цать пятьдесят, и от прежнего, если вы помните, осталось три восемьдесят. Итого, следовательно, шестнадцать тридцать. Итак, вы остаетесь мне должны, очевидно, семь семьдесят. Не так ли? Теперь вы, должно быть, хотите приобрести новый билет -- я вам дам. Выбирайте себе, реб Нохум, какой хотите номер. На этот раз вы, бог даст, обязательно выиграете! Это так же верно, слышите, как то, что сегодня вторник на белом свете. Уже? Выбрали? Какой номер? Восемь тысяч шестьсот тринадцать? Ну, дай бог счастья, в добрый час! Что ты смотришь так, этакий ты прока-азник?--обращается он к Шолому, по-особенному растягивая последнее слово. -- Как у тебя подвигаются "Хвалебные песни" сорва-анец ты этакий! "Хвалебные песни" Нафтоля-Герца Вейзеля* -- это книжка, которую "Коллектор" принес "сорва-анцу" для чтения вместе с другими книгами--Адама Гакогена Лебенсона,* Калмана Шулмана* и реб Ицхок-Бера Левинсона.* Шолом глотал их, сидя на лавочке у ворот. Отец был очень рад, что сын читает такие книги, и только допытывался, понимает ли он хотя бы что-нибудь из прочитанного. Шолому стыдно сказать, что он понимает. Как это можно говорить об этом с отцом? За него отвечает "Коллектор": "Он прекрасно понимает, этот прока-азник. Почему бы ему не понимать? Вот Maпy и Смоленскина,* видите ли, ему еще рановато читать, этому малышу, рановато",--так заканчивает "Коллектор". И именно потому, что "Коллектор" сказал, "рановато", у "малыша" появилась особенная охота прочитать книги этих писателей. И он украдкой, чтобы никто не видел, принялся за Maпy и за Смоленскина. Первый еврейский роман "Сионская любовь" Maпy он проглотил с начала до конца за одну субботу, лежа на чердаке, волнуясь и пылая, как соломенная крыша. Он плакал горькими слезами над участью несчастного Амнона, громко всхлипывая, и смертельно влюбился в божественно прекрасную Томор, не меньше, чем сам герой романа, если не сильнее еще. Он видел ее во сне и разговаривал с ней языком "Песни песней", держал ее в объятиях и целовал... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Весь следующий день влюбленный Шолом бродил как тень, со страшной головной болью, окончательно потеряв аппетит, что было загадкой для мачехи. "Медведь в лесу подох -- не иначе", -- сказала она и начала дознаваться, почему это парень перестал есть. Увлеченье "Сионской любовью" кончилось вот как. От постояльцев, останавливавшихся у них, Шолому перепадала кое-какая мелочь за беготню по поручениям. На эти деньги Шолом купил бумаги, сшил из нее тетрадь, разлиновал все странички с обеих сторон и принялся писать роман по образцу "Сионской любви" Maпy. Собственный роман. Он рабски следовал за Maпy и по языку, и по стилю, и по общему плану. Но назвал он свой роман не "Сионская любовь", а "Дщерь Сиона", и героев его звали не Амнон и Томор, а Соломон и Суламифь. И так как днем времени не хватало -- полдня нужно провести в хедере, полдня помогать в доме, то Шолом решил использовать для писания ночь. Он присел к лампе и стал писать. Мелкими буковками он писал, пока... пока мачеха не услышала какой-то скрип и не увидела света. Она встала с постели, подкралась босиком и, увидев пишущего Шолома, подняла гвалт, от которого весь дом проснулся в страхе--подумали, что пожар. Оказалось, весь шум был из-за выгоревшего керосина! "Керосин они будут жечь? Гореть нам не сгореть, боже милостивый! Пожар, эпидемию, холеру, смерть бы на вашу голову!" Отец, понятно, забрал похищенную "Сионскую любовь" вместе с неоконченным романом "Дщерь Сиона", автор которого ожидал суровой расправы. Кончилось, однако, тем, что отец прежде всего показал "Дщерь Сиона" "Коллектору", и тот надивиться не мог почерку, языку и красноречию автора. Он так ущипнул "прока-азника", что у него остался синяк на щеке. -- Вы и понятия не имеете, реб Нохум, что это за сокровище. Покарай меня бог, если вы понимаете это! Из него кое-что выйдет! Вот увидите, из него будет толк! Иди-ка сюда, сорва-анец этакий, дай-ка я ущипну как следует твои красные пампушки, сто чертей тебе в бок! 48. УДАЧНЫЕ ЗЯТЬЯ Русский мировой судья поучает евреев. -- Лейзер-Иосл и Магидов -- зятья-игрушки. -- Тысяча страниц талмуда наизусть Кроме "Коллектора", частыми посетителями дома Нохума Рабиновича были так называемые "удачные зятья"--настоящая золотая молодежь, сливки местной интеллигенции. У каждого города свои обычаи и моды. В Переяславе в те времена была мода на зятьев. У тамошних обывателей это было чем-то вроде спорта. Они были готовы истратить последнюю копейку--только раздобыть хорошего зятя. Привозили этот "товар" большей частью с чужой стороны. Редко кто выдавал свою дочь за местного. Разве уж тот, у кого совсем денег не было. Кто, однако, мог и хотел дать хорошее приданое за дочерью, привозил себе из Польши или из Литвы не зятя, а картинку,--каждый по своему вкусу и состоянию. Так, дядя Пиня привез себе зятька и вовсе не из столь отдаленных мест -- всего лишь из Лубен. Это был юноша, целиком погруженный в "Писание", бесплотный дух, не знавший даже, что такое деньги. Тетя Хана для своей красавицы дочери привезла зятя из Яготина, молодца, которого можно было бы показывать по билетам. Он был не слишком умен, не слишком учен, зато красив. В субботу после свадьбы, когда молодую чету водили в синагогу, а потом домой, люди давили друг друга, чтобы посмотреть и решить, кто из них красивей. Оценки давали вслух, во весь голос. Одни утверждали, что она красивее. Другие -- что он. И "он" и "она" это слышали, краснели и становились еще красивее. Родителям ничего больше и не требовалось--выбор оказался удачным, "товар" понравился, и весь город говорит о них. Что еще нужно для популярности? Случалось, люди даже дрались из-за зятьев. Это не значит, что они лупили друг друга палками, упаси бог. Просто отцы бранились и спорили насчет того, чей зять лучше, матери же показывали друг другу кукиши, а иногда дело доходило до пощечин. Мировой судья Романовский -- умница, понимавший по-еврейски, разнимал их и читал нотации. Что с ним поделаешь--нееврей! Как может нееврей понять, сколько наслаждения в том, чтобы привести зятя в синогогу, усадить его, одетого с иголочки, на самое почетное место у восточной стены всем напоказ, купить для него почетный выход к торе, чтоб он взошел на амвон и с блеском отбарабанил отдел из библии и чтоб женщины толпились у оконца женского отделения и спрашивали: "Где он? Который?" Нет, нееврею этого не понять, будь он семи пядей во лбу. Большей частью, однако, "товар" быстро изнашивался, блекнул и становился будничным, как любой товар, который со временем ветшает и выходит из моды. Год, два -- и бывший великолепный зять, вчерашний "принц", игрушка, становился таким же, как и все. У него пробивалась бородка и на нем уже заметно было бремя повседневных забот. Просто жалость брала, когда бывший блестящий зять, вчерашний "принц", который, кажется, только в прошлую субботу был выставлен у восточной стены напоказ всем, уступал место новому зятю-игрушке, новому "принцу" и уже сам с завистью смотрел на него, а его юная жена, которая совсем недавно выглядела "королевой", жалась вместе с другими женщинами к оконцу женского отделения синагоги и спрашивала, как все: "Где он? Который?" Вот так-то и все на свете! Здесь бы следовало изречь что-нибудь вроде: "Поколение уходит--поколение приходит", уместно было бы заняться немного философией человеческой жизни, но так как мы уже начали рассказывать об удачных зятьях, то и пойдем дальше своим путем. Двое из числа удачных зятьев были, можно сказать, исключением из правила. Они сохранили в городе Переяславе весь свой блеск еще долго после свадьбы, не выцвели, как все другие зятья, и не так быстро вышли из моды. Одного из них звали Лейзер-Иосл, другого--Магидов. Первого привез из Корсуни богатый торговец кожей, у которого была не слишком красивая дочь, но зато большие деньги. Второго выписал откуда-то из Литвы богатый подрядчик, поставлявший казне лошадей. От него зять получил и первое и второе: и красивую жену, лакомый кусочек, и порядочное приданое, не считая подарков, полного содержания и прочих благ. Когда привезли этих женихов, город ходуном ходил. Свадьбы же сыграли такие, что их до сих пор помнят и долго еще не забудут. Об этих свадьбах говорили не только в городе и пригородах, но даже в других городах, во всей округе. Шутка ли, во сколько обошлись две эти свадьбы! Составили ли удачные зятья счастье своих жен--это разговор особый. Насколько нам известно, одна из невест впоследствии развелась с мужем, прижив с ним несколько детей, и уехала в Америку. Муж другой --теперь не то учитель, не то посредник по брачным делам, а может быть, то и другое вместе, -- об этом с уверенностью трудно сказать, достоверно только, что он большой бедняк. Но мы говорим не о нынешнем времени, а о происходившем давно, мы говорим о прошлом. Тогда отец и мать, то есть тесть и теща, были от радости на седьмом небе. Тещи хвастались друг перед другом своими "находками", выражаясь иносказательно. Одна похвалилась перед женщинами, что принесла в синагогу "рубашечку для свитка святой торы"; тогда вторая выразилась еще острее, будто она "внесла самый свиточек в святой ковчежец" (из-за "рубашечки" "свиточки" и святой ковчег превратился в "ковчежец"). И действительно, у них было чем похвалиться. Лейзер-Иосл был вундеркиндом. Утверждали, что этот юноша знал наизусть тысячу страниц талмуда. Не девятьсот девяносто девять, а ровно тысячу! О библии толковать нечего! А как он знал древнееврейский! И какой говорун! И почерк у него был на редкость! А сам -- огонь, шутник, уморит кого угодно! Втихомолку, впрочем, поговаривали, что и он не без изъяна: не прочь, мол, пропустить молитву, посты не очень строго соблюдает, носит с собой носовой платок по субботам и не избегает женщин. Такое можно было услышать о нем в доме дяди Пини, например. Все это, однако, ничто в сравнении с тысячью страниц талмуда, которые он знал наизусть. Второй зять -- Магидов -- тоже был вундеркиндом. Он тоже знал тысячу страниц талмуда наизусть; не девятьсот девяносто девять, а тысячу! Тоже был докой в библии, знал грамматику и древнееврейский, обладал даром слова. Но этот не был шутником, как Лейзер-Иосл. Наоборот, он уж слишком много философствовал, мудрил, мозги у него были набекрень. Что бы ему ни сказали, все у него выходило наоборот. Упрямец--выходец из Литвы! Разумеется, Нохум Рабинович не упустил случая и попросил зятьев проэкзаменовать его маленького "знатока библии", а также посмотреть, как этот "сорванец" Шолом пишет по-древнееврейски. Зятья решили, что сорванец и в самом деле сорванец, и нельзя ему зря пропадать. Нужно позаботиться о том, чтобы он нашел свое место в жизни, нужно, чтобы он стал человеком, они расхваливали его наперебой, утверждая, что трудно даже предвидеть, какое чудо может со временем выйти из этого сорванца... "Коллектор" в темных очках, который постоянно вертелся среди молодежи, кое-что и от себя прибавил. Он ведь давно уже говорил, что трудно даже предвидеть, что из этого "прока-азника" выйдет... А "сорванец" и "проказник", стоявший тут же, слушал все это, и сердце его трепетало и ширилось от радости. У него кружилась голова, как у человека, который взбирается по крутой лестнице, а столпившиеся вокруг люди, видя его ловкость, подбадривают и поддают жару. Шутка ли, какие люди расхваливают его, говорят, что трудно предвидеть, что из него выйдет! Об отце и говорить нечего -- он пребывал на седьмом небе. Каждый вздох его, однако, за сердце хватал. Вздохи эти должны были означать: "Я и сам знаю, что из этого сорванца может выйти толк, но дайте совет, добрые люди, что с ним делать, как вывести его в люди. Потрудитесь-ка, посоветуйте!" И нашелся человек, который дал ему совет, предложил средство решительное, радикальное и верное. И отец его послушал. Это был один из выдающихся переяславских интеллигентов, по имени Арнольд, философ из пригорода, из так называемых Подворок. Ему посвящаем мы отдельную главу. 49. АРНОЛЬД ИЗ ПОДВОРОК Предместье Переяслава. -- Арнольд-вольнодумец. -- Исход из Египта -- легенда. -- Что Дрепер говорит о Маймониде. -- Школа казенных раввинов и гимназия Почти в каждом городе благословенной "черты"* есть свое предместье, слободка, где население состоит больше из русских, нежели из евреев. Да и живущие там евреи -- не то, что в городе. Это другой тип евреев. Вид у них более деревенский, они не так шустры, как горожане, несколько грубоваты, носят тяжелые сапоги и пахнут овчиной. Вместо "довольно" они говорят "годи". Смеются они раскатисто и на "о"--хо-хо-хо. А "р" они выговаривают твердо, как два "р", и даже еще больше: "Рребе! Дядя Моррдхе прросит вас пррийти на обррезание..." В Переяславе тоже есть слободка, отделенная от города речкой, через которую переброшен деревянный мост, и называется она Подворки. Это совсем особый уголок, со своим обликом и своеобразной атмосферой. Туда в свободное время отправляются подышать свежим воздухом -- там сады, зелень. Туда в субботу днем идут на прогулку парни и девушки. Не подумайте только, что парни идут вместе с девушками. Боже упаси! Парни отдельно, а девушки отдельно. Но уж само собой так получается, что, встретившись на мосту, они останавливаются, обмениваются взглядом, перебрасываются словечком; иной раз заденут друг друга локтем, прикоснутся нечаянно,--тогда и парень и девушка покраснеют, юные сердца забьются сильней... После нескольких таких встреч в Подворках молодые люди начинают тайком переписываться, бывает, что и настоящий роман зародится. Чем такие романы кончаются, представится случай узнать в дальнейшем. А пока же речь идет об Арнольде из Подворок, с ним мы и собираемся познакомить читателя. В Подворках у Нохума Рабиновича был знакомый друг-приятель, по имени "Биньомин-Калман из Подворок". Когда-то, давным-давно Биньомин-Калман вместе с Нохумом Рабиновичем торговал зерном, вместе они грузили барки и берлины на Кенигсберг и Данциг. В последние годы приятель скатился под гору, торговал по мелочам, его, как говорится, прижали к стене. Но дружба между бывшими компаньонами осталась прежней. Биньомин-Калман часто заходил к Нохуму Рабиновичу поговорить о том о сем. Говорил, собственно, один Биньомин-Калман--он любил поговорить. И большей частью толковал он о своем младшем брате, Арнольде. "Мой Арнольд! Где вы еще найдете такую голову, как у моего Арнольда! Отыщется ли еще такой честный человек, как мой Арнольд! Вы и представления не имеется об Арнольде! Уж этот Арнольд..." И так далее. Не только собственный брат -- все говорили об Арнольде. "Арнольд из Подворок" был в городе своего рода героем. Во-первых, человек в летах -- и холостяк или вдовец, а может быть, и разведенный, но так или иначе -- неженатый. А неженатый еврей -- вообще редкое явление. Кроме того, он нотариус. Еврей-нотариус -- это уж наверняка редкость. Много ли евреев-нотариусов встречали вы у нас? То есть пока он еще не нотариус, он только будет им, потому что учится на нотариуса. Учится он уже давно, должен только сдать "экзамент", и тогда сразу станет нотариусом. Вот разве только он "экзамента" не сдаст. Но почему же ему не сдать? "Он наверняка сдаст! -- говорит Биньомин-Калман.--Он безусловно будет нотариусом, об этом и говорить нечего. Шутка ли, мой Арнольд!" Что такое нотариус -- знают все, и Шолом тоже. В Переяславе есть нотариус, русский, и зовут его Новов, нотариус Новов. Но что означает сдать "экзамент", этого Шолом уже не знает. Что Арнольд должен сдать, кому и каким образом сдают этот "экзамент"? Все это относится к таким вещам, о которых приходится слышать, иногда повторяешь их, но понять их невозможно. Так, например, все говорят, что Арнольд пишет в газетах и что все в городе -- и евреи и русские -- боятся, как бы он их не прописал в "Киевлянине"*. Во-первых, Шолом не понимает, чего они боятся, во-вторых, кто такой этот "Киевлянин". Но он повторяет вслед за другими, что все трепещут перед Арнольдом, все пуще смерти боятся его языка и его пера. Утаиться от него невозможно, а подкупить?--денег не хватит. "Они доиграются!--говорил, бывало, с усмешкой Биньомин-Калман.--Мой Арнольд только рук марать не хочет, не то он бы их описал в "Киевлянине" с ног до головы, всех. Ни одного не оставил бы неописанным! С Арнольдом шутки плохи!" Забавнее всего, что Арнольд, живший под одной крышей со своим братом, годами был с ним в ссоре. Братья давно не разговаривали между собой, но один за другого мог дать себе пальцы отрезать. "Мой Арнольд!..", "Мой Биньомин-Калман!.." Ни в городе, ни в Подворках никто никогда не видел братьев вместе и не слышал, чтобы они хоть словом перемолвились. Они даже за одним столом не сидели. Арнольд занимал в доме брата комнатушку, набитую до потолка книгами, и жил одиноко, отшельником. Странные братья! Удивительный человек этот Арнольд! Вот он-то и был частым гостем в доме Нохума Рабиновича. Но его посещения отличались от посещений других просвещенных гостей. Он приходил не просто поболтать, вести пустые разговоры, но приносил с собой либо книгу, которой никто никогда еще не видел, либо газету "Киевлянин", а иногда являлся с претензией к городу и его заправилам. Шолом питал к нему больше уважения, чем ко всем остальным гостям. Не отходил от него ни на шаг, глядел ему в рот, вслушиваясь в каждое его слово. Ведь это и есть тот Арнольд, который сдает "экзамент" и будет нотариусом. Тот самый Арнольд, который пишет в "Киевлянине", но не хочет рук марать. Но зачем нужно марать руки, когда пишешь в "Киевлянине"? И Шолом глаз не сводил с Арнольда. Арнольд нравился ему. Очень симпатичный, приятный человек. Он невысокого роста, худощавый, но крепкий, словно вылит из стали. Рыжеватая бородка аккуратно подстрижена, пейсов и следа нет. Пиджачок у него короткий, палочка тоненькая, а язычок -- как бритва. Гром и молния! Он не щадит ни бога, ни мессии! Издевается над хасидами, просто в порошок стирает этих фанатиков. "Честным нужно быть--к чему мне набожность? И без вашей набожности обойдемся, лучше честными будьте!" И его язвительный смех разносится по всему дому. Шолом поражен--как осмеливается он так говорить, как он может произносить такие слова? Видно, ему все дозволено, потому что зовут его Арнольд и он -- нотариус, то есть будет нотариусом. Иной раз и дяде Пине случается присутствовать при том, как Арнольд изрекает свои истины. Покатываясь со смеху, дядя кричит: "Ну и Арнольд! Ох, Арнольд, Арнольд!" Смысл этого, по-видимому, таков: "И как только земля носит такого нечестивца?" Однако даже дядя Пиня относится к нему с уважением за его честность. Арнольд славился в городе своей честностью. На честности он был помешан. Он никого не боялся, говорил каждому правду в глаза, а главное, насмехался над богачами и плевал на их деньги. Ну, скажите сами, как можно не уважать такого человека! Сам Арнольд, однако, не уважал никого. Даже о дяде Пине он был не очень высокого мнения, хотя тот был человек почтенный и борода была у него почтенная. Намного больше Арнольд ценит его брата Нохума, потому что, объяснял он, Нохум Рабинович -- человек без маски и не оголтелый хасид; ему можно свободно высказать все что думаешь не только о праведниках, но даже о самом пророке Моисее. Шолом сам слышал, как Арнольд говорил отцу, что не верит в исход евреев из Египта. Это "легенда", сказал он. Вся эта история не больше как "легенда". Шолом решил, что слово "легенда" произошло от слова "лгать". Легенда -- это, очевидно, небольшая ложь. Хорошо хоть, что небольшая... Послушайте-ка любопытную историю. Однажды Арнольд из Подворок примчался с толстой книгой под мышкой: "Посмотрите, что Дрепер говорит о вашем Маймониде! Маймонид тринадцать лет служил придворным врачом у турецкого султана. Ради этого он перешел в магометанство. Тринадцать лет был турком! Вот вам ваш Маймонид, вот вам "Путеводитель заблудших!"* Что вы на это скажете?" Счастье, что дяди Пини не оказалось при этом! Боже, что творилось бы здесь, если бы это услышал дядя Пиня! Отец Шолома, видимо, похвастался перед Арнольдом писаниями своего сына и советовался с ним, как поступить с мальчиком, как вывести его в люди. Шолом вошел в комнату как раз в то время, когда Арнольд говорил: -- Что касается его писанины, то бог с ней. Выбросьте ее на помойку. Такая писанина и бумаги не стоит. А если вы хотите, чтоб из малого вышел толк, отдайте его в уездное училище. После "уездного" перед ним все дороги открыты: хотите в школу казенных раввинов -- можно в школу казенных раввинов, хотите в гимназию -- можно в гимназию... С приходом Шолома разговор прекратился. И хотя отзыв Арнольда о его "писаниях" едва ли особенно окрылил молодого сочинителя и хотя место им было отведено не столь уж почетное (на помойке), тем не менее Шолом проникся к Арнольду самыми дружескими чувствами за одно только слово "гимназия", звучавшее в его ушах прекраснейшей музыкой и исполненное всяких прелестей. Его волновала не столько сама "гимназия", о которой он не имел еще никакого представления, сколько то, что он будет гимназистом. Шутка ли, гимназист! Что такое гимназист, он знал, гимназиста он видел собственными глазами. Это был единственный еврейский гимназист в Переяславе и даже не гимназист, а "гимназистик", со светлыми серебряными пуговицами и серебряной штучкой на фуражке. Имя его было тоже Шолом, но называли его Соломон -- мальчишка такой же, как и все мальчишки, и все же не такой, все-таки "гимназистик". Совсем особое существо, как мы вскоре увидим. Пока вернемся к совету, который дал отцу Арнольд из Подворок. Этой мыслью он точно сверчка пустил в дом Рабиновичей, и с тех пор слова "классы" "экзамент", "школа казенных раввинов", "гимназия", "доктор" прочно обосновались здесь. О чем бы ни говорили, разговор всегда возвращался к тому же, и у каждого была наготове какая-нибудь интересная история. Один рассказывал, как бедный ешиботник* отправился босиком в Житомир, в школу казенных раввинов. Другой--о том, как сын меламеда из Литвы скрылся на несколько лет. Думали, что он в Америке, но оказалось, что он сдал "экзамент" за все восемь классов гимназии и теперь учится, говорят, на доктора. На это способен только выходец из Литвы! -- Постойте, зачем вам далеко ходить? Возьмите, к примеру, сынка нашего фельдшера Янкла. Много, думаете, ему не хватает, чтобы стать доктором? -- Ну, положим! До доктора ему не хватает одного дня да еще годков десять... Сын фельдшера Янкла -- это и есть тот гимназист, или "гимназистик Соломон", о котором говорилось выше. О нем мы и собираемся рассказать в следующей главе. 50. ГИМНАЗИСТИК СОЛОМОН Сынок "доктора" Янкла -- гимназист. -- Шолом страшно завидует ему. -- Винный погреб "Южный берег". -- Изюмные выморозки. -- "Церковное вино -- евреям на пасху" В Переяславе подвизалось несколько врачей, и каждый имел свое прозвище: толстый доктор, горбатый доктор, черный доктор. Все эти врачи были христиане, и только один был еврей, да и то не совсем доктор, а полудоктор -- лекарь Янкл. Но вел он себя, как настоящий доктор. Носил крылатку, прописывал рецепты, перечитывал их вслух и называл лекарства обязательно по-латыни: -- Будьте любезны принимать через каждые два часа по столовой ложке "кали бромали", а через каждые три часа по чайной ложке "натри броматри", и завтра же вам станет лучше. Если же не станет лучше, то станет хуже, тогда вы меня позовете, и я приду еще раз... В городе лекаря Янкла любили больше любого врача, потому что с ним можно потолковать, узнать, что там такое подпирает под ложечкой и почему нужно пить рыбий жир, если у тебя ревматизм в ноге, и какое отношение имеет к ноге желудок. У лекаря было еще одно достоинство -- он не торговался, брал сколько давали, даже не глядя. Он только щупал пальцами несколько секунд монету в кармане и угадывал, что ему подсунули. Если это был потертый пятак, не имеющий никакой цены, он возвращал его и говорил, что ему ничего не нужно. Тогда вам становилось неловко, и вы давали ему другую монету. Было у него и еще одно достоинство: он и вам давал слово сказать, и сам был охотник поговорить. А говорил он большей частью о своих детях, о том, какие у него способные дети. Один из них, старший, Шолом зовут его, Соломон -- тот уже гимназист. Он, бог даст, кончит гимназию, поступит в университет и выйдет оттуда доктором, готовым доктором. Самым настоящим доктором! -- Поскорей бы уж наступил праздник! -- говорил лекарь Янкл со вздохом.--На праздники, бог даст, он приедет, мой Соломон. Вот вы увидите моего гимназистика! Шолому тоже хотелось, чтобы уж поскорее наступил праздник--тогда он посмотрит на этого гимназистика, какой у него вид. И Шолом дождался пасхи. Вот теперь он, наконец, узнает, какие бывают гимназисты. Лекарь Янкл не такой уж усердный молельщик, чтобы бежать сломя голову в синагогу. Он ведь как-никак доктор! Однако ради своего сынка, гимназистика, и он явился в синагогу. Пришел тщательно причесанный, напомаженный и счастливый. Он сидел на видном месте, прямо против восточной стены. Возле него стоял его сынок Шолом, или Соломон, в мундирчике с серебряными пуговицами сверху донизу, в странной фуражке с какой-то блестящей штучкой. В руках он держал маленький молитвенник и молился как самый обыкновенный человек, но все взрослые и все дети не спускали глаз с гимназистика с серебряными пуговицами. Кажется, человек как человек, мальчик как все мальчики, и все-таки не то -- гимназистик. И у Шолома вырывается глубокий вздох. Помолившись, лекарь не спешит уходить из синагоги. Кое-кого он должен поздравить с праздником, кое-кто должен его поздравить, а главное, вероятно, пойдет разговор о его сыне-гимназисте. Так оно и было. -- Это он и есть ваш гимназистик, реб Янкл? Ну, здравствуй... Со всех сторон к Соломону протягиваются руки. Кажется, мальчишка, а люди с бородами здороваются с ним за руку. Некоторые останавливаются потолковать с лекарем о его сыне: "Где он учится? Чему он учится? Что будет, когда он выучится? До чего он доучится?" -- До чего он доучится? -- переспрашивает лекарь со смешком.--Уж он доучится, хе-хе-хе! Он будет доктором, настоящим доктором, хе-хе-хе. Сын лекаря Янкла станет доктором, настоящим доктором! Чем, чем, а уж заработком он будет обеспечен. Даже старые почтенные евреи и те удивлялись этому, хотя трудно было объяснить и сами они не понимали, кто мешает им сделать своих детей докторами. Никто им не мешал. Но так же, как их отцы не хотели, чтобы они стали докторами, так и они не хотят, чтобы их дети стали докторами. Они утешали себя тем, что их дети зато будут добрыми евреями. А средства к существованию -- как-нибудь! Кто дает жизнь, тот даст и на жизнь. Бог милостив. Вот Юзя Финкельштейн не учился на доктора, а все-таки дай бог нам хоть половину того, что он имеет! -- Сколько же, говорите вы, реб Янкл, должен еще учиться ваш этот... ваш гимназистик? -- спрашивали евреи, глядя на него сверху вниз. -- Мой Соломон?--говорил лекарь Янкл, поглаживая бородку и пританцовывая на одной ноге. -- О, ему еще долго учиться! -- И он высчитывал по пальцам, сколько лет сын его должен еще учиться в гимназии и сколько в университете. Затем он будет работать в больнице, а то в военный госпиталь поступит, станет военным врачом, "то есть почти офицером, с погонами, хе-хе-хе!.." Не было, кажется, на свете более счастливого человека, чем лекарь Янкл, этот вот маленький человечек с приплюснутым носом, с курчавыми, сильно напомаженными волосами, одетый в крылатку, как настоящий доктор. И не могло быть на свете более счастливого мальчика, чем этот краснощекий гимназистик с серебряными пуговицами и со странной штучкой на фуражке. Они оба шли из синагоги, окруженные множеством прихожан. Взрослые теснились около лекаря, а мальчишки--около его сына, стараясь оказаться поближе к нему. Он представлялся им существом совсем особого рода. Что-то в нем есть такое... Нет, Шолом никому в жизни еще так не завидовал, как этому счастливому гимназисту. Почему не он на его месте? Почему не он сын лекаря Янкла, его ведь тоже зовут Шолом? Почему богу не сделать так, чтобы Нохум Рабинович был лекарем Янклом, а лекарь Янкл--Нохумом Рабиновичем? Шолом видел гимназиста во сне, бредил им наяву. Гимназист ни на минуту не выходил у него из головы, как Хаим Фрухштейн когда-то. Это была мания, помешательство. Шолом завидовал гимназисту, сильно завидовал. Подойти к нему заговорить -- не хватало духу. Как это вдруг заговорить с гимназистом? Как подступиться к мальчику, имя которого Шолом, но зовут его Соломон? В воображении он видел самого себя гимназистом, и зовут его уже будто не Шолом, а Соломон, и мундирчик на нем с серебряными пуговицами и штучка у него на фуражке, и все мальчишки ему завидуют, а взрослые удивленно ахают: "Это и есть сын Нохума Рабиновича, этот гимназистик? Это его когда-то звали Шолом?" Можно себе представить, какой радостью наполнилось сердце Шолома, каким праздником был для него тот день, когда отец сообщил ему, что с завтрашнего утра он, с божьей помощью, начнет ходить в "классы". Отец был уже у директора и подал прошение, пока в приготовительный. -- За шесть недель ты кончишь приготовительный и поступишь, бог даст, в "уездное", а оттуда в гимназию, а затем еще дальше... С божьей помощью все возможно, только б ты сам постарался. Шолом завизжал бы от восторга, если б ему не было стыдно перед отцом. Будет ли он стараться? Еще бы! Он только не очень хорошо понимал, что такое "уездное", кто такой "директор" и что означает "приготовительный". Но он очень хорошо помнил, что говорил Арнольд из Подворок. Глазам его представился сынок лекаря Янкла, с серебряными пуговицами, со странной штучкой на фуражке, и сердце его переполнилось, голова закружилась, и слезы радости выступили на глазах. Но он не шелохнулся, держал себя как паинька, несмышленый, не умеющий и двух слов связать. На самом деле этот паинька только и ожидал той минуты, когда он останется один,--тогда он уж даст себе волю. Он шлепнет сам себя два раза по щекам, или хлопнет себя по ляжкам, или три раза перекувыркнется через голову прямо на полу, или же ускачет на одной ноге куда-нибудь далеко-далеко, распевая: Соломон, Соломон! Гимназистик Соломон! -- А пока ступай-ка покачай ребенка, потом будешь изюм рубить... Это, разумеется, говорит мачеха. И, чтобы читателю стало понятно, что это за изюм, который нужно рубить, он должен знать, что, поскольку заезжий дом не давал достаточно средств к существованию, Нохум Рабинович открыл погреб с такой вывеской: ------------------------------------ | Продажа разных вин Южного берега | ------------------------------------ Производил эти вина отец собственноручно из рубленного изюма и продавал их под разными названиями, из которых автору запомнились: "Выморозок", "Херес", "Мадера" и еще один сорт красного вина под названием "Церковное -- для употребления евреям на пасху". Этот сорт вина дети предпочитали всем другим, потому что "Церковное для евреев" было сладким и терпким. Сладким оно было от особого сиропа, который в него добавляли, терпким -- от изюмных косточек, но откуда брался его красный цвет, отец ни за что не хотел открывать. Каждый раз, когда ребят посылали за кружкой вина, они прикладывались к "церковному для евреев" и успевали вылакать вдвое больше, чем приносили. И тем не менее это вино давало семье верный кусок хлеба, более верный, чем все другие занятия Нохума Рабиновича. 51. "ПЕНСИЯ" Отец горой стоит за "классника". -- Шолом получает стипендию. -- Переполох в городе. -- Мечта о кладе начинает сбываться Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Поступление в "уездное" далось не так-то легко и прошло не так-то гладко. Первым камнем преткновения был дядя Пиня. Он рвал и метал. "Как, собственными руками превращать детей в безбожников?"--кричал он и не успокоился до тех пор, пока не взял с брата слово, что он по крайней мере не позволит своим детям писать в субботу. Это условие Рабинович выговорил у директора, или, как его звали, смотрителя уездного училища, со всей определенностью -- в субботу его, Рабиновича, дети должны быть свободны от занятий. И еще одно условие поставил Нохум Рабинович директору (это было время, когда евреи могли еще ставить условия) -- его дети не должны присутствовать на уроках священника. Рабинович и тут добился своего. Вторым затруднением для детей был язык. При поступлении в школу они так мало понимали по-русски, что над ними потешались все -- и учитель и ученики. Им казалось, что даже парты смеются над ними. Это было особенно досадно Шолому. Он сам привык над всеми смеяться, а тут вдруг смеются над ним! Да и школьные товарищи тоже не дремали. Как только кончались уроки и еврейские мальчики появлялись на дворе, их тут же торжественно валили на землю и, придерживая за руки и за ноги, и все это очень добродушно, мазали их рты свиным салом. Приходя потом домой, удрученные, они никому не рассказывали, что с ними стряслось, опасаясь, как бы их не забрали из училища. Мачеха и без того выходила из себя и донимала "классников" (так называла она ребят с тех пор, как они поступили в уездное училище). А так как Шолом был прилежнее всех, то и преследовала она его больше всех. Но тут случилось происшествие, после которого ей пришлось сбавить тон, и она утихомирилась. История эта такова. В одно прекрасное утро Шолом, расхаживая по комнате, заучивал что-то наизусть. Отец стоял тут же в молитвенном облачении и молился. Махеча же делала свое--пилила отца. Она припоминала ему его старый грех, когда он скрыл от нее существование старших и младших детей, прошлась насчет того, каким хорошим аппетитом, не сглазить бы, отличаются его дети и какие у них здоровые желудки. Не оставила она без внимания и его "родственников". Ее слова, однако, отца мало трогали. Он стоял лицом к стене и молился, точно все это его совершенно не касается. Но вот она стала изощряться в красноречии по адресу Шолома--зачем, мол, он расхаживает по комнате и зубрит. -- Он думает, этот классник с позволения сказать, что хрен ему дядька, что он важный барин и свободен от всякого дела, кроме еды! Как же, лакеев и горничных здесь хоть отбавляй! Ничего, это не уронит твоей чести, классник ты этакий в стоптанных сапогах, если ты потрудишься внести постояльцу самовар. С тебя, упаси бог, даже волос не упадет, аппетиту твоему это не повредит и свадьбы тоже не расстроит! "Классник" был уже готов оставить уроки и отправиться в кухню за самоваром, когда отец вдруг бросился к нему, схватил за руку и раздраженно стал говорить по-древнееврейски, не желая прерывать молитвы: -- И-о-ну... Нет, нет! Ни в коем случае! Нельзя, я запрещаю! Я не хочу! -- закончил он уже по-еврейски и напустился на мачеху с ожесточением, может быть, впервые с тех пор, как она стала его женой; он заявил ей, чтобы она не смела больше распоряжаться Шоломом. Другими детьми -- пожалуйста, но только не Шоломом. Шолом--не то, что другие. Он должен учиться! -- Раз навсегда! -- кричал отец. -- Так я хочу! Так оно есть, так оно и будет! Потому ли, что всякий деспот, всякое зловредное существо, услышав громкий окрик, пугается и умолкает, потому ли, что это был первый отпор со стороны отца за время их знакомства и "сладкого" супружества, но случилось чудо--мачеха прикусила язык и умолкла. Она присмирела, словно кошечка. С того времени она совершенно переменилась к Шолому. То есть колкостей и проклятий она и теперь для него не жалела, поминутно попрекая его "классами", постоянно и без преувеличения намекала, что в неделю уходит пуд бумаги, а чернил не меньше трех бутылок в день, намеренно забывала налить на ночь керосину в лампу, приготовить завтрак и тому подобное. Однако распоряжаться им она больше не решалась. Разве только если он сам не прочь был бы куда-нибудь сбегать или же присмотреть за самоваром, покачать ребенка. -- Шолом! -- мягко и нараспев, как говорят в Бердичеве, обращалась к нему мачеха.--Чем это объяснить -- стоит тебе только взглянуть на самовар, как он тут же закипает? Или: -- Шолом, поди-ка сюда! Почему это ребенок засыпает у тебя в одну минуту! Или: -- Шолом! Сколько тебе нужно, чтобы сбегать на базар и обратно? Полминуты! Даже и того меньше! Вскоре Шолому улыбнулась еще одна удача. Когда везет, так уж везет. Однажды в классе смотритель уездного училища, человек неплохой, взял Шолома за ухо и велел передать отцу, чтобы тот пришел к нему в канцелярию. Он должен ему кое-что сказать. Узнав, что "сам директор" вызывает его, Нохум Рабинович не заставил себя долго ждать и, надев субботнюю капоту, заложил еще дальше за уши и без того подвернутые пейсы и пошел послушать, что ему скажет директор. Оказалось вот что: так как Шолом учится исключительно хорошо, то его по закону полагалось бы принять на казенный счет, но поскольку Шолом -- еврей, то ему можно только назначить "пенсию" (не то сто двадцать рублей в год, не то сто двадцать рублей в полгода). Слух о "пенсии" взбудоражил весь город. Люди приходили один за другим узнавать, правда ли это. -- А что же, неправда? -- Пенсия? -- Пенсия. -- Назначена казной? -- Не казной, а народным просвещением. Человек, имеющий отношение к народному просвещению,--шутка ли! К вечеру собралась вся родня посмотреть, как выглядит этот обладатель пенсии. Ах, кто не видел тогда сияющего отца, тот вообще не видел счастливого человека. Даже мачеха в тот день радовалась вместе со всеми и была необычайно приветлива, угощала родных чаем с вареньем. В эту минуту она была мила Шолому, он забыл и простил ей все. Что было, то прошло... Он был героем дня. Все смотрели на него, говорили о нем, все смеялись и радовались. Дети тети Ханы, которые любили подтрунивать над ним, спрашивали, что он собирается делать с такими деньгами, словно они не знали, что из этих денег он и копейки в глаза не увидит, словно они не знали, что деньги пригодятся отцу в его деле, в винном погребе "Южного берега"... Пришел и толстый "Коллектор" в темных очках и глубоких калошах: пришел посмотреть своими слабыми глазами на "прока-азника" и ущипнуть его, этого сорванца, за щеку так, чтобы отщипнуть кусочек. Пришли "зятья" -- Лейзер-Иосл и Магидов -- поздравить отца, посидеть, поговорить о свете и о просвещении, о прогрессе, цивилизации... А после них пришел Арнольд из Подворок и слегка омрачил радость Шолома. Во-первых, он доказал собравшимся, что они все ослы и сами не знают, о чем говорят. Это вовсе не пенсия, а стипендия. Пенсия это пенсия, а стипендия это стипендия. А во-вторых, Шолом не единственный, в "уездном" есть еще один мальчик, получивший стипендию, тоже в сто двадцать рублей. Это был новый товарищ Шолома по "уездному", звали его Эля. Но о нем после. Пока же герой нашего повествования пребывал на седьмом небе. Ему казалось, что прежние его мечтания о кладе начинают понемногу сбываться, и фантазия подняла его на свои крылья и унесла далеко-далеко в мир грез. Он видел себя окруженным товарищами, которые смотрят на него восторженными, завистливыми глазами. И отца своего видел он совсем еще молодым человеком. Куда девалась его согнутая спина, глубокие морщины на лбу, вечная озабоченность на пожелтевшем лице? Это был совсем другой человек, он даже не вздыхал больше. Шолому представ