вушку. Специальные приспособления, установленные в локомотиве, создают такое ощущение, что поезд едет, мчится на всех парах, что стучат колеса... Пассажиры любуются красотами природы, а на самом деле поезд стоит на месте не одну неделю, а две и три! -- Какое-то время бродят с места на место в страшной растерянности, а потом оседают где-нибудь колонией. Эти необычные остановки, как правило, делаются вдали от всякой цивилизации, но там, где есть природные богатства. Причем из вагонов выводят определенную публику -- молодых людей и изрядное число женщин. Вот вам, например, не хотелось бы провести свои денечки в живописном месте в обществе какой-нибудь очаровательной девочки? Старичок подмигнул и с лукавой улыбкой посмотрел на Нездешнего. В этот миг донесся далекий свисток. Стрелочник подскочил, засуетился и стал забавно и беспорядочно размахивать красным фонариком. -- Это поезд? -- спросил Нездешний. Старичок пустился по шпалам со всех ног. Отбежав довольно далеко, он обернулся и крикнул: -- Вам повезло. Завтра вы будете на месте. Куда, простите, вам надо? -- Да хоть куда! -- ответил Нездешний. Старичок тут же растворился в предутреннем свете. Но красный огонек еще долго бежал и прыгал навстречу поезду. А из глубины надвигался поезд, как грохочущее пришествие. УЧЕНИК Самая красивая шляпа, которую я когда-либо видел, принадлежала Андреа Салаино. Черного атласа, отделанная горностаем и массивными пряжками из серебра и черного дерева. Маэстро купил ее на каком-то рынке в Венеции, однако на самом деле она достойна принца. А чтобы мне не было обидно, он пошел на Старый Рынок и выбрал там вот эту четырехугольную шапочку серого фетра. Потом, желая отпраздновать обновку, предложил нам написать портреты друг друга. Преодолевая досаду, я написал голову Салаино так хорошо, как только мог. Андреа был изображен на фоне флорентийских улиц, в прекрасной шляпе, с горделивым лицом человека, уверенного в своем великом предназначении. Салаино же, напротив, изобразил меня в смехотворной шапочке, похожим на крестьянина, недавно из Сан-Сепулькро. Маэстро одобрил обе работы и пожелал рисовать сам. Он сказал: -- У Салаино есть чувство юмора, он никогда не попадет впросак. -- Потом обратился ко мне: -- А ты все еще веришь в красоту. Это тебе дорого обойдется. На рисунке нет единой линии, их много, даже слишком. Принесите мне картон. Я покажу вам, как творить красоту. Взяв уголь, он в общих чертах набросал чье-то прекрасное лицо -- ангела или, быть может, красивой женщины. Он сказал нам: -- Взгляните, вот так рождается красота. Вот эти две темные впадины -- глаза; эти неуловимые линии -- рот. Овал лица создается из контуров. Это и есть красота. -- А потом, подмигнув, добавил: -- Сейчас мы с ней покончим. И довольно быстро, набрасывая одну линию за другой, распределяя светотень, он по памяти, прямо перед моим восхищенным взором, сделал портрет моей Джойи. Те же карие глаза, тот же овал лица, та же неуловимая улыбка. Как раз в тот момент, когда я был вне себя от восхищения, маэстро прервал работу и как-то странно рассмеялся. -- С красотой мы покончили, -- сказал он. -- Не осталось ничего, кроме этой гнусной карикатуры. Не понимая, я продолжал любоваться прекрасным, открытым лицом. Неожиданно маэстро разорвал рисунок пополам и бросил в горящий камин. Я онемел от удивления. И тогда он сделал то, чего я никогда не смогу ни забыть, ни простить. Обычно молчаливый, он захохотал каким-то неистовым безумным смехом. -- Ну же! Давай скорей! Спасай свою владычицу из огня! Он взял мою правую руку в свою и перевернул моей рукой листы картона, которые на глазах превращались в разлетающийся пепел. Последний раз мелькнуло в пламени улыбающееся лицо Джойи. Тряся обожженной рукой, я беззвучно плакал, в то время как Салаино шумно радовался безумной выходке маэстро. Но я все равно верю в красоту. Великий художник из меня не получится, и вообще я напрасно покинул кузницу отца в Сан-Сепулькро. Великий художник из меня не получится, а Джойя выйдет замуж за сына какого-нибудь торговца. Но я все равно верю в красоту. С потревоженным сердцем я выхожу из мастерской и бреду по улицам наугад. Красота -- вокруг меня, золотисто-голубой дождь идет над Флоренцией. Я вижу эту красоту и в темных глазах Джойи, и в надменной стати Салаино -- на нем шляпа, украшенная мишурой. На берегу реки я останавливаюсь и долго смотрю на свои неумелые руки. Постепенно сгущаются сумерки, и на небе вырисовываются очертания Кампанилы. Облик Флоренции медленно темнеет, будто рисунок, на котором заштриховано слишком большое пространство. Колокол возвещает о наступлении ночи. В страхе я ощупываю себя и бросаюсь бежать, мне жутко раствориться в сумерках. В вечернем облаке, мне кажется, я угадываю холодную и неприятную улыбку маэстро, от которой мне становится еще тяжелее на сердце. И тогда я медленно, с поникшей головой, бреду по улицам, где с каждой минутой сгущается мрак, и знаю, что когда-нибудь навсегда исчезну из памяти людей. 1950 ЕВА Он преследовал ее по всей библиотеке -- меж столов, стульев, пюпитров. Он убегала, крича о женских правах, всегда попираемых. Их разделяли пять тыщ нелепых лет. Пять тыщ лет ее неизменно притесняли, унижали, превращали в рабыню. Он пытался оправдаться; скороговоркой, отрывисто возносил ей хвалу; голос его прерывался, руки дрожали. Напрасно искал он книги, каковые могли бы помочь ему. Библиотека была огромным вражеским арсеналом, она специализировалась на испанской литературе XVI -- XVII веков, конек которой -- вопросы чести и стилевые концепции. Юноша без устали цитировал X. X. Баховена, мудреца, которого должна бы прочесть каждая женщина -- он показал великую роль женщин в доисторический период. Если бы книги сего мудреца были сейчас под рукой, молодой человек развернул бы перед девушкой целую панораму той давней цивилизации, когда земля повсюду источала сокровенную влажность чрева, где правила женщина и где мужчина пытался возвыситься над нею с помощью свайных построек. Но девушка оставалась равнодушна к подобным басням. Более того, матриархат, к тому же неисторический и едва ли существовавший реально, только увеличил ее негодование. Она убегала -- от стеллажа к стеллажу, иногда поднималась на библиотечные лесенки и осыпала несчастного молодого человека градом упреков. Неожиданно, когда уже казалось, что поражение неизбежно, юноше явилась подмога. Он вспомнил о Хайнце Вольпе. Когда он стал цитировать этого автора, голос молодого человека зазвучал как никогда мощно. "Первоначально существовал только один пол -- слабый, и он воспроизводил сам себя. Но со временем стали рождаться существа болезненные, бесплодные, негодные для материнства. Однако мало-помалу эти существа присвоили себе некие важные органы. И наступил момент, когда процесс стал необратим. Женщина поняла -- увы, слишком поздно, -- что ей для самооплодотворения не хватает уже доброй половины клеток и необходимо взять их в мужчине, который стал мужчиной в силу прогрессивной сепарации и непредвиденного возвращения туда, откуда вышел". Доводы Вольпе тронули сердце девушки. Она взглянула на молодого человека с нежностью. -- На протяжении всей истории мужчина был лишь плохим сыном своей матери, -- сказала она со слезами на глазах. И, прощая всех мужчин, она простила своего преследователя. Молнии ее взглядов погасли; словно мадонна, потупила она очи. Ее уста, прежде презрительно сжатые, стали мягкими и сладостными, словно спелый плод. Он почувствовал, как его рот и руки полнятся нежностью мифа. И приблизился к дрожащей Еве, и Ева не убежала. И там, в библиотеке, подле фолиантов концептуальной литературы, среди громоздких и ненужных декораций, был вновь разыгран тысячелетний эпизод, напоминающий о жизни в свайных постройках. УБИЙЦА Теперь я только и делаю, что думаю о моем убийце, об этом неразумном застенчивом юноше, который приблизился ко мне как-то раз, когда я выходил с ипподрома. Тогда, прежде чем он успел коснуться моей туники, стражники едва не разорвали его на куски. Я почувствовал около себя дрожь его тела. Решимость билась в нем, словно вздыбленная квадрига. Я видел, как его рука потянулась к спрятанному кинжалу, но, слегка изменив свой маршрут, помог ему не свершить задуманное. Изнемогающий, он остался стоять, прислонясь к колонне. Мне кажется, я его видел раньше; его чистое лицо в толпе подонков невозможно забыть. Помню, как однажды из дворцовой кухни выбежал повар, гонясь за юношей, укравшим кухонный нож. Готов поклясться, что этот парень -- неопытный убийца, и я умру от ножа, которым режут на кухне мясо. В день, когда толпа пьяных солдат, протащив по улице труп Ринометоса, ворвалась в мой дом, чтобы провозгласить меня императором, я понял, что жребий мой брошен. Я покорился судьбе и оставил жизнь роскоши, лености и порока, чтобы превратиться в услужливого палача. Теперь настал мой черед. Этот юноша, несущий за пазухой мою смерть, преследует меня неотступно и навязчиво. Я должен помочь ему покончить с излишней осторожностью. Нужно ускорить нашу встречу, обрекающую меня на позорную смерть тирана, пока какой-нибудь узурпатор не опередил его. Этой ночью я буду гулять один в императорских садах. Буду умыт и надушен. Надену новую тунику и выйду навстречу убийце, притаившемуся за деревом. Я увижу, как стремительный взмах кинжала, словно вспышка молнии, озарит мою темную душу. СЕЛЬСКАЯ ИСТОРИЯ Чтобы повернуть голову направо и насладиться коротким и зыбким утренним сном, дону Фульхенсио пришлось сделать большое усилие, при этом подушка зацепилась за его рога. Он открыл глаза. То, что до сих пор было слабым подозрением, стало бьющей наповал уверенностью. Мощным движением шеи дон Фульхенсио поднял голову, и подушка взлетела на воздух. Посмотрел в зеркало и не смог скрыть некоторого удовлетворения, увидев великолепный образец курчавого лба и роскошных рогов. Белесые в основании, с коричневатым оттенком в средней части, с черными заостренными кончиками рога крепко сидели на лбу. Первое, что пришло в голову дону Фульхенсио: примерить шляпу. Досадуя, он вынужден был сдвинуть ее назад: это придавало ему несколько залихватский вид. Поскольку наличие рогов -- недостаточный повод для того, чтобы степенный мужчина нарушил привычный жизненный уклад, дон Фульхенсио начал с педантичной тщательностью приводить себя в порядок с ног до головы. Почистив ботинки, он слегка прошелся щеткой по рогам, хотя они блестели и без того. Жена подала ему завтрак с безупречным тактом. Ни единого удивленного жеста, ни малейшего намека, которые могли бы ранить мужа столь достойной и благородной породы. Быть может, лишь однажды робкий, боязливый взгляд мелькнул на мгновение, словно не решаясь остановиться на острых рогах. Поцелуй на пороге был словно укол дротиком с бантом племенного завода. И дон Фульхенсио, брыкаясь, вышел на улицу, готовый яростно атаковать свою новую жизнь. Прохожие здоровались с ним как обычно, но какой-то паренек, пропуская его, озорно изогнулся, подражая тореро. А одна возвращавшаяся с мессы старушка бросила на него какой-то идиотский взгляд, коварный и долгий, словно бы змеиный. Когда же оскорбленный захотел поквитаться с ней, старая хрычиха укрылась в доме, словно матадор в своем убежище на краю арены. Дон Фульхенсио боднул дверь, запертую за секунду до того, и у него из глаз посыпались искры. Рога были отнюдь не видимостью, а неотъемлемой частью черепа. Он был шокирован, и от унижения покраснел до кончиков волос. К счастью, профессиональная деятельность дона Фульхенсио не была никоим образом скомпрометирована и не потерпела никакого ущерба. Клиенты с энтузиазмом прибегали к его помощи, поскольку каждый раз его напор делался все мощнее как в нападении, так и в обороне. Даже издалека приходили тяжущиеся искать защиты у рогатого адвоката. Но спокойная сельская жизнь завертелась вокруг него в изнуряющем ритме бесшабашного праздника, на котором скандалят и клеймят друг друга. Дон Фульхенсио бодался направо и налево, со всеми и из-за любого пустяка. По правде говоря, над рогами ему в лицо никто не смеялся, никто их даже не видел. Но каждый ловил момент, чтобы вонзить в него парочку хороших бандерилий; что говорить, если даже самые робкие, и те решались показать несколько эффектных шутовских приемов. Некоторые кабальеро, потомки средневековых рыцарей, не пренебрегали возможностью воткнуть в него свои пики, занося удар с почтительной высоты. Воскресные посиделки и большие праздники давали повод для импровизации шумных народных коррид с неизменным участием дона Фульхенсио, который наскакивал на самых дерзких тореро слепой от ярости. От постоянного мелькания плаща перед глазами, ложных выпадов и кружения на месте голова у дона Фульхенсио пошла кругом, и, разъяренный наглыми выходками, приемами с мулетой, он стал все время угрожающе выставлять рога и в один прекрасный день превратился в дикое животное. Его уже не приглашали ни на праздники, ни на публичные церемонии, и жена горько сетовала на изоляцию, в которой приходится жить из-за скверного характера мужа. Благодаря шпилькам, бандерильям и пикам, дон Фульхенсио познал в полной мере ежедневные кровоизлияния, а по воскресеньям -- и торжественные кровопускания. Но всякий раз кровь изливалась внутрь, в его сердце, израненное злобой. Его оплывшая шея наводила на мысль о скоропостижной кончине. Коренастый, полнокровный, он продолжал атаковать во все стороны, не умея отдыхать или придерживаться диеты. И однажды, когда дон Фульхенсио бежал трусцой к дому, он остановился на Пласа-де-Армас и настороженно повел головой в сторону, откуда доносился сигнал далекого горна. Звук приближался подобно смерчу, пронзительный, оглушающий. В глазах стало темнеть, он увидел, как вокруг него вырастает гигантская арена; что-то вроде Валье-де-Хосафат, заполненная односельчанами в костюмах тореро. Кровь прилила к голове так же стремительно, как шпага пронзает холку. И дон Фульхенсио отбросил копыта, не дожидаясь последнего удара. Несмотря на свою профессию, общественный защитник оставил завещание лишь в черновом варианте. В нем необычным просительным тоном выражалась последняя воля, согласно которой рога следовало не то отпилить ручной пилой, не то отбить с помощью долота и молотка. Но эта убедительная просьба не была исполнена по вине услужливого плотника, который бесплатно сделал специальный гроб, снабженный двумя очень заметными боковыми выступами. Дона Фульхенсио провожала в последний путь вся деревня, растроганная воспоминаниями о его былой свирепости. Но, несмотря на обилие венков, скорбную процессию и вдовий траур, эти похороны были похожи, уж не знаю чем, на веселый и шумный праздник. ПЕРОНЕЛЬ Из своего светлого яблоневого сада Перонель де Арментьер послала маэстро Гильому свое первое любовное рондо. Она положила стихи в корзину с ароматными фруктами, и это послание озарило потускневшую жизнь поэта, словно весеннее солнце. Гильому де Машо (Машо, Гильом де (1300--1377) -- французский поэт и музыкант.) уже исполнилось шестьдесят. Его измученное болезнями тело начинало склоняться к земле. Один глаз потух навсегда. Лишь иногда, слыша свои давние стихи из уст влюбленных юношей, он оживал душой. И прочитав песнь Перонель, он снова стал молодым, взял в руки свою трехструнную скрипку, и в ту ночь в городе не было более вдохновенного трубадура. Он вкусил упругую и ароматную плоть яблок и подумал о молодости той, которая их послала. И его старость отступила, словно сумрак, гонимый лучами солнца. Он ответил пространным и пылким посланием, включив в него свои юношеские СТИХИ. Перонель получила ответ, и ее сердце учащенно забилось. Ей пригрезилось, как однажды утром она, в праздничном наряде, предстанет пред поэтом, который, еще не увидев ее, воспевает ее красоту. Но ждать пришлось до осени, до праздника святого Дионисия. Родители согласились отпустить ее в паломничество к святым местам только в сопровождении верной служанки. Письма, каждый раз все более пылкие, летели от одного к другому, даря надежду. На пути, у первого сторожевого поста, маэстро, стыдясь своих лет и потухшего глаза, поджидал Перонель. С тоскливо сжимающимся сердцем слагал он стихи и мелодии в честь встречи с ней. Перонель приблизилась в сиянии своих восемнадцати лет, неспособная видеть уродство того, кто с тревогой ожидал ее. Старую же служанку не покидало удивление при виде, как маэстро Гиль-ом и Перонель часами декламируют рондо и баллады, сжимая руки, трепеща, словно обрученные накануне свадьбы. Несмотря на пыл своих стихов, маэстро Гильом полюбил Перонель чистой стариковской любовью, а она равнодушно смотрела на юношей, встречающихся ей на пути. Вместе они посещали храмы и вместе останавливались в придорожных деревенских гостиницах. Верная служанка раскладывала свои накидки между двумя ложами, а святой Дионисий благословил чистоту идиллии, когда влюбленные, держась за руки, опустились на колени перед его алтарем. На обратном пути, в сиянии дня, в час прощания, Перонель одарила поэта величайшей милостью. Благоухающими устами она нежно поцеловала увядшие губы маэстро. И Гильом де Машо до самой смерти хранил в своем сердце золотистый лист орешника, который Перонель сделала посредником своего поцелуя. 1950 AUTRUI (Другой ) Понедельник. Неизвестный продолжает свое методичное преследование. Думаю, что его зовут Autrui. He знаю, с какого времени он начал загонять меня в четыре стены. Возможно, с самого рождения, а я этого не осознавал. Тем хуже. Вторник. Сегодня я спокойно бродил по городу. Вдруг заметил, что ноги несут меня в незнакомые места. Казалось, что улицы образуют лабиринт по умыслу Autrui. В конце концов я оказался в глухом переулке. Среда. Моя жизнь ограничена узким пространством внутри бедного квартала. Нет смысла рисковать и пытаться выйти за его пределы. На всех углах меня подстерегает Autrui, готовый преградить мне доступ к центральным проспектам. Четверг. Каждую минуту я боюсь столкнуться один на один, нос к носу с моим врагом. Заточенный в своей комнате, я чувствую, что, ложась спать, раздеваюсь под наблюдением Autrui. Пятница. Провел весь день дома, неспособный даже к самой незначительной деятельности. Ночью вокруг меня вдруг появился тонкий контур, что-то вроде кольца, пугающий не больше, чем бочарный обруч. Суббота. Проснулся внутри шестигранного ящика размером с мое тело. Я не отважился ломать стенки, предчувствуя, что за ними меня ожидают новые шестигранники. Не сомневаюсь, что мое заточение -- дело рук Autrui. Воскресенье. Замурованный в своей келье, я медленно распадаюсь на составляющие. Выделяю желтоватую, с обманчивыми бликами желтоватую жидкость. Никому не посоветую принять меня за мед... Естественно, никому другому, кроме Autrui. 1951 СИНЕСИЙ РОДОССКИЙ Тяжелые страницы "Греческой патрологии" Поля Миня погребли хрупкую память о Синесии Родосском, провозгласившем на земле царство ангелов случая. Со свойственной ему манерой преувеличивать, Ориген отвел ангелам архиважную роль в небесном хозяйстве. В свою очередь благочестивый Климент Александрийский впервые признал присутствие за нашими спинами ангелов-хранителей. И привил первым христианам Малой Азии безрассудную любовь к иерархической множественности. Из темной массы еретиков-ангеловедов Валентин Гностик и Базилид, его эйфоричный последователь, выныривают, сверкая люциферовым блеском. Потворствуя маниакальному культу, они приладили ангелам крылья. Посреди второго века им захотелось оторвать от земли тяжелейших позитивистских созданий, носящих такие красивые и мудрые имена, как Динам и София, их безрассудному по- томству род человеческий обязан своими невзгодами. Менее амбициозный, чем его предшественники, Синесий Родосский принял Рай таким, каким его представляли Отцы Церкви, и ограничился изгнанием из него ангелов. Он говорил, что ангелы живут среди нас и именно к ним мы должны обратить все наши молитвы, поскольку они являются концессионерами и эксклюзивными дистрибьюторами всех непредвиденных обстоятельств нашей жизни. Согласно мандату, полученному свыше, ангелы провоцируют, множат и влекут за собой тысячи и тысячи случайностей. Они заставляют их пересекаться и переплетаться между собой стремительно и, как может показаться, произвольно. Но лишь Всевышнему очевидно, что они навивают основу ткани очень сложного узора, куда более прекрасной, чем усыпанное звездами ночное небо. Под вечным взглядом случайные рисунки преобразуются в загадочные каббалистические знаки, хранящие тайну мира. Ангелы Синесия, словно бесчисленные проворные челноки, ткут полотно жизни от начала времен. Летают без конца из стороны в сторону, приносят и уносят мысли, волеизъявления, психосостояния и воспоминания, снуют внутри бесконечного высокоорганизованного мозга, чьи клетки рождаются и умирают одновременно с эфемерной жизнью людей. Прельщенный высшим саном манихеев, Синесий Родосский счел возможным включить в свои умозаключения Люциферово войско и допустил демонов в качестве саботажников. Они вплетают в основу полотна, сотканного ангелами, свою собственную пряжу, обрывают нить наших благих помыслов, смешивают чистые цвета, воруют шелк, золото и серебро, подменяя их грубой холстиной. И человечество демонстрирует Всевышнему свой жалкий коврик, где линии оригинального рисунка искажены самым печальным образом. Синесий прожил жизнь, вербуя работников, которые трудились бы на стороне добрых ангелов, но у него не было последователей, достойных уважения. Известно только, что Фавст, патриарх манихейский, будучи уже старым и дряхлым, возвращаясь с памятной африканской встречи, на которой его высек святой Августин, остановился на Родосе, чтобы послушать проповеди Синесия, и последний решил вовлечь патриарха в свое безнадежное дело. Фавст выслушал воззвания ангелофила со старческой уступчивостью и согласился отдать ему внаем худое суденышко, на которое Учитель рискнул погрузиться со всеми своими учениками. В тот день небо предвещало грозу, и с тех пор, как они отплыли от берегов Родоса, о них ничего не известно. Ересь Синесия не получила никакого названия и исчезла с горизонта христианства. Она даже не удостоилась чести быть официально осужденной на Вселенском соборе, хотя Евтихий, аббат из Константинополя, представил членам синода пространное сочинение "Против Синесия" , которое никто так и не прочитал. Хрупкая память о нем затонула в море страниц, кои мы называем "Греческой патрологией" Поля Миня. 1952 МОНОЛОГ НЕПОКОРНОГО Я овладел сиротой той самой ночью, которую мы провели при дрожащем свете свечей у тела ее отца. (О, если бы я мог сказать то же самое другими словами!) Поскольку все в этом мире становится явным, весть о случившемся достигла ушей старикана, смотрящего на наш век сквозь злобные стекла своего пенсне. Я имею в виду того старого господина, который руководит мексиканской словесностью, напялив ночной колпак, неизменный головной убор сочинителей мемуаров, и который прошелся по мне своей разъяренной тростью прямо посреди улицы, при полном попустительстве местной полиции. Кроме того, на меня был обрушен едкий поток оскорблений, гневно исторгнутых пронзительным голосом. И все благодаря тому, что бестактный старец -- черт бы его побрал! -- был влюблен в ту самую нежную девушку, которая отныне питает ко мне отвращение. О горе! Меня ненавидит даже прачка, несмотря на нашу долгую безобидную связь. А прекрасная наперсница, которую народная молва нарекла моей Дульсинеей, не пожелала выслушать сердечные жалобы своего страдающего поэта. Думаю, что меня презирают даже собаки. К счастью, эти гнусные сплетни не могут достичь ушей моей дорогой публики. Я -- певец аудитории, состоящей из застенчивых девиц и напудренных старушек, приверженок позитивизма. Ужасное известие до них не дойдет, они очень далеки от житейского шума. В их глазах я останусь бледным юношей, что бодрыми терцетами проклинает божественную красоту и выжимает из публики слезы своей белокурой шевелюрой. Меня очень беспокоят долги перед будущими критиками. Я могу заплатить лишь тем, что имею. Я получил в наследство чулок, набитый затертыми образами, и принадлежу к поколению блудных детей, которые пускают на ветер деньги отцов, но не могут сколотить состояние своими руками. Все, что родилось в моей голове, я получил лежащим в тесном футляре метафоры. Никому не смог я поведать ужас одиноких ночей, когда божественное семя вдруг начинает прорастать в бесплодной душе. Существует дьявол, который наказывает меня, выставляя на посмешище. Это он диктует почти все, что я пишу, и моя бедная душа, не находя подмоги, захлебывается в потоке строф. Уверен, что, если бы я вел жизнь более здоровую и упорядоченную, то мог бы во вполне приличном виде перейти в грядущий век. Туда, где новая поэзия ожидает всякого, кто стремится спастись от губительного девятнадцатого века. Но чувствую себя лишь обреченным повторять себя и других. Когда я думаю о месте, которое мне отведут в будущем, мне представляется молодой критик, говорящий со свойственным ему изяществом: "А вы, любезный, если вас не затруднит, отойдите немного назад. Туда, к представителям романтизма". И я побреду со своей шевелюрой, опутанной нитями паутины, представлять в свои восемьдесят лет старомодные тенденции замогильными стихами, каждый раз все более неудачными. Нет, господин хороший. Вы не скажете мне: "Будьте добры, отойдите немного назад". Я уйду прямо сейчас. То есть я предпочитаю остаться здесь, в этом удобном романтическом склепе, и пусть мне выпадет роль оторванной пуговицы, роль семени, сметенного вредоносным дуновением скептицизма. Короче говоря, благодарю покорно. А уж как зарыдают по мне под сенью кладбищенских кипарисов девушки в розовом! Никогда не будет недостатка ни в дряхлых старичках-позитивистах, превозносящих мои бравады, ни в сардонических юношах, разгадавших мой секрет и тайком проливающих по мне мутные слезы. Слава, которую я полюбил в восемнадцать лет, в двадцать четыре представляется мне чем-то вроде похоронного венка, который разлагается в сырой могиле, источая зловоние. На самом деле, я хотел бы совершить нечто демоническое, но пока ничего такого не приходит мне в голову. По крайней мере, мне хотелось бы, чтобы не только по моей комнате, но и по всей мексиканской литературе разлился горьковатый аромат ликера, который я собираюсь выпить, дамы и господа, за ваше здоровье. ЭПИТАФИЯ Метким ударом он оборвал жалкую жизнь Филиппа Сермуаза, плохого священника и еще более плохого друга. В Наваррском коллеже он -- сотоварищи -- украл двести экю, и дважды его шея могла бы узнать, сколько весит его зад. Но дважды, благодаря милости доброго короля Карла, из мрачного застенка он выходил живым. Молитесь за него. Он родился в скверное время. Когда голод и чума опустошали город Париж. Когда отблеск костра Жанны д'Арк освещал испуганные лица и когда французский воровской жаргон смешивался с английской речью. В мертвенном свете зимней луны он видел, как волчьи стаи рыщут по кладбищу Невинно-убиенных. И он сам -- в центре города -- был тощим голодным волком. И когда хотел жрать, он крал хлеб и ловил жареную рыбку в торговых рядах. Он родился в скверное время. На улицах толпы голодных детей просили Христа ради хлеба. Нищие и увечные заполняли нефы Богоматери, поднимались на клирос и прерывали мессу. Он прятался в церквях и в борделях. Старый священник, его дядя, дал ему свое доброе имя, а Толстуха Марго--свежий хлеб и свое чудовищное тело. Он воспел несчастья Эльмиры и презренье Каталины; со всем смирением, устами своей матери восславил он Деву Марию. Красавицы былых времен -- из старинного гобелена -- прошествовали по его стихам негромким и грустным рефреном. В своем бурлескном и трагическом завещании он все отдал -- всем. Словно ярмарочный торговец, он выставил напоказ и безделицы, и драгоценности своей души. Голый и хилый, словно репа зимой, он любил Париж, город нищий и грязный. Он изучал мирскую и церковную литературу в прославленном университете Робера Сорбона и получил там титул магистра. Но всегда попадал из нищеты в нищету. Он познал зиму без домашнего очага, тюрьму без друзей, а на дорогах Франции -- нестерпимый голод. Его друзьями были воры, сутенеры, дезертиры, фальшивомонетчики -- их либо преследовали стражи порядка, либо вешали слуги правосудия. Он жил в скверное время. Тридцати лет от роду он исчез -- неизвестно куда. Гонимый голодом и страданием, он ушел, как уходит волк, предчувствующий близкую смерть, в самую глушь леса. Молитесь за него. 1950 ЧУДО-МИЛЛИГРАММ Как-то утром один рассеянный муравей, которого все осуждали за легкомыслие и забывчивость, снова сбился с дороги и набрел на чудо-миллиграмм. Нисколько не задумываясь о последствиях, он водрузил себе на спину этот миллиграмм и возликовал: ноша ничуть его не обременяла. Вес находки был идеальным и вызывал у муравья какой-то прилив энергии, как, скажем, у птицы -- вес ее крыльев. Ведь, по сути, муравьи гибнут раньше срока оттого, что самонадеянно переоценивают свои силы. Возьмем, к примеру, муравья, который прополз целый километр, чтобы доставить в хранилище маисовое зерно весом в один грамм. Да ему потом едва хватает сил добраться до кладбища и там упасть замертво. Муравей, нашедший чудо-миллиграмм, не знал, как к нему повернется судьба, но двинулся вперед с такой поспешностью, словно боялся, что у него отнимут сокровище. В душе у муравья зрело радостное чувство -- наконец-то он вернет себе доброе имя. В приподнятом настроении муравей сделал большой круг, а потом присоединился к своим товарищам, которые, сообразно заданию на тот день, возвращались домой с отгрызенными кусочками салатных листьев. Ровная цепочка муравьев походила на крошечную зубчатую стену зеленого цвета, и на фоне безупречного цветового единства миллиграмм сразу бросался в глаза. Тут уж никого не обманешь. В самом муравейнике начались серьезные трудности. Контролеры и инспектора, стоявшие на каждом шагу, все неохотнее пропускали муравья с такой странной ношей. То тут, то там с уст этих просвещенных муравьев слетали слова "миллиграмм" и "чудо", пока не дошла очередь до торжественно восседавшего за длинным столом главного инспектора, который смело объединил оба слова и сказал с ехидной усмешкой: "Вполне возможно, что вы принесли нам чудо-миллиграмм. Я поздравляю вас от всей души, но долг повелевает мне уведомить полицию". Блюстители общественного порядка менее всего способны разобраться в миллиграммах и чудесах. Столкнувшись со случаем, не предусмотренным уголовным кодексом, они приняли самое легкое и обычное решение: отправить муравья в тюремную камеру. Поскольку у муравья была прескверная репутация, дело пустили по инстанциям и поручили его компетентным лицам. Судебная волокита выводила нетерпеливого муравья из себя, а его запальчивость озадачивала даже адвоката. Глубоко убежденный в своей правоте, муравей отвечал на все вопросы с нарастающим высокомерием. Он даже распустил слух, что в его случае допускается грубое нарушение прав обвиняемого. И еще он сказал, что в ближайшем будущем его недругам придется признать историческую значимость чудо-миллиграмма. Вызывающее поведение муравья навлекло на него гнев всех судейских чиновников. Но обуреваемый гордыней муравей позволил себе заявить, что он чрезвычайно сожалеет о своей причастности к такому мерзкому муравейнику. После этих слов прокурор потребовал смертной казни. Муравью удалось спастись от смерти только благодаря заключению знаменитого психиатра, который установил, что налицо случай душевного расстройства. По ночам арестант полировал чудо-миллиграмм, переворачивая его с одной стороны на другую, и часами не отрывал от него глаз. Днем он таскал миллиграмм на спине, сшибая углы узкой и темной камеры. Словом, несчастный муравей приближался к концу своей жизни в состоянии крайнего возбуждения. Его совершенно не трогала растущая толпа зевак, внимательно наблюдавших за такой небывалой агонией. По настоянию тюремного врача заболевшего муравья три раза переводили из одной камеры в другую. Но чем просторнее была камера, тем больше волновался муравей. Он объявил голодовку, не принимал никаких журналистов и упорно молчал. Верховные власти постановили отправить обезумевшего муравья в больницу. Но разве где-нибудь спешат проводить в жизнь правительственные решения?! Шло время, и однажды на рассвете надзиратель увидел, что в камере царит спокойствие и вся она озарена каким-то сиянием. На полу сверкал чудо-миллиграмм, излучая свет, подобно граненому алмазу. А рядом лапками кверху лежал героический муравей -- бесплотный и прозрачный. Весть о кончине муравья и об удивительных свойствах чудо-миллиграмма с молниеносной быстротой распространилась по всем галереям муравейника. Толпы муравьев двинулись к камере, которая стала походить на часовню, объятую голубым пламенем. Муравьи в отчаянии бились головой об пол. Из их глаз, ослепленных ярким светом, ливмя лились слезы. Организация похорон осложнилась из-за проблемы дренажа. В муравейнике не хватало венков, и муравьи стали грабить хранилище, чтобы возложить на труп великомученика пирамиды съестных припасов. Словами не передать, во что превратилась жизнь муравейника: какая-то смесь гордости, восхищения и скорби. После пышных и торжественных похорон последовали балы и банкеты. Тут же принялись строить святилище для чудо-миллиграмма. А загубленного, непонятого при жизни муравья со всеми почестями перенесли в мавзолей. Власти были смещены по причине их полной недееспособности. С большим трудом и далеко не сразу приступил к делам совет старейшин, который положил конец затянувшимся траурным оргиям. После многочисленных расстрелов жизнь стала входить в свою колею. Самые дальновидные старцы все более уверенно превращали молитвенное поклонение муравьев чудо-миллиграмму в официальную религию. Были учреждены должности хранителей и жрецов. Вокруг святилища выросли большие здания, которые быстро заполнились чиновниками в строгом соответствии с социальной иерархией. Экономическое положение еще недавно процветавшего муравейника резко пошатнулось. Хуже всего было то, что беспорядок, не зримый на поверхности муравейника, усиливался из-за разлада в рядах муравьев. На первый взгляд все шло как прежде, муравьи поклонялись миллиграмму и отдавали все свои силы честному труду, несмотря на то что изо дня в день множилось число чиновников, которые занимались все более пустяковым делом. Невозможно сказать, кого первого посетила пагубная мысль. Скорее всего многие муравьи одновременно подумали об одном и том же. Речь идет о тех тщеславных и ошалевших муравьях, которые стали подумывать о судьбе муравья-первооткрывателя. Эти муравьи -- какое богохульство! -- решили, что надо при жизни добиваться таких почестей, какими удостоен муравей, покоившийся в мавзолее. Многие муравьи стали вести себя весьма подозрительно. Рассеянные, смятенные, они все чаще сбивались с дороги и приползали в муравейник с пустыми руками. На вопросы инспекторов отвечали с явным вызовом, часто сказывались больными и заверяли всех, что в самом ближайшем будущем принесут что-нибудь сенсационное. Власти уже не могли призвать к порядку этих лунатиков, страстно мечтавших принести на своей слабой спине какое-нибудь чудо. Одержимые муравьи действовали втихую и, можно сказать, на свой страх и риск. Если бы власти были способны провести всенародный референдум, стало бы ясно, что ровно половина муравьев, вместо того чтобы тратить силы на добывание каких-то жалких зерен и листиков, жила в мечтах о нетленном миллиграмме. И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Точно сговорившись, шесть муравьев, с виду совершенно нормальных, явились в муравейник со странными ношами и стали убеждать инспекторов, что это миллиграммы, творящие чудеса. Эти муравьи не добились тех почестей, на которые они притязали, но их тут же освободили от прежних обязанностей. На торжественной церемонии, носившей полуофициальный характер, им назначили пожизненную ренту. Ничего конкретного нельзя было сказать о шести миллиграммах. Однако власти, памятуя о прежних ошибках, отказались от судебного разбирательства. А совет старейшин умыл руки, предложив вынести вопрос на широкое всенародное обсуждение. Так называемые миллиграммы были выставлены в витринах скромного помещения, и каждый муравей мог отдать им дань восхищения и оценить их согласно своим вкусам и представлениям. Это слабоволие властей, вкупе с молчанием прессы, предопределило гибель муравейника. Отныне любой муравей -- обленившийся или уставший от трудов -- мог свести свои мечты о славе к пожизненной ренте и полному безделью. И естественно, что в скором времени муравейник наполнился фальшивыми миллиграммами. Напрасно некоторые прозорливые старейшины призывали к мерам предосторожности, напрасно советовали взвешивать миллиграммы и сравнивать их с чудо-миллиграммом. Их призывы оставались без внимания, и вопрос даже не рассматривался на генеральной ассамблее. Дело кончилось тем, что один тощий и бесцветный муравей с уверенностью заявил, что знаменитый чудо-миллиграмм не может и не должен быть эталоном для новых находок, да и способность творить чудеса -- вовсе не обязательное условие для признания новых миллиграммов. Жалкие остатки здравого смысла, коими еще обладали муравьи, улетучились в один миг. Власти уже не могли уменьшить число миллиграммов или хотя бы установить на них разумную квоту. Право на вето было отменено, и никто не мог требовать от муравьев добросовестного выполнения обязанностей. Все муравьи так или иначе отлынивали от работы и рыскали в поисках миллиграммов. Новые миллиграммы заняли две трети хранилища, не считая частных коллекций, в которых были ценнейшие экземпляры. Что касается обычных миллиграммов, то в дни большого притока цены на них так резко падали, что их можно было приобрести в обмен на любую безделицу. Нельзя отрицать, что подчас в муравейник попадали замечательные миллиграммы. Но у них была та же судьба, что у миллиграммов, не стоящих доброго слова. Легионы дилетантов превозносили до небес свойства миллиграммов самого низкого качества, создавая тем самым благоприятные условия для неразберихи и хаоса. Многие муравьи, отчаявшись найти миллиграммы, притаскивали в муравейник невесть что -- всякую пакость. Из-за антисанитарных условий пришлось закрыть целые галереи. Пример какого-нибудь экзальтированного муравья подхватывали многочисленные подражатели. Совет старейшин все еще тщился играть роль верховного органа и принимал какие-то расплывчатые, несущественные меры. Чиновники и служители культа, не довольствуясь своей праздной жизнью, покинули храмы и учреждения и пустились на поиски мил- лиграммов ради новых привилегий и денежных наград. Полиция практически перестала существовать, и не было дня без переворотов или мятежей. Банды профессиональных грабителей прятались на подступах к муравейнику, чтобы отнять у какого-нибу