и они вместе угодили за решетку. Хэл пошел работать на ферму Уилса только потому, что по соседству там жила учительница, на которую он положил глаз. Было ему тогда всего двадцать два, но к этому времени он уже раза три «впутывался в истории с женщинами», как это называлось в Уайнсбурге. Все, кто слышал про его увлечение молоденькой учительницей, не сомневались, что это кончится плохо. «Доведет он ее до беды, вот увидите» - так говорили в округе. И вот эти двое, Рей и Хэл, как-то на исходе октября работали рядом в поле. Они обдирали кукурузные початки, изредка пошучивали и смеялись. Потом наступило молчание. Рей, который был более чувствителен и больше принимал все к сердцу, натрудил руки, и они заныли. Он сунул их в карманы и поглядел вдаль за поля. Он был в грустном, тревожном настроении, и окружающая красота природы глубоко на него подействовала. Если бы вы видели окрестности Уайнсбурга осенью, когда пологие холмы становятся желто-красными, вы поняли бы его чувства. Ему вспомнилось, как в давние годы, когда он был молодым парнем и еще жил с отцом, который был пекарем в Уайнсбурге, он в такие дни уходил бродить по лесам - собирал орехи, охотился на кроликов или просто покуривал трубку. И женился-то он из-за такой вот прогулки. Уговорил девушку, которая помогала в пекарне, пойти с ним, ну, а кончилось вот чем. Он вспомнил тот день, который изменил всю его жизнь, и все в нем взбунтовалось. Забыв про Хэла, он пробормотал: - Ну и надула же она меня, черт подери, - жизнь надула и в дураки поставила. И, словно поняв, о чем он думает, Хэл Уинтерс заговорил. - Ну, и стоило оно того? А? Женитьба там, семья? - спросил он и засмеялся. Засмеяться-то он засмеялся, но и у него настроение было серьезное. И он продолжал уже серьезно: - Это что же - обязательно? Чтобы человека взнуздали, да и гнали через всю жизнь, точно ломовую лошадь? Не дожидаясь ответа, Хэл вскочил и начал расхаживать между ворохами кукурузы. Распаляясь все больше и больше, он вдруг нагнулся, схватил желтый кукурузный початок и швырнул его об изгородь. - Я довел Нелл Хантер до беды, - сказал он. - Ты-то знай, но язык держи за зубами. Рей Пирсон поднялся на ноги и уставился на него. Он был на голову ниже Хэла, и, когда парень подошел к нему и положил ладони ему на плечи, получилась живописная группа. Вокруг было огромное пустое поле, позади них тянулись аккуратные рады кукурузных стожков, вдали вставали желто-красные холмы - и они уже не были двумя ко всему равнодушными работниками, а стали друг для друга живыми людьми. Хэл почувствовал это и, по своему обыкновению, засмеялся. - Ну-ка, папаша, - сказал он неловко. - Давай помоги мне советом. Я довел Нелл до беды. Может, и с тобой такое было. Я знаю, что мне другие скажут - ну, как тут положено поступать, а вот ты-то что скажешь? Жениться и остепениться? Влезть в хомут, чтобы меня загнали, как старого одра? Ты меня знаешь, Рей. Я не такой, чтобы меня кто другой сломал, но сам себя сломать сумею. Так как же - сломать мне себя или послать Нелл к черту? Вот ты мне и скажи. Как ты скажешь, Рей, так я и сделаю. Рей не сумел ответить. Он стряхнул с плеч руки Хэла, повернулся и зашагал к амбару. Он был чувствительным человеком, и на глаза у него навернулись слезы. Ответить Хэлу Уинтерсу, сыну старого Уиндпитера Уинтерса, можно было только одно - только одного ответа требовали все привитые ему с детства понятия и привычные взгляды всех людей, которых он знал, и тем не менее у него не было сил сказать то, что он обязан был сказать. К вечеру, в половине пятого, Рей возился у амбара, и тут с тропы, идущей вдоль ручья, его окликнула жена. После разговора с Хэлом он не вернулся на кукурузное поле, а остался около амбара. Он уже закончил всю вечернюю работу и видел, как из дома вышел Хэл, переодевшийся для гулянки в городе, и зашагал по дороге. Рей, глядя в землю, брел следом за женой по тропке, ведущей к их дому, и размышлял. Он никак не мог уловить, что, собственно, неладно. Каждый раз, когда он поднимал глаза и видел в меркнущем свете красоту полей и холмов вокруг, ему хотелось сделать что-то, чего он никогда прежде не делал: закричать, застонать, наброситься с кулаками на жену или решиться еще на что-нибудь не менее неожиданное и страшное. Он шел по тропке, почесывая затылок, и пытался разобраться, в чем дело. Он пристально вглядывался в спину жены, но жена как будто была такой же, как всегда. Она пришла за ним, чтобы послать его в город, в бакалейную лавку, но, едва объяснив ему, что надо купить, принялась его пилить. - Ты всегда еле ноги волочишь, - говорила она. - Но на этот раз сделай милость, поторопись. Дома на ужин ничего нет, так что обернись в город и обратно одним духом. Рей зашел в дом и снял пальто с крючка за дверью. Карманы были выдраны, воротник лоснился. Его жена сходила в спальню и вернулась с засаленной тряпицей в одной руке и тремя серебряными долларами в другой. Где-то в доме отчаянно заплакал ребенок, и спавшая у плиты собака встала и потянулась. Его жена снова начала браниться. - Теперь они все примутся реветь, не уймешь. И чего ты всегда еле ноги волочишь? - спросила она. Рей вышел из дома, перелез через изгородь и зашагал по полю. Уже наступили сумерки, и вид, открывшийся перед ним, был исполнен удивительной прелести. Пологие холмы словно купались в красках, и даже кусты у изгороди казались невыразимо прекрасными. Рею Пирсону чудилось, что весь мир стал удивительно живым, точно так же, как они с Хэлом вдруг ощутили себя удивительно живыми, когда стояли на кукурузном поле и смотрели в глаза друг другу. В этот осенний вечер у Рея не хватало сил вынести красоту полей и холмов под Уайнсбургом. Только и всего. Она его подавляла. И вдруг он забыл, что он - тихий старый батрак, и, сбросив рваное пальто, побежал напрямик через поле. И на бегу он кричал, протестуя против своей жизни, против всякой жизни, против всего, что делает жизнь безобразной. - Ведь никаких обещаний не было! - крикнул он в пустой простор, расстилавшийся перед ним. - Я ничего моей Минни не обещал, и Хэл тоже ничего не обещал Нелл. Я знаю, что не обещал. Она пошла с ним в лес, потому что хотела пойти. И она хотела того же, чего хотел он. Почему должен расплачиваться я? Почему должен расплачиваться Хэл? Почему кто-то должен расплачиваться? Я не хочу, чтобы Хэл стал замученным стариком. Я ему объясню. Я не дам, чтобы это продолжалось. Я перехвачу Хэла прежде, чем он доберется до городка, и объясню ему. Рей бежал неуклюже, один раз даже споткнулся и упал. «Я должен перехватить Хэла и объяснить ему», - думал он и все бежал и бежал, хотя дыхание со свистом вырывалось у него из груди. И на бегу он думал о том, о чем не вспоминал много лет, - как до женитьбы собирался уехать к дяде в Портленд, в штат Орегон, потому что хотел идти в батраки и надеялся, что на Дальнем Западе доберется до океана и станет матросом или устроится на ранчо и будет врываться в западные городки верхом на лошади, кричать, хохотать и будить спящих жителей своими буйными воплями. Потом на бегу он вспомнил своих детей, и ему померещилось, что их ручонки цепляются за него. Но все его мысли о себе перепутывались с мыслями о Хэле, и ему казалось, что за молодого парня тоже цепляются дети. - Хэл, это случайность, которую подстроила жизнь, - крикнул он. - Они не мои и не твои. Они сами по себе, а я сам по себе. Рей Пирсон все бежал и бежал, а темнота уже окутала поля. Его дыхание превратилось в хрип. Когда он добрался до изгороди у дороги, по которой небрежной походкой, покуривая трубку, шел в город щегольски одетый Хэл Уинтерс, у него не было сил выговорить то, что он думал и что хотел сказать. Рей Пирсон оробел, и на этом, собственно, кончается повесть о том, что с ним произошло. Когда он добрался до изгороди, положил руки на верхнюю жердь и замер, глядя прямо перед собой, было уже совсем темно. Хэл Уинтерс перепрыгнул через канаву, подошел к Рею почти вплотную, сунул руки в карманы и засмеялся. Он как будто совсем забыл все, что почувствовал на кукурузном поле, и когда сильной рукой ухватил Рея за лацкан, то просто встряхнул старика, как нашкодившую собаку. - Пришел мне советовать, а? - сказал он. - Ну, можешь ничего не говорить. Я не трус и уже сам все решил. - Он снова засмеялся и прыгнул через канаву назад на дорогу. - Нелл не дура, - сказал он. - Она не просила, чтобы я на ней женился. Я сам хочу на ней жениться. Хочу завести свой дом и ребятню. Рей Пирсон тоже засмеялся. Ему хотелось смеяться и смеяться - над собой и над всем миром. Когда фигура Хэла Уинтерса исчезла во тьме, окутавшей дорогу, которая вела в Уайнсбург, он повернулся и медленно побрел по полю туда, где оставил свое рваное пальто. И пока он шел, ему, наверное, вспомнились все те приятные вечера, которые он провел со своими кривоногими детьми в ветхой лачуге над ручьем, - во всяком случае, он начал бормотать про себя: - Может, оно и к лучшему. Что бы я ему ни сказал, все равно вышла бы неправда. Потом он умолк, и его фигура тоже растаяла во тьме, окутавшей поля. ВЫПИЛ Том Фостер приехал из Цинциннати в Уайнсбург молодым человеком, с душой открытой для новых впечатлений. Бабка его выросла тут на пригородной ферме и училась в здешней школе, когда Уайнсбург был поселком из двенадцати - пятнадцати домов, окружавших магазин на Вертлюжной заставе. Что за жизнь прожила бабка с тех пор, как покинула поселок первопроходцев, до чего крепка и смекалиста была маленькая старушка! Она повидала и Канзас, и Канаду, и Нью-Йорк, разъезжая со своим мужем-механиком до самой его смерти. Потом она поселилась с дочерью, которая тоже вышла за механика, и жила в Ковингтоне, Кентукки, по ту сторону реки от Цинциннати. Тут настали для бабки Тома тяжелые годы. Сперва ее зятя убил во время забастовки полицейский, потом мать Тома стала инвалидкой и тоже умерла. У бабки были небольшие сбережения, но их съели болезнь дочери и двое похорон. Она превратилась в старую измотанную работницу и жила над лавкой старьевщика в одном из переулков Цинциннати. Пять лет она мыла полы в конторском здании, а потом устроилась судомойкой в ресторан. Руки у нее были искореженные. Когда она бралась за ручку швабры или щетки, они напоминали сухую лозу, приторочившуюся к дереву. Старуха вернулась в Уайнсбург при первой же возможности. Однажды вечером, возвращаясь с работы, она нашла бумажник с тридцатью семью долларами - и теперь путь был открыт. Для мальчика переезд был большим приключением. Бабка пришла домой в восьмом часу вечера; она сжимала в старческих руках бумажник и так разволновалась, что едва могла говорить. Она настояла на том, чтобы выехать из Цинциннати в тот же вечер, - если остаться до утра, хозяин бумажника наверняка их разыщет и поднимет шум. Тому, которому было тогда шестнадцать лет, пришлось тащиться с бабкой на станцию и нести на спине все их земные пожитки, увязанные в вытертое одеяло. Бабка шла рядом и поторапливала. Ее беззубый старый рот нервно подергивался, и, когда уставший Том хотел на перекрестке скинуть узел на землю, она подхватила его и взвалила бы себе на спину, если бы не помешал внук. Когда они сели в поезд и город остался позади, бабка радовалась, как девочка, и Тому еще ни разу не приходилось видеть ее такой разговорчивой. Всю ночь под грохот поезда она потчевала внука рассказами о Уайнсбурге и о том, как интересно ему будет работать в поле и стрелять в лесу дичь. Она не могла поверить, что за пятьдесят лет ее отсутствия крохотный поселок превратился в оживленный город, и утром, когда поезд остановился в Уайнсбурге, не захотела выходить. «Не этого я ожидала, - сказала она. - Тут тебе, чего доброго, туго придется». И поезд тронулся дальше, а они стояли в растерянности перед уайнсбургским носильщиком Альбертом Лонгвортом, не зная, куда податься. Однако Том Фостер тут прижился. Он был такой, что прижился бы где угодно. Жена банкира Уайта взяла бабку работать на кухне, а Том получил должность помощника конюха в новой кирпичной конюшне банкира. В Уайнсбурге трудно было найти прислугу. Если хозяйке нужна была помощь по дому, она нанимала «девушку», которая требовала, чтобы ее сажали за хозяйский стол. Жене Уайта девушки до смерти надоели, и она ухватилась за старую горожанку. Мальчику Тому отвели комнату над конюшней. «Управится с лошадьми - будет стричь лужайку и бегать с поручениями», - объяснила банкирша мужу. Том Фостер был мал для своих лет, большеголов, и его жесткие черные волосы стояли торчком. Шапка волос еще больше увеличивала голову. Тише голос, чем у него, трудно себе и представить, и сам он был таким тихим и мягким, что вошел в жизнь города, не обратив на себя ничьего внимания. Можно было только удивляться, откуда у Тома Фостера столько мягкости. Там, где он жил в Цинциннати, по улицам бродили шайки хулиганов, и все свои мальчишеские годы он водил компанию с хулиганами. Одно время он разносил телеграммы и обслуживал район, изобиловавший публичными домами. Тамошние женщины знали и любили Тома Фостера, хулиганы его тоже любили. Он никогда себя не утверждал. Это его и спасало. Странным образом, он стоял как бы в тени, под стенами жизни, рожден был стоять под ее стенами. Он видел мужчин и женщин в домах похоти, наблюдал случайные и мерзкие любовные их связи, видел, как дерутся ребята, слушал их рассказы о попойках и воровских похождениях - но его это не трогало, к нему не приставало. Однажды все-таки Том украл. Это случилось еще в Цинциннати. Бабка тогда болела, а он остался без работы. В доме нечего было есть, и он вошел в шорную лавку в переулке и украл из ящика кассы доллар семьдесят пять центов. Хозяином лавки был старик с длинными усами. Он видел, что мальчик околачивается в магазине, но не придал этому значения. Когда он вышел поговорить с возчиком, Том открыл ящик кассы, взял деньги и был таков. После об этом дознались, но бабка уладила дело, предложив два раза в неделю в течение месяца мыть в лавке пол. Мальчик был пристыжен, но при этом радовался. «Опозориться - тоже хорошо: зато я кое-что понял», - сказал он бабке, которая не могла взять в толк, о чем он говорит, но так его любила, что не считала и обязательным понимать. Год он прожил на конюшне у банкира, а потом потерял место. Он не слишком прилежно ухаживал за лошадьми и постоянно раздражал банкиршу. Она велела ему подстричь лужайку, он забывал. Она посылала его в магазин или на почту, он не возвращался, а, примкнув к группе мужчин или ребят, проводил с ними весь конец дня, стоял и слушал, а иногда и произносил несколько слов, если его спрашивали. Как и прежде - в публичных домах большого города или на улице ночью, с буйной ватагой - он сохранял способность быть частью, но не быть участником этой жизни. Потеряв место у банкира, он больше не жил с бабкой, хотя вечерами она часто его навещала. Он снимал комнату у старика Руфуса Уайтинга - в задней части его деревянного дома. Дом стоял на улице Дуэйна, рядом с Главной улицей, и много лет служил старику адвокатской конторой - тот, правда, стал чересчур дряхл и забывчив, чтобы исправлять свои обязанности, но непригодным себя не считал. Том ему понравился, и за комнату он запросил доллар в месяц. В конце дня, когда адвокат уходил домой, Том оставался тут единоличным хозяином и часами лежал на полу у печки, думая о разных разностях. Вечером приходила бабка, усаживалась в адвокатское кресло и курила трубку, а Том, как всегда при людях, молчал. Старуха часто говорила с большим жаром. Иногда возмущалась каким-нибудь происшествием в доме банкира и часами ворчала. Из собственных заработков она купила швабру и регулярно мыла в конторе пол. Отдраив контору дочиста, так что там и пахло чисто, она брала свою глиняную трубку и устраивала с Томом перекур. «Когда ты соберешься умереть, я тоже умру», - говорила она внуку, который лежал на полу около ее кресла. Тому Фостеру нравилась жизнь в Уайнсбурге. Он пробавлялся случайными работами - пилил, например, дрова для кухонных плит, выкашивал лужайки перед домами. В конце мая и начале июня собирал на плантациях клубнику. Хватало у него времени и на безделье, а бездельничать он любил. Банкир Уайт подарил ему старый пиджак, который был Тому велик, но бабка пиджак ушила; еще у него была оттуда же шуба, подбитая мехом. Мех местами вытерся, но шуба была теплая, и зимой Том в ней спал. Он считал такой способ существования вполне подходящим, был доволен и счастлив тем, как обернулась к нему в Уайнсбурге жизнь. Радость Тому доставляли даже самые нелепые пустяки. За это, я думаю, его и любили люди. В бакалее Херна по пятницам, готовясь к субботнему наплыву покупателей, жарили кофе, и крепкий его аромат затоплял южную часть Главной улицы. Появлялся Том Фостер и усаживался на ящик в тыльной части магазина. Он час не сходил с места; сидел неподвижно, насыщая себя заморским ароматом, и пьянел от счастья. «Хорошо, - мягко говорил Том. - О далеком думаешь, о разных далеких краях и вещах». Однажды вечером Том напился. Получилось это любопытным образом. До сих пор он никогда не напивался и даже не пробовал ни разу ничего хмельного, но тут почувствовал, что ему надо напиться, - и так и сделал. Живя в Цинциннати, Том многое узнал - узнал и мерзость, и похоть, и преступление. По правде говоря, он знал об этом больше любого уайнсбуржца. В особенно отвратительном виде перед ним предстала половая жизнь, и это сильно на него подействовало. Насмотревшись на то, как стоят холодной ночью женщины перед грязными домами и какими глазами глядят мужчины, когда останавливаются и заговаривают с ними, Том решил, что из своей жизни он изгонит это напрочь. Однажды женщина из того квартала стала его соблазнять, и он вошел с ней в комнату. Он не мог забыть ни запаха этой комнаты, ни глаз женщины, вдруг вспыхнувших алчностью. Ему стало тошно, и на душе его остался ужасный шрам. Раньше женщины представлялись ему вполне невинными созданиями, вроде его бабки, но после этого случая он выкинул женщин из головы. По натуре он был так мягок, что ненавидеть вообще не умел; понять - не мог тоже и поэтому решил забыть. И забыл - до переезда в Уайнсбург. Но когда он прожил тут два года, что-то в нем зашевелилось. Вокруг себя он видел молодежь, увлеченную любовью, а он тоже был молод. И даже не заметил, как влюбился сам. Он влюбился в Элен Уайт, дочь бывшего своего хозяина, и вдруг стал думать о ней по ночам. Вот какое возникло у Тома затруднение, и он решил его на свой манер. Он позволял себе думать об Элен Уайт всякий раз, когда она являлась ему в мыслях, и только за тем следил, как он о ней думает. Он вел борьбу, тихую решительную борьбу с собой, за то, чтобы удержать свои желания в таком русле, в каком, по его мнению, им полагалось быть, и в общем вышел из этой борьбы победителем. А потом настала весенняя ночь, когда он напился. В эту ночь Том был буен. Он был похож на молодого оленя в лесу, наевшегося какой-то бешеной травки. Все началось, прошло и закончилось в одну ночь, и можете быть уверены, что от его буянства никому в Уайнсбурге хуже не стало. Во-первых, ночь была такая, что впечатлительная душа от нее одной могла опьянеть. Деревья на лучших улицах только что оделись нежной зеленой листвой, в огородах за домами копались люди, и в воздухе было затишье, тишь ожидания, которая очень волнует кровь. Том вышел из комнаты на улице Дуэйна, когда ночь только-только вступала в свои права. Сперва он гулял по улицам, тихим и легким шагом, думал думы и старался выразить их словами. Он сказал, что Элен Уайт - это пламя, пляшущее в воздухе, а сам он - деревце без листвы, четко очерченное в небе. Потом он сказал, что Элен - ветер, сильный, страшный ветер, несущийся из тьмы над бурным морем, а сам он - лодка, брошенная рыбаком на морском берегу. Эта идея Тому понравилась, и он брел, забавляясь ею. Он вышел на Главную улицу и сел на обочине тротуара перед табачной лавкой Уокера. Он побыл там с час, слушая разговоры мужчин, но ему стало скучновато, и он потихоньку ушел. Потом он решил напиться, завернул в салун Уилли и купил бутылку виски. Он сунул ее в карман и отправился за город - ему хотелось побыть одному, подумать еще о чем-нибудь и выпить виски. Том напился, сидя на молодой травке у дороги, примерно в миле к северу от города. Перед ним лежала белая дорога, а за спиной цвел яблоневый сад. Он отпил из бутылки и лег на траву. Он думал об утрах Уайнсбурга, о том, как сверкали на солнце покрытые росой зернышки гравия на подъезде к дому банкира Уайта. О ночах в конюшне, когда шел дождь, а он не спал, слушал, как барабанят капли, и дышал теплым запахом лошадей и сена. Потом он подумал о грозе, пронесшейся над Уайнсбургом несколько дней назад, а потом в памяти ожила давняя ночь в поезде, когда они с бабкой уезжали из Цинциннати. Он с отчетливостью вспомнил, как странно было сидеть без движения и ощущать силу паровоза, мчавшего поезд сквозь ночь. Напился Том очень быстро. Мысли сменяли друг дружку, и он прикладывался к бутылке, а когда голова закружилась, встал и побрел прочь от Уайнсбурга. На дороге, которая вела из Уайнсбурга на север, к озеру Эри, был мост, к этому мосту и пришел пьяный мальчик. Там он сел. Он хотел выпить еще, но, когда откупорил бутылку, ему стало плохо, и он сразу ее заткнул. Голова у него моталась, он сел на каменном въезде и вздохнул. Ему казалось, что голова раскручивается, как бумажная вертушка, а потом отлетает в пространство; ноги и руки болтались каждая сама по себе. В одиннадцать часов Том приплелся в город. Его повстречал Джордж Уилард и привел в типографию «Орла». Потом он испугался, что пьяный мальчик запачкает пол, и сводил его в переулок. Том Фостер озадачил репортера. Пьяный мальчик говорил об Элен Уайт - сказал, что был с ней на берегу моря и там обнимал ее. Джордж, который видел Элен Уайт сегодня вечером - она шла по улице с отцом, - решил, что Том не в своем уме. Он сам был неравнодушен к Элен Уайт, и слова Тома задели его за живое. - А ну, кончай это, - сказал он со злостью. - Я не позволю трепать имя Элен Уайт. Не позволю. - Чтобы до Тома дошло, он стал трясти его за плечо. - Кончай, - повторил он. Три часа провели в типографии случайно сошедшиеся молодые люди. Когда Том немного протрезвел, Джордж вывел его прогуляться. Они вышли за город и у опушки леса сели на бревно. Тихая ночь как-то сблизила их; чуть погодя в голове у пьяного мальчика прояснилось, и они стали беседовать. - Полезно было напиться, - сказал Том Фостер. - Это мне наука. Больше мне это не понадобится. Яснее теперь буду думать. Понимаешь, какое дело? Джордж Уилард не понимал, но злость из-за Элен Уайт у него уже прошла, и он чувствовал, что его тянет к этому бледному, ослабевшему пареньку, как ни к кому еще не тянуло. Он с материнской участливостью уговаривал Тома встать и походить. Они снова пришли в типографию и молча уселись в темноте. У молодого репортера все не укладывалось в голове, для чего Том Фостер напился. Когда Том опять завел речь об Элен Уайт, Джордж снова рассердился и отчитал его. - Кончай это, - сердито сказал он. - Не был ты с ней. Для чего ты так говоришь? Что ты заладил? А ну, кончай, слышишь? Тому стало обидно. Он не мог поссориться с Джорджем Уилардом, потому что не умел ссориться, - и просто встал, чтобы уйти. Джордж Уилард его удерживал, и тогда он положил руку ему на плечо и попытался объяснить. - Ну, я не знаю, как это получилось, - тихо сказал он. - Я был счастлив. Понимаешь, что получилось. Элен Уайт сделала меня счастливым, ночь сделала. Я хотел помучиться, чтобы было больно. Подумал, надо попробовать так. Я хотел помучиться, понимаешь, - потому что все мучаются и все поступают нехорошо. Я разное думал попробовать - но все не годилось. Все получалось бы кому-то во вред. Голос у Тома окреп, и он чуть даже не разволновался первый раз в жизни. - Это было все равно как любить, вот про что я тебе говорю, - объяснил он. - Понимаешь ты, что получается? Я сделал это и мучился, и все стало каким-то другим. Вот для чего я это сделал. И очень хорошо. Это мне наука - вот что; этого я и хотел. Понимаешь? На себе хотел узнать, понятно? Вот зачем я это сделал. СМЕРТЬ Лестница в кабинет доктора Рифи, над мануфактурным магазином «Париж» в квартале Хефнера, освещалась тускло. Над верхней площадкой, на кронштейне, висела лампа с закопченным стеклом. У лампы был отражатель, бурый от ржавчины и пыльный. Люди, поднимаясь наверх, ступали по следам множества своих предшественников. Мягкое дерево ступеней истерлось под подошвами, и глубокие впадины обозначали их путь. Наверху вы поворачивали направо и оказывались перед дверью доктора. По левую руку был темный коридор, заваленный рухлядью. Старые стулья, козлы, стремянки, порожние ящики дожидались в темноте, кому бы ободрать лодыжку. Рухлядь принадлежала мануфактурной фирме «Париж». Ненужную полку или прилавок приказчики втаскивали наверх и швыряли в кучу. Кабинет у доктора был просторный, как сарай. Посреди него расселась пузатая печка. Вокруг нее в загородке из толстых досок, прибитых к полу, были навалены опилки. Возле двери стоял исполинский стол, некогда принадлежавший магазину одежды Херрика, где на нем раскидывали перед клиентами сшитое на заказ. Он был завален книгами, склянками и хирургическими инструментами. На краю лежали три-четыре яблока - дары садовода Джона Спеньирда, который был другом доктора и, войдя в кабинет, выгребал их из кармана на стол. В зрелые годы доктор Рифи был высок и неуклюж. Седой бороды еще не было, ее он отпустил позже, - но были каштановые усы. Изяществом, как в пожилом возрасте, он тогда не отличался и был постоянно озабочен тем, куда девать руки и ноги. Летом, в конце дня, по стертым ступеням к доктору Рифи иногда поднималась Элизабет Уилард, давно замужняя, мать тринадцати- или четырнадцатилетнего Джорджа. Высокая женщина уже заметно гнулась и без радости таскала свое тело. Доктора она посещала под предлогом болезни, но в конечном счете все пять или шесть ее визитов имели к медицине лишь косвенное отношение. Говорила она с доктором и о болезни, но больше они говорили о ее жизни, о жизни их обоих и о тех мыслях, к которым привела их жизнь в Уайнсбурге. В большом пустом кабинете сидели, глядя друг на друга, мужчина и женщина, и у них было много общего. Они отличались друг от друга телосложением, а также цветом глаз и длиной носа, разные были у них и обстоятельства жизни, но что-то у них внутри было направлено к одному и тому же, искало одного и того же выхода, оставило бы одинаковый след в памяти наблюдателя. Позже, когда доктор постарел и женился на молодой, он часто рассказывал ей об этих часах, проведенных с больной женщиной, и сумел выразить многое такое, чего не мог выразить в разговорах с Элизабет. Под старость он сделался почти поэтом, и то, что происходило тогда, приобрело в его воспоминаниях поэтическую окраску. - В моей жизни наступило такое время, когда необходима молитва, - и я придумал богов и стал им молиться, - сказал он. - Я не облекал молитву в слова и не опускался на колени, а сидел не шевелясь в кресле. В конце дня, когда на Главной улице тихо и жарко, и зимой, в пасмурную погоду, боги приходили ко мне в кабинет, и я думал, что никто о них не знает. Но вот оказалось, что она, Элизабет, знает, что и она поклоняется тем же богам. Сдается мне, она потому и приходила, что надеялась их застать, - не знаю, так или нет, но все равно ей было радостно, что она не одна. Это переживание не объяснишь, хотя я думаю, оно бывает у многих мужчин и женщин, и в самых разных местах. x x x В летние дни, когда Элизабет и доктор вели беседы о своей жизни, они беседовали и о чужих жизнях. У доктора иногда получались философские изречения. И он посмеивался от удовольствия. Бывало, они молчат, и вдруг - сказано слово, брошен намек, и жизнь говорящего осветилась неожиданно, желательное стало желанным, полуугасшая мечта вспыхнула и ожила. Большей частью слова принадлежали женщине, и она произносила их, не глядя на мужчину. С каждым приходом жена хозяина гостиницы разговаривала чуть свободнее, и, побыв с доктором час-другой, она спускалась по лестнице на Главную улицу, чувствуя себя обновленной и не такой бессильной перед серостью своих дней. Шла она непринужденно, почти как девушка, но в комнате у себя опять усаживалась в кресло у окна, за окном смеркалось, и, когда гостиничная прислуга подавала ей на подносе обед из столовой, он стыл. Мыслями она уносилась в девичество с его острой жаждой приключений и вспоминала мужские руки, обнимавшие ее в ту пору, когда приключение еще было возможно. Особенно вспоминала она одного - он был ее любовником и в минуты страсти раз по сто и больше кричал ей одни и те же слова, повторяя их, как безумный: «Ты, милая! Ты, милая! Милая, хорошая!» Слова эти, думала она, обозначали что-то такое, что ей хотелось бы получить от жизни. У себя в комнате, в захудалой гостинице, больная жена хозяина начинала плакать, закрывала лицо руками и раскачивалась взад и вперед. В ушах у нее звучали слова ее единственного друга доктора Рифи. «Любовь - как ветер черной ночью, колышущий траву под деревьями, - говорил он. - Не добивайтесь от любви ясности. Она - божественная случайность жизни. Захотите от нее ясности и определенности, жить захотите под деревьями, где веет ночной ветер, - тогда сразу наступает долгий душный день разочарования и на губах, горячих и разнеженных от поцелуев, оседает скрипучая пыль из-под колес». Элизабет Уилард не помнила матери - мать умерла, когда ей было пять лет. Детство у нее сложилось - бестолковее не бывает. Отец хотел только одного: чтобы его оставили в покое, а гостиница с ее хозяйством покоя не давала. Всю жизнь до самой смерти он был больным. Каждое утро он просыпался с веселым лицом, но к десяти часам от радости в его сердце не оставалось и следа. Когда постоялец жаловался на плохой стол или, выйдя замуж, увольнялась горничная, он топал ногами и ругался. Ночью, улегшись в постель, он думал о том, что дочь растет на ходу у толпы, текущей через гостиницу, и предавался грусти. Когда девочка повзрослела и стала прогуливаться по вечерам с мужчинами, он все хотел побеседовать с ней, но беседы никак не получалось. Отец забывал, о чем хотел сказать, и только жаловался на свои неприятности. В юные годы и молодой женщиной Элизабет усердно искала в жизни приключений. К восемнадцати годам жизнь взяла ее в такой оборот, что она уже не была девушкой, но, хотя до замужества с Томом Уилардом она успела сменить с полдюжины любовников, она ни разу не вступила в связь, повинуясь одному лишь вожделению. Как всем женщинам на свете, ей хотелось настоящего возлюбленного. Вслепую, жадно искала она в жизни чего-то иного, какого-то потаенного чуда. Высокая красавица с непринужденной походкой, гулявшая с мужчинами под деревьями, все тянула руку во тьму, пытаясь нащупать там еще чью-то руку. В шуме слов, исходивших от ее спутников по приключениям, она пыталась уловить то, что стало бы для нее истинным словом. За Тома Уиларда, служащего отцовской гостиницы, она вышла потому, что он был под боком и как раз хотел жениться, когда она решила выйти замуж. Одно время, как и большинство девушек, она думала, что после замужества жизнь примет совсем другое обличье. Если и были у нее сомнения насчет того, что может выйти из её брака с Томом, она их отбросила. Больной отец был на краю могилы, а сама она - в растерянности после только что закончившегося и бессмысленного по своим результатам романа. Ее сверстницы в Уайнсбурге выходили за мужчин, которых она знала всю жизнь, - за приказчиков из бакалейных магазинов, за молодых фермеров. Вечером они гуляли с мужьями по Главной улице и счастливо улыбались. Она стала думать, что брак сам по себе может быть полон какого-то скрытого значения. Молодые жены, с которыми она встречалась, разговаривали застенчиво и нежно. «Когда у тебя - свой мужчина, это совсем другое дело», - говорили они. Вечером накануне свадьбы потерянная женщина беседовала с отцом. Позже Элизабет спрашивала себя, не из-за того ли она и вышла замуж, что столько времени проводила наедине с больным. Отец говорил о своей жизни и предостерегал Элизабет, чтобы она не дала завести себя в такое же болото. Он поносил Тома Уиларда, и дочери пришлось за него вступиться. Больной разволновался и хотел слезть с кровати. Она не разрешила ему встать, и тогда он начал жаловаться. - Никогда меня не оставляли в покое, - сказал он. - Работал много, а гостиницу так и не сделал доходной. Я и сейчас должен банку. Все сама увидишь, когда я умру. В голосе больного звучала глубокая серьезность. Он не мог подняться и поэтому протянул руку, чтобы привлечь к себе голову дочери. - Спастись еще можно, - прошептал он. - Не выходи за Тома и ни за кого из уайнсбургских. У меня в сундуке, в железной шкатулке, восемьсот долларов. Возьми их и уезжай. Голос у больного опять стал жалобным. - Ты должна обещать, - сказал он. - Если не можешь обещать, что не выйдешь за Тома, дай слово, что никогда не скажешь ему про эти деньги. Они мои, я их тебе даю и имею право поставить это условие. Спрячь их. Пусть они будут платой тебе за то, что я был плохим отцом. Когда-нибудь они откроют тебе дорогу, широкую, свободную дорогу. Ну же, слышишь, я умираю, дай мне слово. x x x В кабинете доктора Рифи в кресле у печки сидела, потупясь, Элизабет, усталая худая женщина, которой шел только сорок второй год. У окна возле письменного столика сидел доктор. Он взял со стола карандаш и вертел его в руках. Элизабет рассказывала о своей замужней жизни. Она рассказывала отвлеченно, вовсе забыв о муже, и, лишь когда ей надо было что-то уточнить, он появлялся в роли как бы куклы. - А потом я вышла замуж, и ничего хорошего из этого не получилось, - с горечью сказала она. - Я сразу же начала бояться. Может быть, я слишком много успела узнать до этого, а может быть, в первую нашу ночь с ним выяснилось слишком много. Не помню. Какая же я была дура. Отец дал мне деньги и отговаривал меня от замужества, а я и слушать его не хотела. Вспоминала, что мне говорили замужние женщины, - и тоже хотела замуж. Мне не Том был нужен, а муж. Отец задремал, я высунулась в окно и стала думать о том, как я жила. Я не хотела быть дурной женщиной. В городе про меня ходили всякие слухи. Я даже боялась, что Том раздумает. Голос у женщины задрожал от волнения. У доктора Рифи, который уже полюбил ее, только не отдавал себе в этом отчета, возникла странная иллюзия. Ему казалось, что, когда она говорит, меняется ее тело, что она молодеет, выпрямляется, становится сильнее. Он не мог прогнать эту иллюзию, и тогда рассудок перетолковал ее на профессиональный лад. «Выговориться ей полезно, и для души, и для тела», - пробормотал он. Женщина стала рассказывать об одном случае, который произошел через несколько месяцев после свадьбы. Голос ее зазвучал тверже. - Под вечер я решила прокатиться, - сказала она. - В конюшне Мойра у меня были своя коляска и серый пони. Том красил и оклеивал обоями комнаты в гостинице. Ему нужны были деньги, и я все собиралась с духом сказать ему про те восемьсот долларов, что оставил отец. Никак не могла решиться. Не очень он мне нравился. Лицо и руки вечно в краске - и пахло-то от него краской. Он все старался привести в порядок старую гостиницу, подновить, сделать понаряднее. Взволнованная женщина выпрямилась в кресле и, по-девичьи взмахивая рукой, рассказывала о том, как поехала весенним днем кататься: - Небо было хмурое, гроза собиралась. Под черными тучами трава и деревья стали такими зелеными, что глазам было больно. Я отъехала от Вертлюжной заставы милю или чуть больше и свернула на проселок. Лошадка весело бежала в гору и под гору. Мне было неспокойно. В голову лезли мысли, мне хотелось от них убежать. Я стала нахлестывать лошадку. Черные тучи опустились, пошел дождь. Мне хотелось мчаться с ужасной быстротой, гнать и гнать без остановки. Хотелось удрать из города, из моего платья, от моего замужества, от тела моего, от всего. Я чуть не загнала лошадь, а когда она выбилась из сил, я вылезла из коляски и бежала в темноте, пока не упала и не ушибла бок. Мне хотелось убежать от всего, но и прибежать хотелось к чему-то. Понимаете, что со мной было, миленький? Элизабет вскочила и заходила по кабинету. И доктору Рифи казалось, что он ни у кого еще не видел такой походки. В движениях всего ее тела была непринужденность, и ритм их опьянял доктора. Когда она подошла и опустилась на колени возле его кресла, он обнял ее и стал горячо целовать. - Я проплакала всю дорогу до дому, - пыталась она закончить рассказ о своей безумной поездке, но он не слушал ее. - Милая! Милая, хорошая! Милая моя, хорошая! - шептал он, и ему казалось, что он обнимает не изнуренную женщину сорока одного года, а красивую невинную девушку, каким-то чудом вырвавшуюся из кожуры изнуренного женского тела. Женщину, которую он тогда обнимал, доктор Рифи больше не видел до самой ее смерти. В тот летний день они чуть не стали любовниками в его кабинете, но им помешало пустячное, почти нелепое происшествие. Когда мужчина и женщина крепко обнялись, по лестнице вдруг затопали чьи-то ноги. Пара вскочила и замерла, дрожа и прислушиваясь. А шумел на лестнице приказчик мануфактурной компании «Париж». С грохотом он швырнул пустой ящик на кучу рухляди в коридоре и затопал вниз. Элизабет ушла тут же. То, что оживало в ней, когда она разговаривала со своим единственным другом, разом умерло. Она была почти в истерике, как и доктор, и не хотела продолжать разговор. Элизабет шла по городу, и кровь еще пела в ней, но, когда она свернула на Главную улицу и увидела огни «Нового дома Уиларда», ее затрясло, колени подогнулись, и она испугалась, что упадет. Последние несколько месяцев больная женщина прожила в нетерпеливом ожидании смерти. И шла дорогой смерти, ее желая, к ней стремясь. Смерть представлялась ей в человеческом облике - то сильным черноволосым парнем, бегающим по холмам, то суровым, спокойным мужчиной, в рубцах и метинах жизненных невзгод. В темной комнате она выпрастывала руку из-под одеяла, протягивала ее и думала, что смерти нравится, когда живое само подает ей руку. «Потерпи, любимый, - шептала она. - Оставайся молодым и красивым и потерпи». В тот вечер, когда болезнь наложила на нее свою тяжелую руку и не оставила ей времени сказать сыну Джорджу про спрятанные восемьсот долларов, она вылезла из постели и ползала по комнате, выпрашивая у смерти хоть часовую отсрочку. «Подожди! Сын! Сын! Сын!» - умоляла она, из последних сил отрывая от себя руки возлюбленного, которого так сильно желала. x x x Элизабет умерла в марте того года, когда ее сыну Джорджу исполнилось восемнадцать, и до молодого человека почти не дошел смысл ее смерти. Прояснить этот смысл могло только в