она набивает оба мешка до отказа и не может уже передвигаться. Крысу нужно ждать у норы и ружье держать наготове. Время от времени она высовывает голову, выставляет напоказ два своих длинных желтых зуба -- как будто смеется. Нужно всадить заряд точно в голову, бить наповал, чтобы уже не двигалась. Потому что крыса, забравшаяся в нору, -- потерянная крыса. И не потому, что она не умирает -- это все равно, -- а потому, что Иларио не может отрубить ей хвост. С крысобоями хозяин рассчитывается по хвостам, которые они приносят ему вечером. В те времена платили по десять сентаво за хвост. Убьешь пять-шесть крыс -- и уже можно жить. Но из этой суммы нужно вычесть за порох, за дробь и за капсюли. Да еще промажешь несколько раз, несколько крыс забьется в норы -- короче, надо приносить каждый вечер по крайней мере десять--двенадцать хвостов. Когда крысобою вовсе не везет и он не приносит ни одного хвоста, хозяин платит ему двадцать пять сентаво за разгон воронов. -- Честное слово, дон Панчо, я их дюжину убил. Но, поди ж ты, они ведь такие живучие -- ей башку сшибешь, а она все равно от тебя спрячется. -- Сколько хвостов, Лайо? -- Послушайте, дон Панчо, я штук двенадцать точно убил. Уж прямо собирался землю рыть, чтобы достать их... -- Так сколько ты хвостов принес? -- Да четыре всего, дон Панчо. -- Ну что ж, Иларио, это сорок монет. Подождешь до субботы или сразу с тобой расплатиться? -- Лучше сразу давайте. -- Десять, двадцать, тридцать, сорок. Может, завтра тебе повезет больше. Ты их бей прямо в голову. Счастливо вечер провести, Лайо. Сорок сентаво -- это было неплохо во времена, когда сто граммов тепаче (Тепаче -- крепкий алкогольный напиток) стоили десять. Если ты провел весь день под палящим солнцем, убил дюжину крыс, а заплатили тебе за четырех, появляется желание опрокинуть стаканчик, хотя бы для того, чтобы не слышать, что скажет твоя старуха. Ведь если ты явишься с сорока монетами, попреков все равно не миновать, а так: семь бед -- один ответ. -- Здорово, Тонино, налей мне рюмку на пять монет, только лей доверху: выпить-то хочется. -- Эй, Лайо, а меня здесь как будто и нету? -- Две рюмки, Тонино. Здорово, Патрисио, как жизнь? -- Да так, потихоньку. Сколько штук ты сегодня убил, Лайо? -- Я... Да я их дюжину убил, но почти все попрятались. -- Да ты наверно не так целился. -- Не так целился!.. Прямо в башку, да что тебе объяснять, Патрисио, эти крысы живучей кошек. Эй, Тонино, тащи нам еще по одной, только полней наливай, а то мы и вкуса не почувствовали. -- Эх, Лайо, Лайо, дело в том, что ты -- полный дурак. Я тоже, ты ведь знаешь, был крысобоем у дона Панчо и денег у меня никогда не водилось. Но потом я понял, как старика надуть... -- Это как же? -- Ну слушай: я ходил на ранчо Эспиносы, это там, по дороге к реке. Там этих крыс -- кишмя кишит, я бил штук двадцать, а потом относил их дону Панчо, как будто они с его поля. -- Ладно врать-то! -- Слушай, старик-то как был доволен, ему это дело нравилось! Он выкладывал хвосты в ряд на столе и говорил: "Скоро мы покончим с этим сучьим племенем. Покруче с ними, Патрисио, тащи мне еще хвостов, хоть бы ты меня по миру пустил!" По миру, старый сквалыга... Да притащи я ему хоть всех крыс не только с ранчо Эспиносы, а и всех, что есть в долине, с него -- как с гуся вода, хотя бы и платил он по песо за штуку. Это как у кота по волоску выдергивать. -- Слушай, Тонино, совсем в голову не ударяет. Неси нам еще по одной, да пусть у тебя рука не дрожит. Наливай как полагается, а то мы вообще уйдем. -- Вот твой тепаче, Лайо, и с тебя тридцать монет за шесть рюмок. -- Что-то Тонино у нас сегодня недоверчивый. Да с чего ты взял, что я не расплачусь? -- Вот и заплати, хватит языком чесать. -- Держи сразу сорок, принесешь еще по рюмке, да смотри не забудь. -- Вот это правильно, Лайо. Дай-ка закурить. -- Ну так что, почему же ты завязал с крысами? -- В общем, старик прознал, где я добываю хвосты, и выставил меня за дверь. -- А как он узнал? -- Ну как, крысобой Эспиносы, с которым мы ладили, однажды взбеленился и сказал, что я, мол, прикончил всех его крыс и что на его долю почти ничего не осталось. Он явно настучал на меня, потому что на другой день такое началось лучше и не рассказывать. Старик рассвирепел и хотел даже упрятать меня в каталажку. --А дальше что? -- А дальше, слушай, тот парень, который сеял на поле Эспиносы, заплатил дону Панчо за все хвосты, что я ему продал. И я уж не сомневаюсь, дон Панчо взял с него больше, этому старику палец в рот не клади. -- Ну а сейчас что ты делаешь? -- Кирпичи формую, что еще остается. А это уж совсем каторга. У дона Тачо, повыше плотины, на склоне холма... -- Ну, по мне, лучше уж кирпичи формовать. Эта чертова глина по крайней мере никуда не денется, знай лепи себе. Зато крысы, эти мерзавки, их иногда по целым дням не видно. -- Что ж, решил хомут на шею себе надеть--бросай своего дона Панчо и ступай завтра к плотине. Оттуда как раз сушильню для кирпичей и увидишь. -- Только я ведь не умею делать кирпичи... -- Будешь носилки таскать, это все умеют. А хочешь -- становись глину месить. -- Ладно, завтра увидимся с утра пораньше. -- Что тут за базар, откуда столько народу, как будто покойник в доме? -- Господь с тобой, Лайо, не говори таких слов. Ты что, не слышишь -- ребеночек плачет. -- Уже родила? -- Тише, плохо ей, жар у нее. Если бы не донья Клета -- она здесь целый день провела, -- ты бы ее и не застал уже в живых. -- А кого родила? -- Мальчишечку, только пупочек у него повредился. -- Так пусть лечат. -- Да ему уж помазали маслицем, известью, сахарком -- это в таких случаях первое дело. Жена Иларио -- как сухая земля перед самым дождем, лежит, не пошевельнется. Ребенок плачет и плачет. Донья Клета сказала, что если до завтра не перестанет плакать, -- надо доктора звать. Она сама что могла, все сделала. А мальчик к тому же родился с полузакрытыми глазками, как будто они у него слиплись. Мать Иларио тоже говорит, что доктора надо. -- Ладно, мама, завтра отнеси ружье к Тонино, пять песо точно получишь. Жена Иларио приоткрыла глаза: -- Ружье? А как же крысы, Лайо? -- Какие там к черту крысы! С этим покончено. Пускай крысы и вороны все пожрут у этого дона Панчо. Целый день ходишь и убиваешь бесхвостых крыс -- ведь если тебе денег не платят, все равно, есть у них хвосты или нет! -- А мы-то теперь как будем, Лайо? -- Завтра я буду работать с Патрисио, в сушильне дона Тачо, там, около плотины. -- Но ты ведь не умеешь формовать кирпичи, Лайо. -- Чтоб полные носилки нагрузить, умения не требуется, да и чтоб глину месить -- тоже. Не такой уж я и тупой. Кирпичи делать -- да, это не то же самое, что сидеть на солнцепеке, крыс выслеживать. Да пошли они... крысы эти! Тучи, что приходят со стороны Пеньяс, всегда приносят бурю. Если тучи со стороны Санта-Катарины, то, может, еще и обойдется. Если с Пеньяс -- то наверняка. Верхушка холма прямо в небо упирается. Ветер подталкивает тучи сзади, с той стороны холма, и они напирают, напирают и вдруг переваливают через вершину, как клубы черного дыма. Крутятся, гремят, раз за разом обрушиваются на поселок. Люди об этом уже знают, и когда видят тучи со стороны Пеньяс, все пускаются наутек. В мгновение ока начинается яростный ливень, как будто тучи разбиваются вдребезги, вода хлещет из них потоками. Что ж, люди бегут в укрытие и там отсиживаются. А как же кирпичи? Кто станет спасать кирпичи, только что слепленные, все еще сырые? Вот уже третий день ровно в четыре пополудни, как по часам, тучи появляются со стороны Пеньяс. Буря гуляет над месивом из кирпичей, острые струи пронзают их насквозь. Кирпичи превращаются в тесто, а вся сушильня -- в болото. -- Но если так, то каким кретинам пришло в голову формовать кирпичи в дожди? Лайо смотрит на происходящее, качает головой. Спину ломит от носилок. Кирпичи уже потеряли форму кирпичей. Они похожи на коровьи лепешки. -- Час от часу не легче, Патрисио! Ты мне не говорил, что с кирпичами тоже все не так гладко. -- Подожди пока придет дон Тачо, посмотрим, что он скажет. Третий день уже вода нам всю работу портит. Дон Тачо пришел только на закате: -- Ну что, парни, не повезло нам... Лучше пока завязать с этими кирпичами, подождать до лета. Продолжать их лепить -- значит испытывать терпение Божие. Три дня подряд дождь льет и вы работаете впустую. Приходите вечером в контору, получите, сколько заработали -- сами видите, только самые просушенные кирпичи выдержали дождь... Иларио и Патрисио уходят молча, долго петляют по улицам, добираются до площади. -- Да, Лайо, ничего у нас не вышло. Придется снова работу искать. -- Знать бы где -- люди-то на любой работе мыкаются. К дону Панчо обратно -- никак не выйдет, ружье ведь у Тонино. -- А ты говорил дону Панчо, что ружье закладываешь? -- Что я ему буду рассказывать, сам подумай? Просто взял да ушел. -- И сколько тебе дал Тонино? -- Пять песо всего и дал. И все потратили на мальчонку, а ему лучше не становится, пищит и пищит с тех пор как родился. -- Понятное дело, Лайо, пять песо это мало. Пошли-ка к Тонино, пусть он нам пуншу даст, чтобы не простудиться, мы ведь все в поту были, когда ливень начался. Тонино -- сама любезность. Выпили не по две, не по три рюмки -- много больше. Все-таки у этого Патрисио очень забавные бывают рассказы. Про крыс с ранчо Эспиносы, например, да и другие, того похлеще. Плохо только, что каждый раз он попадает в каталажку. А потом приходится браться за кирпичи, чтобы концы с концами как-то сводить. А с кирпичами уже никак не нажилишь. Знай ковыряй глину, меси получше, чтобы комков не оставалось. Таскай ее на носилках, вот и весь сказ. Конечно, нужно уметь формовать. Хорошенько смочи форму, чтобы кирпич не прилипал. Потом заполни глиной до половины. Утрамбуй лопаткой, чтобы замес взялся, потом следи, как будет подсыхать. Остается только скребком подровнять, и готов кирпич. Когда Иларио и Патрисио добрались до конторы дона Тачо, он им вообще отказался платить. -- Приходите завтра, парни, утро вечера мудренее. Вам и так, я вижу, уже хорошо. Шли бы вы теперь домой спать. -- Сегодня и правда покойник в доме, Лайо. Уй, какой же ты пьяный, сынок! Что с тобой случилось? Смотри, донья Клета только что окропила нашего ангелочка святой водой, чтобы он прямо в рай попал. Младенец лежит на столе, среди цветов, в платьице из крепдешина, с сусальным крестиком на лбу. Жена Иларио сидит в углу, совсем потерянная. Плачет или нет, не поймешь. Какие-то женщины входят и выходят, приносят еще цветов для ангелочка. Иларио, усталый и в доску пьяный, растянулся на полу и через секунду захрапел. Свечки погасли в полночь. И тогда жена Иларио в своем углу заплакала в голос. Не по ребенку -- его ведь уже прибрал Господь, а из-за того, что нет больше свечек и ей жалко оставлять своего ангелочка в этакой темени. Дон Тачо узнал о ребенке и дал Иларио лишних два песо на покупку гроба. Тот купил синий гробик, совсем маленький, как коробка для обуви. Гробик украшен разноцветными камушками, а сверху на крышке -- ангелочек, крылья расправил. Вечером Иларио пошел на кладбище с коробкой под мышкой. Там поругался с могильщиком -- тот выкопал совсем мелкую могилку, глубиной в полметра. Иларио взял лопату и копал, пока не зашло солнце. В те времена все стоило дешевле, батраки зарабатывали по шестьдесят сентаво в день, а крысиные хвосты шли по десять. Сторожу на поле платили двадцать пять сентаво, чтобы он весь день разгонял воронов своей пращой. Сын Иларио родился и умер, когда закончен был сев. Когда вороны летают над полями и ищут в бороздах нежные ростки маиса, только что взошедшие, блестящие, как зеленые звездочки. 1949 ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ Решив опубликовать этот рассказ, я ничем себя не ограничивал, разве что изменил имена, что вполне объяснимо, поскольку речь идет о событиях еще не законченных, на развязку которых я надеюсь повлиять. Как сразу же поймут читатели, я имею в виду ту самую историю любви, о которой в обществе с каждым днем говорят все больше гадостей и пошлостей. Я вознамерился вернуть ей благородство, рассказав все, как есть, и буду вполне удовлетворен, если мне удастся отмыть ее от слова "адюльтер". Я бестрепетно пишу это ужасное слово, потому что уверен, что для многих, как и для меня, оно в конце повествования сотрется в прах; сотрется, когда будут до конца осознаны два обстоятельства, которыми сейчас, кажется, все пренебрегают: добродетельность Тересы и благородство Хильберто. Мой рассказ -- последняя попытка достойно разрешить конфликт, назревший в одном из семейств нашего городка. Автор пока в роли жертвы. Смирившись со своим тяжелым положением, он молит небеса, чтобы никто не заменил его в этой роли, чтобы его оставили наедине со всеобщим непониманием. Я называю себя жертвой, лишь потрафляя общественному мнению. В глубине души я сознаю, что жертвы жестокой судьбы -- мы. все трое, и не стану выставлять свою боль на первый план. Я видел вблизи, как страдают Хильберто и Хереса; я наблюдал и их так называемое счастье и нашел его мучительным, потому что оно тайное и виноватое, хоть я с превеликой радостью согласился бы сунуть руку в огонь, чтобы доказать их невиновность. Все происходило на моих глазах и на глазах всего общества, того самого общества, что сейчас притворяется оскорбленным и разгневанным, как будто раньше ни о чем не подозревало. Конечно, не мне судить, где начинается и где кончается частная жизнь человека. Однако смею утверждать, что всякий имеет право смотреть на вещи с той стороны, с какой ему удобнее, и решать свои проблемы так, как считает нужным. Пусть никого не удивляет и не тревожит, что я сам, первый открываю окна своего дома и выставляю то, что там происходит, на всеобщее обозрение. Это еще самое меньшее, что я намерен здесь проделать. С тех пор, как я понял, что постоянные дружеские визиты Хильберто вызывают толки, я наметил себе линию поведения, которой неуклонно придерживаюсь. Я решил ничего не скрывать, жить на виду, дабы не накрыла нас тяжелая тень скрытности. Так как речь шла о чистом чувстве благородных людей, я сделал все, чтобы его видели остальные; пусть рассмотрят его со всех сторон. А когда дружба, которой сначала в равной степени наслаждались и я, и моя жена, стала приобретать специфический характер, скрывать что-либо и вовсе не годилось. Я это понял с самого начала, потому что у меня, в отличие от некоторых, имеются глаза, и я вижу, что творится вокруг. Сначала, впрочем, симпатия и привязанность Хильберто были направлены исключительно на меня. Потом его чувства переросли меня, как объект, обрели новую точку приложения в душе Тересы; я с нескрываемой радостью отметил, что они нашли отклик у моей жены. До тех пор Тереса держалась несколько в стороне и безразлично наблюдала за ходом и завершением наших с Хильберто шахматных партий. Я прекрасно понимаю, что многие были бы не прочь узнать, как именно все началось и кто, повинуясь знаку судьбы, первым привел в движение интригу. Присутствием Хильберто в нашем городе, во всех смыслах благотворным, мы обязаны тому незамысловатому факту, что, когда он завершил, притом блестяще, свою карьеру адвоката, власти доверили ему должность судебного исполнителя в нашем округе. Хотя произошло это еще в начале прошлого года, назначение Хильберто оценили по достоинству лишь 16 сентября, когда он произнес торжественную речь в честь наших героев. С этой речи все и началось. Мысль пригласить его на ужин пришла мне там же, на Пласа де Ар-мае, посреди народного ликования, столь мастерски подогретого речью Хильберто. И это у нас-то, где патриотические праздники уже давно лишь ежегодный повод поразвлечься и пошуметь, прикрываясь Войной за независимость и ее героями! В тот вечер петарды, шум, гам, колокольный звон -- все это опять обрело высокий смысл и стало естественным продолжением речи Хильберто. Наш национальный флаг, казалось, снова обагрился кровью героев, окрасился верой и надеждой народа. Тогда, на Пласа де Армас, все мы ощутили себя одной большой мексиканской семьей и испытали друг к другу трогательные братские чувства. По дороге домой я впервые заговорил с Тересой о Хильберто, чьи ораторские способности известны мне с детства. Тогда он декламировал стихи и произносил коротенькие речи на школьных праздниках. Когда я сказал Тересе, что хочу пригласить его на ужин, она поддержала мою идею с таким безразличием, что воспоминание об этом и сейчас умиляет меня. Тот незабываемый вечер, когда Хильберто отужинал с нами, так, кажется, и не кончился до сих пор. Он ветвился разговорами, множился гостевыми заходами и всеми теми счастливыми событиями, что обычно украшают истинную дружбу, которой знакомо и наслаждение воспоминаниями, и интимная радость взаимной откровенности. Тот вечер и привел нас в сегодняшний тупик. Всякий, у кого был в школе лучший друг и кому по жизненному опыту известно, что подобные дружбы обычно не переживают детства и проявляют себя потом лишь в тыканье, с каждым разом все более натужном и холодном, легко поймет ту радость, что я испытал, когда Хильберто своей искренностью и доброжелательностью воскресил наши прежние отношения. Я, всегда болезненно ощущавший себя ниже него, оттого, что бросил ученье и вынужден был остаться здесь, в провинции, застрять за прилавком магазина готовой одежды, я наконец легко вздохнул и воспрял. Мне очень льстило, что Хильберто проводит с нами свободное время, свои лучшие часы, хотя к его услугам любые светские развлечения. Правда, я немного обеспокоился, когда Хильберто, чтобы свободнее себя чувствовать, разорвал свою официально объявленную помолвку, которой все предрекали известный финал. Не было недостатка в тех, кто истолковали поведение Хильберто, его отказ от любви ради дружбы в меру своей испорченности. Даже учитывая нынешние отношения, не могу отказать тогдашним сплетням в пророческой смелости. К счастью, вскоре произошло событие, которое я счел благоприятным, так как оно позволило мне вырвать у себя в доме ростки драмы, хотя, как в конце концов оказалось, не с корнем. Однажды вечером ко мне явились три почтенные сеньоры. Хильберто в тот вечер у нас не было. Естественно, ведь они с Тересой старались держать все в тайне. Речь шла всего лишь о том, чтобы получить мое разрешение на участие Тересы в любительском спектакле. До нашей женитьбы Тереса часто принимала участие в подобных постановках и стала одной из лучших актрис любительской труппы, которой и потребовался теперь ее талант. Мы с Тересой когда-то договорились, что с этим ее увлечением покончено навсегда. Не раз ей намекали на возможность выступить в серьезных ролях, что не противоречило бы ее теперешнему положению замужней женщины. Но мы всякий раз отказывались. Я всегда отдавал себе отчет в том, что для Тересы театр истинная страсть, питаемая ее природными способностями. Каждый раз, как мы с ней смотрели какой-нибудь спектакль, она выбирала себе роль и вживалась в нее, как будто действительно ее исполняла. Иногда я говорил ей, что неразумно лишать себя удовольствия играть на сцене, но она оставалась тверда. Теперь же, заметив первые признаки ее нового состояния, я сразу принял определенное решение, но чтобы оправдаться перед самим собой, заставил себя упрашивать. Я предоставил добрым сеньорам, приводя довод за доводом, убеждать меня в незаменимости моей жены в выбранной роли. Напоследок был приведен решающий довод: Хильберто уже согласился сыграть героя-любовника. В самом деле, не было никаких причин отказываться. Единственное щекотливое обстоятельство, -- то, что Тереса должна была сыграть влюбленную даму, -- сводилось на нет тем, что ее партнер -- друг семьи. Я дал наконец дамам свое драгоценное согласие. Сеньоры выразили мне личную признательность и добавили, что общество сумеет по достоинству оценить мои благородство и смелость. Очень скоро я услышал и смущенную благодарность самой Тересы, У нее тоже была особая причина желать этой роли: пьеса называлась "Возвращение крестоносца"; до замужества Тереса трижды принималась репетировать в ней, но до премьеры дело так и не дошло. В душе Тереса почти стала уже Гризельдой. Я был спокоен и даже доволен тем, что наши вечера, как выяснилось позже, уже таившие в себе опасность, теперь будут заняты репетициями. Мы будем окружены множеством людей, и это рассеет все подозрения. Так как репетиции проводились по вечерам, мне не составляло труда чуть раньше обычного уходить из магазина, чтобы встречаться с Тересой в одном уважаемом доме, приютившем артистов. Однако очень скоро стало ясно, что мои утешительные надежды не оправдались. Так как у меня хороший голос и внятная речь, режиссер попросил меня однажды поработать суфлером. Он изложил свою просьбу с трогательной неуверенностью, опасаясь обидеть меня, полушутя- полусерьезно, чтобы избежать моего резкого отказа. Само собой разумеется, я согласился, и репетиции благополучно продолжались. Вот тогда я совершенно точно убедился в том, что прежде приписывал лишь своей мнительности. Мне никогда не приходилось присутствовать при разговорах Хильберто и Тересы. Да они почти и не разговаривали друг с другом, но, без сомнения, под прикрытием тех слов, что они произносили громко, перед всеми, не боясь осуждения, между ними шел глубинный безмолвный диалог. Стихотворный текст, заменивший им обычный язык, казалось, как нельзя лучше подходил для этого интимного разговора. Мне было никак не уловить, откуда все время берется двойной смысл. Не мог же автор пьесы предвидеть подобной ситуации. Все это стало меня раздражать. Если бы у меня в руках не было экземпляра "Возвращения крестоносца", изданного в Мадриде в 1895 году, я бы всерьез поверил, что пьеса написана исключительно для того, чтобы запутать нас и погубить. А так как память у меня хорошая, я очень скоро выучил наизусть все пять актов. Вечером, уже в постели, перед сном, я истязал себя самыми чувствительными сценами. "Возвращение крестоносца" имело грандиозный успех, и все зрители сошлись на том, что ничего подобного они в жизни не видели. О, этот незабываемый вечер! Триумф искусства! Тереса и Хильберто отдавались игре, как настоящие артисты. Они заставили публику плакать, переживая вместе с персонажами чистую и жертвенную любовь. Что касается меня, то я спокойно рассудил, что после премьеры ситуация станет понятной всем и мне больше не придется одному нести это тяжкое бремя. Теперь публика обязана разделить его со мной. Любовь Хильберто и Тересы будет теперь как бы оправдана и освящена, и мне ничего не останется, как просто присоединиться к общему мнению. Настоящая любовь, перешагнувшая социальные предрассудки, свободная и святая, покорила нас всех. Поддержанию во мне подобных иллюзий способствовал один памятный эпизод. Когда спектакль закончился и послышались овации, которые несколько минут не давали опустить занавес, актеры решили собрать на сцене всех участников спектакля. Режиссер, администраторы, дирижер оркестра, художник-декоратор -- все получили заслуженные аплодисменты. Наконец и меня вытащили из суфлерской раковины. Мое появление публика встретила с энтузиазмом, и аплодисменты достигли апогея. Грянули трубы, ликование было всеобщим -- и актеров, и зрителей. Я истолковал взрыв аплодисментов как последнее и окончательное согласие: общество все знало и соглашалось разделить со мной ответственность за будущий финал жизненной драмы. Очень скоро я понял, как сильно ошибся, как далеко заходит пагубная "непонятливость" снисходительного общества. Поскольку не было никаких причин запретить Хильберто визиты в наш дом, они продолжались после премьеры, как и до нее. В конце концов они вошли в привычку. И тут уже начались козни, сплетни, клевета. Против нас использовали самое подлое и низкое оружие. Все чувствуют себя праведниками: кто первым, кто последним, -- все готовы сейчас бросить камень злословия в Тересу. Кстати, однажды в нас запустили и настоящим камнем. Вы спросите, возможно ли такое? Мы сидели в гостиной с открытым окном, как я и люблю. Хильберто и я разыгрывали одну из самых запутанных шахматных партий, а Тереса вязала. Я собирался сделать очередной ход, как вдруг в окно, видимо, с близкого расстояния, бросили камень -- величиной с кулак. Он с грохотом упал прямо на шахматную доску, разметав все фигуры. Мы застыли потрясенные, как будто в комнату влетел метеорит. Тереса едва не лишилась чувств, а Хильберто сильно побледнел. Я лучше всех перенес сие странное покушение. Чтобы их успокоить, сказал, что это, должно быть, просто балуются дети. Однако успокоиться уже никто не смог, и вскоре Хильберто откланялся. Лично я не слишком-то и расстроился, что данный инцидент прервал нашу игру, ибо мой король после нескольких шахов, неминуемо предвещавших мат, был в весьма щекотливом положении. Что до нашей семейной жизни, должен сказать, что после "Возвращения крестоносца" в ней произошла необычайная перемена. Честно говоря, со дня премьеры Тереса перестала быть моей женой и превратилась в странное и чудное существо. Она обитает в моем доме, но при этом далека от него, как звезды. Тогда я еще не отдавал себе отчета в том, что меняться-то она начала очень давно, но происходило это так медленно, что я не замечал. В моей любви к Тересе, то есть, к Тересе, как к любимой женщине, чего-то явно не хватало. Без тени зависти признаю, что не я был причиной бурного роста ее личности и пышного расцвета ее души. Да, она светилась в лучах моей любви. Но то был свет вполне переносимый для глаз, земной. Теперь же Тереса ослепляет меня. При ее приближении я прикрываю глаза; я любуюсь ею издали. У меня такое впечатление, что она так и не спустилась со сцены, где играла "Возвращение крестоносца", и, скорее всего, больше никогда не вернется в реальный мир. В наш маленький, простой и уютный мир. В тот, который начисто забыла. Если правда, что каждый влюбленный украшает и развивает душу своей возлюбленной, то я должен признаться, что в любви не талантлив. Подобно бездарному скульптору, я только предчувствовал красоту Тересы, но лишь Хильберто смог отсечь все лишнее и изваять ее. Теперь я понимаю, что для любви, как и для искусства, нужно родиться. Мы все стремимся к ней, но удается она немногим. Любовь, достигая совершенства, становится произведением искусства, действом, спектаклем. Моей любви, как и любви большинства, не дано выйти за пределы дома. За моими ухаживаниями наблюдать было никому не интересно. А за Хильберто и Тересой все время шпионят, каждую минуту за их жизнью напряженно следят чужие глаза, как в театре, где публика с замиранием сердца ждет развязки. Мне вспоминаются рассказы о доне Исидоро, том самом, что написал в церкви, в сводах купола, четырех евангелистов. Дон Исидоро никогда не утруждал себя тем, чтобы писать картину с самого начала. Он оставлял это ремесленникам, мастеровым, а когда вещь была уже почти готова, брал в руки кисть и несколькими мазками превращал ее в произведение искусства. А потом ставил свою подпись. Евангелисты были последним его творением, и говорят, дон Исидоро не успел тронуть кистью святого Луку. Действительно, святой получился какой-то недоделанный: невыразительный, детски-неопределенный. Не могу удержаться от мысли, что, не появись Хильберто, с Тересой случилось бы то же самое, что и со святым Лукой. Она навсегда осталась бы моей, но облик ее никогда не обрел бы той законченности, того небесного сияния, какое сообщил ему Хильберто. Стоит ли говорить, что наши супружеские отношения совершенно прекратились. Я и подумать не смел о теле Тересы. Это было бы надругательством, святотатством. Раньше наша близость была полной и совершенно неупорядоченной. Я наслаждался Тересой простодушно, как наслаждаются водой и солнцем. Теперь наше прошлое кажется мне необъяснимо невероятным. Думаю, я солгал бы, сказав, что прежде держал в объятиях ту самую сияющую Тересу, которая поступью богини ходит теперь по моему дому и которую даже домашние заботы не в силах снова сделать обыкновенной женщиной. Хереса, накрывающая на стол, Тереса штопающая, Те-реса с метлой в руке -- это все равно существо высшее, к которому не знаешь, как и подступиться. Наивно было бы ожидать, что какие бы то ни было откровенные разговоры вдруг вернут нас к идиллии прошлого. А стоит мне вообразить, как я, словно троглодит какой-нибудь, набрасываюсь на Тересу в кухне, -- ужас парализует меня! К Хильберто я, напротив, отношусь как к равному, хотя чудо совершил именно он. Мой прежний комплекс неполноценности исчез вовсе. Я понял, что в моей жизни есть, по крайней мере, один поступок уровня Хильберто: я полюбил Тересу. Я просто выбрал ее, как выбрал бы и сам Хильберто; по сути дела, я опередил его, увел у него его женщину. Потому что он, безусловно, должен был влюбиться в Тересу, едва увидев ее. Любовь к ней -- подтверждение нашего с ним глубокого родства, и в этом родстве старшинство принадлежит мне. Хотя частенько я думаю, что все наоборот: я допускаю, что Тереса полюбила меня только потому, что мечтала о Хильберто, ждала его, тщетно искала его во мне. 262 С тех пор, как мы, закончив начальную школу, перестали видеться, я постоянно страдал от того, что все события моей жизни были рангом ниже, чем у Хильберто. Всякий раз, как он приезжал в наш городок на каникулы, я старательно избегал с ним встречи, боялся сравнения. Но если заглянуть еще глубже, если быть искренним до конца, не мне жаловаться на судьбу. Я не променял бы свой скромный жребий на обширную клиентуру врача или адвоката. Ручеек покупателей стал для меня неиссякаемым источником жизненного опыта, и я счастлив посвятить этому жизнь. Меня всегда занимал человек, находящийся в приобретательском трансе, человек, выбирающий одно и отказывающийся от другого. Облегчить ему отказ от дорогостоящего товара и сделать радостью покупку товара дешевого -- всегда было одним из моих любимейших занятий. Кроме того, со значительной частью моих клиентов я поддерживаю особые отношения, весьма далекие от тех, которые обычно существуют между продавцом и покупателем. Этим людям стал почти необходим духовный контакт со мной. Я чувствую себя по-настоящему удовлетворенным, когда человек приходит ко мне в магазин в поисках какой-нибудь вещи, а уходит домой, облегчив душу недолгим, но доверительным разговором или обогатившись здравым советом. Я говорю все это без тени гордыни, ведь, в конце концов, именно я сейчас подаю повод к самым низким сплетням. По сути дела, я взял свою частную жизнь и выложил ее на прилавок, как отрез материи, который я разворачиваю перед покупателями, чтобы дать им хорошенько рассмотреть ее. Нет недостатка в добрых людях, что из кожи вон лезут помочь мне, и потому пристально следят за всем, что происходит у меня в доме. Так как я не смог со всей решительностью отказаться от их услуг, то узнал, что Хильберто несколько раз приходил к нам в мое отсутствие. Это меня очень удивило. Да, конечно. Тереса как-то говорила мне, что Хильберто зашел утром -- забрать свой портсигар, забытый у нас накануне вечером. Но если верить моим добровольным информаторам, он теперь бывает у нас ежедневно, и чаще всего приходит около полудня. Не далее как вчера мне в магазине настоятельно посоветовали немедленно отправиться домой, если я хочу увидеть наконец все своими глазами. Я наотрез отказался. Явиться в двенадцать дня? Представляю, как перепугалась бы Тереса, увидев меня дома в столь неурочный час! Я заявляю, что мое поведение основано на абсолютном доверии. И еще должен сказать, что обыкновенная пошлая ревность не посещала мою душу даже в самые тяжелые моменты, когда Хильберто и Тересе случалось выдать себя взглядом, жестом или просто молчанием. Я видел, как они застывали в немом смущении, как будто их пылающие от стыда души, обнаженные и обнявшиеся, лежали тут же, на полу, у всех под ногами. Я не знаю, о чем они думают, что говорят и делают, пока меня нет. Но я живо представляю себе их, молча страдающих, боящихся приблизиться друг к другу, трепещущих. И эта дрожь передается мне, и я тоже трепещу, вместе с ними и за них. Так мы и живем, в ожидании неизвестно чего. Чего-то, что положило бы конец этому злосчастному положению вещей. Пока что я твердо решил по возможности не допустить или хотя бы отдалить все обыкновенные, узаконенные традициями развязки. Может, это и глупо, но я жажду какого-то особенного, достойного нас финала. И наконец, заявляю, что всегда испытывал отвращение к самой идее милости к падшим. Не то чтобы я отвергаю великодушие, как одну из добродетелей. Я даже восхищаюсь им в других людях. Но и мысли не могу допустить, чтобы проявлять его самому, особенно в своей семье. Боязнь прослыть человеком великодушным отвращает меня от идеи самопожертвования и укрепляет в решении остаться в постыдной роли свидетеля и молчаливой помехи. Я знаю, что ситуация уже сейчас невыносима. Но постараюсь держаться, пока обстоятельства сами меня из нее не вытолкнут. Знаю, бывают жены, которые падают на колени, рыдают, просят, низко склонив голову, прощения. Если нечто подобное произойдет у нас с Тересой, я все брошу и сдамся. Тогда, несмотря на все мои титанические усилия избежать этого, я стану обыкновенным обманутым мужем. Господи, укрепи мой дух и мою веру в то, что Тереса не унизится до подобной сцены! В "Возвращении крестоносца" все кончается хорошо, так как в последнем акте Гризельда удостаивается романтической смерти, а двое соперников, породненные болью утраты, вложив воинственные шпаги в ножны, клянутся провести остаток дней своих на поле брани. Но в жизни-то все не так. Да, Тереса, возможно, между нами все кончено. Но занавес еще не упал, и надо во что бы то ни стало продолжать играть. Я понимаю, что жизнь поставила тебя в невыносимое положение. Должно быть, ты чувствуешь себя актрисой в пьесе без развязки, играющей для никого. В твоей роли не осталось больше слов, а суфлера давно уже не слышно. Но на самом деле зритель с нетерпением ждет развязки и в ожидании развлекается измышлением историй, порочащих твою честь. Ну что ж, Тереса, самое время начать импровизировать. 1947 "ПОКА БЫЛ ЖИВ, ОН ТВОРИЛ ДОБРО" 1 августа Сегодня я опрокинул на стол баночку с клеем. Случилось это ближе к вечеру, когда Педро уже ушел. Мне пришлось самому заняться уборкой, переписать четыре уже подготовленных письма и заменить обложку на одной из папок с документами. Наверное, всю эту возню можно было отложить до завтра, перепоручив ее Педро. Но, на мой взгляд, это было бы несправедливо. Полагаю, что ему вполне хватает и обычной ежедневной работы. Педро -- отличный сотрудник. Он проработал у меня несколько лет, и я ни в чем не могу на него пожаловаться. Наоборот, Педро как человек и как сотрудник заслуживает самых хвалебных отзывов. В последнее время я стал замечать, что он выглядит несколько обеспокоенным и словно хочет что-то сообщить мне, но никак не может решиться. Боюсь, что работа у меня стала утомлять его или разонравилась. Чтобы хоть немного снизить его нагрузку, я с сегодняшнего дня буду по мере возможности помогать Педро. Перепечатывая сегодня залитые клеем письма, я обратил внимание на то, что отвык от пишущей машинки: печатаю медленно. Что ж, тем лучше: небольшая практика будет мне только полезна. Решено, с завтрашнего дня вместо безразличного ко всему начальника у Педро будет надежный товарищ, всегда готовый помочь ему в работе. И все благодаря опрокинутому клею, уборка которого и натолкнула меня на эти размышления. Всякого рода перевертывания, опрокидывания и разбивания, происходящие по вине каких-то загадочных, необъяснимых движений локтя уже не раз становились моей немалой головной болью (на днях я умудрился уронить и разбить вдребезги вазу в гостях у Вирджинии). 3 августа В дневнике нужно отмечать и случающиеся неприятности. Вчера ко мне вновь обратился господин Гальвес и опять предложил мне поучаствовать в своих грязных махинациях. Я в негодовании. Он посмел удвоить предлагаемое мне вознаграждение, видимо полагая, что я все же соглашусь поставить свою профессию и свое дело на службу его преступной алчности. А ведь если я приму от него какую-то пригоршню монет -- целая семья будет разорена, оставлена без единого гроша! Нет, господин Гальвес, найдите себе другого пособника; я -- не тот, кто вам нужен! Я решительно отказался от сомнительного предложения, и этот презренный ростовщик ушел, умоляя меня напоследок сохранить в тайне наш разговор. Подумать только: а ведь господин Гальвес состоит в нашем Союзе! Нет, у меня, конечно, тоже есть небольшой капитал (несопоставимый с тем, каким обладает Вирджиния), собранный по грошу, путем постоянных отказов себе в чем бы то ни было, но чтобы я согласился приумножить его каким-нибудь недостойным, неправедным способом-- да ни за что! В остальном день прошел хорошо, и мне удалось доказать, что я способен добиваться задуманного, а именно -- быть по отношению к Педро небезразличным, участливым начальником. 5 августа С особым интересом читаю предложенные мне Вирджинией книги. Библиотека у нее небольшая, но подобранная со вкусом. Только что закончил читать книгу, озаглавленную "Размышления христианского рыцаря", принадлежавшую, несомненно, покойному супругу Вирджинии. Получил достойный урок того, как нужно уметь выбирать и ценить хорошую литературу. Очень надеюсь на то, что сумею стать достойным наследником этого почтенного господина, который, по словам Вирджинии, всю свою жизнь стремился следовать мудрым заповедям сей книги. 6 августа Дружба с Вирджинией идет мне во благо. Она наполняет особым смыслом исполнение моих общественных обязанностей. Не без удовлетворения узнал, что наш священник на одном из заседаний Морального союза, на котором я не смог присутствовать по причине плохого самочувствия, лестно отозвался о работе, проводимой мною в качестве редактора "Христианского вестника". Это периодическое издание ежемесячно освещает благие дела, осуществляемые нашим неформальным объединением. Моральный союз занимается пропагандой и восхвалением религии, освещает церковную деятельность, а также считает себя призванным строго надзирать за моралью и нравственностью в нашем городке. Кроме того, немалые усилия и средства направляются Союзом на благо культуры. Разумеется, время от времени перед членами Союза встает задача по преодолению тех или иных трудностей экономического характера, с которыми столь часто сталкивается наш небогатый приход. Принимая во внимание благородство своих целей, Союз вправе требовать от входящих в него членов образцового с точки зрения морали поведения -- под угрозой применения к отступникам самых суровых санкций. Если кто-либо из членов Союза нарушает тем или иным образом предписанные уставом моральные нормы поведения, ему выносится первое предупреждение. Если он не делает надлежащих выводов, за первым предупреждением следует второе, за вторым -- третье, оно же -- последнее, за которым уже неизбежно исключение. Такая суровость не должна казаться излишней: Союз был создан и существует для тех, кто своим поведением способствует исполнению его столь благородных и возвышенных целей. Не без удовлетворения я вспоминаю, что за всю историю его