тя Гергеле тогда еще ничего ни у кого не украл. Если б его не прозвали вором, он, возможно, никогда и не воровал бы. Но теперь он им назло сделается вором--было бы что красть. Так вполне серьезно, с видом взрослого хвастался Гергеле перед Шоломом, который был очарован этим мальчиком с умными глазами и заячьей губой. Знакомство их состоялось тут же, в хедере Мойше-резника. Всю неделю Мойше был учителем, но в четверг превращался в резника, и все девушки и женщины местечка в этот день приходили к нему со своими курами, гусями и утками. Приходил и паренек с рассеченной губой. Это и был Гергеле, которого мать-кухарка посылала к резнику зарезать на субботу птицу... В ожидании резника Гергеле развлекал публику, строил рожи, гримасничал, уморительно кривлялся. Женщины ругали его последними словами: вором, выкрестом, холерой, и в то же время хохотали до упаду. "Вот это свой парень!"--сказал Шолом себе и подружился с ним. Встречались они, понятно, тайком, чтоб никто не видел, потому что сыну почтенных родителей могло порядком влететь за дружбу с кухаркиным сыном и к тому же вором. Но была особая прелесть в дружбе с мальчиком, с которым можно встречаться только в сумерки перед вечерней молитвой, потихоньку перекинуться с ним словом, напроказничать, опрометью сбежать вместе с ним в горы и тому подобное. Шолому доставляло особое удовольствие незаметно сунуть ему в руку грош, конфету или просто кусок хлеба. Гергеле все принимал с великой радостью, но не как милостыню, упаси бог, а как должное, даже не поблагодарив, к тому же приказывал принести завтра еще и даже давал советы, как это лучше "добыть", то есть, извините, украсть, и самым деликатным манером, не по-воровски. Так Гергеле научил своих товарищей, много времени ему на это не потребовалось, даром доставать на базаре яблоки и груши. Не из чужих садов, боже упаси. Ибо какой порядочный мальчик рискнет, перемахнув через забор, забраться в чужой сад, где есть сторож, который может переломать тебе кости, и цепная собака, которая готова тебя растерзать. Доставать даром яблоки Гергеле-вор научил их играючи, даже не преступая заповеди: "Не укради". Как же это возможно? Вот послушайте и скажите сами, воровство ли это. На дворе лето. Только что поспели яблоки и груши. Смеркается. Но бабы еще сидят на базаре со своим добром, разложенным на лотках или просто на земле, и судачат о том, как хорошо уродились фрукты в нынешнем году, о том, что нет дождя, а когда нет дождя, очень пыльно, а когда пыльно, появляются блохи. Мужья этих женщин ушли в синагогу помолиться между делом. Вот это и есть самая лучшая пора. Именно тогда ватага озорников выходит на охоту -- добывать даром яблоки. Все босиком и вооружены палками, а на палке гвоздь, изогнутый крючком. Ребята пускаются бежать. Один изображает лошадь, остальные--седоков, которые, дергая за узду, погоняют ее, свистят, кричат: "Пошел!" Это называется "почтой". И как раз, когда они приближаются к кучке яблок или груш, Гергеле командует: "Палки долой!" Ребята проводят по земле палками, в облаке поднятой ими пыли никто не замечает, как от кучи откатывается несколько яблок или груш. Отбежав немного, Гергеле растягивается на земле, а за ним и вся ватага. Тут они разбирают добычу--откатившиеся яблоки. Суют кто в карманы, кто прямо в рот. Вот это жизнь! Собственно не так уж привлекательна кража, не так соблазнительны яблоки, как просто забавно! Гергеле в общем превеселый парень, хоть каждый, кому не лень, колотит его. Бедняк и сирота -- кто за него заступится! И к тому же еще вор! Ноте, синагогальный служка, поймал его раз с чужим молитвенником, а Руда-Бася, которая печет блины и бублики, вытряхнула у него из-за пазухи половину коржа--такому сам бог велел кости переломать! К тому же у Гергеле не язык, а бритва. У каждого он находит недостаток, всякому дает прозвище, а так как человек он отпетый и терять ему нечего, то ему ничего не стоит подставить вдруг ножку прохожему, чтобы тот растянулся во всю длину, будь это сам раввин, раввинша или жена резника--хлоп об землю! Маленькому Шолому все это очень нравилось, и со временем он так полюбил Гергеле, что приносил ему в карманах большие ломти хлеба со стола жены резника, добытые, конечно, воровским путем, а порой и куски сахару таскал для него из сахарницы. Гергеле любил сахар. Но больше всего он любил покурить, прямо изнывал по папиросе. Но где Шолому ее взять, если учитель болен и не курит, а отца здесь нет? И Гергеле посоветовал ему почаще наведываться к дяде Нислу, тот ведь курит "дюбек" первый сорт! Это был хороший совет. Дядя Нисл отличался широкой натурой. Коробка с табаком у него стояла открытая, доступная всем, на полочке под зеркалом. Маленький Шолом стал туда часто наведываться; засунув пятерню в коробку, он набирал полную пригоршню "дюбека" и--в карман. И нужно же было, как назло, чтобы это увидела тетя Годл (именно она, а не кто иной). Началось настоящее светопреставление! Не существовало такой кары, которой маленький преступник не заслужил бы. Все четыре казни преисподней были недостаточны для него, Шолом был готов к самому худшему, только бы поскорей! Но господь явил чудо. К счастью для Шолома, произошло событие, которое было, собственно, несчастьем, большим несчастьем: к дяде Нислу прибежали вдруг с известием, что резник Мойше при смерти. Весь город уже там. И дяде Нислу надо поторопиться, так как уже началась агония. Для маленького преступника это было новым ударом, быть может более сильным, чем первый. Ни одного своего учителя ребята не любили так, как резника Мойше. Это был настоящий ангел! Только когда служители погребального братства подхватили его тело, накрытое черным, и торопливо понесли на кладбище, и весь город пошел его провожать, дети Нохума Вевикова припомнили, каким прекрасным человеком был их учитель и как мало они его щадили, и слезы потекли у них ручьем. По родному брату не плачут так, как они плакали по своему милому учителю, резнику Мойше. Больше и горше всех плакал Шолом. Он чувствовал себя перед ним глубоко виноватым, великим грешником. Во-первых, учитель считал его самым лучшим и самым добропорядочным из учеников, а на самом деле Шолом редко знал урок. Он только делал вид, что знает, усердно раскачивался, читал нараспев--обманывал, бесстыдно обманывал учителя! А сколько раз он пропускал больше половины молитв! Да и просто не молился ни днем, ни вечером, а бегал с Гергеле, дразнил поповских собак через частокол или воровал яблоки на базаре. Здесь, на этом свете, учитель ничего не знал, он бы этому даже не поверил. Но там, на том свете он ведь уже все, все знает. 22. ИЗВОЗЧИК МЕЕР-ВЕЛВЛ И ЕГО "РЫСАКИ" Дядя Нисл с проказниками сам проказник. -- Повозка Меер-Велвла и его трое рысаков: "Мудрик", "Танцор" и "Аристократка". -- Извозчик рассказывает свою биографию В конце лета (на дворе еще было довольно тепло, но уже пахло сентябрем) из большого города Переяслава пришла повозка, запряженная тройкой. Подъехав к дому дяди Нисла, извозчик, словоохотливый человек по имени Меер-Велвл, расстегнулся и вытащил из какого-то сокровенного кармана письмо, написанное Нохумом Вевиковым своему брату Нислу Рабиновичу. В письме было сказано, что за детьми посылается, во-первых, подвода, во-вторых, шлют им три пары сапожек и, в-третьих, еду на дорогу: коржи, крутые яйца и груши. А кроме того, бабушка Минда шлет теплое одеяло и старую шаль, чтобы укутать детей на случай холода или дождя. Извозчику наказали взять детей на другой день утром сразу после молитвы, переночевать с ними в Борисполе, так, чтобы приехать, если богу угодно будет, на следующий день после обеда в Переяслав. Не описать радости детей, когда им передали содержание этого письма, а заодно вручили три пары сапожек. Чему больше радоваться: новым ли сапожкам, тому ли, что они будут ехать два дня в повозке, запряженной тройкой, или тому, что послезавтра к вечеру они уже будут в большом городе--Переяславе. -- А ну, сорванцы, проказники, озорники, садитесь-ка примерять сапожки!--скомандовал дядя Нисл, дав каждому по щелчку--кому в нос, кому в ухо. Дядя Нисл любил детей, равно и своих и чужих, и получить от него щелчок было не наказанием, а удовольствием, хотя бы это место и чесалось потом целых полчаса. Ведь от любящей руки и щелчок--подарок. А дети любили дядю Нисла хотя бы уже потому, что он был почти единственным среди родни, который никогда никому не делал внушений, не читал нотаций и не следил, как другие, за тем, чтобы дети прилежно учились и исправно молились. Более того, с проказниками-детьми он и сам становился проказником. Он любил посмеяться, пошалить, вместе с ребятами закатить добрую порцию табаку в нос уснувшему в синагоге старику, а потом, когда тот просыпался, кашляя и чихая, пожелать ему "доброго здоровья". О празднике торы нечего и говорить--в этот день он становился озорнее всех озорников. Однажды он напоил пьяницу Гедалью водкой и помог детям связать его, как барана, запереть в каморке, привязав к его руке длинную веревку от колокола, чтобы, протрезвившись, он, сам того не желая, стал трезвонить как на пожар, чтобы все местечко сбежалось с воплями: "Где горит?" Понятно, с таким дядей трудно было расставаться! Прощаясь, он каждого из ребят похлопывал по плечу и утешал: "Ничего, ничего, мы еще увидимся! Я здесь тоже надолго не задержусь!.." Сердце ему правильно подсказало, как читатель уже знает из предыдущих глав. Надев новые сапожки, в которых они почувствовали себя превосходно, даже повзрослевшими, ребята прежде всего осмотрели повозку, познакомились со всеми тремя лошадьми и извозчиком, который должен был везти их отсюда в большой город. Повозка оказалась, как все повозки, с серым заплатанным верхом и хорошо устланная сеном и рогожами; как будто достаточно мягко; ехать, надо думать, будет одно удовольствие. Это удовольствие ребята смогли оценить только на второй день путешествия, когда на них живого места не осталось. О повозке все. О лошадках же стоит поговорить хотя бы и не особенно подробно, но о каждой в отдельности, потому что они (Меер-Велвл называл их не иначе, как "рысаки") имели такое же отношение одна к другой, как солома на крыше к рождению первенца. Это была настоящая еврейская тройка. Начнем со средней лошади, с коренника. Возница Меер-Велвл назвал ее "Мудрик". Почему "Мудрик" -- неизвестно. Может быть, кличка "Мудрик" происходит от слова "мудрый", хотя большим мудрецом Мудрик, по совести говоря, не был. Он был лишь очень стар -- об этом свидетельствовали его унылая морда, слезящиеся глаза, облезлый хвост и острые мослаки, которые торчали на его когда-то широком крупе. И все же, несмотря на старость, он почти один тащил тяжелый воз, две пристяжные только делали вид, что тянут. У этих двух "рысаков" тоже были свои имена. Одного из них звали "Танцор", потому что он приплясывал на ходу. У него танцевали все четыре ноги, и каждая сама по себе. Они никак не могли поладить между собой, поэтому из его танцев ничего путного не получалось -- он только мешал "Мудрику". Кроме того, он так тряс повозку, что положительно душу вытряхивал. Понятно, Меер-Велвл воздавал ему за это по заслугам. "Потанцуешь ты у меня!"--кричал он ему и пояснял свою речь иногда кнутом, а иногда кнутовищем. Всю дорогу возница колотил "Танцора" и учил его уму-разуму. Однако это плохо помогало. "Танцор" не придавал этому никакого значения и не переставал приплясывать. Огреют его, а он--того хуже; лягнет задними копытами, точно говорит: "Ага, ты вот как? Так на ж тебе!" Роста он был небольшого, много меньше "Мудрика", но морда казалась намного умней. Возможно, что Меер-Велвл не преувеличивал, когда хвастался, что "Танцор" был когда-то великолепным коньком, но так как от дурного глаза у него прихватило ноги и никакого средства против этого не было, то он попал к Меер-Велвлу, и вот с тех пор извозчик мучается с ним. Третью лошадку Меер-Велвл оставлял в покое, разве только изредка, приличия ради, стегнет кнутом. Это была кобылка, низенькая, толстенькая, с мохнатыми ногами, и звалась она у него "Аристократкой", так как происходила из знатного рода. Была она когда-то, как рассказывал по дороге Меер-Велвл, поповской лошадью. Как же она попала к Меер-Велвлу? Это целая история, которую сейчас трудно передать со всеми подробностями: во-первых, случилась она давно, разве все запомнишь? Во-вторых, Меер-Велвл излагал эту историю несколько путано. Помнится только, что "Аристократка", как Меер-Велвл рассказывал с усмешкой, была краденой, то есть не он сам, упаси бог, ее украл, украли другие, он же купил ее за полцены. Когда покупал, он и знать не знал--не знать бы ему так горя и несчастья!--что она краденая. Ведь знай он, что она краденая, да еще у попа, он бы не притронулся к ней, даже если б его озолотили (здесь Меер-Велвл делал серьезную мину), ну, просто озолотили! Не потому, что он такой праведник и боится прикоснуться к краденой лошади. Какое ему дело до того, что на свете есть воры? Если ты вор, тебя и сечь будут на том свете. Он не купил бы ее по другой причине -- полиция ему противна, хуже свинины. Он не хочет иметь никаких дел с полицией. Когда-то у него уже были неприятности, беды и несчастья. Извозчики, враги его, подставили ему ножку, особенно Янкл-Булгач, черта бы ему в шапку! И тут у Меер-Велвла начиналась другая история, за ней еще одна и еще одна. И все эти истории рождали сильное подозрение, что у Меер-Велвла было немало дел и с конокрадами и с полицией. Одного достоинства нельзя было отнять у этого возницы--он был, как мы упоминали, словоохотлив и потоком своих речей занимал молодых пассажиров всю дорогу от Воронки до Борисполя, и от Борисполя до Переяслава рот у него не закрывался ни на минуту. Дети узнали, как он мальчиком поступил в возницы к Янкл-Булгачу, как потом женился и сам стал держать лошадей, как бывший хозяин его преследовал, подкапывался под него, но ему на Янкл-Булгача наплевать! И про жену свою Меер-Велвл рассказывал, как она когда-то была девушкой, и красивой девушкой, настоящей красавицей. Как он изнывал по ней. Чуть не умер--такая это была красавица! Теперь, если бы он был холостым, он и глядеть бы на нее не стал, но тогда он еще был "ятом"*. Слово "ят" дети не совсем поняли. Но когда Меер-Велвл начал рассказывать дальше свою-биографию, как жена его меньше чем через год родила ему "ятенка", а годом позже еще "ятенка", и еще, еще, -- ребята догадались, о чем идет речь. Покончив с собственной биографией, возница Меер-Велвл перешел к жизнеописанию Янкл-Булгача и других извозчиков, называя каждого по имени и перечисляя, сколько у кого лошадей и каких; у кого -- рысаки, а у кого -- "шкуры, одры, дохлятина". От извозчиков Меер-Велвл перешел к барышникам, цыганам, конокрадам и "провидцам". Разница между конокрадом и "провидцем", как пояснил Меер-Велвл, состоит в том, что конокрад выводит коня из конюшни, а "провидец" "угадывает", где этот конь. Поэтому с "провидцами" нужно жить еще в большем согласии, чем с конокрадами. Нет, дети и в два года не узнали бы того, что они узнали за два дня пути от извозчика Меер-Велвла. Поскольку с извозчиком, его повозкой и тремя "рысаками" мы уже знакомы, мы можем на короткое время вернуться в Воронку и рассказать, как герой этой биографии распрощался со своим местечком, покидая его навеки. 23. ПРОЩАЙ, ВОРОНКА! Герой прощается с родным местечком. -- Размышления о кладе. -- Он готов подарить Гергеле свои старые сапоги. -- Глупое столкновение Гергеле со служанкой Фрумой Как ни наскучило местечко, как ни надоели его жители, как ни насмехался над Воронкой в свое время Пинеле, сын Шимеле, перед отъездом местечко вновь обрело в глазах детей Нохума Вевикова прежнее очарование, и им стало больно с ним расставаться. Как с живым существом, как с любимым и верным другом прощался Шолом с местечком, со двором, с садом, с каждым деревцем, которое теперь уже будет принадлежать кому-нибудь другому; и с горой по ту сторону синагоги; и с "левадой" за городом -- со всеми местами, где он бывал со своими лучшими друзьями: сиротой Шмуликом, Гергеле-вором и другими. Особо простился он с тем местом, где, как это было известно Шмулику, лежал клад; как зачарованный стоял Шолом один в священной тишине, и в голове у него проносился рой мыслей... Что будет с кладом, если его, упаси бог, найдет кто-либо другой? И возможно ли, чтобы его нашел не еврей? Но это может знать только один-единственный человек -- Шмулик... Где-то он теперь, его друг Шмулик? Встретятся ли они когда-нибудь? И что будет, если они встретятся? Если встретятся, то, должно быть, прежде всего приедут сюда ненадолго вдвоем еще раз взглянуть на те места, где вместе провели свои лучшие годы. А потом они примутся за поиски клада: сначала будет поститься один, потом другой; а когда покончат с постами и с псалмами--начнут искать клад. А когда найдут клад--поделят его пополам, на равные доли. То-то будет праздник! Большую часть клада получит, конечно, его отец, Нохум Вевиков. Дядя Нисл--тоже немалую долю; затем дядя Пиня и остальные родственники. Значительная часть клада останется здесь, в местечке, у воронковцев. Вдове Мойше-резника надо дать столько, чтобы она перестала думать о новом замужестве и чтобы ей не пришлось таскаться в Фастов к своим родственникам, которые и сами еле перебиваются с хлеба на квас. "Общественные деятельницы" -- служанка Фрума и Фейгеле-черт, хоть они этого не заслужили, все же получат столько, сколько их мужьям и не снилось. Старой Руде-Басе, которая печет блины, бублики, коржи и кормит своими распухшими руками целую семью, не вредно на старости лет отдохнуть. А служка Мейлах, а пьяница Гедалья -- их тоже нельзя обойти! Кантор Шмуел-Эля все жалуется, что ему тесно в Воронке, у него хороший голос, и, если бы у него были ноты, он мог бы петь лучше самых знаменитых канторов,--нужно, значит, постараться, чтобы у него были ноты. Остается теперь один лишь Гергеле-вор. Что сделать с парнем, чтобы он бросил воровство? Прежде всего нужно, чтобы мать его не была кухаркой, отчиму его--дровосеку--нужно купить собственный дом, насыпать ему полные карманы денег и объяснить, что это делается не ради него, а ради его пасынка Гергеле: пусть перестанет его колотить и называть вором... Только он об этом подумал, как перед ним вырос оборванный и босой, как всегда, Гергеле-вор. -- Как ты сюда попал? -- А ты? Они разговорились и пошли вместе. Шолом сообщил приятелю, что уезжает. Гергеле об этом знал. Он даже видел повозку с тремя лошадьми. -- Видел? Что ты о них скажешь? -- О ком? -- О лошадях. -- Что о них сказать? Лошади как лошади... -- А как тебе нравится повозка? -- Что ж, повозка как повозка. Гергеле не в духе. Товарищ пытается его развеселить. -- Знаешь, я только что думал о тебе, а ты тут сам и явился. -- Да ну! Что же ты думал обо мне? -- Я думал... Я имел тебя в виду при дележе клада. -- Какого клада? Шолому становится не по себе: сказать или не сказать? А Гергеле снова спрашивает: "Какой клад?" Ничего не поделаешь--придется рассказать. И Шолом принимается рассказывать ему про клад. Гергеле оживляется: "А где лежит этот клад?" Шолому становится еще больше не по себе: сказать или не сказать? В глазах Гергеле зажигается огонек: "Ты боишься, что я его стащу?" Шолом уже раскаивается в том, что затеял этот разговор, он начинает говорить с Гергеле тем же тоном превосходства, каким Пинеле когда-то говорил с ним. -- Глупенький, а если я тебе скажу, ты все равно к нему не сможешь добраться, потому что не знаешь каббалы,--это раз; а во-вторых, нужно поститься сорок дней, а на сорок первый день... -- А на сорок первый день ты дурень! -- перебивает товарища Гергеле и бросает взгляд на его сапожки; они ему, видно, нравятся: -- Новые? Шолом чувствует себя неловко: у него новенькие сапожки, а его товарищ ходит босиком! И он обращается к Гергеле: -- Хочешь, пойдем со мной к дяде Нислу -- я тебе кое-что подарю. -- Подаришь?.. Что ж, это неплохо.--Шолом и, видимо, довольный Гергеле отправляются в путь. У дяди Нисла они застают целую ораву друзей и приятелей, которые, узнав, что за детьми Нохума Вевикова пришла подвода, явились попрощаться и передать дружеские приветы их родителям. В этой ораве были и обе "общественные деятельницы"--служанка Фрума и Фейгеле-черт, пока одни, без мужей. Немного позже придут, конечно, прощаться и мужья. Все смотрят на детей с уважением--еще бы, люди едут в большой город, в Переяслав! С ними и разговаривают по-новому--советуют, как ехать, у кого остановиться в Борисполе. Дядя Нисл угощает каждого из них, по своему обыкновению, щелчком и спрашивает, черкнут ли они ему когда-нибудь несколько слов? Что за вопрос? Они будут писать каждую неделю, два раза в неделю, каждый день! Кантор Шмуел-Эля просит передать привет отцу особо и сказать, что с тех пор, как тот уехал, он, Шмуел-Эля, не сыграл ни одной партии в шахматы, потому что Воронка теперь--пустыня! Тетя Годл вдруг сделалась такой мягкой, что хоть приложи ее к болячке вместо пластыря. Она не понимает, заявляет она вдруг, как можно отпустить детей голодными и что это за еда на двое суток--коржики, крутые яйца и груши. Этак недолго и с голоду умереть! И тетя Годл щедрой рукой снарядила их в дорогу: завернула маленький горшочек сала, баночку засахаренного варенья, оставшегося, видно, с прошлого лета, и повидло, да такое кислое, что губы сводило. Тем временем, пока тетя Годл собирала детей в дорогу, а дети были заняты прощанием, между служанкой Фрумой и Гергеле-вором разыгралась небольшая драма. Заметив Гергеле, Фрума покосилась на него своим кривым глазом и спросила Фейгеле-черта: "Что делает здесь этот вор?" Гергеле, не дожидаясь, пока Фрума получит ответ, спросил в свою очередь: "А что делает здесь эта слепая?" Тут мог бы вспыхнуть большой скандал, если бы Шолом не взял своего приятеля за руку и не пошел с ним во двор (в такой день позволено все, даже водиться с Гергеле-вором) . -- Я сказал тебе, что кое-что подарю... Вот, возьми!.. И Шолом, сын Нохума Вевикова, довольный своим благодеянием, вынул из-под полы свои старые сапожки и протянул их приятелю. Гергеле, очевидно, ожидал другого подарка, а не пары изношенных сапог. Кроме того, он был раздражен столкновением с кривой Фрумой и недоволен тем, что Шолом скрыл от него место, где лежит клад, да и вообще он в этот день был не в духе. Сапоги Гергеле взял, но тут же со злостью швырнул их прочь, выбежал босиком со двора и скрылся. Пустой случай, но как больно стало Шолому! Поступок Гергеле отравил ему прощание с местечком и всю прелесть первого большого, далекого путешествия. Сколько ни старался он после отогнать от себя печальный образ обиженного приятеля, тот все не выходил у него из головы, стоял перед глазами и вызывал ноющее чувство в груди: "Обидел, обидел бедного товарища!" Проехали базар, миновали лавки, домишки, еврейское кладбище, за ним христианский погост, вот уж и мостик проехали, и "леваду" оставили позади, исчезла Воронка! И вдруг герой этой биографии почувствовал странное стеснение в горле, чувство жалости к маленькому местечку пронизало его насквозь, точно оно осталось сиротой. Это чувство вместе с досадой от случая с Гергеле смягчило его сердце и увлажнило глаза. Отвернувшись, чтобы братья не заметили, Шолом вытер слезу и тихо в последний раз попрощался с местечком: -- Прощай, Воронка, прощай! 24. ПУТЕШЕСТВИЕ Путешествие в повозке Меер-Велвла. -- Философские размышления. -- Первая остановка в пути. -- Борисполь. -- Носатые хозяева постоялого двора.--Ночлег на полу.--Герой прощается с Bopoнкoй навеки Только тот, кто вырос в маленьком местечке и впервые попал в большой мир, поймет то ощущение счастья, безмерной радости и душевного подъема, которое охватило детвору при их первом долгожданном путешествии. Вначале ребята места себе не находили от восторга: они то лежали в повозке, облокотившись, как отец во время пасхальной трапезы на своем ложе из подушек, то вытягивались, засунув руки в карманы, то становились во весь рост, держась за стойки навеса. Этого уже извозчик Меер-Велвл никак не мог стерпеть, и хоть жил он с ребятами в согласии и всю дорогу рассказывал им свои извозчичьи истории, он без всякого стеснения пообещал вырвать у них кишки, если они что-нибудь сломают в его повозке. Изрекши это, Меер-Велвл стегнул своих "рысаков" и покатил дальше. Кто еще помнит ощущения своего первого путешествия, тот знает, как мчится назад дорога, как земля убегает из-под колес и копыт лошадей, как все плывет у вас перед глазами, как пахнет поздняя травка или задетая ветка одинокого дерева, как свежий воздух проникает во все поры вашего существа и ласкает, ласкает вас так, что вы испытываете полное блаженство. И вас вздымает ввысь, вам хочется петь--хорошо, бесконечно хорошо! Оставив позади дома, мостик, леваду и кладбище, вы мчитесь все дальше и дальше, и вдруг перед вами вырастают какие-то высокие "живые мертвецы", которые машут руками вверх-вниз, вверх-вниз, даже страх берет. Когда же подъезжаете ближе, оказывается, что это просто-напросто ветряные мельницы. Но вот и они скрываются, и вы видите только поле и небо, небо и поле. И хочется вам спрыгнуть с повозки, или, верней, взлететь и раствориться в синеве, у которой нет ни конца, ни начала. Поневоле возникает мысль о том, как мал человек и как велик тот, кто сотворил большой, прекрасный мир. Убаюканный этими мыслями, вы начинаете дремать. Но вот перед глазами вырастает телега, запряженная парой огромных волов с большими рогами, и шагающий рядом босоногий крестьянин в широченной шляпе. Меер-Велвл здоровается с ним наполовину по-украински, наполовину по-еврейски: "Здорово, чоловiче, хай тобi буде сердцебиение в животе и понос в голове". Крестьянин не понимает, чего пожелал ему этот человек--хорошего или плохого; он стоит некоторое время в раздумье, потом, кивнув головой, бормочет себе под нос "спасибо" и идет дальше, а ребята разражаются громким хохотом. Меер-Велвл, который даже не улыбнулся, поворачивает голову к своим юным пассажирам: "Что это за смех напал на вас, байстрюки?" Вот тебе раз--он еще спрашивает, что за смех! Так проходят день, первый день этого счастливого путешествия на исходе лета. Последние дни лета -- как они хороши! Поля обнажены, местами уже вспаханы, хлеб давно убран, но кое-где еще виднеется колос, стебелек растения, цветок. На крестьянских бахчах дозревают арбузы, дыни, продолговатые тыквы, высокие подсолнухи, горделиво вытянувшись, выставляют напоказ свои пышные желтые шапки. И весь этот мир еще полон мушек и козявок, которые жужжат, гудят, полон прыгающих кузнечиков, мотыльков и бабочек, радостно кружащихся в воздухе. Аромат полей наполняет легкие, и мир вокруг кажется таким большим, небо вверху таким бесконечно высоким, что вновь приходит мысль о том, что люди слишком малы, слишком ничтожны для такого большого света и что только бог, чьей славой наполнена вселенная, только он ей и соразмерен... -- Слезайте, байстрюки, мы уже в Борисполе! Здесь переночуем, а завтра, бог даст, поедем дальше. Борисполь -- новый город, верней новое село, большое село. Домишки такие же, как в Воронке, и люди такие же, только вот носы у них другие. Может быть, это было простое совпадение. Ребята крайне удивились тому, что хозяин постоялого двора, хозяйка и их четыре взрослые дочери были все длинноносыми. А для полноты картины служанка их обладала носом еще длиннее, чем у хозяев. Узнав от извозчика, кто такие его пассажиры, длинноносый хозяин почтил их своим вниманием, достойно приветствовал, тут же велел длинноносой служанке поставить самовар, подмигнул длинноносой хозяйке, чтобы она подала закусить, а длинноносым дочерям приказал надеть ботинки, так как они ходили босиком. С этими босоногими девушками юные путешественники быстро подружились. Девушки с любопытством расспрашивали ребят, откуда и куда они едут, как их зовут и как им нравится Борисполь,--они все хотели знать, даже сколько лет каждому. Потом все вместе -- мальчики и девушки--попробовали кислого повидла, которое тетя Годл дала им в дорогу, и хохотали до упаду. Потом они играли в "куцебабу", или, иначе, в жмурки,--игра, во время которой одному завязывают глаза и он должен кого-нибудь поймать. Девушки пришли в азарт, и когда им удавалось поймать кого-либо из мальчиков, они его так крепко прижимали к груди, что у того дух захватывало. На ночь гостям постелили на полу сено, и, чтобы они не сочли себя обиженными, хозяйка показала им, что в другом углу этой же комнаты спят ее дочери, тоже на полу. "Растут, не сглазить бы, и совсем неплохо",--прибавила она и высморкала свой длинный нос. Ребята охотно примирились бы с этим ложем, если бы не стеснялись раздеваться при девушках. А девушки без всякого смущения скинули с себя кофтенки и, стоя босиком в одних юбках с обнаженными шеями и распущенными волосами, странно переглядываясь, бросали взгляды на мальчиков и хохотали, хохотали без конца. -- Тише!--скомандовал хозяин и потушил висячую лампу. Однако и в темноте в обоих углах все еще слышался сдавленный смех и шуршание сена. Но это длилось недолго, ибо вскоре крепкий невинный сон сомкнул молодые глаза. Знакомая утренняя молитва, которую нараспев произносил хозяин постоялого двора, возвестила ребятам, что наступил день и что нужно ехать в Переяслав. Это снова окрылило их и наполнило сердца радостью. Возница Меер-Велвл сложил свое молитвенное облачение, и лицо его сияло, как у истинного праведника. Потом он пошел запрягать "рысаков" и на своем языке объяснился с "Мудриком", "Танцором" и "Аристократкой", угощая кнутом каждого в отдельности, хотя больше всех досталось "Танцору", "чтобы не плясал, когда не играет музыка..." Солнце весело сияло, и весь двор, казалось, был в золоте, повсюду брильянтами переливалась роса. Даже куча мусора, накопившаяся за лето, а может и за два, была золотой. А петух и куры, которые копошились в этой куче, казалось, до последнего перышка отлиты из чистого золота. Их кудахтанье ласкало слух, лапки, разгребавшие мусор, были полны прелести. И когда желтый петух, взобравшись на вершину кучи, закрыл глаза и залился великолепным долгим головокружительным кукареку на манер заправского кантора, дети с особенной силой ощутили красоту мира и величие того, кто сотворил его. Им захотелось воздать ему хвалу--не молиться, конечно, как это делали хозяин бориспольского постоялого двора или возница Меер-Велвл, нет, к этому у ребят особой охоты не было, молитвы им уже давно надоели,--только сердцем воздать хвалу творцу. -- Влезайте в повозку, байстрюки, нам еще целый день ехать!--поторапливал их Меер-Велвл. Он расплатился за овес и сено и попрощался с хозяевами постоялого двора. Ребята тоже сердечно распрощались с длинноносой семьей, забрались в повозку, и, как только она, громыхая, выкатилась из Борисполя на широкий простор садов и полей, песков и лесов, к безбрежным небесам, их вновь обняла приятная свежесть, вновь охватило чувство безмерной свободы. Однако не слишком ли уж много этого неба! Им уже стало надоедать и небо, и звезды, и возница Меер-Велвл со своими россказнями. К тому же стало стучать в висках, в глазах зарябило, бока заболели от невыносимой тряски. Казалось, громыхание повозки будет продолжаться вечно, никогда не прекратится. Уже возникло желание слезть с нее, появилась тоска по твердой земле, по дому, по местечку Воронке. И герой этой биографии забился в угол повозки, вздохнул легонько и снова стал мысленно прощаться с местечком. Он шептал тихо, чтобы не услышали братья: -- Прощай, Воронка! Прощай, прощай! 25. НА НОВОМ МЕСТЕ Переяслав -- большой город. -- Холодная встреча. -- Серебро заложено, заработков нет. -- Отец озабочен После двухдневной тряски, подпрыгивания, покачивания, после того, как они вдоволь наглотались пыли и наслушались извозчичьих историй, юные путешественники к вечеру почувствовали, что они уже вот-вот у цели. Еще немного, и в темноте замелькали огоньки--признак города. Потом колеса застучали по камням, и повозку затрясло еще больше. Это уже был настоящий город, большой город Переяслав. Дребезжа и громыхая, повозка Меер-Велвла подкатила к темному двору, над воротами которого висел закопченный фонарь и пучок сена--отличительный знак заезжего дома. То, что родители содержат заезжий дом, было для детей сюрпризом, и весьма обидным. Как, их отец, реб Нохум Вевиков, выходит встречать постояльцев, их мать, Хая-Эстер, стряпает, их бабушка Минда прислуживает! Большего падения, худшего позора они и представить себе не могли. И мечтатель Шолом, вечно грезивший о лучших временах, о кладе, потом долго грустил в тишине, плакал тайком, в тоске вспоминал свою милую маленькую Воронку. Он никак не мог понять, почему взрослые говорили: "Перемена места -- перемена счастья". Нечего сказать, хорошо счастье! -- Вылезайте, байстрюки, приехали!--возвестил Меер-Велвл после того, как с протяжным тпр-р-р-у остановил лошадей у крыльца заезжего дома. Усталые, разбитые и голодные, ребята стали поодиночке выбираться из повозки, расправляя затекшие члены. В доме тотчас отворилась дверь, и на крыльце начали одна за другой появляться фигуры, которые в темноте можно было различить только по голосу. Первая фигура была прямой и широкой--это бабушка Минда. Вытянув свою старую шею, она воскликнула: "Слава богу, приехали!" Вторая фигура была маленькая, юркая--это мать. "Уже приехали?"--спросила она кого-то. "Приехали!"--радостно ответила ей третья фигура, длинная и худая. Это был отец, реб Нохум Вевиков, теперь уже реб Нохум Рабинович (в большом городе дедушке Вевику дали отставку). Не такой встречи ожидали ребята. Все, правда, расцеловались с ними, но как-то холодно. Потом их спросили: "Как поживаете?" Что можно ответить на такой вопрос? "Ничего..." Бабушка Минда первая спохватилась, что дети, вероятно, хотят есть. "Вы голодны?" Еще бы не голодны! "Хотите чего-нибудь поесть?" Еще бы не хотеть! "Вечернюю молитву читали?" -- "Конечно, читали!" Мать поспешила на кухню приготовить чего-нибудь поесть, а отец тем временем экзаменовал мальчиков, далеко ли они ушли в ученье. О, они ушли далеко! Но зачем им морочат голову, когда им хочется поскорей осмотреть новое место, дом! Они ворочают головами, озираются по сторонам--где они находятся. Они видят себя в большом доме, мрачном и нелепом, со множеством комнатушек, разгороженных тонкими дощатыми переборками. Это комнаты для постояльцев, а постояльца -- ни одного. В центре дома--зал. В зале ребята узнали всю воронковскую мебель: круглый красный стол о трех ножках, старую красную деревянную кушетку с протертым сидением, круглое зеркало в красной раме с двумя резными руками над ним, будто простертыми для благословения, и застекленный буфет, из которого выглядывали цветные пасхальные тарелки, серебряная ханукальная лампада и старый серебряный кубок в форме яблока на большой ветке с листьями. Всех остальных серебряных и позолоченных кубков, бокалов и бокальчиков, а также ножей, вилок, ложек--всего столового серебра -- уже не было. Куда оно девалось? Только много позже дети узнали, что родители заложили его вместе с маминым жемчугом и драгоценностями у одного переяславского богача и больше уже никогда не смогли выкупить. -- Ступайте умойтесь! -- сказала бабушка Минда после того, как мать принесла из кухни далеко не роскошный ужин: подогретую фасоль, которую нужно было есть с хлебом; да и хлеб был черствый. Мама сама нарезала хлеба и дала каждому его порцию. Этого у них никогда не бывало--повадка бедняков! А отец сидел сбоку и не переставал их экзаменовать. Он, видно, был доволен -- дети много успели. О среднем, Шоломе, и говорить не приходится--этот все знает наизусть и произносит целые главы "Исайи" на память. -- Ну, хватит, пусть идут спать!--сказала мать, убирая оставшийся хлеб со стола и пряча его в шкаф. Этого тоже не бывало у них в Воронке. Это уже вовсе неприлично. То ли путь оказался слишком долог и тяжел и ребята устали, то ли встреча была не слишком приветливой, а ужин нищенским, но новое место, о котором дети так мечтали, выглядело не столь уж привлекательно. Слишком много они, видно, ожидали, поэтому и велико было разочарование; они чувствовали себя словно выпоротыми и обрадовались, когда им велели прочитать молитву и ложиться спать. Лежа потом вместе с братьями на сеннике, постланном прямо на полу в большой темной проходной комнате без всякой мебели -- между залом и кухней,--герой этой биографии долго не мог уснуть. В голове копошились всякого рода мысли, и один за другим возникали бесчисленные вопросы. Почему здесь так мрачно и уныло? Почему здесь все так озабочены? Что с мамой, почему она вдруг стала так скупа? Что стало с отцом, почему он так согнулся, ссутулился, так сильно постарел, что сердце сжимается при взгляде на его желтое морщинистое лицо. Неужели все из-за того, что, как говорили в Воронке, доходы падают? И это называется "перемена места -- перемена счастья"? Как быть, чем помочь? Одно спасенье -- клад. Ах, если бы привезти с собой хоть небольшую часть того клада, который остался в Воронке! При мысли о кладе Шолом вспоминает своего друга -- сироту Шмулика -- и его удивительные сказки о золоте, серебре, алмазах, брильянтах в подземном раю и о том кладе, который лежит за воронковской синагогой еще со времен Хмельницкого. Шолому снятся груды золота, серебра, алмазов и брильянтов. И Шмулик является ему во сне, милый Шмулик с его привлекательным лицом и блестящими, смазанными жиром волосами. И слышится ему его мягкий хрипловатый голос; он говорит с ним дружески-приветливо и, как взрослый, утешает его ласковыми словами: "Не горюй, Шолом, дорогой! Вот тебе от меня подарок--камень, один из тех двух чудесных камней: выбирай, какой хочешь, -- камень, который называется "Яшпе", или камень, который зовется "Кадкод". Шолом в нерешительности, он не знает, он забыл, какой из них лучше, -- камень, который зовется "Яшпе", или тот, который называется "Кадкод". Пока он раздумывает, подбегает Гергеле-вор, выхватывает оба камня и скрывается с ними. А Пинеле, сын Шимеле,--откуда он взялся?--сунул руки в карманы и покатывается со смеху. "Пинеле, над чем ты смеешься?" -- "Над твоей тетей Годл и ее повидлом, ха-ха-ха!" -- Вставайте, лежебоки! Смотри-ка, никак их не разбудишь! Нужно убрать этот хлам! Пора обед варить, а они разоспались, спят сладким сном,--жалуется мать, маленькая, проворная, захлопотавшаяся, обремененная работой в доме и на кухне--одна на весь дом. -- И-о ну, молиться!--нечленораздельно, чтобы не прервать молитвы, поддерживает ее бабушка Минда, которая держит в руках молитвенник и, перелистывая страницу за страницей, ревностно молится. -- После молитвы вы навестите родных, а в хедер, бог даст, пойдете после праздников, -- ласковей всех говорит отец. Он одет в какой-то странный халат, подбитый кошачьим мехом, хотя на дворе еще тепло. Сгорбленный, озабоченный, он затягивается крепкой папиросой и вздыхает так глубоко, что сердце разрывается. Кажется, он даже стал ниже ростом, старше и ниже... И ребятам хочется поскорей вырваться на волю, побегать по улицам, посмотреть город, познакомиться с родней. 26. БОЛЬШОЙ ГОРОД Знакомство с родней. -- Тетя Хана и ее дети. -- Эля и Авремл экзаменуют г