних друзей, о которых мы говорили. В последний момент перед прощанием счастливый Пинеле, наряженный, причесанный, засунув руки в карманы, стал издеваться над Воронкой: "Что такое Воронка? Глушь, дыра, деревня, хуже деревни! А люди здесь бедняки, попрошайки, нищие из нищих. Глупенький, один Эфроси в Одессе имеет больше, чем все воронковцы и воронковские богачи вместе взятые". Потом Пинеле стал расписывать величие его семьи, как они покатят в своих повозках--пыль столбом! И наездятся же они! А что будет, когда они вкатят в Одессу! Самые важные люди выйдут им навстречу с приветствиями, со свежими калачами, с жареными утками и хорошей вишневкой. И сам Эфроси будет среди них... -- Кто же этот Эфроси?--спрашивает Шолом. -- Ты не знаешь Эфроси?--отвечает Пинеле тоном взрослого.--Эфроси--это наш родственник со стороны матери, богач, магнат, миллионщик! Я ведь тебе уже сказал, глупенький, что в одном кармане у Эфроси больше денег, чем у всех здешних жителей вместе с их богачами. Можешь себе представить, как он богат, если выезжает на шести лошадях цугом, а впереди скачет верховой. Одет Эфроси с ног до головы в шелк и в бархат, и два тулупа у него: один енотовый, а другой из норки. Даже в будни он ест только калачи и жареных уток и запивает их лучшей вишневкой. -- Что же вы там будете делать, в Одессе? -- спрашивает Шолом и глотает слюну при мысли о жареных утках и доброй вишневке. -- Как что будем делать? Что делают все в Одессе?! Чем занимается Эфроси?! У Эфроси амбары с пшеницей, и у папы будут амбары с пшеницей,--серьезно и уверенно отвечает ему Пинеле.-- У Эфроси контора со служащими, и у папы будет контора со служащими. А деньги--деньги будут сами сыпаться в карманы. Шутка ли, Одесса! И Пинеле стал снова рассказывать о величии Эфроси и о красоте Одессы, о ее трехэтажных домах. "...Дурачок, наш город против Одессы, как бы тебе сказать, ну, как муха против церкви или муравей против слона". Можно было подумать, что Пинеле был там и видел все собственными глазами. А приятель глядел ему в рот, жадно глотал каждое слово и бесконечно завидовал. Одно только казалось ему странным, и он не постеснялся спросить об этом Пинеле: если Одесса такой прекрасный город и миллионщик Эфроси--их родственник, чего же они ждали? Почему не уехали туда раньше?.. На это Пинеле недолго думая ответил: -- Глупенький, ты и в самом деле вообразил, что он нам родственник совсем близкий--дядя, скажем, двоюродный брат или сват? Ничего подобного! Дальний родственник! Седьмая вода на киселе! Видишь ли, они оба, то есть Эфроси и моя мама, из одного города, из Межеричек. Мать моей мамы из Межеричек и отец Эфроси, говорят, тоже был родом из Межеричек... Нельзя сказать, что Пинеле дал исчерпывающий ответ на вопрос Шолома. Но товарищи продолжали беседовать и так заговорились об Одессе, о важном Эфроси из Межеричек и о всяких других вещах, что не успели оглянуться, как прошло утро. Гости между тем давно уже покончили с варениками и были приятно возбуждены. Раскрасневшиеся, потные, они стояли у подвод, прощались очень дружески с Шимеле и его семьей, целовались и желали им всяких благ. Усерднее же всех целовался Шмуел-Эля, раввин и кантор, верхняя губа у него странно подрагивала, точно он собирался рассмеяться. Он желал отъезжающим счастливого пути и просил Шимеле оказать любезность и передать привет от него всей Одессе, а Эфроси "ради всего святого не забудьте передать особо дружеский привет!" -- Прощевайте, сукины дети! -- весело кричал Шимеле в последний раз всему местечку, уже сидя в повозке.--Прощевайте! Не поминайте лихом! И пусть вам бог поможет выкарабкаться из этого болота в самое ближайшее время! Айда! --Айда!--повторил за ним Пинеле, который стоял на подводе, как взрослый, засунув руки в карманы, и глядел на своего товарища Шолома с гордостью и любовью. И подводы тронулись. А когда подводы ушли, оставив за собою запах конского пота и целую стену пыли, Шмуел-Эля схватился за бока и так хохотал, так заливался, будто девять тысяч чертей щекотали ему пятки: "Xa-xa! В Одессу он поехал! К Эфроси! Ха-ха-ха!" В эту минуту лицемер Шмуел-Эля приобрел врага, кровного врага в лице Шолома. Последнему было не до смеха. Наоборот, ему хотелось плакать. Во-первых, он потерял друга; во-вторых, ему было завидно. Ведь Пинеле уехал, да еще куда! Так далеко! В самую Одессу. Но хуже всего было,--и это главное,--что прежде милый городок Воронка стал вдруг как бы меньше и беднее, потускнел, потерял свою прелесть, блеск и очарование. Шолому стало тоскливо, и, удрученный, раздосадованный, отправился он в хедер... Много времени спустя выяснилось, что кантор Шмуел-Эля смеялся недаром: Шимеле и в самом деле переехал с семьей не в Одессу, а в Ржищев, маленькое местечко Киевской губернии не так уж далеко от Воронки. Зачем понадобилась ему эта комедия с Одессой и Эфроси, придется спросить его детей, ибо самого Шимеле давно уже нет в живых. 19. ПЕРЕМЕНА МЕСТА--ПЕРЕМЕНА СЧАСТЬЯ* Собираемся покинуть Касриловку. -- Герш-шепелявый надул своего компаньона.--Саван бабушки Минды С чего это пошло, автор сказать не может, но стоило Шимеле уехать, как все в Воронке начали поговаривать: "Перемена места--перемена счастья", надо бы перебраться в большой город-- Борисполь, в Ржищев, Васильков или еще подальше. Детям Нохума Вевикова приходилось слышать и про их отца; рассказывали это под большим секретом -- что он собирается вскоре перебраться в Переяслав, большой город, откуда он переехал сюда, в Воронку, давно уже, когда дети были еще совсем маленькими. Эти разговоры заканчивались неизменно словами: "Перемена места--перемена счастья". Детям Переяслав представлялся огромным, таинственным и полным прелести. "Переяслав--место, где можно заработать",--говорили между собой взрослые, а малыши прислушивались к ним. И хоть мало понимали, но все же чувствовали, что Переяслав -- что-то замечательное. Это их радовало, и в то же время им было жалко расставаться с маленьким местечком, где они провели лучшие детские годы, золотую пору своей юности. "Что будет,--думал маленький Шолом,--со старой воронковской синагогой, когда все евреи разъедутся? Кто займет их места у восточной стены? А гора по ту сторону синагоги,--что с ней станется? А лавки? А клад?.. Неужто пропадет такое добро, уготованное для евреев, лежащее столько лет глубоко в земле? Неужто все это сгинет, пойдет прахом?" Как ни остерегались в доме говорить "о таких вещах" при детях, они все же снова и снова улавливали: "Перемена места--перемена счастья...", "Доходы падают..." Почему, когда меняешь место--меняется счастье, что такое, собственно, "доходы" и как они "падают",--детвора плохо понимала. Но по выражению лиц взрослых ребята догадывались, что за этим кроется что-то серьезное... Постоянно тихий, печальный Нохум Вевиков стал еще тише, еще печальнее. Вечно согнутый, он теперь еще больше согнулся. На высоком, белом лбу стало больше морщин. Он запирался вдвоем со своим младшим братом, дядей Нислом, курил папиросу за папиросой и все о чем-то советовался, шушукался с ним. В последнюю зиму Рабиновичи перестали приглашать весь город на проводы субботы. В праздник торы и на исходе кущей, правда, еще гуляли, дядя Нисл еще менялся со становым шапками и как будто даже танцевал с ним на крыше,--но это был уже не тот праздник и не та пляска. Даже тетя Годл и та стала сдержанней, менее ядовитой... Вся семья как-то развинтилась. Одна лишь бабушка Минда держалась стойко, как дуб. Та же чистота и опрятность, тот же порядок как всегда. Но субботние сладости были уже как будто не те: яблочки -- подмороженные и залежавшиеся, а иногда чуть подгнившие, орехи подточенные, а в винных ягодах завелись черви... Молилась и совершала богослужения бабушка Минда, как и прежде: по своему большому опрятному молитвеннику, со смаком, во весь голос, как мужчина, громко разговаривала с творцом вселенной. Но даже молитва казалась уже иной. В семье что-то творилось, у Рабиновичей на душе была какая-то тайна. Так тянулось всю зиму, пока, наконец, нарыв не вскрылся: истина всплыла, как масло на воде, и весь город узнал тайну--компаньон Нохума Вевикова по аренде вконец разорил его или, попросту говоря, обокрал да к тому же перебил у него аренду. Это был красноносый человек, никогда не вылезавший из полушубка. Звали его Гершл, но так как он произносил вместо буквы "ш"--"с", то его прозвали "Герсл". Тут весь город завопил: -- Реб Нохум, что молчите вы, почему не тащите его к раввину на третейский суд? Но когда дело дошло до раввина и до третейского суда, этот "Герсл" расхохотался всем в лицо и так грубо выругался да еще с присвистом, что даже повторить неловко... -- И что только этот мерзавец себе не позволяет!--возмущался дядя Нисл, размахивая руками и затягиваясь своей неимоверно толстой папиросой.-- Не будь мое имя Нисл,--клялся он,--если я этого негодяя, гультяя, этого шепелявого грубияна не запрячу в острог по меньшей мере на двадцать пять лет. -- Какой там "острог", какие "двадцать пять лет"!--охлаждал его старший брат Нохум, горько усмехаясь и также закуривая толстую папиросу.-- Надули меня, напялили дурацкий колпак--теперь придется возвращаться в Переяслав. Перемена места--перемена счастья. Это были откровенные речи, совершенно понятные детям, одно лишь было им не совсем ясно: о каком колпаке идет речь. Спросить отца никто не осмеливался. Слишком большое почтение питали они к отцу, чтобы подойти к нему и спросить: "Папа, какой колпак на тебя напялили?" Но дети видели, что отец тает с каждым днем, ходит согнувшись. Каждый его вздох, каждый стон надрывал им сердце. -- Вы останетесь на лето здесь. Жаль прерывать учение. А на праздник кущей, если богу будет угодно, пришлем за вами подводу, Так однажды в летний день объявил Нохум Вевиков своим детям. К дому подъехали две повозки, точно так же, как недавно к Шимеле, и семья стала собираться в дорогу и прощаться с городом. Но это были не те сборы, не то прощание и не те веселые вареники, что у Шимеле. Какая-то особенная печаль охватила всех, уныние лежало на лицах. Весь город сочувствовал Рабиновичам: "Пусть им бог поможет; перемена места--перемена счастья! Жалко их, бедняг!" Но дети еще плохо понимали, почему и кого жалко людям. Кого действительно было жалко, так это бабушку Минду, которой на старости лет пришлось уложить свои вещи и собраться в дорогу. Детворе в это время представился случай заглянуть к бабушке в сундук. Кроме шелковых глаженых платочков, заложенных между страницами молитвенника, кроме шелковых праздничных платьев и бархатных накидок странного покроя, с коротенькими рукавами и меховыми хвостиками,--кроме всего этого добра, глубоко в углу лежал большой кусок белого полотна. Это был бабушкин саван, приготовленный ею бог весть когда, на сто лет вперед, чтобы в случае смерти не обременять сына. Об этом знали все. Тем не менее у ребят хватило жестокости спросить у бабушки, зачем ей столько белой материи. Спрашивающий был не кто иной, как самый маленький ростом и самый большой проказник--автор этих воспоминаний. В ответ он получил от бабушки изрядную порцию нравоучений и обещание рассказать обо всем отцу. Бабушка говорила, что она уже давно собирается приняться за маленького чертенка. Она хорошо знает, что он передразнивает ее за спиной во время молитвы. Надо сознаться, это было правдой. Уж она все расскажет, все! Уж она отведет душу,--грозила бабушка. Оказалось, однако, что она и не думала рассказывать отцу. Перед отъездом, когда дошло до прощания, она расцеловала каждого из детей в отдельности, как может целовать только мать, и плакала над ними, как только мать может плакать. Потом, усаживаясь в повозку, она в последний раз обратилась к ним: -- Будьте же здоровы, детки! Дай вам бог дожить всем до моих похорон... Странное пожелание! 20. ВОРОНКОВЦЫ РАСПОЛЗАЮТСЯ Шмуел-Эля играет в шахматы.-- Народ приходит прощаться. -- Женщины с заплаканными глазами гримасничают. -- Надо быть крепче железа, чтобы не расхохотаться День отъезда Нохума Вевикова был для местечка днем траура, а для детей днем радости, Ну, чем не праздник? Во-первых, не учатся,--кто же в такой день пойдет в хедер? Во-вторых, вообще весело -- подъезжают подводы, а в доме идут сборы: укладывают вещи, двигают шкафы. Слышен звон стеклянной посуды, гремят ножи и вилки. А едят в этот день, как накануне пасхи,--на скорую руку. Ну, а несколько копеек "отъездных" дети тоже надеются получить! Не так скоро, положим, их увидишь. Пока еще соседи приходят прощаться. То есть приходят они для того, чтобы им сказали "счастливо оставаться", на что они ответят -- "счастливого пути" и пожелают отъезжающим всяких благ--здоровья, удачи, счастья и тому подобное. Раньше всех явился Шмуел-Эля, раввин и кантор. Шмуел-Эля частый гость в доме Рабиновичей. Он приходит каждый день. Не пропустит дня без партии в шахматы, как благочестивый еврей не пропустит молитвы. Играть в шахматы--для него великое удовольствие, выиграть партию у Нохума Вевикова -- для него великое счастье. Странная манера у этого Шмуел-Эля: проигрывает--кричит, выигрывает--тоже кричит. Но выигрывает он редко, чаще проигрывает. Когда он в проигрыше, то кричит, что ошибся, сделал ход не той фигурой, а если бы он пошел иначе, проиграл бы, конечно, противник. Когда дядя Нисл присутствовал при такой партии, он, не утерпев, обычно спрашивал Шмуел-Эля: "Чего вы кричите?" Но отец поступал иначе. Он спокойно выслушивал горячившегося Шмуел-Эля и, добродушно усмехаясь в бороду, продолжал игру. Мать была вне себя: в такое время, за час до отъезда, люди вдруг садятся играть в шахматы! "В последний раз, Хая-Эстер, дай вам бог здоровья! Вы вот уезжаете, расползается народ, никого не остается--с кем же я в шахматы сыграю?"--умоляет ее кантор и, сдвинув шапку на затылок, принимается за дело--и снова все то же: кантор горячится, кричит, что пошел не так, как хотел, а Нохум, усмехаясь, разрешает ему сделать другой ход, Но сегодня игра идет не так, как обычно. Каждую минуту люди приходят прощаться. Нельзя быть невежей. Приходится прервать партию, когда приходит такой сосед, как реб Айзик. Хотя у него и козлиная бородка и молится он фальцетом, но все же он либавичский хасид и очень благочестивый еврей. Сразу после него приходит Дон. Это молодой человек с белесыми волосами, то есть совсем желтыми, как лен. По натуре он молчальник, ни с кем не разговаривает. Но вот теперь, когда реб Нохум покидает Воронку, он разговорился. Он тоже не прочь уехать отсюда, было бы куда. Ну его к черту, это местечко. Он охотно продал бы свое дело, если б было кому. Ну его к черту! Шмуел-Эля смотрит на него страшными глазами, но тот не останавливается ни на минуту. Разговорился человек! Умолкает on лишь тогда, когда приходят прощаться другие. А приходит весь город, все жители один за другим, -- сначала мужчины, потом женщины; у всех грустные, озабоченные лица, некоторые даже заплаканы. Одна женщина принесла нам, детям, "конфеты монпасье". Вот праведница! Особенно убивались две женщины, вышедшие в свое время замуж в доме Рабиновичей,--кривая Фрума и Фейгеле-черт. Обе так сильно терли глаза, так усердно сморкались, делали такие странные гримасы, что Шолом, маленький пересмешник, не удержался и стал тут же, у них за спиной, передразнивать их, строить рожи и сморкаться, а детвора ежеминутно разражалась громким хохотом. И тут заварилась каша: "Что за смешки такие?" Мать, женщина суровая и к тому же расстроенная, озабоченная отъездом, оставила все дела и накинулась на детей. Ей хотелось бы только знать--что это за смешки, кому здесь так весело? На помощь ей пришла служанка Фрума. Она готова поклясться, что всему причиной эта вертлявая белка, этот своевольник, обжора, Иван Поперило, отщепенец, отброс, выродок!.. Фрума имела в виду, конечно, автора этой книги, который между тем выглядел простачком, виноватым разве только перед господом богом. Ему, вероятно, здорово влетело бы от матери, если б не вмешалась бабушка Минда и не избавила его от верных оплеух, которые ему предстояло получить вместо отъездных. Увидя, что ее внуку приходится туго, бабушка обратилась к присутствующим. -- Дети, у нас существует старинный обычай -- перед отъездом нужно присесть хоть на минутку... И бабушка первая садится на осиротевшую кушетку, которая слишком стара для путешествия, а продать ее некому. Вслед за бабушкой уселись и остальные, и в комнате стало так тихо, что слышно было, как муха пролетит. Потом наступил последний, самый тягостный момент -- прощание и поцелуи. Слава богу -- и это уже позади! Повозки готовы. Снова "счастливо оставаться!", опять "счастливого пути!" и--слезы, шмыганье носом. О господи, попробуй удержаться и не передразнить женщин--как у них дергаются лица, дрожат подбородки! Они даже не дают попрощаться как следует. Ребятам вдруг стало грустно: жалко отца, жалко мать, бабушку. Вот выносят ее старый, окованный железом сундук: там лежит ее саван... Заныло сердце, хочется плакать, тем более что даже такой человек, как дядя Нисл, тайком утирает глаза. Как, дядя Нисл плачет? Возможно ли это? Отец подзывает ребят поодиночке и дарит каждому по серебряной монете. То же делает и мать. Бабушка еще раньше приготовила в бумажке мелочь для каждого в отдельности. Одно к одному--получится немалая сумма. Поскорей бы уж повозки тронулись! Но вот, с божьей помощью, поехали. Завертелись колеса. Толпа покачнулась. "Счастливого пути! Желаем удачи!" Бабушка Минда с повозки оглядывает в последний раз местечко, которое она покидает навеки... Ребят снова охватывает печаль, снова на мгновение просыпается в них чувство жалости и тут же гаснет -- хочется поскорей пересчитать мелочь... Шум и гам сменились в конце концов полной тишиной. Повозки ушли, оставив после себя густую пыль, запах смолы и странную пустоту. Люди понемногу начали расходиться кто куда, будто стыдясь чего-то. Дядя Нисл сразу будто сквозь землю провалился. Последним остался кантор Шмуел-Эля. Он еще долго стоял на месте и глядел вслед уезжающим, закрыв ладонью глаза от солнца, которое вовсе не так уж пекло и не так уж ярко светило. Потом с горькой усмешкой вымолвил про себя: -- Люди расползаются, точно черви... И плюнул... 21. ГЕРГЕЛЕ-ВОР Резник Мойте-праведник. -- Гергеле -- парень с рассеченной губой. -- Искусство воровать яблоки. -- Пойман при краже табака. -- Смерть учителя Не нужно думать, что детей оставили в местечке без присмотра, на произвол судьбы. Перед отъездом отец стал подыскивать для них учителя, наставника и опекуна в одном лице. Это значило: учитель должен не только обучать их, но и кормить и печься о них. И отцу это вполне удалось. Учитель, опекун и наставник, которого он отыскал для своих детей, был незаурядный человек, сын нашего старого воронковского резника, по имени Мойше. Это был выдающийся знаток писания, деликатный, добрый человек. Он обладал только одним недостатком -- слабым здоровьем и, пожалуй, слишком уж мягким характером. Учеников своих он воспитывал по-новому, -- не розгами, но хорошим, теплым словом, что было для детей совершенно непривычно. Поэтому-то они обманывали его как могли и водили за нос как хотели: не молились, не учились, а позже, когда резник Мойше заболел всерьез, схватил "сухотку" и лег, ребята стали вовсе бездельничать, водились с сиротой Гергеле-вором, босоногим мальчишкой с плутоватыми глазами и заячьей губой. Настоящее его имя было Гершон; Гергеле прозвала его мать, кухарка Сора-Фейга, а прозвище вор дал ему его отчим Иосиф-Меер -- дровосек, хо