хую, грудь и сует ему в лицо. Он открывает глаза, ища ее взглядом, и видит ее лицо - маска нежности, глядящая на него сверху вниз спокойно, ласково, небезразлично - и он, закрыв глаза, снова припадает к ее угощению; его рука, позабытая где-то на просторах ее тела, вытягивается, ищет и находит лопнувший стручок, приоткрытую складку, бесформенную, бесхитростную. Она перекатывается еще больше, на бок, уютно устраивая свой зад в колыбели его живота и бедер. Они вступают в ленивое пространство неги. Ему хочется, чтобы время тянулось долго, тянулось и тянулось, истончаясь. Она легонько ласкает его кончиками пальцев. Поднимает ступню, и он берет ее за пятку. Они все глубже вдавливаются друг в друга, и он начинает ощущать нетерпение, оттого что, несмотря на все эти совместные изгибы, плоть их разделена, не едина; но он боится настаивать, боится оскорбить доверие товарища, с которым на пару пустился в этот поиск; перед ними повсюду стена. Телу не хватает голоса, нет у него своей собственной песни. Нетерпение сужается клином; оно плывет по его кровотоку. Солоноватый запах, влажное сдавливание, явственное ощущение ее миниатюрности, когда ее тело торопливо тычется тут и там в его руки, ее дыхание, скрип пружин, нечаянные шлепки и боль у основания его пересохшего языка - все это, каждое в отдельности, имеет свой особый цвет. В его терпеливую нежность прорывается настойчивость: "Можно уже?" Хриплый клекот в ответ. Он, как в болезненном дурмане, встает на колени между ее раздвинутых ног. Она приходит на помощь, и они наконец сливаются. В этой окончательности есть что-то печальное. Он приподнимается над ней, упираясь в кровать руками, заранее пугаясь - это тот самый момент, когда он, случалось, обманывал ожидания Дженис, - как бы ему не выйти из игры раньше времени. Но то ли алкоголь в организме повлиял, то ли маленький казус вначале, с матрасом, но сегодня его любовь не спешит тотчас излиться в ее щедрое теплое тело_. Уткнувшись лицом ей в шею, он впивает мятный запах ее волос. _Тонкими руками она крепко обнимает его, тянет вниз и потом сама над ним поднимается. От ее голых плеч в высоте до низу, до его паха, она маячит в полумраке, как величественное продолжение и торжество его эрекции_. - Хорошо, - одобрительно шепчет он. - Хорошо, - отзывается она. - Ты красивая. - _Давай, давай работай! Разозлившись, он "работает" так, чтоб ей уже неповадно было его подзадоривать, и, кроме того, еще берет ее за подбородок и толкает ее голову назад, просовывая пальцы ей в рот, чувствуя, как напрягается ее скользкое горло; но, словно и не заметив его злобной вспышки, она снова меняется с ним местами, и он опять оказывается сверху; они слипаются кожей; она протягивает руку вниз к спутанной-перепутанной шерсти, и ее дыхание с разбегу натыкается на какое-то острие. Бедра ее раскрываются, бьют его по бокам, снова распахиваются, так широко, что он пугается, - она пытается, да нет, не может быть, вывернуться наизнанку; мышцы, кожа, кости - все, что там есть, в ее разросшемся подбрюшье, - вжимается в него, изумляя его какой-то новой, неведомой анатомией неведомого существа_. Ей кажется, что она стала прозрачной, что он видит ее сердце. Она обогнала его и теперь ждет, а он в трепетном апогее нежности снова и снова обводит большим пальцем крутой изгиб ее бровей. - Ну как? - спрашивает она наконец. - Ты красивая. Он смотрит ей в лицо, и в глубоких тенях ему чудится грустное всепрощенье, словно она знает, что в последний миг любви он предал ее своим отчаяньем. Природа ведет тебя как мать, но, едва заполучив свою награду, оставляет ни с чем. Пот холодит ему кожу, и он поднимает сбившееся одеяло. - Ты была прекрасна, - говорит он, вялой рукой касаясь ее мягкого бока. Ее тело все еще трепещет, восторг гаснет в ней не так быстро, как в нем. - Я совсем забыла. - Что ты забыла? - Что мне тоже может быть хорошо. - А что ты при этом чувствуешь? - У меня такое ощущение, словно я проваливаюсь. - Куда? - Никуда. Не хочется об этом говорить. Он целует ее в губы. Она не виновата. Она лениво принимает поцелуй. Он обнимает ее талию и, прижавшись к ней, готовится уснуть. - Мне надо встать, - говорит она. - Лежи. - Я пойду в ванную. - Нет. - Он крепко держит ее рукой. - Пусти. - Не пугай меня, - бормочет он, еще уютнее прижимаясь к ее боку. Когда она высвобождается и встает, он просыпается настолько, чтобы почувствовать, как сквозь его обмякшие губы рвется сухое дыхание. - Принеси-ка мне стакан воды. Она стоит у кровати, бесформенная в своей наготе, потом _идет в ванную, так положено. Это женское правило коробит его; сами с собой обращаются, как со старым, видавшим виды чехлом. Трубки в трубки, давай смывай скорее мужскую грязь - обидно, в сущности_. Ревут краны. Чем больше он просыпается, тем в большее уныние приходит. Глубоко зарывшись в подушку, он смотрит на горизонтальную полоску витража в церковном окне, которая светится из-под шторы. Этот ребяческий блеск только и остался ему в утешение. Свет, пробивающийся из-за закрытой двери в ванную, слегка подсвечивает воздух спальни. Плеск воды напоминает ему детство, когда он, проснувшись среди ночи, осознавал, что родители поднялись в спальню, что скоро весь дом погрузится во тьму, а потом он увидит утро. Когда умытая Рут, в лунном свете похожая на фавна, тихонько выходит из ванной со стаканом воды и ложится рядом с ним, он уже спит. Ему снится очень четкий сон. Они с матерью, отцом и еще с кем-то сидят за столом у них на кухне. Это кухня в их старом доме. Девочка за столом протягивает длинную руку с браслетом, открывает деревянный ледник, и Кролика обдает струя холодного воздуха. За открытой дверцей четырехугольной камеры в нескольких дюймах от себя Кролик видит подтаявший, кривобокий, но все еще большой брусок льда; в центре металлической черной массы блестит белая прослойка, как у всех ледяных брусков, которые соскакивают с лотка на фабрике искусственного льда. Нагнувшись, он тянется к холодному, пропахшему жестью дыханию льда - оно ассоциируется у него с металлом, из которого сделаны стенки и ребристые основания камеры. Металл бледно-серого, носорожьего, цвета, с такими же темными крапинками, какими испещрен линолеум. Нагнувшись еще ниже, он видит, что под водянистой поверхностью переливается множество белых прожилок наподобие капилляров на листе, словно лед тоже состоит из живых клеток. Дальше в глубине, настолько смутное и зыбкое, что он замечает его только под конец, висит зазубренное по краям облачко, словно образованное взрывом, в эпицентре которого расплывается от преломления света яркая звезда, а ее прямые и длинные лучи расходятся под косым углом ко всем поверхностям куба. Ржавые ребра, на которых покоится ледяной брусок, колышутся у него перед глазами, словно зубы, оскаленные в кривой усмешке. Его пронизывает страх - эта холодная глыба живая. - Закрой дверцу, - говорит ему мать. - Я ее не открывал. - Знаю. - Это она открыла. - Знаю. Мой славный мальчик никого не обидит. Девушка за столом ковыряет в тарелке еду, и мать, обернувшись, обрушивает на нее град сердитых упреков. Упреки продолжаются, бессмысленно, однообразно, бесконечно; непрерывный поток слов напоминает сильное внутреннее кровотечение. Это у него кровотечение; от обиды за девушку лицо его так вытянулось, что ему кажется, будто оно превратилось в большое белое блюдо. - Уличная девка, а ведет себя за столом как дитя, - говорит мать. - Хватит, хватит, хватит! - кричит Кролик, вступаясь за сестру. Мать с усмешкой отходит. Они стоят в узком пространстве между двумя домами, теперь их только двое - он и девушка; это Дженис Спрингер. Он пытается объяснить ей про мать. Дженис робко смотрит на него, и, обняв ее, он видит, что глаза у нее покраснели. Хотя их лица не прижаты друг к другу, он ощущает ее горячее от слез дыхание. Они в Маунт-Джадже, позади танцевального зала. На затоптанном участке, поросшем сорняками и усыпанном осколками бутылок; за стеной слышится музыка из репродукторов, на Дженис розовое бальное платье; она всхлипывает. Кролик с тяжелым сердцем твердит, что мать хотела выбранить его, а не ее, но девушка все плачет и плачет, и он с ужасом замечает, что лицо ее начинает расплываться, кожа потихоньку сползает с костей, но костей нет, под кожей всего лишь тающая масса; он подставляет ладони, пытаясь поймать эту струящуюся массу, приклеить ее обратно на место, и когда она падает ему в ладони, воздух становится белым от его собственного крика. Эта белизна - свет; от солнца у него перед глазами блестит подушка; на опущенной шторе отражаются изъяны стекол. Между ним и окном под одеялом свернулась клубочком женщина. Лучи солнца окрашивают рассыпавшиеся по подушке волосы в рыжий, темно-коричневый, золотистый, черный и белый цвет. С облегчением улыбнувшись, он опирается на локоть, целует ее в толстую мягкую щеку и восхищается четкой структурой пор. В полосах слабого розового света видно, что в темноте он плохо отмыл ей лицо. Он снова принимает положение, в котором спал, но за последние несколько часов он проспал уже слишком много. Как бы нащупывая вход в следующий сон, он через небольшое пространство, отделяющее их друг от друга, тянется рукой к ее обнаженному телу, оглаживая сверху вниз широкие, теплые, как свежий пирог, склоны. Она лежит к нему спиной; ее глаз он не видит. Тяжело вздохнув и потянувшись, она поворачивается, и только тогда он понимает, что она ощутила его ласку. В утреннем свете они вновь предаются любви, целуясь заспанными вялыми губами; ее груди распластались по ребристой грудной клетке. Соски - поникшие коричневые бутоны. Нагота ее кажется ему чрезмерной. Рядом с изобилием этой блестящей кожи его страсть выглядит слабой и ничтожной, и он подозревает, что она притворяется. Однако она говорит, что нет - сегодня было иначе, но все равно хорошо. Правда хорошо. Он снова прячется под одеяло, а она, расхаживая босиком по комнате, начинает одеваться. Забавно - сперва бюстгальтер, потом трусики. Когда она их надевает, он впервые воспринимает ее ноги как отдельные предметы - толстые, розовые, зыбкие, утончающиеся книзу, как треугольные кулечки для конфет. При движении они отбрасывают друг на друга розовые блики. Она не мешает ему смотреть; он польщен и чувствует себя надежней, уверенней. Это уже совсем по-домашнему. Громко звонят церковные колокола. Он подвигается к ее стороне кровати посмотреть, как люди в отутюженных костюмах идут в известняковую церковь, освещенное окно которой накануне его убаюкивало. Протянув руку, он приподнимает штору. Окно-розетка теперь не светится, а над церковью, над Маунт-Джаджем, на голубом фасаде небес сияет солнце. В прохладной приземистой тени колокольни, словно на негативе, стоят и сплетничают несколько мужчин с цветками в петлицах, между тем как простые овечки, опустив головы, стадом вливаются в церковь. Мысль о том, что люди решились оставить свои дома и прийти сюда молиться, радует и ободряет Кролика, он закрывает глаза и склоняет голову таким легким движением, чтобы Рут этого не заметила. _Помоги мне, Господи. Прости меня. Наставь на путь истинный. Благослови Рут, Дженис, Нельсона, маму и папу, мистера и миссис Спрингер и неродившегося младенца. Прости Тотеро и всех остальных. Аминь_. Открыв глаза навстречу дню, он говорит: - Тут довольно большой приход. - Воскресное утро, - отвечает она. - В воскресенье утром мне всегда хочется блевать. - Почему? - Фу, - отзывается она коротко, словно ответ ему заранее известен. Подумав немного и убедившись, что он серьезно смотрит в окно, она добавляет: - У меня тут однажды был один тип, так он разбудил меня в восемь утра, потому что в девять тридцать ему надо было преподавать в воскресной школе. - Ты ни во что не веришь? - Нет. А ты веришь? - Пожалуй, да. По крайней мере, я так думаю. Ее сердитый уверенный тон режет ему слух, и он начинает сомневаться, правду ли он говорит. Если соврал, значит, он подвешен в центре пустоты; эта мысль преследует его, и у него сжимается сердце. Напротив несколько человек в праздничной одежде идут по тротуару вдоль ряда облезлых кирпичных домов - идут не чуя под собой ног? Так ли? Одежда! Они надели свою лучшую одежду; он лихорадочно цепляется за эту мысль: она кажется ему зримым доказательством существования невидимого мира. - Если ты верующий, то что ты тут делаешь? - спрашивает она. - А что такого? Ты что, считаешь себя Сатаной, что ли? От неожиданности она останавливается с расческой в руке, потом смеется. - Да верь на здоровье, если тебе от этого легче. - Почему ты ни во что не веришь? - не отстает он. - Ты что, шутишь? - Нисколько. Разве тебе никогда, хотя бы на секунду, не казалось, что это ясно? - Что - ясно? Что существует Бог? Нет. Наоборот, по-моему, ясно, что его нет. Яснее ясного. - Но если Бога не существует, то почему существует все остальное? - Почему? При чем тут почему? Просто существует, и все. - Она стоит перед зеркалом, и расческа, оттягивая назад волосы, чуть приподнимает ее верхнюю губу, как в кадре из кинофильма. - Про тебя я бы так не сказал. Что ты просто существуешь, и все. - Слушай, может, ты все-таки оденешься, вместо того чтобы валяться и проповедовать мне слово Божие. Это замечание, а также движение, с каким она, взмахнув волосами, поворачивается к нему, отзывается в нем желанием. - Иди сюда, - зовет он. Неплохо бы заняться делом, когда в церквах полно народу; эта затея его возбуждает. - Нет, - отзывается Рут. Она действительно немножко рассердилась. То, что он верит в Бога, ее раздражает. - Я тебе больше не нравлюсь? - спрашивает он. - А тебе не все равно? - Ты знаешь, что не все равно. - Вставай с моей кровати. - Я ведь должен тебе еще пятнадцать долларов. - Ничего ты мне не должен. Катись отсюда подальше. - Что? Бросить тебя в одиночестве? - Он выпаливает это как бы в шутку и, пока она стоит, застыв от неожиданности, вскакивает с кровати, хватает что-то из одежды, ныряет в ванную и закрывает дверь. Затем выходит оттуда в одном белье и, все еще дурачась, печально повторяет: - Я тебе больше не нравлюсь, - после чего направляется к стулу, на котором аккуратно сложены его брюки. Пока его не было, она застелила постель. - Вполне нравишься, - рассеянно отвечает она, приглаживая покрывало. - Вполне - это как? - Просто так. - Почему я тебе нравлюсь? - Потому что ты выше меня ростом. - Она переходит к другому углу кровати и выравнивает покрывало. - Я просто подыхаю от злости, когда эти маленькие женщины, которых все считают такими пикантными, хватают самых высоких мужчин. - В них что-то есть, - говорит он. - Их вроде бы легче уломать. - Пожалуй, - смеется она. Он натягивает брюки и застегивает ремень. - А еще чем я тебе нравлюсь? Она смотрит на него. - Сказать? - Скажи. - Тем, что ты не сдаешься. Хоть и по-дурацки, а продолжаешь бороться. Ему приятно это слышать, удовольствие щекочет нервы, он чувствует себя очень высоким и улыбается. Но привычная американская скромность берет верх, и, скривив губы, он произносит: - Воля к совершенству. - Этот несчастный старый подонок, - понимающе отзывается она. - Самый настоящий подонок. - Знаешь что, - говорит Кролик, - я сбегаю в лавку и куплю нам что-нибудь на завтрак. - Ты что, намерен тут оставаться? - А почему бы и нет? Ты кого-нибудь ждешь? - Никого я не жду. - Вот и прекрасно. Ты же вчера сказала, что любишь стряпать. - Когда-то любила. - Раз когда-то любила, значит, и теперь любишь. Что купить? - Откуда ты знаешь, что лавка открыта? - А разве нет? Конечно, открыта. Из-за универсамов эти лавчонки только и могут заработать что по воскресеньям. - Он выглядывает из окна. Так и есть, дверь на углу открывается, и из нее появляется человек с газетой. - У тебя грязная рубашка, - говорит Рут. - Знаю. - Он выходит из полосы света, льющейся из окна. - Это рубашка Тотеро. Мне надо взять дома кое-что из одежды. Но сначала я схожу за продуктами. Что купить? - А что ты любишь? Он уходит очень довольный. Что в ней есть, так это доброта Он понял это в ту самую секунду, когда увидел ее возле счетчиков на автостоянке. Уж очень мягким выглядел ее живот. С женщинами вечно натыкаешься на острые углы, потому что им надо совсем не то, что мужчинам, они - другая раса. Либо все отдают, как растение, либо царапают, как камень. На всем белом свете нет ничего лучше женской доброты. Мостовая так и летит из-под ног, когда он в своей грязной рубашке мчится в лавку. _А что ты любишь_? Теперь она от него не уйдет. Не уйдет, это факт. Он приносит восемь булочек с сосисками, завернутых в целлофан, пакет замороженной, нарезанной соломкой картошки, кварту молока, баночку острого соуса, хлеб с изюмом, головку сыра в красном целлофане и сверх всего пенсильванский сладкий пирог от "Матушки Швейцер". Все это стоит 2 доллара 43 цента. Вынимая из сумки свертки в маленькой разноцветной кухне, Рут говорит: - Я смотрю, ты на диете. - Я хотел взять бараньи отбивные, но у него были только сосиски, салями и тушенка в банках. Пока она готовит завтрак, он слоняется по гостиной и находит на полке журнального столика несколько детективов. В Форт-Худе его сосед по койке беспрерывно их читал. Рут открыла окно, и прохладный мартовский воздух при воспоминании о знойном Техасе кажется еще холоднее. Пыльные, в горошек занавески трепещут, кисея полнится ветром, выгибаясь в сторону Кролика, который стоит, парализованный другим, более приятным воспоминанием: детство, он дома, вечерний ветерок задувает в окно и треплет воскресные газеты, на кухне гремит посудой мать, скоро она освободится и поведет их всех - папу, его и малютку Мириам - на прогулку. Мим еще совсем маленькая, и поэтому они пройдут совсем немного, всего несколько кварталов, возможно, до старого гравийного карьера, где зимний лед растаял озерцом в несколько дюймов глубиной. Отражаясь в воде, каменистый берег кажется вдвое выше, чем на самом деле. Но это всего лишь вода; они проходят еще несколько шагов по краю обрыва, и под новым углом зрения пруд отражает солнце, иллюзия перевернутых камней исчезает, и водная гладь кажется твердой, как лед на свету. Кролик крепко держит за руку маленькую Мим. - Слушай, - кричит он Рут. - У меня колоссальная идея. Давай пойдем гулять. - Гулять? Я и так все время гуляю. - Дойдем до вершины Джаджа. Он не припомнит, чтобы ему приходилось подниматься на гору со стороны Бруэра; и когда он, предвкушая удовольствие, в восторге отворачивается от надутой ветром занавески, раздается звон больших церковных колоколов. - Пойдем! Пожалуйста! Пойдем! - кричит он в кухню. Из церкви выходят люди, рассеянно держа в руках зеленые ветки. Рут подает завтрак, и он видит, что она стряпает лучше, чем Дженис, - ухитрилась подогреть сосиски так, что они не лопнули. У Дженис они всегда подавались на стол изорванные и перекрученные, словно их пытали. Они с Рут едят за маленьким белым столиком на кухне. Прикоснувшись вилкой к тарелке, он вспоминает, какое холодное было лицо у Дженис в приснившемся ему сне, когда оно, растаяв, текло ему в ладони; воспоминание портит ему аппетит, и первый кусок от ужаса не лезет в горло. - Колоссально, - говорит он, однако, но все же храбро берется за еду и постепенно вновь обретает аппетит. Гладкая поверхность стола бросает бледный отсвет на лицо сидящей напротив Рут, кожа на широком лбу блестит, а два прыщика возле носа напоминают пятнышки пролитой жидкости. Она чувствует, что стала непривлекательной, и торопливо, как бы украдкой, отщипывает кусочками еду. - Послушай. - Что? - Моя машина все еще стоит там на Вишневой. - Ну и пусть. По воскресеньям счетчики не работают. - Да, но завтра они будут работать. - Продай ее. - Что? - Продай машину. Жизнь станет проще. Сразу разбогатеешь. - Да нет, не в этом дело. Может, тебе нужны деньги? Знаешь, у меня осталось тридцать долларов. Хочешь, я сейчас их тебе отдам? - Он тянется к карману брюк. - Нет, нет, что ты. Я совсем не то имела в виду. Я вообще ничего не имела в виду. Просто так ляпнула. - Она смутилась, шея пошла пятнами, и ему становится ее жалко - ведь вчера она казалась такой хорошенькой. - Понимаешь, мой тесть торгует подержанными машинами, и, когда мы поженились, он продал нам эту машину с большой скидкой, - объясняет он. - Машина, в сущности, принадлежит жене, а поскольку малыш остается с ней, я думаю, что и машина тоже должна быть у нее. И потом, ты сама сказала, что у меня грязная рубашка, и мне надо взять кое-что из одежды. Вот я и подумал, что после завтрака съезжу домой, оставлю там машину и заберу свои вещи. - А вдруг она там? - Ее там нет. Она у своей матери. - По-моему, ты очень обрадуешься, если она окажется дома, - говорит Рут. Может, и правда? Он представляет себе, как открывает дверь и видит, что Дженис, сидя в кресле, смотрит телевизор; возле нее пустой стакан. И словно внутри у него что-то оборвалось, словно застрявший в горле кусок наконец проглочен, он чувствует огромное облегчение от того, что лицо у нее такое же тупое и упрямое, как всегда. - Нет, - говорит он. - Ничуть не обрадуюсь. Я ее боюсь. - Еще бы, - замечает Рут. - В ней есть что-то такое, - настаивает он. - Она опасный человек. - Эта несчастная, которую ты бросил? Ты сам опасный человек. - Нет. - Ах, ну да. Ты воображаешь, что ты кролик. - Слова звучат насмешливо и раздраженно - непонятно почему. - Интересно, что ты собираешься делать со своими вещами? - спрашивает она. Так вот оно что - она чувствует, что он хочет у нее поселиться. - Принести их сюда, - признается он. Она переводит дух, словно хочет что-то сказать, но молчит. - Только на сегодня, - просительно говорит он. - Ты ведь никуда не пойдешь? - Может быть... Не знаю. Наверно, нет. - Прекрасно. Знаешь, я тебя люблю. Она встает, чтобы убрать посуду, останавливается и глядит на середину белого стола. Медленно покачав годовой, она отвечает: - Ты - сюрприз неприятный. Ее широкий таз, обтянутый пупырчатой коричневой юбкой, тяжел и симметричен, как основание мощной колонны. Эта массивная колонна наполняет его сердце восхитительным ощущением вновь пробудившейся любви, однако посмотреть Рут в лицо он не смеет. - Ничего не поделаешь, - говорит он. - Зато ты - приятный сюрприз. Он съедает три куска пирога от "Матушки Швейцер", и крошка, застрявшая в уголке его рта, остается на свитере Рут, когда он, прощаясь, целует ее на кухне. Он оставляет ее с грязной посудой. Его машина ждет его на Вишневой улице в прохладном воздухе полудня. При виде ее у него возникает такое чувство, словно одну из комнат его дома прибило течением к краю тротуара, а когда ночной прилив отступил, она в целости и сохранности осталась стоять на песке и теперь загадочно поблескивает, готовая с первым же поворотом ключа отправиться в новое плавание. Тело его под измятой и грязной одеждой кажется чистым, тонким и звонким. Его любят. От машины исходит успокоительный запах резины, пыли и разогретого солнцем окрашенного металла. Она - ножны, а он - нож. Он разрезает оглушенный воскресеньем город - мягкие ряды кирпичных домов, обнесенные перилами безмятежные деревянные веранды. Он объезжает большой бок горы Джадж, ее склон вдоль шоссе припудрен желтовато-зеленой молодой листвой, еще выше вечнозеленые деревья черной линией обводят горизонт. С тех пор, как он последний раз был здесь, пейзаж изменился. Вчера утром небо распирали тонкие полосы предрассветных облаков, а он, измученный усталостью, направлялся в самый центр сети, где, казалось, только и можно отдохнуть. Теперь полдень нового дня сжег облака, небо в ветровом стекле стало пустым и холодным, а впереди нет ничего, ничего, как в голубых глазах Рут; она сказала ему, что ничего не делает, ни во что не верит. Сердце вечно рвется в это пустое небо. Стоит ему спуститься к знакомым домам Маунт-Джаджа, как его душевное равновесие рассыпается в прах. Он оглядывается, нервничает. Поднимаясь вверх по Джексон-, Поттер- и Уилбер-стрит, он пытается по внешним признакам определить, есть ли кто-нибудь в его квартире. И по свету ничего не угадаешь - день стоит в зените. Перед домом нет никакой машины. Он дважды объезжает квартал и, напрягая шею, пытается разглядеть в окне чье-нибудь лицо. Высокие стекла непроницаемы. Рут была неправа - он вовсе не хочет видеть Дженис. Даже мысль о такой возможности настолько лишает его сил, что, когда он выходит из машины, яркое солнце чуть не сбивает его с ног. Он поднимается по лестнице, и ступеньки, словно зубцы бегущей в обратную сторону шестерни, тянут вниз обессилившее от страха тело. Готовый обратиться в бегство, он стучит в дверь. На стук никто не отзывается. Он снова стучит, прислушивается и вынимает из кармана ключ. Квартира пуста, но до сих пор так полна Дженис, что его бросает в дрожь; при виде повернутого к телевизору кресла у него подгибаются колени. От разбросанных по полу ломаных игрушек Нельсона мутится в голове; все содержимое черепа - серое вещество, слуховой и зрительный аппарат - беспорядочно теснится в трубке, какой представляется ему он сам; лобные пазухи забиты, хочется не то чихнуть, не то заплакать. Гостиная насквозь пропылена. Шторы опущены. Дженис днем их всегда опускает, чтобы на экран телевизора не падал свет. Кто-то пытался навести порядок - ее пепельница и пустой бокал убраны. Кролик кладет ключ от квартиры и ключи от машины на телевизор - металлическую коробку, выкрашенную коричневой краской под дерево. Когда он открывает стенной шкаф, ручка дверцы задевает угол телевизора. Нескольких платьев Дженис не хватает. Вместо того чтобы достать одежду, Кролик поворачивается и плетется в кухню, стараясь разобраться в своих поступках. Сочащийся сквозь шторы солнечный свет падает на просевшую кровать. У них никогда не было хорошей кровати. Эту подарили им родители Дженис. На комоде - ее флакончики, маникюрные ножницы, белая катушка с иголкой, латунные заколки, телефонная книга, будильник со светящимся циферблатом, вырванный из журнала рецепт, которым она ни разу не воспользовалась, ожерелье из яванских резных деревянных бусин - его подарок к Рождеству. К стенке прислонено большое овальное зеркало, которое они взяли, когда ее родители оборудовали себе новую ванную комнату; он все хотел прикрепить его над комодом Дженис, да так и не собрался купить шурупы. На подоконнике стакан, до половины наполненный затхлой пузыристой водой, отбрасывает блеклый солнечный зайчик на пустое место, куда нужно было повесить зеркало. Тут же на стене три длинные параллельные царапины. Чем это? Когда? Из-за застланной постели виднеется белый треугольник пола ванной; Дженис после душа, ее спина розовеет от пара, она радостно тянется к нему с поцелуем, под мышками слипшиеся мокрые волосы. Что за непрошеная радость обуяла ее, а потом и его? В кухне забытые на сковородке холодные, как смерть, свиные отбивные покоятся в застывшем жире. Сбросив их в бумажный мешок под раковину, он лопаточкой счищает куски пятнистого твердого жира и отправляет их туда же. Мешок, в темно-коричневых пятнах снизу, издает сладкий запах тления. Он тупо смотрит на него. Мусорный ящик внизу, за домом, но он не хочет лишний раз маячить тут. Нечего и думать об этом. Он открывает горячий кран и ставит сковородку в раковину, чтобы ее размочить. Дыхание пара, словно шепот в гробнице. Объятый страхом, он торопливо берет чистые трусы, майки и носки из одного ящика, три рубашки в затянутой целлофаном голубой картонке из другого, выстиранные коричневые бумажные брюки из третьего, вынимает из стенного шкафа оба костюма, спортивную рубашку и завертывает мелкие вещи в костюмы, чтобы удобнее было нести. От этой работы он прямо вспотел. Зажав сверток между руками и согнутой в колене ногой, он еще раз оглядывает квартиру; мебель, ковры, обои - все, как и его лицо, словно подернуто густою темной пеленой; в комнатах царит беспорядок, и он рад уйти отсюда. Дверь безвозвратно захлопывается. Его ключ остался внутри. Зубная щетка. Бритва. Запонки. Башмаки. С каждым шагом вниз по лестнице он вспоминает еще какую-нибудь забытую вещь. Он торопится, ноги стучат. Подпрыгнув, чуть не задевает голую лампочку на черном шнуре в вестибюле. Когда он проносится через вестибюль, ему чудится, будто его имя на почтовом ящике зовет его к себе, выведенные синими чернилами буквы немым криком наполняют воздух. Он выскальзывает на солнце и кажется самому себе смешным - ни дать ни взять один из тех таинственных воров, о которых пишут на последних страницах газет, - вместо денег и серебра они уносят фарфоровую полоскательницу, двадцать рулонов обоев и кучу старого тряпья. - Добрый день, мистер Энгстром. Это их соседка, мисс Арндт, она в лиловой шляпе для церкви, в руках зажата зеленая ветка. - А, хелло. Как здоровье? Она живет через три дома от них, говорят, у нее рак. - Великолепно, - отзывается она, - просто великолепно. И стоит на солнце, ошалев от великолепия, на плоских ступнях, инстинктивно кренясь на идущей под уклон мостовой. Мимо подозрительно медленно проезжает зеленая машина. Мисс Арндт загораживает ему дорогу, она приятно смущена, преисполнена благодарности неизвестно за что, наверно, просто за то, что держится на мостовой, словно муха, которая ползла по потолку и остановилась подивиться на самое себя. - Прекрасная погода, - замечает Кролик. - Ах, я просто в восторге, просто в восторге. Вербное воскресенье всегда такое голубое. Даже кровь быстрей бежит по жилам, - смеется она. Кролик тоже смеется. Она словно приросла к горячему асфальту в узорчатой тени двух молодых кленов. Она ничего не знает, это совершенно ясно. - Да, а я вот решил подумать о весенней чистке, - поясняет он, видя, что она уставилась на его руки, и для наглядности встряхивает сверток. - Прекрасно, - с неожиданно саркастической ухмылкой отзывается мисс Арндт. - Молодые мужья вечно мчатся закусив удила. - И, повернувшись кругом, восклицает: - Ой, священник! Зеленая машина еще медленнее прежнего возвращается обратно посередине улицы. В тревоге, которая удваивает вес узла с одеждой. Кролик видит, что попался. Он скатывается с крыльца, пробегает мимо мисс Арндт и в ответ на ее глубокомысленное замечание: "Нет, это не преподобный Круппенбах", - говорит: "Мне пора". Нет, конечно, это не Круппенбах. Кролик знает, кто это, хотя и не знает, как его зовут. Священник епископальной церкви. Спрингеры ходят в епископальную церковь - еще одна уловка, с помощью которой старый подонок пытается пролезть в высшее общество; раньше они принадлежали к реформатской церкви. Кролик не то чтобы бежит; идущий под уклон тротуар на каждом шагу хватает его за пятки. Сверток заслоняет асфальт. Хотя бы до переулка добраться. Единственная надежда, что священник его не узнает. Он чувствует, что зеленая машина ползет за ним; может, бросить вещи и на самом деле дать деру? Хорошо бы спрятаться на старой фабрике искусственного льда. Но до нее еще целый квартал. Рут, наверно, уже вымыла посуду и ждет его по ту сторону горы. Синева за синевой под синевой. Подобно акуле, беззвучно рассекающей перед собою воду, зеленое крыло машины поднимает в воздух зыбь, которая ударяет Кролика сзади под коленки. Чем быстрее он шагает, тем сильнее зыбь ударяется в него. Позади тонкий детский голосок гнусавит: - Простите, вы не Гарри Энгстром? Чувствуя, как слабеет желание соврать. Кролик оборачивается и полушепотом отвечает: - Да. Молодой блондин с какими-то белыми путами на шее сворачивает к левому тротуару, вытягивает ручной тормоз, глушит мотор и, таким образом, ставит машину не на той стороне улицы и к тому же под косым углом. Забавно, как эти священники игнорируют мелкие правила. Кролик вспоминает, как сын Круппенбаха носился по городу на мотоцикле. Это всегда казалось ему богохульством. - Я Джек Экклз, - говорит священник, совершенно некстати хихикнув. В сочетании с белым воротником приклеенная к губам белая полоска незажженной сигареты производит комический эффект. Он вылезает из автомобиля, оливково-зеленого четырехдверного "бьюика" образца пятьдесят восьмого года, и протягивает Кролику руку. Чтобы пожать ее, тому приходится положить узел с одеждой на газон между мостовой и тротуаром. Рукопожатие Экклза, энергичное, отработанное и крепкое, очевидно, должно символизировать объятие. На мгновение Кролику кажется, что он его уже никогда не выпустит. Он чувствует, что попался; предвидит объяснения, смущенные недомолвки, мольбы, примирения - все это встает перед ним, как сырые унылые стены; от отчаяния по коже пробегают мурашки. В его преследователе чувствуется упорство. Священник одних лет с ним, может быть, чуть-чуть постарше, но намного ниже ростом. Однако он не тщедушен; под черным пиджаком играет явно бесполезная мускулатура. Он чем-то раздосадован и стоит слегка выпятив грудь. Длинные рыжеватые брови образуют озабоченную морщинку над переносицей, под ртом торчит маленький, бледный, острый, как шишка, подбородок. Несмотря на сердитый вид, в нем чувствуется что-то дружелюбное и глуповатое. - Куда вы идете? - спрашивает он. - Что? Никуда. Кролика сбивает с толку костюм этого типа. Костюм только притворяется черным, на самом деле он темно-синий, скромный, но элегантный, из облегченной ткани. Манишка, слюнявчик, или как там эта штука называется, напротив, черна, как печка. Экклз хочет улыбнуться, но, стараясь удержать в губах сигарету, вместо этого фыркает. Он хлопает себя по пиджаку. - У вас случайно нет спички? - К сожалению, нет. Я бросил курить. - Значит, вы добродетельнее меня. - Задумавшись, он смотрит на Гарри, испуганно подняв брови. От напряжения его серые глаза становятся круглыми и бледными, как стекло. - Хотите, я вас подвезу? - Нет, черт возьми. Не беспокойтесь. - Я хотел бы с вами побеседовать. - В самом деле? - Серьезно. Даже очень. - Ладно. - Кролик подбирает с земли свою одежду, обходит "бьюик" спереди и садится. Внутри стоит острый сладковатый запах пластика - запах новой машины; глубоко вдохнув его, Кролик немного успокаивается. - Это насчет Дженис? Экклз кивает и, повернув голову и глядя в заднее стекло, отъезжает от тротуара. Его верхняя губа от усердия натягивается на нижнюю, под глазами - усталые фиолетовые впадины. Воскресенье для него тяжелый день. - Как она? Что делает? - Сегодня она как будто гораздо нормальнее. Они с отцом утром были в церкви. Они едут по улице вниз. Экклз молчит и, мигая, смотрит в ветровое стекло. Потом нажимает кнопку прикуривателя на приборном щитке. - Я так и думал, что она поедет к ним, - говорит Кролик. Он несколько раздосадован тем, что священник на него не орет; видно, неважно знает свое дело. Прикуриватель выскакивает обратно. Экклз подносит его к сигарете, затягивается и как будто вновь собирается с мыслями. - По-видимому, - говорит он, - когда вы через полчаса не вернулись, она позвонила вашим родителям и попросила вашего отца привезти мальчика. Ваш отец, как я понимаю, всячески ее успокаивал и сказал, что вы, наверно, где-нибудь задержались. Тогда она вспомнила, что вы опоздали домой, потому что играли с кем-то на улице, и решила, что вы снова туда вернулись. Мне даже кажется, что ваш отец ходил по городу и смотрел, не играют ли где в баскетбол. - А где был старик Спрингер? - Она им не звонила. Бедняжка позвонила им только в два часа ночи, когда потеряла всякую надежду. "Бедняжка" - единственное слово, которое легко сходит с его уст. - Только в два часа ночи? - спрашивает Кролик. Ему становится страшно, руки крепко сжимают сверток, словно он хочет утешить Дженис. - Около того. К этому времени она пришла в такое состояние - от спиртного и от всего прочего, - что ее мать позвонила мне. - Почему вам? - Не знаю. Люди всегда мне звонят, - смеется Экклз. - Так оно и должно быть, и это утешительно. По крайней мере, для меня. Я всегда думал, что миссис Спрингер меня ненавидит. Она месяцами не ходит в церковь. Обернувшись к Кролику, посмотреть, какое впечатление произвела его шутка, он лукаво поднимает брови, и от этого его широкий рот открывается. - Это было около двух часов ночи? - Между двумя и тремя. - Ох, простите, пожалуйста. Я вовсе не хотел поднимать вас с постели. - Не имеет значения, - с досадой качает головой священник. - Мне ужасно неловко. - Да? Это вселяет некоторую надежду. Ну а каковы, в сущности, ваши планы? - Никаких планов у меня нет. Я, так сказать, играю по слуху. Смех Экклза удивляет Кролика, но ему приходит в голову, что священник как раз специалист по части разбитых семейств, сбежавших мужей и так далее, и выражение "играю по слуху" внесло в привычную схему что-то новое. Он польщен: Экклз знает, что к чему. - Ваша матушка придерживается любопытной точки зрения, - говорит Экклз. По ее мнению, мы с вашей женой заблуждаемся, воображая, будто вы ее бросили. Она говорит, что вы слишком хороший мальчик и не можете так поступить. - Я вижу, вы этим делом занялись всерьез. - Да, а вчера еще и одним покойником в придачу. - Ох, простите, пожалуйста. Они лениво тащатся по знакомым улицам, минуют фабрику искусственного льда, огибают угол, откуда открывается вид на всю долину. - Знаете что, если вы действительно хотите меня подвезти, то поедемте в Бруэр, - говорит Кролик. - Вы не хотите, чтобы я отвез вас к жене? - Нет уж, дудки. То есть я хочу сказать, что никакого толку от этого не будет. А вы как думаете? Какое-то время священник молчит; его четкий усталый профиль обращен к собеседнику, а взгляд прикован к ветровому стеклу; огромная машина с глухим рокотом неуклонно катится вперед. Гарри уже хочет повторить свой вопрос, но тут Экклз отвечает: - Конечно, не будет, если вы сами этого не хотите. Похоже, что тема исчерпана - довольно просто. Они спускаются по Поттер-авеню к шоссе. На солнечных улицах одни только дети, часть еще в костюмах для воскресной школы. Девочки в розовых платьицах, юбочки колоколом, ленты под цвет носков. - Что она такого сделала, что вы ушли? - Попросила купить ей пачку сигарет. Он надеялся, что Экклз засмеется, но тот пропускает его слова мимо ушей как дерзость, несколько переходящую границу. Но ведь так оно и было. - Правда. Мне надоело быть на побегушках и вечно убирать грязь, которую она повсюду разводила. Понимаете, мне все время казалось, будто я приклеен к ломаным игрушкам, пустым стаканам и к телевизору; никогда невозможно вовремя поесть, и выхода нет. А потом я вдруг понял, как это легко - найти выход: просто взять да уйти; и, черт возьми, так оно и оказалось. - Меньше чем на два дня и в самом деле просто. - А... Ведь есть же закон... - Об этом я еще не думал. Ваша теща сразу об этом подумала, но ваша жена и мистер Спрингер категорически против. Причины, по-моему, разные. Ваша жена в каком-то столбняке, она не хочет, чтоб кто-нибудь вообще что-нибудь предпринимал. - Бедняга. Она такая идиотка. - Почему вы здесь? - Потому что вы меня поймали. - Я хочу сказать, как вы очутились возле своего дома? - Вернулся за чистым бельем. - Разве чистое белье так много для вас значит? К чему цепляться за приличия, если так легко идти по головам? Кролик чувствует, что разговор становится опасным; его собственные слова возвращаются к нему, вокруг расставлены ловушки и крючки. - Кроме всего прочего, я вернул ей машину. - Почему? Разве она вам не нужна, чтобы сбежать? - Я просто подумал, что автомобиль, в сущности, принадлежит ей. Ее отец уступил нам его по дешевке. Да и пользы мне от него н