н, я ему сказал, чего ты хочешь, этот человек вместе с нами здесь работал, вместе с нами вырубал заросли, сеял на своей делянке, собирал урожай - маис и бобы - себе на пропитание, а потом исчез, как все, и вернулся, как все возвращается - подобно имбирному корню. Все улетучивается - подобно запаху тамаринда! Очень немногих слов было достаточно Табио Сану, чтобы вспомнить былые времена, когда он - с лицом, измененным под воздействием ядовитого кактуса, - бродил по этим плантациям. Горячо обнял он Сальватьерру - еще крепкого старика, костлявого и жилистого, с такой черной кожей, будто обуглилась она под солнцем, и с белой бородой, мягкой-мягкой, - в нем было что-то от Пополуки и что-то от Кайэтано Дуэнде. Подошел Флориндо Кей и прервал его воспоминания. Однако Табио Сан не дал ему и слова вымолвить, поспешил высказать свою мысль: - Нужно бросить в работу наших людей, не теряя ни минуты. Я почти уверен в том, что Компания попытается обезглавить наше движение и увеличит заработки, не поскупится на туманные обещания кое-каких улучшений, об этом уже поговаривают. Компанию, видно, не смущает то, что наш профсоюз уже обра- зован. Если это случится, Флориндо, мой дорогой Флориндо, то мы проиграем. Будет очень трудно вовлечь людей в забастовку солидарности с рабочими Бананеры, со студентами, учителями, со всей страной, вступающей на путь всеобщей забастовки!.. - Он замолчал - они удалялись от ранчо, в котором проходило собрание, продолжавшееся до наступления дня, - уже пора было вернуться в свое убежище, в другое ранчо, не меньшее, но более спокойное, с бородатой крышей, свисающей до земли, с зарослями бурьяна вокруг. - Свобода, Флориндо, имеет более притягательную силу, чем хлеб! Я как-то никогда раньше этого так не ощущал! За свободу поднимаются даже камни, а бастовать из-за хлеба - кое-кого еще берут сомнения. - Здесь был... - произнес Флориндо, следовавший за Сансуром, когда тот уже наклонил голову, чтобы войти в ранчо, служившее ему убежищем. - Искал тут тебя... - Сан бросился в гамак, будто камень в колодец. - Искал тут тебя товарищ Паулино Белее с вестями от Росы Гавидиа... - От Малены? - Табио Сан широко раскрыл глаза, ему даже показалось, что под его тяжестью гамак прорвался, и, вместо того чтобы погрузиться в сон, он покатился куда-то в пустоту. Табио Сан схватил Флориндо за руку - столь сильным было ощущение, что он падает, и, пристально глядя в лицо друга, повторил: - Вести от Малены?.. - Да... - Как же он их получил? Ведь место, где скрывается Малена, засекречено? - Нет, она уже не скрывается... - Ее раскрыли? - Она... - Она сдалась? - Нет, она вышла из подполья и теперь участвует в борьбе на улицах. Сансур зажмурил глаза, опять раскрыл, поискал взглядом друга, который сжал его руки, как бы воодушевляя и подбадривая его. - Так я и знал... - Он тяжело вздохнул, будто вез на своих плечах гору. - Сердце меня не обмануло... - Велес рассказывает, что Малена выступила с великолепнейшей речью, очень мужественной. На студенческом митинге она требовала голову Зверя... - Голову или отставку? - спросил Сан. - Нет, она, видимо, решила, что мало отставки... Голову! - и уже совсем тихо, увидев, что Табио опять рухнул в гамак, Флориндо повторил: - Лишь один бог знает, почему лягушки сидят под камнями! Лишь бог знает, почему сирены плавают в глубинах моря!.. Лишь бог знает, для чего женщины созданы... Раскачиваясь в гамаке, забыв о самом себе, о собственной тяжести и о тяжести собственных мыслей, Табио Сан нервно сжимал пальцы и молчал, словно потерял дар речи, словно его ударили по голове. Ему казалось, что он рухнул с высоты. "Наконец!.." - повторял он про себя, с трудом переводя дыхание. Временами он вглядывался в окружающие предметы, временами перед ним возникал образ Малены, которая поднялась на баррикаду во фригийском колпаке с белоголубым знаменем - национальным знаменем Гватемалы - и требует громким голосом - могучим, как камни Серропома, - голову тирана. Сердце едва не вырывалось из груди. А память восстанавливала прошлое - ту ночь, когда, стоя спиной к книгам в библиотеке школы, Малена плакала и была подобна изваянию на носу древнего корабля, которое плачет брызгами волн; в ту ночь она, показав ему свой дневник, просила его уйти, покинуть ее. И вот в той же позе она представилась ему на баррикаде - только она не плачет, она требует отмщения; волосы развеваются, как пламя горящих факелов; во весь голос она требует: го-о-о-лову тирана! Глаза ее устремлены в вечность, туника и покрывало каскадами ниспадают к обнаженным ногам, обутым в сандалии, - - совсем греческая богиня! Сердце билось все сильнее и сильнее, и в глазах его исчезало видение Малены-мстительницы; он чувствовал, как цепенеет его тело, как тревога за судьбу скромной учительницы из Серропома все сильнее охватывает его. Просить голову тирана, когда другие лишь требуют его отставки. Почему же голову? Почему эта сельская Саломея - строгий костюм, туфли на низком каблуке, мужские наручные часы, походка классной дамы, - почему эта плебейка посягает на коронованную голову? Его меловые зубы блеснули, как будто он пытался выжать улыбку на встревоженном лице; да, он усмехнулся, представив себе облик Mалены-директрисы, и тут же подумал о своем, не менее смешном и не менее жалком виде - не похож ли он сейчас на беспомощную рыбешку, запутавшуюся в сетях, - в этом гамаке, подвешенном на кольцах в ранчо, - рыбешка бьется в золотых лучах солнца. Вернуться в столицу? Это было бы всего благоразумнее. Защитить Малену. Это самое малое из того, что он мог сделать. Бежать в столицу. Но что мог сделать он, когда голова его оценена властями. Если он еще и жив, то только потому, что товарищи заботливо его охраняют. Сказать им, что он отправляется на помощь Росе Гавидиа? Ему, конечно, ответят, что девушка может действовать сама по себе, а если не сможет, тем хуже для нее... Он ворочался в гамаке, а мысли не давали покоя, слова текли одно за другим: "Что ты думаешь, ты, горе-Марат? Почему ты считаешь, что Малена поступает безрассудно, требуя голову _Зверя_, не довольствуясь его отставкой? Разве это не компенсация за твою голову? Разве не требовал он, чтобы тебе отрубили голову и принесли ее, окровавленную, мертвую, на золотом блюде, которое ему подарило его Зеленое Святейшество? Разве он не требовал, чтобы отдельно ему поднесли в бокале с солью, лимоном, перцем и кетчупом твои глаза, чтобы он мог выпить их, как два сырых яйца?" Сан резко перевернулся в гамаке. Что можно сделать, как помочь ей, защитить ее? "Защитить ее... ты защитишь ее... ты?., ты?.." Он остро ощутил тишину. Мелькнула мысль: "В конце концов... в конце концов... ничего!.." Ничего он не может сделать, ничем не может помочь, и, кроме того, нельзя покинуть свой боевой пост, когда на карту поставлена всеобщая забастовка на плантациях "Тропикаль платанеры"! Поддержит или не поддержит Тикисате стачку, которую объявят рабочие Бананеры в ноль часов следующего дня? Можно ли рассчитывать, что поддержат, пока рабочие не организованы, пока не пробудилось еще их классовое самосознание, тем более что Компания, несмотря на наличие рабочего профсоюза, будет и впредь предлагать повышение заработков, улучшение условий труда. Остается одно - действовать быстро. Если не удастся начать всеобщую забастовку - тогда надо поставить вопрос о символической стачке - двенадцатичасовой, двадцатичетырехчасовой или сорокавосьмичасовой, по возможности дольше, хотя и в этом случае Компания может одержать победу; ее план прост - убить в зародыше профсоюзное движение. А... если откажутся?.. Если рабочие откажутся поддержать символическую стачку, чтобы не потерять обещанных Компанией прибавок?.. Он вылез из гамака, моментально забыв о Малене, - его охватило какое-то тяжелое предчувствие, - и пошел искать Кея. Тот занимался приготовлением завтрака - он подлил чуть-чуть холодной воды в кипящий кофе, чтобы скорее отстоялся, потом выложил на стол сахар, кусочки хлеба, ломтики свежего сыра и ветчины. Оба были поглощены своими мыслями и долго молчали, прежде чем сделать первый глоток. - Вот дьявол! - воскликнул Кей, чуть было не выплюнув горячую жидкость, и быстро втянул в себя воздух, словно желая остудить язык. Табио Сан заговорил о своих опасениях по поводу всеобщей забастовки: потерпеть поражение - худшее из всего, что может произойти, и в силу этого следовало бы призвать рабочих к молниеносной стачке, к стачке всего на несколько часов. - В таком случае я смог бы поехать... Казалось, вместе с хлебом и ветчиной он хотел разжевать и проглотить свои слова. Кей сразу же понял, что Табио Сан, конечно, хочет ехать из-за Малены, но ничего не сказал - ему было ясно, что любые его доводы были бы бесполезны. Табио Сан пытался найти выход из положения: долг заставлял его оставаться здесь, а любовь звала лететь, лететь на помощь той, которая бросала вызов на баррикадах столицы... Там решалась ее судьба... Что мог сделать Табио Сан, когда решалась и их общая судьба, судьба всех - все они захвачены потоком и каждый предоставлен самому себе. - Надо будет еще хорошенько все продумать, все изучить и быть наготове, когда загудит сирена. Мне кажется, что это чрезвычайно важно, - говорил Кей, проглотив кусок. (Сколько мыслей исчезло вместе с этим кусочком сыра, с этим кусочком хлеба, с этим глотком кофе!) Он не показал вида, что ему понятна внутренняя борьба, происходящая в сердце друга. - Действительно, важно... важно обсудить проблему символической стачки, забастовки на двенадцать часов, на двадцать четыре или на сорок восемь часов... - Об этом и я думаю, - подхватил Сан, пытаясь освободиться от своей тревоги, от мыслей о Малене. Он видел, как она выходит из маленькой лачуги в предместье углежогов, где он покинул ее с Худаситой, как она спешит на студенческие собрания, на демонстрации, на баррикады. - Несомненно... - послышался голос Кея, который искоса поглядывал на Октавио Сансура, Хуана Пабло Мондрагона, этого бунтаря, заговорщика, революционера-подпольщика, человека, всегда находившегося на передовой, на самом опасном участке борьбы. - Несомненно, товарищ, мы уже не можем выжидать и не можем прибегать к тактике отхода. А в конце концов, разве не подобной тактикой определялась бы символическая стачка? У нас нет другого выхода, кроме всеобщей забастовки. Сегодня и завтра мы должны мобилизовать всех, кто может нам в этом помочь. Сан поднялся с места. - Есть ли какая-нибудь возможность разузнать о Малене?.. - Сколько чувства было в его голосе, когда он произнес ее имя! - Прямой - нет... - Встал и Флориндо и, подойдя к Табио Сану, дружески похлопал его по плечу. - И будет лучше, если... pas de nouvelles... {Никаких новостей... (фр.).} Тебе не кажется?.. Табио Сан не отвечал. Гамак, пот, мошки, зубочистка... Надо подождать товарищей и обсудить с ними план действий. Бесполезно раскачиваться в гамаке, все равно не чувствуешь никакой свежести. Скрип колец гамака выводил его из себя. А тут еще привязывались надоедливые мошки, липли к лицу. - Надо поскорее достать радиоприемник, - сказал Табио Сан, расправляясь с очередной мошкой, впившейся ему в шею. - Я уже поручил Андресу Медине, - ответил Кей. - Он должен принести приемник с батареей. Кроме того, у меня дома работает товарищ, который знает стенографию. Уже двое суток он записывает все официальные радиосообщения из столицы. - Заметив жест Табио, как бы спрашивавшего, для чего могут понадобиться сообщения, прошедшие цензуру, Флориндо, затянувшись сигаретой, добавил: - Записывается также информация, которую передает радио Мексики, Панамы и Кубы... Табио Сан устроился в гамаке поудобнее - он уже отвык спать в гамаке, а ему нужно было выспаться, прежде чем придут люди. - Удар, - сказал он, покачиваясь, - должен совпасть с надвигающимся политическим кризисом, который, в свою очередь, углубит забастовка на плантациях... Тогда это будет действительно удар... - повторил он, устремив пристальный взгляд куда-то в пространство, словно желая предугадать будущее. Татуировкой покрывали мошки его тело. Сетка гамака впивалась в потную кожу. Он все сбросил - рубашку, брюки, туфли, остался в одних трусах. Растянувшись в гамаке, искал он сна, однако как далеки друг от друга веки на глазах и как трудно зажмурить, сомкнуть их - они так же далеки друг от друга, как фешенебельные квартиры многоэтажного здания, где живут белокурые люди, жующие табак или жевательную резинку, от подвалов, набитых человеческими отбросами - мужчинами, женщинами, лишенными надежд, детьми, одетыми в лохмотья... Но вот уже повсюду, врываясь в двери и окна, отдаваясь эхом по крыше, проникая в патио и коридоры, раздается гневный голос Малены, поднявшийся над пепельными полями и требующий голову тирана. И похоже, в самом деле претворяются в жизнь ее слова - огонь можно найти и под пеплом. Табио Сан зажмурил глаза - ведь говорят, что в день воцарения Справедливости закроют глаза погребенные. Чудо свершалось. Народ воскресал.  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  XXXVII Гривы, глаза, хлысты, шпоры, каски, стремена, и пылища - всадники и кони будто стерли линию дороги, и меловая пыль, взвихренная ими, осела на листве деревьев да на темно-темно-синей, почти аспидной доске неба. Укрывшись в кустарниках возле хижины, где находился Табио Сан, дозорные переглядывались друг с другом - благо расстояние было велико - и взглядами как бы совещались меж собой. Ловкие, гибкие, они, как зайцы, рассыпались среди густых кустов эскобильи, спасаясь от цепких колючек "лисьего хвоста", острых когтей сарсы и зорко следя за каждым, кто приближался к ранчо; другие взбирались по откосу к хижине с тревожными вестями, а третьи, самые отважные, оставались на сторожевых постах с винтовками и мачете в руках, готовые ответить врагу острым лезвием и свинцом. Ослепляющий полдень. Земля и небо затаили дыхание. Зной нестерпим. Все ближе и ближе столбы пыли. Табио Сану доставили первые сообщения о том, как настроены пеоны на плантациях - за забастовку или против нее. То и дело люди, собравшиеся в ранчо, выходили на порог, чтобы посмотреть, что происходит вокруг. Они готовы были - в случае опасности - превратить Табио Сана в невидимку, помочь ему спуститься по глухой тропинке в овражек-тайничок, со всех сторон закрытый тесно переплетенными лианами и непроходимыми зарослями. - Это либо сельская, либо конная... - заметил один из тех, кто вышел из ранчо и наблюдал за приближавшимся облаком пыли. - Та или другая - одинаково хорошо, тезка, что сельская, что конная... - Не совсем одинаково. Сельская - это значит полиция, а конная - стало быть, военная, - кавалерия. - Разница, конечно, есть, что верно, то верно, - но обе верхом... - вмешался третий, коренастый и широкоплечий человек, стоявший близ двери, чтобы в случае чего скрыться побыстрее - не из-за трусости, а "потому как семья большая". Но пока что повода для тревоги не было. Кто сказал "страшно", тот умер накануне, и уже труп трупом! Люди на лошадях ехали из окрестных селений по своим делам. Да и трудно было бы сейчас отыскать какую-нибудь власть в деревнях и поселках. Алькальды и альгвасилы куда-то улетучились, как только донеслись первые вести о беспорядках в столице. А гарнизоны получили приказы не покидать казарм, и если прикажут - сражаться до последнего патрона. Какая странная тишина! Молчание пустоты, пустынных площадей и улиц, прекративших жить своей обычной жизнью и замерших в ожидании, быть может, - потусторонней. На деревьях висели удивительные плоды. Это были полицейские, которым не удалось скрыться. В панике они даже пытались сбросить с себя форму, и был, например, такой случай, когда двое полицейских, подобно сиамским близнецам, пытались натянуть одни и те же штаны толстого сержанта, по штанине на брата, и в таком виде бежать. - С-сукины дети!.. Выкрики и выстрелы, опалившие воздух, внезапно раздались из туч пыли, поднявшихся под крышами Тикисате. Это улепетывали те, кто опасался встреч с вооруженными людьми в поселке или на плантациях. Не знали беглецы, что люди уже давно запаслись пулеметами и тщательно их припрятали. На пустынных улицах и под сенью банановых листьев люди, потягивая агуардьенте из бутылки с этикеткой, на которой изображен тукан с огромным клювом, говорили о забастовке, а если иные и не говорили вслух, так все равно думали о том, что пора снести головы кое-кому из гринго, сжечь их дома и очистить продуктовые лавки Компании! Много раз пытался управляющий Компании переговорить по телефону с комендантом, но связь была прервана. Потеряв всякую надежду соединиться по телефону, управляющий послал своего секретаря, Перкинса, просить полковника, чтобы тот направил воинские части охранять жизнь и интересы североамериканцев, которые, - разумеется, отнюдь не ввиду опасности - перестали было пить виски (впрочем, некоторые, наоборот, увеличили дозу), разжигать трубки и чавкать жевательной резинкой. С диванов и качалок они любовались небом из окон своих коттеджей, где всегда царила искусственная весна, и делали вид, будто ничего не случилось, - они были уверены, что ничего не может случиться, ведь если какой-нибудь метис осмелится тронуть хоть один волос на голове североамериканца, то флот Соединенных Штатов обстреляет побережье, а военные самолеты затмят небо этой крошечной страны. Через некоторое время управление Компании уже не просило, а требовало выслать войска для охраны плантаций, ссылаясь на то, что правительство этой страны взяло на себя обязательство гарантировать не только безопасность и жизнь граждан США и неприкосновенность их собственности, но и охрану тех пеонов, которые, удовлетворившись предоставленными им прибавками, откажутся участвовать во всеобщей забастовке, к чему их призывала кучка агитаторов. В кабинете комендатуры убивал время полковник, также ослепленный и разбитый знойным днем, - зевок следовал за зевком, одни зевки словно останавливались на полдороге, другие гасли еще на губах, будто всосанные в воронку. Зевун был верен себе: не получив приказа сверху, он не пошевелил и пальцем, и солдаты оставались в казармах. А приказа все не было и не было. Несколько раз он посылал в столицу шифровки, но военное министерство отвечало одной и той же фразой: "Ждите приказа". Но вот только что его уведомили, что он вскоре получит инструкции непосредственно из президентского дворца. Это сообщение было получено одновременно с перехваченным по радио важным сообщением "Голоса Латинской Америки"... из Мехико. Радист услышал это сообщение из Мехико - услышал, но не осмелился повторить его, не смог бы повторить даже про себя. Как же доложить об этом коменданту? И все же надо было идти - он вытянется в струнку и выпалит все прямо в лицо начальнику. Он снял наушники и почесал за ухом, затем почесал затылок. Волосы, казалось, пропитались холодным потом от того, что он услышал. Шею сковали ревматические боли. Невралгический озноб, дававший себя знать и ранее, охватил все тело. Он встал, резко отодвинул кресло - пронзительно проскрипели давно не мазанные колесики ножек. Надо идти в кабинет полковника. Но как войти? Изобразить растерянность? Эту идею пришлось сразу же отвергнуть - нелепо, ведь он в военной форме. Войти с веселым видом. Нет. Нельзя, его могут заподозрить в благожелательном отношении к бунтовщикам... Принять равнодушный вид? Быть может, но... вдруг сочтут это за проявление неприязни к верховному вождю?.. И все-таки он превозмог себя, вошел в кабинет коменданта, автоматически произнес: "С вашего разрешения, начальник!" - и забормотал-забормотал, проглатывая слова, проглатывая звуки: - От... от... от... - Чего там еще?.. От кого? - ...ставка... Зевун поднял брови. В его глазах заискрилось любопытство, уши и нос покраснели, он стал крутить усы, спускавшиеся ветвями плакучей ивы. Давно не стриженные ногти поблескивали наперстками, прозрачными наперстками, сделанными будто из тараканьих крылышек. - Отставка? Моя отставка? - переспросил он, словно сам сомневался в том, что сказал, и тут же подумал: неужто меня лишили жезла? Значит, меня уволили в отставку, чтобы не смещать и дать мне какой-то шанс! Очевидно, Компания потребовала снять меня, немедленно снять за то, что я не послал воинские части, которые она просила для охраны плантаций. Радист подтвердил, что речь действительно шла об отставке. И после длительного молчания, которое еще более подчеркивалось жужжанием мошек, тиканьем часов и глухим перестуком телеграфного ключа, комендант поднял глаза, помутневшие от страха, к портрету господина президента: портрет, висевший высоко в центре стены, господствовал над кабинетом. С огромным трудом он выдавил из себя: - О-о-о...н-н? - и осмелился показать пальцем на того, кто красовался в форме дивизионного генерала с клоком волос на лбу a la Наполеон. Зевун обалдел. Покорный слуга, подручный, подначальный, подчиненный, считавший себя близким к верховному вождю, сейчас, когда все могущество вождя кончилось, превращался в бледное пятно, хотя лицо, шея, руки побагровели. - Э-э-э-э... это твердят уже много дней, и этого, видать, кое-кто давно хотел, и даже по радио об этом болтают! ...А-а! Скотина, кто позволил тебе слушать мексиканское радио?.. Что, у нас нет своего радио? Разве наши радиостанции хуже радиостанций Мексики?.. Тщетно было доказывать ему, что местные радиостанции, равно как и Национальная радиостанция в столице, уже много часов подряд передают только военные марши. - Убирайся сейчас же, если не хочешь, чтобы я превратил тебя в лепешку! Завтра же отправишься под арест! Иди и слушай другие радиостанции, но только не мексиканские! Вернувшись к себе, радист натянул наушники и, волнуясь, - не столько потому, что боялся встретить подтверждение известия, сколько потому, что старался точнее выполнить приказ, - стал крутить верньер приемника и искать другие станции, передающие последние известия. И все станции - Панамы, Кубы, даже Би-би-си - все подтверждали эту новость. Он вернулся в кабинет начальника, но вымолвить что-либо он уже не мог. - В-в-в-в-в... в-в-в-в... - Губы отказывались ему повиноваться. - В-в-в-в-в? Что еще? - Зевун поднялся с угрожающим видом, готовый обрушить хлыст на своего подчиненного, но не успел - как раз в это мгновение ему понадобилось подтянуть брюки... Радист наконец смог сказать, что во всех передачах из Панамы и Кубы также подтверждается это известие - он стал навытяжку и с трудом удерживался от того, чтобы не поднять руки к ушам, - они зудели и чесались так, словно их все еще прижимали наушники. Шеф отослал его на место, строго наказав немедленно передавать каждую новость, которую услышит, но только "достоверные сведения, слышишь, достоверные...". Зевун рухнул в кресло. Перед младшим чином он старался показать, что не верит этим сообщениям, но наедине с самим собой не было смысла притворяться. Все ждали приказов, но некому было их отдавать. Потому-то и последнее указание из военного министерства гласило, чтобы он ожидал инструкции непосредственно из президентского дворца. Он бросил хлыст на стол, откинулся в кресле и, совсем как гринго, забросил ноги на стол. - Могло быть хуже, - подумал он вслух, - закрутился бы я тогда волчком! Черт знает, что могло случиться... Прости-прощай тогда чин полковника! Конечно, было бы хуже, если бы, послушавшись гринго, я послал своих людей охранять плантации! Солдаты, услышав такое сообщение, могли взбунтоваться, примкнуть к забастовщикам... Пусть остаются здесь, со мной, запертые в казармах, по крайней мере они не узнают, что там делается! Он ударил хлыстом по письменному столу. В дверях показался адъютант. Комендант приказал: - Сходи-ка, посмотри, здесь ли капитан Саломэ? Если здесь, передай ему, чтобы перед уходом зашел ко мне, пусть сразу же проходит в мой кабинет! Адъютант исчез и, вернувшись, доложил, что капитан Саломэ уже ушел. - А куда? Адъютант опять исчез - разузнать. Вернувшись, доложил: - Он не сказал, куда ушел, но, поскольку у него приступ малярии, то, вероятно, к врачу, в госпиталь Компании. - Точно. Он просил у меня разрешения. Я не подумал, что он уйдет так скоро. Можешь быть свободен!.. Адъютант не успел снова исчезнуть, как полковник сорвался с кресла и помчался вниз - проверить караулы и приказать, чтобы никто, ни один человек, не покинул казармы без его личного разрешения. Он также приказал никого не пускать в комендатуру, кроме капитана Саломэ и солдат, отправленных за довольствием. В свой кабинет он не вернулся, а прошел в комнатушку радиста, расположенную позади комендатуры, и сам начал выстукивать ключом номер: 25... 25... 25... По всей стране - по всем телеграфным линиям - выстукивали этот номер... 25... Но 25 - секретный телеграфный код прямой связи с кабинетом господина президента - не отвечал... Бесконечная июньская ночь. Небо, очистившееся от вчерашних и позавчерашних туч, выглядело новеньким, совсем как свежая кожица после того, как сошла болячка. Звезды казались только что вымытыми и светились ярко, не мерцая. К звездам взлетела ракета. Одна-единственная. Ракета взвилась бешеной змеей, златоглавой, с хвостом дыма. В прежние годы в ночь на 29 июня шумели праздники, все небо испещряли ракеты - радостно наступал день святых Петра и Павла с бородками льющейся воды над озерным молчанием банановых плантаций, мерно взмахивавших в знак приветствия своими зелеными мечами. Сколько ликования, вспышек шутих бывало в этот день; сколько звучало аккордеонов, гитар и маримб; сколько поглощалось горячительных напитков, сколько тамалей, пирогов из маисовой муки, выхваченных прямо со сковородки; сколько женщин забывало тогда обо всем под покровом банановых листьев... А сейчас... уж лучше бы начался ливень. Ну что хорошего в том, что улучшилась погода, - необычно для этой зимней поры с ее тропическими затяжными ливнями? Праздника не было в эту ночь на 29 июня... 25, 25, 25 - продолжал вызывать полковник, все более и более приходя в отчаяние... - эта ночь ничем не отличалась от других, обычных ночей здесь, на побережье. Неумолчно и ритмично квакали лягушки и жабы, тараща из-под нависших брюхатых век глазки горящей серы. Пропилит-пропиликает одинокий кузнечик, переживший миллионы своих собратьев, умирающих, пиликая день-деньской ради того, чтобы набить опилками молчания матрасы ночи. Где-то пронзительно протрещат сверчки, как бы подливая масла в огонь очага, на котором поджариваются воздух и земля, гигантские деревья конакасте, гуарумо и сейбы, лианы, устремившиеся ввысь стволы деревьев пало-воладор, рассыпающие искры с высоких сучьев, что горят факелами, перекликаясь с далекими зарницами бушевавшей где-то бури. А зарницы рассеивают золотую пыль над морем, улучив мгновение, когда пролетят огромные морские птицы, со свистом пронизывающие ночной воздух, пожирающие мрак и пространство. ...29, 29, 29... полковник, совсем потеряв голову, не отдавал себе отчета в том, что он делает, - он набирал число текущего дня, и только что спохватился - ...25, 25, 25... нет, нельзя представить, что верховный вождь бросил всех на произвол судьбы... 25, 25, 25... он снял мундир - воздуха, воздуха, больше воздуха! Ему не хватало воздуха даже сейчас, когда он остался в одной рубашке, из коротких, как бы зевающих рукавов которой торчали волосатые руки, - рукава, похожие на зевки, - это все, что осталось от прежних зевков, зевков былого самодовольства и удовлетворения, что так легко выкатывались из его рта, и даже усы теперь тяжело повисли, точь-в-точь гребень дохлого петуха. Тикисате... Бананера... Объявят ли они забастовку одновременно?.. Ничего не известно было в эту ночь на 29 июня - все неопределенно, все повисло в воздухе... Тинистая влажность. Людская масса истекала огненными слезами. Ветер то дул, то затихал - и почти не приносил облегчения людям, полузадушенным зноем. Мужчины, одетые в парусину цвета дождевой тучи - зеленоватые лица, тяжелое дыхание, - одни вытянулись, как пальмы, другие прильнули к земле, как земноводные. Сейчас они должны решить вопрос - объединят ли свои усилия Бананера и Тикисате - два важнейших рабочих центра страны. Студенты, учителя, специалисты, коммерсанты, журналисты, банкиры, даже ростовщики - все бросились в поток политической борьбы, стремясь покончить с тиранией _Зверя_. Однако, если не объявят всеобщую забастовку на плантациях Бананеры и Тикисате - а именно в Тикисате решение еще не было принято, - не будут вырваны корни тропической диктатуры и она сохранит весь свой яд. Обо всем этом думал Табио Сан. Волосы его слиплись от пота, пот покрывал лицо. Табио Сан! Табио Сансур! - громко звал он, будто потерял самого себя. Ручейки пота, обжигающие, бесконечные, надоедливые, скатывались по его лицу, а он не обращал на них внимания: ему казалось, что сердце бьется не так, как раньше. Его мучила нерешительность рабочих, все еще продолжавших обсуждать вопрос - поддерживать забастовку или нет. Если этот торг затянется, может угаснуть боевой дух. А ведь именно сейчас из столицы стали поступать важные сообщения - там ожидали самого худшего после студенческой демонстрации, после манифестации женщин, одетых в черное, которые прошли в полном молчании перед президентским дворцом. Женщин пыталась разогнать кавалерия, полицейские бросали бомбы с удушливыми газами, но ни каски, ни сабли, ни бомбы не могли нарушить процессию, которая воплощала скорбь и грозный молчаливый гнев народа. Были жертвы... Как там Малена?.. Не случилось ли с ней чего-нибудь?.. Быть может, она ранена, избита, увезена в госпиталь?.. Быть может, она арестована? Или... или... Табио весь оцепенел от внезапно мелькнувшей мысли - убитая, лежит на мостовой... Других известий не было. Лишь отрывочные сведения, полученные от пассажиров, проезжавших через Тикисате, а те либо мало знали, либо не хотели рассказывать - опасались, что язык может их подвести: пока еще не подтверждено известие об отставке Зверя, все может случиться. В лавине всевозможной информации в эти дни - в Европе активизировалось наступление союзников - иной раз проскакивали скупые сообщения, передаваемые иностранными радиостанциями, а местные радиостанции и Национальное радио уже набили у всех оскомину, без конца угощая военными маршами, маршами и маршами. Нет вестей от Малены, нет решительного ответа от рабочих с плантаций. Сколь бесконечна эта ночь на 29 июня... бесконечна, безысходна... Сан склонил голову, охватил ее руками, опираясь локтями о грубо сколоченный стол, за которым писал при свете керосиновой лампочки, источавшей больше копоти, чем света, - фитилек поник, и ничто не помогает, сколько его ни поправляй бурыми от никотина пальцами. Сигарета за сигаретой - он жадно поглощал их; не докурив одну, зажигал другую, закуривал с каждым, кто входил в ранчо. И этот день, который так хорошо начался - основанием профсоюза, - кончался бесславно: люди сдавали позиции, забастовке грозило поражение! Люди входили в ранчо - одни снимали башмаки, сбивая с подошв пыль и грязь, сбрасывали истертые донельзя носки; другие, закинув ноги вверх, курили, спали или что-то мурлыкали себе под нос, спасаясь от усталости и от навязчивых мыслей, преследовавших, как мошки. После того как они прошли многие и многие лиги, заглядывая в бараки, ранчо, лагеря, "обжорки", столовые, склады и беседуя с людьми, им так и не удалось определить отношение к забастовке. У того, кто твердо высказывался против забастовки, в кармане уже звенели эти несчастные сентаво - прибавка, а их семьи получили продукты - маис, бобы, хлеб, мясо, сахар, рис, картошку и кофе из продуктовых лавок Компании. Если Компания выполнит свое обещание о прибавках после того, как станет известно об организации профсоюза в Тикисате, то рабочие откажутся поддержать забастовку в Бананере. Забастовка начнется завтра в ноль часов, она парализует работу на Атлантическом и Тихоокеанском побережьях, на всех плантациях - она сольется со всеобщей забастовкой, объявленной в столице и поддержанной в остальных частях страны. Люди не только бросили работу, многие даже не выходили на улицы, верующие не посещали церковь, рыночные торговцы ушли с рынка. Забастовка - это протест, пусть запоздалый, но все же протест против расправы в порту, где пули и акулы свели счеты с теми, кто грузил бананы на торговые суда, с портовыми рабочими, у которых не было ничего, кроме сердца и набедренной повязки, и которые в лицо надсмотрщикам "Платанеры" бросили: "Хватит!.. Баста! С нас хватит!.." До сих пор звучат в ушах эти слова, и ныне их подхватят рабочие всех плантаций. Именно это и предлагали товарищи из Бананеры. Забастовкой дать гринго по физиономии, - как сказал один из них. Баста! Они только предлагали, а не заставляли. Даже это приходилось разъяснять. Находились клеветники, распространявшие слухи, что, дескать, организаторы забастовки идут у кого-то на поводу, что люди из Бананеры хотят навязать свою волю, - и потому всюду приходилось объяснять: это - только предложение, последнее слово остается за рабочими Тикисате. И все же если не считать Старателей, работавших грузчиками бананов, и анонимных героев трагедии в порту, - энтузиастов было мало. Большинство не приняло идею забастовки, и это большинство собиралось проголосовать против. Этим большинством были вечные молчальники, которые боятся рискнуть хотя бы ногтем, скомпрометировать себя даже пустяком; это были те, кто не видит дальше собственного носа, те, кто клюнул на приманку агентов Компании, раздававших доллары из-под полы, - Компания оставалась верна своей обычной политике подкупов; это были трусы, предпочитавшие прятаться по углам; они боялись наемных убийц, оплаченных Компанией, которая не поскупится не только на доллары, но и на пули. - Нет, у этих людей нет даже малейшего представления о том, что мы их защищаем! - Табио Сан, казалось, глотал эти пережеванные, перемолотые слова, которые превратились в слюну противоречивых мыслей; он был готов скорее обвинять рабочих, чем защищать их. "Да, да, - думал он, - забастовка должна вспыхнуть, как пламя, и если в деревне она не нашла нужной поддержки, то только потому, что мы недостаточно четко и ясно разъяснили крестьянам ее идею. Они еще не осознали всю важность проблемы, когда речь идет не о хлебе насущном, а о стране нашей, о стране, которую некому, кроме них, защищать. И верующим следовало бы изменить слова молитвы: не хлеба испрашивать, а Родину - Отчизну "нашу насущную даждь нам днесь...". Он поднял голову и обратился к тем, кто вернулся с плантаций, - их с трудом можно было разглядеть при тусклом свете фитилька: - А вы объявили Компании, что пришли в качестве уполномоченных профсоюза? - Самое первое, что мы сделали... - опередил Андрес Медина пытавшегося что-то сказать Самуэлито, - мы заявили, что мы представители недавно созданного профсоюза трудящихся Тикисате. - И управление согласилось? И они не чинили вам препятствий, признали вас как уполномоченных? - продолжал расспрашивать Табио Сан. - Не только согласилось, - на этот раз Самуэлито удалось опередить Медину, - но мистер Перкинс, представитель управления, - мы обсуждали все дела с мистером Перкинсом, - сказал нам, будто он очень доволен, что мы вошли в делегацию профсоюза трудящихся Тикисате. - Проглотили пилюлю... - Жулики... - А что им еще остается?.. - Это просто хорошая мина при плохой игре... Они перебивали друг друга. Сгрудились вокруг Табио Сана. - Прежде всего, конечно... - продолжал Самуэлито. - Прежде всего мы поставили перед ним вопрос - прямо с порога, чтобы не было никаких сомнений, - теперь, после организации нашего профсоюза, не откажется ли Компания от своих обещаний? - Ну назад они не попрут! А что им делать? Они - гринго! Бедняги, они не виноваты в том, что такими родились! Но они не дураки! - Действительно, - вмешался Медина, обернувшись к только что говорившему - старому Старателю, обожженному пламенем солнца и пламенем рома, - мистер Перкинс не только подтвердил, что Компания сдержит слово, но и обещал еще больше повысить заработок при условии, если на плантациях будет прекращена агитация и разговоры о забастовках... - Другими словами, хотят купить наше молчание! - взорвался старик с багровым лицом, от ярости он даже не мог говорить и лишь изрыгал слюну. - Только это и обещал? - крикнул кто-то. - Соглашателей - вот кого они ищут, - прозвучал еще один голос, - и смотрят, не поддадимся ли мы! Табио Сан успокоил самых горячих и решительных, которые готовы были схватиться за мачете. - Есть такие праздники, которые воняют черт знает чем... - заметил старик с багровым лицом, - празднуют в надежде, что все урегулируется без забастовки, и поносят матерей агитаторов, прославляя Компанию, совсем как американский журнальчик на испанском языке "Селексьонес": "Прогресс и достижения синдикализации в Центральной Америке", "Банановый синдикат добрых дел". - Сейчас не время сражаться, час сражения еще пробьет, - сказал Табио Сан. - У нас еще есть весь завтрашний день! - подскочил Медина. - И потом, кто сказал, что мы проиграли? - Никто этого не говорил, - попытался заставить себя слушать Самуэлито, - но нельзя давать выход слепой ярости. Если сегодня мы начнем с угроз, то есть опасность, что завтра к ночи у нас не будет большинства, а оно необходимо, чтобы объявить забастовку! - Большинство покойников - вот что может оказаться сегодня или завтра! Принесите счеты, чтобы считать трупы. - Готовы?.. - Самуэлон резко повернулся к задирам, которые уже подняли мачете и подпрыгивали, вздымая клубы пыли, будто боевые петухи; услышав окрик гиганта - а Самуэль, надо сказать, был довольно долговязым, - драчуны утихомирились, хотя и не хотели слушать каких-либо доводов: такие уж они забияки, плюются больше, чем выплевывает искр огненная шутиха. Под черно-золотым небом нынешней ночи они собрались было погулять во славу святых Петра и Павла, но остались без праздника. Воспользовавшись паузой, вызванной окриком Самуэлона, Флориндо Кей призвал всех к порядку. Он объявил, что у него - последние новости. Сенсационные... сенсационные!.. - Миллионеры Лусеро завтра уезжают! - провозгласил Кей. - Я только что из "Семирамиды". Сейчас они готовятся к отъезду. - Завтра? - Табио Сан поднял брови, как два вопросительных знака над запавшими глазами: он спешил узнать поподробней об этом отъезде, очень напоминавшем бегство. - Да, завтра!.. - подтвердил Кей. - Это означает, что они не чувствуют себя уверенно! - воскликнул Табио Сан, прерывая Флориндо. - А разве не они считали, что Компания, пойдя на уступки, сумеет нейтрализовать забастовку? Флориндо Кей поднял руку и, размахивая указательным пальцем, продолжал: - Нет и нет... Их вызвали из Чикаго! Джо Мейкер Томпсон, знаменитый Зеленый Папа, находится в очень тяжелом состоянии и перед смертью захотел увидеть внука. - Пусть подохнет, не увидев его! Пусть молния разразит их обоих! - закричал Андрес Медина. - А не кажется ли вам, что эти сеньоры чрезвычайно уверены, - подал голос Самуэлон, не то утверждая, не то спрашивая, - очень уверены в том, что забастовки не будет, ничего не произойдет и все останется по-прежнему... - Слишком уверены - нет! - оборвал Кей. - В таком случае это просто предлог! Они удирают, боятся, ка