истинного пути, не искал греха. «Всю мою молодость и все годы здесь я смиренно делал мою работу, - роптал он. - За что же мне искушение? Чем провинился, что на меня наложено это бремя?» Трижды в начале осени и зимой этого года украдкой приходил из дома в комнату на колокольне Кёртис Хартман: сидел в темноте, смотрел на раздетую учительницу, а потом бродил по улицам и молился. Он не мог себя понять. Неделями он почти не вспоминал об учительнице и говорил себе, что победил плотское желание глядеть на ее тело. А потом что-то случалось. Он сидел в кабинете у себя дома, прилежно работал над проповедью и вдруг начинал беспокойно расхаживать по комнате. «Выйду-ка на улицу, - говорил он и, даже открывая церковную дверь, упорно не признавался себе, зачем он здесь. - Я не заделаю дыру в окне и приучу себя приходить сюда вечером, сидеть поблизости от этой женщины и не поднимать на нее глаз. Я не сдамся. Господь замыслил это искушение, чтобы испытать мою душу, и я нащупаю путь из тьмы на свет праведности». Январским вечером, в лютый мороз, когда на улицах Уайнсбурга лежал глубокий снег, священник сделал последний визит в комнату на колокольне. Вышел он из дому в десятом часу и так торопился, что позабыл галоши. На Главной улице не было ни души, кроме ночного сторожа Хопа Хигинса, да и во всем городе не спали только сторож и молодой Джордж Уилард, который сидел в редакции «Уайнсбургского орла» и пытался сочинить рассказ. Шел по улице в церковь священник, пробирался по сугробам и думал, что на этот раз он всецело предастся греху. «Я хочу смотреть на женщину и думать о том, как целую ей плечи, и я позволю себе думать, о чем хочу, - ожесточенно провозгласил он, и у него потекли слезы. Он стал думать, что сложит с себя сан и поищет другой дороги в жизни. - Уеду в большой город и займусь коммерцией, - сказал он. - Коли природа моя такова, что не могу греху противиться, так отдамся же греху. Хоть пустосвятом не буду, а то на устах у меня Слово Божие, а на уме плечи и шея женщины, которая мне не принадлежит». В ту январскую ночь на колокольне было холодно, и, едва войдя в комнату, Кёртис Хартман понял, что если останется здесь, то заболеет. Ноги у него промокли от ходьбы по снегу, а печки не было. В доме напротив Кейт Свифт еще не появилась. С мрачной решимостью он уселся ждать. Сидя на стуле и вцепившись в края стола, на котором лежала Библия, он смотрел в темноту, и в голове у него проходили самые черные мысли за всю его жизнь. Сейчас он думал о своей жене чуть ли не с ненавистью. «Она всегда стыдилась страсти, и она обездолила меня, - думал пастор. - Человек вправе ждать от женщины живой страсти и красоты. Он не вправе забывать, что он животное; вот и во мне - есть же что-то от эллина. Я вырву эту женщину из моего сердца и буду искать других женщин. Буду осаждать учительницу. Я брошу вызов людям и, коль скоро я - раб плотских вожделений, ради вожделений и стану жить». Отчаявшийся пастор дрожал всем телом - и от холода, и оттого, что в душе у него был разброд. Текли часы, и лихорадка забирала его тело. У него болело горло и стучали зубы. Ноги на полу кабинета окоченели. Но он не желал сдаваться. «Я увижу эту женщину и буду думать о том, о чем никогда не смел думать», - говорил он себе, вцепившись в край стола, и ждал. Кёртис Хартман чуть не умер от последствий этого ночного ожидания на колокольне - и в том, что произошло, прозрел, как ему казалось, свой жизненный путь. В прошлые вечера ему удавалось разглядеть через маленькую дыру в окне только ту часть комнаты, где стояла кровать учительницы. Он ждал в темноте - и вот на кровати появлялась женщина в белой ночной рубашке. Она прибавляла огня в лампе и, подпершись подушками, принималась за книгу. Иногда курила сигарету. Видны были только белые плечи и шея. В январскую ночь, когда он чуть не замерз насмерть и ум его раза два или три по-настоящему уносился в причудливый мир фантазий, так что лишь усилием воли он возвращал себя к действительности, Кейт Свифт все же появилась. В комнате зажегся свет, и взгляд пастора уткнулся в пустую кровать. Потом на глазах у него в постель бросилась голая женщина. Лежа ничком, она плакала и колотила кулаками по подушке. Зарыдав напоследок, она привстала и на глазах у мужчины, который хотел подглядывать и предаваться мыслям, грешница начала молиться. В свете лампы ее стройная сильная фигура напоминала фигуру мальчика, замершего перед Спасителем на витраже колокольни. Кёртис Хартман не помнил, как он покинул колокольню. Он вскочил с криком, протащив по полу тяжелый стол. С оглушительным в тишине грохотом упала Библия. Когда свет в доме напротив погас, священник скатился по лестнице и выскочил на улицу. Шел по улице, вбежал в редакцию «Уайнсбургского орла». С Джорджем Уилардом, который топал взад и вперед по комнате, тоже переживая внутренний раздор, заговорил почти бессвязно. - Пути Господни неисповедимы! - закричал он, ворвавшись в комнату и захлопнув дверь. С горящими глазами он наседал на молодого человека, в его голосе звенела истовость. - Я обрел свет, - кричал он. - Десять лет прожил в этом городе - и Бог явил Себя мне в теле женщины. - Голос его упал до шепота. - Я не понимал. Я думал, что Он испытывает мою душу, а Он подготовлял меня для нового и более прекрасного духовного подвига. Бог явился мне в образе Кейт Свифт, учительницы, когда она стояла, нагая, на коленях в постели. Знаете вы Кейт Свифт? Может быть, сама того не ведая, она - орудие Божие, посланница истины. Пастор Кёртис Хартман повернулся и побежал из редакции. В дверях он остановился, окинул взглядом безлюдную улицу и снова повернулся к Джорджу Уиларду. - Я спасен. Не страшитесь. - Он показал молодому человеку окровавленный кулак. - Я разбил стекло в окне, - крикнул он. - Теперь его придется заменить целиком. Сила Божья снизошла на меня, я разбил его кулаком. УЧИТЕЛЬНИЦА На улицах Уайнсбурга лежал глубокий снег. Снег пошел часов в десять утра, поднялся ветер и тучами гнал снег по Главной улице. Грязные проселки, сходившиеся к городу, выровнял мороз, и кое-где грязь затянуло льдом. - Сани готовь, - сказал Уилл Хендерсон возле стойки в салуне Эда Грифита. Он вышел из салуна и повстречался с аптекарем Сильвестром Уэстом, который брел навстречу в громоздких ботах «арктика». - В субботу по снежку люди в город понаедут, - сказал аптекарь. Мужчины остановились и начали толковать о своих делах. Уилл Хендерсон, в легком пальто и без бот, постукивал носком о пятку. - Снег - пшенице на пользу, - глубокомысленно заметил аптекарь. Молодому Джорджу Уиларду нечего было делать, и он был этому рад, потому что работать ему сегодня не хотелось. Еженедельную его газету отпечатали и свезли на почту в среду вечером, а снег пошел в четверг. В восемь часов, когда проехал утренний поезд, он сунул в карман коньки и отправился на Водозаборный пруд, но кататься не стал. Пошел мимо пруда и по тропке вдоль Винной речки в дубовую рощу. Развел костер возле бревна, сел на край бревна и задумался. Когда повалил снег и подул ветер, он бросился собирать дрова для костра. Молодой репортер думал о Кейт Свифт, бывшей своей учительнице. Вчера вечером он ходил к ней за книгой, которую она советовала прочесть, и час провел с ней наедине. Уже в четвертый или пятый раз она заводила с ним очень серьезные разговоры, и он не мог сообразить, к чему бы это. Он уже подумывал, не влюбилась ли она в него; эта мысль и грела его, и раздражала. Джордж вскочил с колоды и подбросил сучьев в костер. Оглядевшись - точно ли нет никого поблизости, - он заговорил вслух с таким видом, будто говорит с ней. - А-а, прикидываетесь, нечего отпираться, - проговорил он. - Я вас выведу на чистую воду. Погодите у меня. Молодой человек встал и пошел по тропинке к городу, оставив в лесу пылающий костер. Когда он шел по улицам, в кармане у него звякали коньки. У себя в комнате в «Новом доме Уиларда» он растопил печку и лег на кровать. У него зародились похотливые мысли, он опустил штору, закрыл глаза и повернулся лицом к стене. Он обнял подушку, прижал к груди и стал думать сперва об учительнице, которая что-то разбудила в нем своими словами, а после - об Элен Уайт, стройной дочери местного банкира, в которую он уже давно был полувлюблен. К девяти часам вечера улицы тонули в глубоком снегу, и мороз лютовал. Ходить стало трудно. Окна магазинов погасли, и люди расползлись по домам. Вечерний поезд из Кливленда пришел с большим опозданием, но никому не было до него дела. В десять часов из тысячи восьмисот жителей только четверо не легли спать. Ночной сторож Хоп Хигинс не спал отчасти. Он был хромой и ходил с тяжелой палкой. В темные ночи он брал фонарь. Обход он делал между девятью и десятью. Ковыляя по сугробам, он прошел Главную улицу из конца в конец и проверил двери магазинов. Потом обошел задворки и проверил черные двери. Все оказались заперты; он не мешкая свернул за угол к «Новому дому Уиларда» и постучал в дверь. Остаток ночи он намеревался скоротать возле печки. - Ложись спать. За печкой я присмотрю, - сказал он мальчику-коридорному, ночевавшему на койке в конторе гостиницы. Хоп Хигинс сел у печки и стащил башмаки. Когда мальчик улегся спать, он стал думать о своих делах. Весной он собирался покрасить дом и, сидя у печки, начал подсчитывать, во что обойдется краска и работа. Отсюда он перешел к другим вычислениям. Ночному сторожу стукнуло шестьдесят, и он хотел уйти на покой. Участник Гражданской войны, он получал небольшую пенсию. Хоп надеялся найти дополнительный источник доходов и решил стать профессиональным хорьководом. В подвале у него уже жили четыре этих странно сложенных свирепых зверька, с которыми любители охотятся на кроликов. «Сейчас у меня самец и три самочки, - размышлял он. - Если повезет, к весне у меня будет голов двенадцать - пятнадцать. Через год смогу давать объявления о продаже в охотничьих газетах». Ночной сторож умостился в кресле, и в сознании его наступил перерыв. Он не спал. Многолетней практикой он выработал навык просиживать долгие часы ночного дежурства ни спя, ни бодрствуя. К утру он успевал так отдохнуть, как будто выспался. Исключая Хопа Хигинса, надежно определившегося в кресле за печкой, во всем Уайнсбурге не спали теперь только трое. Джордж Уилард сидел в редакции «Орла», делал вид, будто пишет рассказ, а на самом деле предавался тому же, чему и утром в лесу, у костра. На колокольне пресвитерианской церкви сидел пастор Хартман, приготовляясь к Божиему откровению, а учительница Кейт Свифт как раз выходила из дому, погулять в пургу. На улицу она отправилась в одиннадцатом часу, и прогулка эта явилась неожиданностью для нее самой. Получилось так, будто мужчина и юноша тем, что думали о ней, выгнали ее на мороз. Вдова Элизабет Свифт уехала в окружной центр по делам, связанным с ипотечными операциями, в которые она вкладывала деньги, и вернуться должна была только назавтра. У громадной угольной печи в гостиной сидела с книжкой ее дочь. Вдруг она вскочила, схватила с вешалки у двери накидку и выбежала из дома. Тридцатилетнюю учительницу в Уайнсбурге не считали интересной женщиной. У нее был плохой цвет лица, и пигментные пятна говорили о слабом здоровье. И все же ночью, на пустынной морозной улице, она была хороша собой. У нее была прямая спина, крутые плечи, а чертами лица она напоминала маленькую парковую статую богини в летние сумерки. Днем учительница показывалась доктору Уэлингу. Доктор выбранил ее и предупредил, что ей угрожает потеря слуха. Глупо было с ее стороны выходить в пургу из дома - глупо, да и опасно, пожалуй. На улице Кейт Свифт не вспомнила это предостережение, а если бы и вспомнила, все равно бы не повернула назад. Она очень замерзла, но, прошагав минут пять, притерпелась к холоду. Она прошла до конца своей улицы и мимо сенных весов, установленных перед фуражным складом, вышла на Вертлюжную дорогу. У амбара Неда Уинтерса она свернула на восток, на улицу, застроенную низкими деревянными домами, которая привела ее на Евангельский холм и на Волчковую дорогу, спускавшуюся по мелкой лощине мимо птицефермы Айка Смида к Водозаборному пруду. Пока она шла, задор и беспокойство, выгнавшие ее на улицу, покинули ее, а потом вновь вернулись. В характере Кейт Свифт было что-то колючее, нерасполагающее. Это все чувствовали. В классе она была немногословна, строга, холодна, но, странным образом, при всем этом близка с учениками. Изредка на нее словно что-то находило, и настроение у нее становилось радостным. Эту радость разделяли все ученики в классе. Они разваливались на стульях, не работали и смотрели на учительницу. Сцепив руки за спиной, Кейт Свифт расхаживала по классу и очень быстро говорила. Что за тема приходила ей в голову - по-видимому, не имело значения. Однажды она беседовала с детьми о Чарльзе Лэме и сочинила на ходу странные интимные рассказики из жизни покойного писателя. Рассказики эти были поданы так, словно она жила с Чарльзом Лэмом в одном доме и знала все подробности его частной жизни. Это несколько сбило с толку детей, которые решили, что Чарльз Лэм тоже, наверное, был местный. На другом уроке учительница рассказала о Бенвенуто Челлини. На этот раз они смеялись. Каким хвастливым, шумным храбрецом и милягой изобразила она старого мастера! И тут она тоже придумала анекдоты. Один - про немца, учителя музыки, который жил в комнате над Челлини в городе Милане, - вызвал у ребят хохот. Краснощекий толстяк Сахар Макнатс до того смеялся, что у него закружилась голова и он упал со стула, а Кейт Свифт смеялась вместе с ним. И вдруг опять сделалась строгой и холодной. Та зимняя ночь, когда Кейт Свифт бродила по безлюдным заснеженным улицам, пришлась на бурное время в ее жизни. Хотя никто в Уайнсбурге не заподозрил бы этого, жизнь ее всегда была богата приключениями. Богата была и теперь. Изо дня в день, пока она вела урок или бродила по улицам, печаль, надежда, вожделение сражались в ее груди. Под холодной оболочкой - в душе - происходили самые необычайные события. Горожане считали ее безнадежной старой девой и, оттого что она разговаривала резко и во всем поступала по-своему, считали, что ей недостает человеческих чувств, которые так украшают или портят жизнь им самим. На самом же деле нетерпеливой страстностью она превосходила их всех, и за те пять лет, что она учительствовала в Уайнсбурге, вернувшись из своих странствий, душевные бури не раз выгоняли ее из дому и заставляли до глубокой ночи бродить по городу. Однажды дождливой ночью она отсутствовала шесть часов, а когда вернулась, мать стала ругать ее. - Я рада, что ты не мужчина, - сердито сказала она. - Сколько раз я так дожидалась твоего отца и ломала голову, в какую опять он ввязался историю. Хватит с меня тех волнений - и не обижайся, если я не желаю видеть, как самые плохие его черты повторяются в тебе. x x x Кейт Свифт была воспламенена мыслями о Джордже Уиларде. В каких-то его школьных сочинениях она усмотрела искру гения - и ей хотелось эту искру раздуть. Однажды летом она явилась в редакцию «Орла» и, поскольку юноша был ничем не занят, увела его на Главную улицу, а потом на Ярмарочную площадь, где они сели на поросшем травой склоне и начали разговаривать. Учительница хотела дать ему представление о тех трудностях, которые ожидают его на писательском поприще. - Тебе понадобится знание жизни, - объявила она с такой серьезностью, что у нее задрожал голос. Она взяла Джорджа Уиларда за плечи и повернула, чтобы смотреть ему в глаза. Прохожий подумал бы, что они сейчас обнимутся. - Если ты намерен стать писателем, нельзя баловаться словами, - объяснила она. - Лучше отставить мысли о писательстве, пока не будешь к этому подготовлен. Сейчас - время просто жить. Не хочу тебя запугивать, но надо, чтобы ты осознал важность того, за что ты берешься. Нельзя превращаться в словесного менялу. Научись узнавать, что думают люди, а не что говорят. В четверг вечером, перед той вьюжной ночью, когда священник Кёртис Хартман пришел на колокольню, чтобы поглядеть на ее тело, молодой Уилард зашел к учительнице за книжкой. Тут и случилось то, что смутило и озадачило юношу. Он взял книгу под мышку и уже собирался уйти. Снова Кейт Свифт заговорила с чрезвычайной серьезностью. Наступал вечер, в комнате стало сумрачно. Когда он повернулся к двери, она ласково назвала его по имени и порывисто взяла за руки. Молодой репортер стремительно превращался в мужчину, и мужская его притягательность, еще сочетавшаяся с мальчишеским обаянием, взволновала одинокую женщину. Ей захотелось, чтобы он немедленно понял ценность жизни, научился толковать ее правдиво и честно. Она наклонилась вперед, ее губы скользнули по его щеке. Сейчас он впервые обратил внимание на редкую красоту ее лица. Оба смутились, и, спасаясь от этого, она опять взяла резкий, безапелляционный тон. - Что толку? Десять лет пройдет, пока ты начнешь понимать суть того, о чем я тебе толкую, - с горячностью сказала она. x x x Этой ночью, когда разыгралась вьюга, а священник уже сидел на колокольне в ожидании Кейт Свифт, она зашла в редакцию «Уайнсбургского орла», намереваясь еще раз поговорить с юношей. После долгой ходьбы по снегу она устала, замерзла и чувствовала себя одинокой. Проходя по Главной улице, она увидела под окном типографии яркое пятно света на снегу и, неожиданно для самой себя, открыла дверь и вошла. Она час просидела возле печки - и говорила о жизни. Говорила горячо и серьезно. Побуждение, которое выгнало ее из дому в метель, вылилось теперь в слова. Она ощущала подъем, как иногда перед детьми в школе. Ей не терпелось распахнуть дверь жизни перед юношей, у которого, она полагала, может быть талант понимания жизни. Порыв этот был таким страстным, что выразился физически. Опять она взяла Джорджа за плечи и повернула к себе. В полутьме ее глаза горели. Она встала и засмеялась, но не резко, как с ней бывало обычно, а со странной нерешительностью. - Мне надо уходить, - сказала она. - Еще на минуту останусь - и мне захочется тебя поцеловать. В редакционной комнате воцарилось смятение. Кейт Свифт повернулась и пошла к двери. Она была учительницей, но, кроме того, женщиной. Она смотрела на Джорджа Уиларда, и ею вновь овладело страстное желание мужской любви, сотни раз уже затоплявшее ее тело. При свете лампы Джордж выглядел уже не мальчиком, а мужчиной, способным исполнить роль мужчины. Учительница позволила Джорджу Уиларду обнять себя. В натопленной тесной комнате вдруг стало душно, и силы покинули ее тело. Она ждала, прислонившись к низкой конторке возле двери. Когда он подошел и положил руку ей на плечо, она тяжело, всем телом припала к нему. Джорджа Уиларда это привело в еще большее смятение. Он крепко прижимал к себе тело женщины, и вдруг оно окаменело. Два жестких кулачка стали бить его по лицу. Учительница выбежала, он остался один и заходил по комнате, яростно ругаясь. На это смятение как раз и угодил пастор Хартман. Когда и он еще явился, Джордж Уилард решил, что город спятил. Потрясая окровавленным кулаком, пастор объявил женщину, которую Джордж только что обнимал, орудием Божьим и посланницей истины. Джордж задул лампу у окна, запер дверь и отправился восвояси. Он прошел через контору гостиницы, мимо Хопа Хигинса, грезившего об умножении хорьков, и поднялся к себе в комнату. Печка давно потухла, и он разделся в холоде. Постель приняла его, как сугроб сухого снега. Джордж Уилард ворочался в постели, где еще днем обнимал подушку, предаваясь мыслям о Кейт Свифт. У него в ушах звучали слова священника, который, ему казалось, внезапно сошел с ума. Глаза его блуждали по комнате. Злость, естественная в мужчине после такой осечки, прошла, и он пытался понять, что же все-таки случилось. Он не мог разобраться. И все думал и думал об этом. Проходили часы, и ему уже казалось, что пора бы, наверное, наступить новому дню. В четыре он натянул одеяло до подбородка и постарался уснуть. Он закрыл глаза и уже в дремоте поднял руку, нашаривая что-то во тьме. «Я что-то упустил. Упустил, что мне пыталась сказать Кейт Свифт», - сонно пробормотал он. И уснул - уснул последним в Уайнсбурге в эту зимнюю ночь. ОДИНОЧЕСТВО Был он сыном миссис Эл Робинсон, которой когда-то принадлежала ферма к востоку от Уайнсбурга, в двух милях от города, на проселке, ответвлявшемся у Вертлюжной заставы. Дом был выкрашен в бурый цвет, и бурые ставни на окнах, обращенных к дороге, всегда оставались закрытыми. Напротив дома нежились в глубокой пыли проселка куры и две цесарки. В те дни Енох жил у матери в этом доме и ходил в уайнсбургскую среднюю школу. Старожилы помнят его тихим мальчиком, улыбчивым и очень молчаливым. В город он шел посреди дороги, иногда читая на ходу книжку. Возницы орали на него и ругались. Только тогда он, опомнившись, сворачивал с глубокой колеи и пропускал их. Когда ему исполнился двадцать один год, Енох уехал в Нью-Йорк и пятнадцать лет оставался городским жителем. Он занимался французским и посещал художественную школу, надеясь развить свои способности к рисованию. Про себя он решил, что отправится в Париж и завершит свое художественное образование среди тамошних знаменитостей, но из этого ничего не получилось. У Еноха никогда ничего не получалось. Рисовал он неплохо, и в его мозгу таилось немало своеобразных поэтичных мыслей, которым могла бы дать выражение кисть художника, но он навсегда остался ребенком, и это мешало ему достичь успеха. Он так и не стал взрослым, а потому не понимал людей и не мог добиться, чтобы они понимали его. Ребенок в нем все время больно ушибался, натыкаясь на реальность, на такие ее стороны, как деньги, вопросы пола и противоречивые мнения. Однажды его сбил трамвай и отбросил на чугунный столб, и с тех пор он хромал. Это была одна из многих причин, почему у Еноха Робинсона никогда ничего не получалось. В Нью-Йорке, когда он только-только поселился там и еще не был ошеломлен и обескуражен жизнью, такой, какая она есть, Енох много времени проводил в обществе своих ровесников. Он примкнул к компании других начинающих художников, среди которых были и женщины. По вечерам они иногда являлись к нему в гости. Однажды он мертвецки напился, его забрали в участок, и судья в полицейском суде страшно его напугал, а в другой раз он заговорил с проституткой, которую увидел на тротуаре перед подъездом дома, где жил. Она прошла рядом с Енохом три квартала, но тут он оробел и убежал. Проститутка была сильно навеселе, и ей это показалось очень смешным. Она прислонилась к стене дома и смеялась так заразительно, что какой-то прохожий остановился и тоже начал смеяться. Они ушли вместе, продолжая смеяться, а Енох, весь дрожа, пробрался к себе в комнату очень расстроенный. Комната, в которой молодой Робинсон жил в Нью-Йорке, выходила на Вашингтон-сквер и была узкой и длинной, точно коридор. Это необходимо твердо помнить. История Еноха, в сущности, гораздо больше история комнаты, чем история человека. Итак, в ту комнату по вечерам приходили друзья молодого Еноха. Ничего особо примечательного в них не было, кроме одного: они принадлежали к той категории художников, которые разговаривают. Кто не знает таких разговаривающих художников? На протяжении всей мировой истории они собирались у кого-нибудь в комнате и разговаривали. Они разговаривают об искусстве со страстной, почти лихорадочной серьезностью. Они приписывают ему такую важность, какой оно все-таки не обладает. И вот эти люди собирались, курили сигарету за сигаретой и разговаривали, а Енох Робинсон, мальчик с фермы под Уайнсбургом, сидел и слушал. Он устраивался где-нибудь в уголке и почти никогда ничего не говорил. Как внимательно смотрели по сторонам его большие голубые детские глаза! На стенах висели картины, которые он написал, - наивные, незаконченные. Его друзья говорили и об этих картинах. Развалившись на стульях, они говорили, говорили, говорили, и их головы покачивались из стороны в сторону. Сыпались слова о линиях, о замысле, о композиции - много-много слов из тех, которые произносятся постоянно. Енох тоже хотел бы поговорить, но он не умел. От возбуждения он путался. Пытаясь заговорить, он брызгал слюной, заикался, и собственный голос казался ему и чужим и пискливым. И поэтому он перестал говорить. Он знал, что ему хотелось бы сказать, но, кроме того, он знал, что никогда, ни при каких обстоятельствах сказать этого не сможет. Если обсуждалась его картина, он жаждал сказать что-нибудь вроде: «Вы же не уловили сути! Картина, - объяснил бы он, - не исчерпывается тем, что вы видите и о чем говорите слова. В ней есть то, что вы совсем не видите и чего увидеть не можете. Вон посмотрите на ту, которая у двери, - на нее падает свет из окна. Темное пятно у дороги, которого вы, наверное, совсем не заметили, оно... понимаете, оно - начало всего. Это бузина, совсем такая, какая росла у дороги против нашего дома в Уайнсбурге, в штате Огайо, и бузина что-то заслоняет. Женщину. Вот что она заслоняет. Ее сбросила лошадь и куда-то ускакала, так что ее тут нет. Разве вы не видите, как тревожно озирается старик, который правит повозкой? Это Тэд Грейбек - у него ферма дальше по дороге. Он везет кукурузу в Уайнсбург, чтобы смолоть ее на Комстокской мельнице. Он знает, что в бузине что-то есть, что-то там скрыто, - и все-таки не уверен в этом. А там женщина. Понимаете, вот что там! Это женщина, и она прекрасна. Как она прекрасна! Она сильно ушиблась, ей очень больно, но она не стонет, не плачет. Ну, как вы не понимаете? Она лежит неподвижно, совсем белая, неподвижная, и красота изливается из нее и одевает все вокруг. Красота и в небе, в глубине, и на всем вокруг. Конечно, я и не пробовал написать эту женщину. Она слишком прекрасна, чтобы ее можно было изобразить. Как это скучно - все ваши рассуждения о композиции и тому подобном. Ну почему вы не можете просто посмотреть на небо и убежать, как я, когда был мальчиком там, в Огайо, в Уайнсбурге?» Вот примерно что жаждал сказать Енох Робинсон своим знакомым, которые приходили в его комнату, когда он молодым человеком жил в Нью-Йорке, но каждый раз он так ничего и не говорил. А потом он начал сомневаться в себе. Ему, думал он со страхом, не удается воплотить в картинах, которые он пишет, то, что он чувствует. В смятении он перестал приглашать к себе приятелей, и скоро у него вошло в привычку запирать дверь. Он решил теперь, что у него в гостях побывало вполне достаточно людей и что больше он в людях не нуждается. И, фантазируя, он начал придумывать себе людей, с которыми мог бы разговаривать по-настоящему, и им он объяснял то, что ему не удавалось объяснить живым людям. Мало-помалу его комнату населили духи мужчин и женщин, среди которых он расхаживал и в свою очередь говорил слова. Почти все те, с кем Енох Робинсон был знаком, оставили ему какую-то частицу себя, и он мог менять и преображать эти частицы на свой лад, так что возникало нечто, способное понять и воспринять и женщину, лежащую за бузиной на полотне, и все другое. Кроткий голубоглазый мальчик из Огайо был абсолютным эгоистом. Все дети эгоисты. Друзья ему не были нужны по очень простой причине - ребенку друзья не нужны. А нужны ему были люди, рожденные его фантазией, люди, с которыми он мог разговаривать по-настоящему, часами просвещать их и бранить, - то есть покорные слуги его воображения. Среди этих людей он всегда был уверенным в себе и смелым. Да, конечно, им разрешалось разговаривать и даже высказывать собственное мнение, но последнее, самое убедительное слово всегда оставалось за ним. Он был точно писатель, всецело поглощенный творениями своего мозга, - крохотный голубоглазый монарх в шестидолларовой комнате, выходящей на Вашингтон-сквер в городе Нью-Йорке. А потом Енох Робинсон женился. Его начало томить одиночество и желание прикоснуться руками к людям из плоти и крови. В иные дни его комната казалась ему пустой. Похоть подчиняла себе его тело, в мыслях росло вожделение. По ночам ему не давал уснуть непонятный внутренний жар. Он женился на девушке, которая сидела рядом с ним в художественной школе, и они сняли квартиру в Бруклине. У женщины, на которой он женился, родилось двое детей, и Енох нашел себе место в агентстве, где делают рисунки к рекламным объявлениям. Так наступила еще одна фаза в жизни Еноха. Он завел себе новую игру. Некоторое время он гордился своей ролью создателя материальных ценностей. Он перестал искать суть вещей и начал играть с реальностью. Осенью он голосовал на каких-то выборах, и каждое утро ему доставляли газету. Вечером, возвращаясь со службы домой, он вылезал из трамвая и чинно шагал за каким-нибудь почтенным коммерсантом, старательно придавая себе внушительный вид. Он считал, что ему, как налогоплательщику, следует знать, как управляется страна. «Я приобретаю определенное значение, по-настоящему приобщаюсь ко всему, что происходит в штате и в городе», - говорил он себе, и лицо его принимало забавное выражение собственного достоинства. Однажды, возвращаясь домой из Филадельфии, он разговорился в поезде с соседом по купе. Енох рассуждал о том, что владеть и управлять железными дорогами должно государство, и сосед угостил его сигарой. Енох считал, что правительству следовало бы решиться на такой шаг, и, излагая свое мнение, он даже разгорячился. Позже он с удовольствием вспоминал свои слова. - Я таки заставил этого типа задуматься, - пробормотал он, поднимаясь по лестнице в свою бруклинскую квартиру. Конечно же из женитьбы Еноха ничего не получилось. Он сам положил ей конец. У него возникло ощущение, что жизнь в квартире душит его, замуровывает заживо, и к жене, и даже к детям он испытывал теперь то же чувство, что и к друзьям, которые когда-то приходили к нему в гости. Мало-помалу он начал придумывать деловые встречи, чтобы вечером походить по улицам, а когда представился случай, он втихомолку вновь снял комнату, выходившую на Вашингтон-сквер. Затем миссис Эл Робинсон умерла у себя на ферме под Уайнсбургом, и банк, выполнявший функции ее душеприказчика, выслал ему восемь тысяч долларов. Это окончательно вырвало Еноха из мира людей. Он отдал деньги жене и сказал ей, что больше не может жить в этой квартире. Она плакала, сердилась, угрожала, но он только молча посмотрел на нее и ушел. На самом деле жену это не очень-то расстроило. Она считала Еноха не совсем нормальным и побаивалась его. Когда стало ясно, что он не вернется, она забрала детей и уехала в маленький коннектикутский городок, где прошло ее детство. В конце концов она вышла замуж за человека, который скупал и продавал земельные участки, и была более или менее довольна жизнью. А Енох Робинсон остался в Нью-Йорке, в комнате, полной людей, созданных его фантазией. Он играл с ними и разговаривал, счастливый, как ребенок. Странная это была компания - эти люди Еноха. Вероятно, он переделал в них реальных людей, которые по какой-то неясной причине внушили ему интерес. Среди них была женщина с мечом в руке, старик с длинной седой бородой, за которым всюду ходила собачонка, девочка, у которой чулки все время сползали на ботинки. В комнате Еноха Робинсона вместе с ним жило, наверное, больше двадцати этих воображаемых людей, созданных его детской фантазией. И Енох был счастлив. Он входил в комнату и запирал за собой дверь. С нелепой важностью он разговаривал вслух, отдавал распоряжения, рассуждал о жизни. Он был счастлив и спокойно продолжал бы зарабатывать на жизнь в рекламном агентстве, если бы что-то не произошло. И конечно же что-то произошло. Вот почему он вернулся в Уайнсбург, и вот почему мы знаем о нем. А произошло то, что появилась женщина. Иначе и быть не могло. Слишком уж счастливым он себя чувствовал, и что-то должно было ворваться в его мир. Что-то должно было изгнать его из нью-йоркской комнаты, чтобы он доживал свои дни в Огайо, в маленьком городке, и подпрыгивающей походкой из вечера в вечер бродил по его улицам, когда солнце заходило за крышу конюшни Уэсли Мойра, - жалкий, щуплый, дергающийся человечек. Ну, а что же произошло... Как-то вечером Енох рассказал об этом Джорджу Уиларду. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, и молодого газетного репортера он выбрал в собеседники потому, что встреча их произошла в такую минуту, когда молодой человек был в восприимчивом настроении. Юношеская грусть, грусть молодости, грусть деревенского подростка на исходе года - вот что заставило старика заговорить. Беспричинная грусть томила сердце Джорджа Уиларда, и она тронула Еноха Робинсона. В тот вечер, когда они встретились и разговорились, сеял дождь - мелкая октябрьская изморось. Год дозревал, и ночи следовало быть ясной, сиять полной луной в небе, покусывать легким морозцем, но все было по-другому. Шел дождь, и под фонарями Главной улицы поблескивали мелкие лужицы. Во мраке за Ярмарочной площадью с черных деревьев капала вода. Под деревьями мокрые листья облепили торчащие из земли корни. В огородах позади уайнсбургских домиков на земле валялась пожухлая картофельная ботва. Мужчины, которые собирались, поужинав, пойти скоротать вечер в обществе других мужчин в задней комнате какой-нибудь лавки, отказывались от своего намерения и оставались дома. Джордж Уилард бродил по городу под дождем и радовался, что идет дождь. Такое у него было настроение. Такое же, как у Еноха Робинсона в те вечера, когда старик выходил из своей комнаты и в одиночестве брел по улицам. Но только, конечно, Джордж Уилард вырос в высокого молодого человека и считал, что мужчине не к лицу хныкать и расстраиваться. Вот уже месяц его мать была тяжело больна, и отчасти его грусть объяснялась этим, но лишь отчасти. Он размышлял о себе, а в молодости такие мысли всегда рождают грусть. Енох Робинсон и Джордж Уилард встретились под деревянным навесом перед лавкой тележника Войта на Моми-стрит, совсем рядом с Главной улицей. Оттуда они пошли вместе по улицам, блестевшим от дождя, в комнату старика на третьем этаже хеффнеровского дома. Молодой репортер пошел туда довольно охотно. Енох Робинсон пригласил его к себе после того, как они поговорили минут десять. Джорджу Уиларду было страшновато, но никогда в жизни он не испытывал такого любопытства. Сотни раз он слышал, как этого старика называли свихнутым, а потому чувствовал, что, согласившись, он доказал свое мужество. С самого начала, еще на улице под дождем, старик говорил очень странно - он пытался рассказать историю комнаты на Вашингтон-сквер и историю своей жизни в этой комнате. - Вы поймете, если постараетесь, - сказал он твердо. - Я смотрел, как вы идете мимо меня по улице, и подумал, что вы сможете понять. Это нетрудно. Вам надо только поверить тому, что я говорю, - просто слушать и верить. И больше ничего. Шел двенадцатый час, когда в этот вечер старый Енох, разговаривая с Джорджем Уилардом в комнате в хеффнеровском доме, дошел до главного - до истории о женщине и о том, что заставило его уехать из Нью-Йорка доживать свою жизнь в Уайнсбурге одиноким, потерпевшим полное поражение. Он сидел на узкой кровати у окна, подперев голову рукой, а Джордж Уилард примостился на стуле у стола. На столе стояла керосиновая лампа. Комната, почти совсем без мебели, была безупречно чистой. Джордж Уилард слушал старика, и ему все сильнее хотелось встать со стула и пересесть на кровать. Ему хотелось обнять сгорбленные щуплые плечи. В полумраке старик говорил, а молодой человек слушал, полный грусти. - В комнате много лет никто не бывал, и тут она завела обыкновение заходить туда, - говорил Енох Робинсон. - Она увидела меня в коридоре, и мы познакомились. Не знаю, что она делала у себя в комнате. Я там ни разу не был. По-моему, она занималась музыкой и играла на скрипке. Иногда она приходила, стучалась, и я открывал дверь. Она входила и садилась рядом со мной. Просто сидела, глядела по сторонам и ничего не говорила. То есть не говорила ничего важного. Старик встал и заходил по комнате. Пальто на нем намокло от дождя, и капли с мягким стуком падали на пол. Когда он снова сел на кровать, Джордж Уилард встал со стула и сел рядом с ним. - Она вызывала у меня странное ощущение. Она сидела со мной в комнате и была слишком велика для нее. У меня было ощущение, что она вытесняет оттуда все остальное. Мы говорили о разных пустяках, но я не мог усидеть на месте. Мне хотелось дотронуться до нее, поцеловать. Руки у нее были такие сильные, лицо такое хорошее, и она все время смотрела на меня. Надтреснутый голос старика смолк, по его телу пробежала дрожь, как от озноба. - Я боялся, - зашептал он. - Я очень боялся. Мне не хотелось впускать ее, когда она стучала в дверь, но я не мог усидеть на месте. «Нет-нет», - говорил я себе, все равно вставал и открывал дверь. Вы понимаете, она была такой взрослой. Она была женщиной. Мне казалось, что в комнате она становится самой большой, гораздо больше меня. Енох Робинсон, не отрываясь, смотрел на Джорджа Уиларда, его детские голубые глаза блестели в свете керосиновой лампы. По его телу снова пробежала дрожь. - Я хотел, чтобы она приходила, и все это время я не хотел, чтобы она приходила, - объяснил он. - А потом я начал рассказывать ей про моих людей, про все, что было для меня важно. Я старался промолчать, оставить свое при себе, но не мог. Я чувствовал то же, что перед дверью, когда открывал ей. Иногда мне до боли хотелось, чтобы она ушла и больше не возвращалась. Старик вскочил, и голос его прервался от волнения. - А потом это случилось. Как-то вечером мне вдруг стало невыносимо нужно, чтобы она меня поняла, чтобы она узнала, какой я самый главный в этой комнате. Я хотел, чтобы она убедилась, какой я тут по-настоящему важный. Я повторял это снова и снова. Она попыталась уйти, но я подбежал и запер дверь. Я ходил за ней по пятам. Я говорил, говорил, говорил, а потом вдруг все рухнуло. У нее в глазах появилось такое выражение, что мне стало ясно: она поняла. А может быть, она с самого начала понимала. Я пришел в ярость. Это было нестерпимо. Я хотел, чтобы она поняла, но - как вы не видите! - я не мог допустить, чтобы она поняла. Я чувствовал, что тогда она будет знать все, что я утону, захлебнусь. Вот как это было, не знаю почему. Старик опустился на стул перед лампой, а молодой человек слушал, полный благоговейного страха. - Идите, юноша, - сказал Енох Робинсон. - Уйдите от меня. Я думал, что будет хорошо, если я вам расскажу, но это не так. И я больше не хочу говорить. Уходите. Джордж Уилард покачал головой и сказал настойчиво: - Вы не можете вот так замолчать. Расскажите мне, что было дальше, - потребовал он. - Что произошло? Расскажите мне все до конца. Енох Робинсон вскочил и подбежал к окну, которое выходило на пустынную Главную улицу. Джордж Уилард тоже подошел к окну. Они стояли рядом у окна - высокий нескладный мальчик-мужчина и щуплый морщинистый мужчина-мальчик. Детский захлебывающийся голос продолжал расска