-- Дорога, дорожка! -- сказало Красной дороге красное сердце, но та не услышала. Оно хотело сбить ее с толку, чтоб она забыла продушу. Сердца, как и воды, не возвращают ничего. -- Дорога, дорожка! -- сказала Зеленой дороге Зеленая беседка, но та не услышала. Она хотела заплатить хоть часть долгов,-- отдать чужую душу вместо листвы и тени. Сколько месяцев шли дороги, сколько месяцев? Самая быстрая. Черная, с которой никто не говорил в пути, заглянула в город, пересекла площадь и, отдыхая в торговом квартале, отдала душу мастера продавцу бесценных сокровищ. Был час белых кошек. Они бродили от стены к стене, пышно цвели розы, и облака, словно белье, сохли на веревках неба. Мастер узнал о том. что сделала дорога, искупался при луне в розовом, как миндаль, источнике, сбросил кору, снова стал человеком и пошел в город. На склоне дня, под вечер, когда возвращается стадо, он пришел в долину и заговорил с пастухами, но они отвечали скупо, дивясь зеленым одеждам и розовой бороде. В городе он пошел на запад. Люди толпились у фонтанов, и нежно звенела вода, наполняя кувшины. По следу теней он добрался до торгового квартала и увидел частицу своей души в стеклянном ларце с золотым замком. Немедля он подошел к торговцу, курившему в углу, и предложил ему сто арроб жемчуга. Торговец усмехнулся. Какой жемчуг? Его сокровища бесценны. Мастер знал, что торговцы торгуются, и предложил ему озеро изумрудов, крупных, как зерна маиса. Торговец усмехнулся. Какое озеро? Его сокровища бесценны. Мастер предлагал амулеты, глаз оленя, способный добыть воду, и перья, усмиряющие бурю, и марихуану... Торговец не сдавался. Мастер предложил столько драгоценных камней, что из них можно выстроить дворец посреди изумрудного озера. Торговец не сдался. Его сокровища бесценны, и зачем толковать попусту, когда он выменяет душу на самую прекрасную рабыню. Все было тщетно, и ничем на свете не мог мастер выкупить частицу своей души. У торговцев нет сердца. Волоконце дыма отделяло сон от яви, белых кошек -- от черных, мастера -- от торговца. Выходя, мастер отряхнул с ног прах лавки. Прах опасен. Прошел, как говорит преданье, год о четырех сотнях дней. Возвращаясь из дальних стран, ехал через горы торговец с прекрасной рабыней, птицей-цветком, обращавшей в гиацинты капли меда, и свитой верных слуг. -- Ты и не знаешь, -- говорил он рабыне, придерживая коня,-- ты и не знаешь, как будешь жить в столице! Домом твоим станет дворец, все мои слуги будут служить тебе, и сам я, последний из слуг! - Там, -- продолжал он вполоборота к солнцу, -- там все твое. Ты -- сокровище, а я -- продавец бесценных сокровищ. Ты стоишь той частицы души, которую я не выменял на целое озеро изумрудов. Лежа в гамаке, мы будем смотреть, как встает и садится солнце, и слушать в сладком безделье сказки старой ведьмы, которая знает мою судьбу. Судьба эта. если ей верить, в руке великана. Если ты попросишь, узнаешь и свою. Рабыня смотрела по сторонам и видела, как все цвета переходят в синий и тают вдали. Деревья по обочинам дороги ткали узор, похожий на тот, что украшает рубашки индейских женщин. Птицы летели как бы во сне, без крыльев, а внизу, в молчанье камня, звери пыхтели по-человечьи, взбираясь в гору. Рабыня была обнаженной. По груди ее струился и падал к ногам черный жгут волос. Торговец был весь в золоте, а на плечах его лежал плащ из козьей шерсти. Его знобило от немочи и любви. Тридцать всадников свиты казались ему тенями сна. Вдруг несколько капель упало на дорогу, и где-то внизу послышались крики пастухов, сзывающих скот. Всадники пришпорили коней, чтоб скорей добраться до укрытья, но тщетно: ветер рванул тучи, пригибая леса к самой долине, все покрылось влажным плащом тумана, и сверкнули первые молнии, словно безумный фотограф вздумал снять бурю. Кони неслись, порвав узду, паря над землей, распластав гриву по ветру и прижав уши. Один из них выбросил торговца из седла, и тот отлетел к дереву, только что расщепленному молнией. Словно рука, хватающая камень, дерево схватило его и кинуло в бездну. В эту самую пору заблудившийся в городе мастер бродил, как безумный, по улицам, пугая детей, подбирая мусор, и заговаривал с ослами, волами и бездомными собаками, потому что у них, как у людей, печальные глаза. -- Сколько месяцев шли дороги? -- говорил он у всех дверей, но ему не отвечали и запирали двери, дивясь зеленым одеждам и розовой бороде. Шло время, он спрашивал всех и вот добрался до дома, где прежде жил торговец, и спросил у рабыни, которая одна пережила бурю: -- Сколько месяцев шли дороги? Солнце, высунувшее голову из белой рубахи утра, очертило в проеме двери серебром и золотом спину мастера и смуглое лицо рабыни -- той, что была частицей души, не отданной за изумруды. -- Сколько месяцев шли дороги? Ответ скорчился у губ рабыни, стал твердым, как ее зубы. Мастер молчал, упорно, как пеший камень. Наступило полнолунье филина-рыболова. Рабыня и мастер омыли друг друга взглядом, как двое влюбленных, претерпевших долгую разлуку. Шум спугнул их. Именем бога и короля их схватили как бесноватую и чародея и и сверканье крестов и шпаг повели в темницу: мастера в зеленых одеждах и рабыню, чье крепкое тело отливало бронзой. Через семь месяцев их присудили к сожжению. Накануне казни он приблизился к ней, нацарапал на ее руке маленький кораблик и сказал: -- Татуированная Татуана, ты сможешь всегда, как сейчас, бежать от злой смерти. Я хочу, чтобы ты была свободной, как моя мысль. Нарисуй этот кораблик на стене, на полу, где хочешь, закрой глаза, взойди на него и спасайся. Спасайся, ибо мысль моя крепче глиняного колосса. Мысль моя слаще меда из цветов сукинай (растение из семейства лилейных. Мед с его цветов считается в Гватемале самым сладким). Мысль моя -- та, что может обернуться невидимкой. Ни минуты не медля, Татуана повиновалась: нарисовала кораблик, взошла на него, он отплыл, спасая ее от смерти и неволи. А на другой день тюремщики нашли в темнице сухое дерево, с которого еще не облетели розовые цветочки. Легенда о Сомбрероне Симбрерон обходит порталы... В дальнем углу земли, который безумный моряк отдал своей королеве (Речь идет о Колумбе и Изабелле Кастильской (I45I-- I504). королеве Испании, способствовавшей организации экспедиции X. Колумба), благочестивая рука воздвигла прекрасный храм неподалеку от мест, где до того поклонялись человеку, -- нет страшнее греха в очах господних! -- защищенных от ветра громадой вулканов и гор. Священники этого храма, агнцы львиное сердце, были слабы, как все люди, и жаждали знаний, и голова у них закружилась на новой земле, под новым небом, и с родины они привезли привычку к духовным занятиям -- и вот они предались искусствам и наукам, обязанности же свои так запустили, что, Бог им судья, забывали открыть храм перед мессой и закрыть его, отслужив. Стоило послушать, как, денно и нощно, спорят ученые монахи, приводя и к месту и не к месту редчайшие тексты из Писаний. Стоило увидеть, как нежные поэты, пылкие музыканты, прилежные живописцы создают нездешние миры по соизволению искусства. В старых летописях, в густой листве узорных примечаний, можно прочитать, что споры ученых не привели ни к чему. Даже имена их забыты, потому что вещий голос запретил им тратить время на писанье трудов, и они говорили столетье кряду, не понимая друг друга, не прикасаясь к перу и впадая в тягчайшие ереси. Не больше знаем мы и о тех. кто предавался искусствам. Забыты их напевы. Пылятся фрески в темных закоулках храма, а в окнах, рядом, сверкает новое небо и курятся вулканы. Были там и живописцы, истые печальные испанцы, если судить по Христам и мадоннам -- их прекрасному наследству. От поэтов же остались разрозненные строки. Вернемся, однако, к делу, а то я слишком увлекся старой сказкой, как говорит Берналь Диасдель Кастильо в "Истории завоевания Новой Испании", которую, как и положено, он написал в пику другому историку (Имеется в виду тот факт, что конкистадор Берналь Диас дель Кастильо (1492--1584), участвовавший в завоевании Мексики и Гватемалы, на склоне лет написал подробную хронику, чтобы опровергнуть официальную "Всеобщую историю Индий", написанную испанским историком Франсиско Лопесом де Гомарой (1511 -- 1566), не покидавшим пределов Европы. Впрочем, в своей "Истории..." Диас дель Кастильо полемизирует и с другими хронистами и свидетелями конкисты. и частности, с П. Джовио, Г. де Ильескасом. Э. Кортесом.). Так вот, монахи... Среди монахов мудрых, предававшихся наукам, и монахов безумных, предававшихся искусствам, был один, которого звали просто монахом за пыл благочестия и страх божий и еще за то, что он держался подальше и от споров, и от восторгов, полагая, что и то и другое от лукавого. Монах проводил в келье добрые и радостные дни, как вдруг по дороге, под стеною, прошел ребенок с каучуковым мячом. И тут... И тут, говорю я, чтоб перевести дух, мячик подпрыгнул к узкому оконцу кельи. Монах, читавший по старой книге о благовещенье Девы, увидел не без трепета, как странная тварь проворно скачет от пола к стене, от стены к полу и, утомившись, падает мертвой птицей к его ногам. Дело нечисто! И мороз пробежал по его спине. Сердце у него стучало, как у Девы перед архангелом, но он овладел собой и тихо засмеялся. Не закрывая книги, не вставая, он поднял мячик, чтобы швырнуть обратно, и вдруг все мысли его изменились, и он возрадовался радостью святого, художника или ребенка. Не открывая пылких и чистых слоновьих глазок, он сжал мячик рукой, словно лаская, и выронил, как роняют горящий уголь. Но мячик, веселый и задорный, оттолкнулся от пола и вернулся к нему так быстро, что он едва успел подхватить его, и убежал в темный угол кельи, словно преступник. Ему все больше хотелось прыгать, как мячик. Теперь он не думал швырять его прочь, и пальцы радовались яблочной округлости, глаза -- белизне горностая, а темные от табака зубы готовы были вонзиться в резиновую плоть. "Такой была земля в руке Господней", -- подумал он. Но не сказал, потому что мячик вырвался, тревожно прыгнул в сторону и по чьей-то неведомой воле вернулся к монаху. -- По чьей же воле? -- тревожился монах. Он нахмурил брови -- кисти, на которые вниманье выжимает невидимую краску,-- и, одолев пустые страхи, решил, что мячик не опасен для него и для всех чистых сердцем, потому что он очень сильно стремится прочь от земли. Так и вышло, что в обители, где одни предавались искусствам, другие -- наукам, наш монах носился с мячом по коридорам. Небо, тучи, тамаринды... Ни души на праздной дороге, разве что быстро пройдет воскресное гулянье, потревожив на миг тишину. День вырывался из бычьих ноздрей белым, горячим благовонием. У входа в храм, отзвонив к мессе, монах поджидал прихожан, вспоминая забытый в келье мячик. "Как он легок, как бел, как скор!"--думал он, а потом и сказал вслух, и эхо, словно мысль, пронеслось по храму. "Как легок, как бел, как скор". Только б его не потерять! Он боялся и убеждал себя, что мячик ему не изменит и ляжет с ним в могилу, легкий, скорый и белый. А вдруг в нем бес? Монах улыбался, сомненья исчезли. Нет, в мячике меньше зла, чем в этих искусствах и науках, -- и, стараясь не поддаваться страху, пошел было в келью, чтобы с ним поиграть, белым, скорым и легким. По дорогам -- в городе, что создал жестокий наместник, еще не было улиц, -- по дорогам шли к церкви нарядные прихожане, а монах их не видел. Храм был сложен из крупных камней, но высоко в небе башни теряли тяжесть и обретали легкость, тонкость, воздушность. В храм вели три двери, а внутри мерцали витые колонны, и золоченые алтари, и синий пол, и нежно-голубые своды. Святые застыли, как длинные рыбы в светящейся воде храма. А в невидимом воздухе ворковали голуби, блеяли овцы, стучали копыта, кричали погонщики. Крики, словно бичи, взвивались кольцом, охватывая и крылья, и пенье, и поцелуи. Стада поднимались на холм белой дорогой, теряющейся вдали. Белой, текучей дорогой, светлой дорожкой дыма, которая может поиграть с тобой в мячик голубым утром. -- Добрый вам день, сеньор! Монах очнулся и увидел женщину, державшую за руку грустного ребенка. -- Богом прошу, сеньор, почитайте над ним из книжки, а то он все плачет да плачет с тех пор, как здесь, у стены, потерял мяч, который, врать не буду, считали у нас нечистой силой. (... легок, и бел, и скор...) Монах схватился за дверь, чтоб не упасть от страха, а потом Однако шума не было, словно по озеру плыл спящий рынок, а люди продавали и покупали во сне. Бобы какао (единицы торгового обмена о древней Гватемале) -- растительные деньги -- тихо переходили из рук и руки. На лодках с птицей пели сенсонтли, пугливо бились чорчи (местное название птицы, родственной журавлю, но с желтым и черным оперением; птица обладает сильным и мелодичным голосом.), болтали попугаи. Цену за птиц назначал покупатель, но ни одна не стоила меньше двадцати бобов.-- ведь покупали их, чтобы дарить возлюбленным. На берегу, среди огней и деревьев, дрожали и гасли голоса влюбленных и продавцов птиц. Жрецы до самой зари следили с высоких сосен за Вулканом. Он возвещал и о войне, и о мире. Покрыт облаками -- значит, мир, тишина в Цветущем Крае; нет облаков -- значит, напали враги. С вечера он был весь укутан, его не могли бы разглядеть ни подсолнечники, ни колибри. Значит, мир. Значит, праздник. Жрецы ходили по храму, приготовляя одежды, жертвенники и обсидиановые ножи. Гремели барабаны, пели флейты, гудели раковины, звенели литавры. Пестрели украшениями высокие седалиша со спинкой. Повсюду были птицы, плоды, цветы, ульи, перья, золото и камни для воинов. С луки берега срывались лодки, полные людей в пестрой одежде, похожих на какие-то цветы. Когда наступала тишина, глубже звучали голоса жрецов, окаймлявших лестницу храма Атит двумя золотыми жгутами. -- Сердца обрели покой под сенью копий! -- восклицали жрецы. -- Дупла -- наши дома -- белы от останков орла и ягуара (Речь идет о масках, изображавших животных, которые посвящались каждому майя при рождении)! -- Вон он, касик! Вот он сам! -- кричали всем своим видом вельможи, бородатые, как старые боги, и вторили им люди, пропахшие ткацким станком и тихим озером. -- Вот он. Это он. Вот он идет! -- Вот мой сын, вон там, вон, вон. в том ряду! -- кричали матери, чьи глаза посветлели от слез, как озерная вода. -- Вот он,--прерывали их девушки.--Властелин моих благоуханий! Вот его пумья маска и алые перья его сердца! А другие кричали: -- Вот он, властелин моих дней! Вот его золотая маска и солнечные перья! Матери узнавали сыновей, потому что знали их маски ((эпитет богини майя Шмукане. """Цитата из "Летописи какчикелей". Речь идет о погибших воинах майя, которые носили шлемы в виде голов ягуара, пумы, койота, орла и др.)), а девушки -- потому, что их защитники им сказали, во что будут одеты. И все кричали, завидев касика: -- Вот он! Видите грудь, красную, как кровь, и руки, зеленые, как листья? Кровь дерева и кровь зверя! Птица и ствол! Видите все оттенки света на голубином теле? Видите длинные перья? Птица с зеленой кровью! Дерево с алой кровью! Кукуль (птица, отличающаяся необыкновенной красотой и любовью к свободе, символ Гватемалы. (Кецаль у мексиканских индейцев.))! Это он! Воины шли колоннами -- в двадцать, в пятьдесят и сто человек,-- и у каждой колонны были перья другого цвета. Двадцать воинов с алыми перьями, сорок -- с зелеными, сто -- с желтыми. А за ними -- с разноцветными, как у лжеца-гуакамайо (попугаи ара. В "Пополь-Вухе" олицетворен в образе Вукуб-Какпша, называющего себя солнцем, луной, светом.). Радуга-стоножка... -- Четыре женщины взяли луки и облачились в ватные панцири! Они сражались, как четверо юношей! -- кричали жрецы, перекрывая вопли толп, которые, хотя не были безумны, вопили, как безумцы, перед храмом Атит, полным плодов, цветов и женщин, чьи натертые краской соски были остры, словно копья. Касик принял в своей расписной купальне гонцов из Кастила-на (майяская форма испанского слова Кастилия), которых послал с приветом Педро де Альварадо, и тут же велел их казнить. Потом он вышел к народу в сопровождении вельмож, жрецов и советников. На груди его сверкали алые перья, у плеча -- зеленые, к ногам, обутым в золотые сандалии, спускалась мантия, расшитая переливчатым пухом. На руке красной глиной была нарисована кровь, а пальцы, усеянные кольцами, походили на радугу. Воины плясали на площади, осыпая стрелами пленных, привязанных к деревьям. Когда касик проходил мимо жреца, одетого в черное, тот дал ему синюю стрелу. Солнце стреляло в город из озера-лука. Птицы стреляли в озеро из лука-леса. Воины стреляли в пленных, стараясь не убить их, чтобы подольше любоваться агонией. Касик натянул тетиву и пустил синюю стрелу в самого юного из пленных -- так, для смеха. Воины осыпали его градом стрел и издали, и в упор, танцуя в такт барабанам. Внезапно страж прервал веселье. Тревога! Вулкан так яростно и быстро освобождался от покрова, что, несомненно, на город шло несметное войско. Кратер становился все четче. Белые клочья -- остатки сумерек, тихо умиравшие на дальних скалах, вдруг заволновались. Погасли огни... Застонали голуби на соснах... Вулкан очистился! Быть битве! -- Я плохо кормил тебя, мало давал тебе меду! Я хотел завоевать город, чтобы все мы обрели богатство! -- кричали жрецы, стерегущие крепость, протягивая сверкающие руки к Вулкану, очистившемуся от туч к волшебном приозерном сумраке, а воины возглашали, облачаясь в доспехи: -- Да убоятся белые люди нашего оружья! Да не оскудеют у нас пестрые перья -- стрела, цвет и буря весны! Да ранят, не раня. копья! Белые подходили, едва виднеясь в тумане. Призраки они, люди? Ни барабанов, ни труб, ни топота. Они подходили без топота, барабанов и труб. Бой начался в маисовом поле. Воины Цветущего Края бились долго, были разбиты и ушли в город, за стену облаков, вращавшихся, как кольца Сатурна. Белые шли без труб, без барабанов, без топота. В тумане еле виднелись их шпаги, их доспехи, их копья и кони. Они шли на город, как идет гроза,-- властные, железные, непобедимые, и молнии летучих огней, летучие светлячки, сверкали в их руках. А в городе одни готовились к защите, другие спешили спрятать сокровище у подножья Вулкана, который совсем очистился там, на берегу; они везли его в лодках, а врагам, окутанным алмазным облаком, казалось, что вдалеке вспыхивают драгоценности. Поздно было сжигать пути. Звенели трубы! Гремели барабаны! Кольцом туманностей осыпалась стена под копьями белых людей, но они не вошли в город, а поплыли на древесных стволах туда, где зарывали сокровище. Трубы! Барабаны! Солнце горело в рощах. Дрожали острова в смятенных водах, как руки колдунов, протянутые к Вулкану. Барабаны и трубы! Когда с самодельных лодок загремели аркебузы, люди кинулись прочь, в лощины. оставив жемчуг, алмазы, опалы, изумруды, рубины, слитки золота, золотой песок, золотую утварь, идолов, украшенья, нефриты, серебряные балдахины, серебряные носилки, золотые кубки и чаши, сербатаны (выдувная трубка, из которой майя стреляли глиняными шпиками), покрытые бисером и драгоценными камнями, хрустальные кувшины. одежды, ножи, расшитые перьями ткани. Белые люди смотрели в изумлении на эту гору сокровищ и пререкались, что кому взять. Но, причалив к земле -- трубы! барабаны! -- они замети ли вдруг, что курится Вулкан. Дедушка воды медленно дышал. Они испугались, но. решившись, положились на благоприятный ветер. Огненная струя преградила им путь. Огромная жаба изрыгнула пламя. Замолчали барабаны и трубы. На воде плавали рубины головней, дробились бриллиантами лучи, а люди Педро де Альварадо, обожженные сквозь кирасу, плыли по воле волн, каменея от страха, бледнея от оскорбленья, нанесенного стихией: горы перед их взором валились на горы, леса -- на леса, реки -- на реки, словно водопады, рушились скалы, летели пламя и пепел, несся песок, текла лава, --Вулкан громоздил свое подобье над сокровищем Цветущего Края, брошенным у его ног. словно клочок тьмы. Колдуны весенней бури Там, где не было рыб, море осталось одиноким. Корни пришли с похорон -- хоронили комету на безбрежной равнине, лишившейся крови,--и не могли от усталости спать. Как угадаешь нападенье, как от него спасешься? Падали листья, прыгали рыбы. Часто дышала зелень и стыли соки, коснувшись холодной крови упругих врагов. Птичьи реки впадали в каждый плод. Рыбы мерцали в глазах светящихся веток. Корни не спали под землей. Корни -- старики и младенцы. Пробираясь сквозь океан земли, они натыкались на звездные осколки и на селенья насекомых. И старые корни объясняли: на этом осколке явились с неба муравьи. Спросите хоть гусениц, они еще помнят ту тьму. Хуан Пойе шарил под листьями, искал потерянную руку. Щекотно, когда отдашь движенье руке сербатаны! Тогда, от толчка, он проснулся, полузасыпанный землею, и запах ночи оглушил его. Он чуть не потер нос потерянной рукой, хмыкнул и отдал движенье другой своей руке -- хрустальной руке сербатаны. Пахло кипеньем воды, горелым рогом, горелым деревом, горелой шкурой. Завыли койоты. Он чуть не схватил мачете потерянной рукой, хмыкнул и отдал движенье руке сербатаны. За воем койотов хлынули сопли земли, горячая оспенная грязь, темные хляби. Жена его спала. Груди ее тыквенными сосудами лежали на камыше постели, а на соломе, у головы, лежал нож. Хуан растолкал ее, она открыла глаза цвета лесного потока и сказала, когда смогла: "Жуй копал, тряси копал!" Отблеск света становился все уже, как при комете. Хуана и Хуан отступили за ним, как при комете. Деревья тихо пылали, как при комете. Что-то произошло. Деревья ускользали из-под рук. Корни сами не знали, что струится у них сквозь пальцы. О, если бы это был сон! Быстрый толчок, подземный гул. Море, а кругом -- бездна. Сон или явь? Бездна, пустота. Хуан Пойе хмыкнул. Он не мог шевельнуть потерянной рукой и отдал движенье хрустальной руке сербатаны. Пламя коснулось дальних гор. Зубы, речные камни, стучали от страха, шуршал песок следов, царапали скалу ногти. С Хуаном шла Хуана, которая была не хуже его и ни в чем от него не отличалась. Что-то произошло. Деревья ускользал и из-под рук. Корни сам и не знали, что струится сквозь пальцы. От содроганья корней родились ткацкие станки. Сон или явь? Пламя пощадило корни сейбы, вздутые, черные, влажные гамаки для земли. Так родились станки. Море снова и снова облизывалось от радости -- все ж без рыбы легче! Сон или явь? Деревья стал и дымом. Если бы сон! Корни учились у весенней тряски ткать светящуюся нить. Пламя пощадило драгоценный копал, а серебро, золото, платина собирались жевать его, чтоб окаймить слюной метеоров темные рубахи земли. Хуан протянул ветви к листве всех рек. Море -- листва всех рек. Хуана хмыкнула и сказала: "Вернемся". И ему хотелось вернуться. Хуана крикнула: "Назад!" И ему хотелось назад. Он истекал кровью в этом зыбком мире. А там -- как вкусны воды, отдающие горным склоном! Как красивы они, словно синий сахар! Большое зеленое пятно расползалось вокруг него -- порожденье далеких морских цивилизаций, слизь водорослей на равнинах. Другое пятно зазеленело там, где безутешное небо смыкается с текучим нефритом волн. Пойе не стал ждать. Когда вдалеке зазеленело третье пятно тяжко дышащей воды, из которой звезды выбивали беззвучные брызги перламутра, он отступил, кинулся назад, по не успел поднять своих вод и утонул, извергая пену, как пасть бешеной игуаны, а прежде долго плавал бессильным и холодным трупом. Ни Хуана, ни Хуаны. Но если утром в горах идет дождь, а над пепелищем стелется дым, тихий, как дым над угольками, глубокая гордость камней соберет победно-приторные капли и снова возникнет хрустальная рука сербатаны. Ничего нет, одни корни. Воздух сжег все, как есть, и земля чиста и ровна, словно тень. На юге пылает небо. Ничего -- ни зеленой мухи, ни отзвука, ни крокодила с птичьим пометом в кармане. Под покрывалом земли спятстеклистым сном те, кто не знает сна,-- кварц, и легкая пемза, и бессонный мрамор. Одни корни ткут в глубоких недрах, и снует челнок. Корни мангле рассекают мертвую птицу раньше, чем ее пожрут глаза пожара, прибрежного охотника, а корни какаовых рощ, благоухающие шоколадом, хватают ящериц и змей, вздувшихся от жара. Жизнь держалась только в рощах по милости ткущих корней, орошенных рукой сербатаны. Но даже зимой не являлись сюда ни Хуана, ни Хуан. Так шли годы. Века. Девятнадцать тысяч лиг воздуха над морем. Четкие линии шиферной, плавучей чешуи, и зеленых порфирой мод осколками звезд, и гладкого, как фарфор, гранита, литого из сливок, и чешуйчатых зеркалец ртути на зыбучем песке, и резких, как на гравюре, теней, прочертивших красноватые и желтые узоры. Ровно и мерно растет безысходнее молчанье, осадок туманности. Жизнь обеих стихий иссякает в царстве растений, иссушенных суховеем и древней жаждой пожара. Гулкий звон звездных одежд в опустошенной немоте пространства. Лунный обвал над недвижными стадами соли. Узда неживых приливов в зубах ледяных, резких, режущих волн. Вовне. Внутри. Там, где минералы сдвигали мягкий сумрак, влага стала тревожить снова сон земли. Было сыро, как в подвале, и все светилось. Словно кто-то уснул в стенах яблока-розы, рядом с рыбьими потрохами. Словно воздуху приспела нужда, и он уже не пахнет плесенью, и не отдает холодом картофельной кожуры, как бывало раньше под вечер, когда тьма опускалась на камни; потому что, хоть все и сгорело, корни ткали жизнь на станках, которые тайно питала однорукая река. Хуан Пойе хмыкнул. Гора наползла на него. Чтобы защититься, он поднял было потерянную руку и не успел шевельнуть другой -- погиб. Куски порубленного змея. Осколки зеркала. Запах дождя над морем. Хуан не почуял беды, и вот он лежит меж вершин, поразивших его шпорами говорящих скал. Только голова, она одна, катится по земле в пене речных волос. Только голова. Корни гнали сок в стволы, в листья, цветы, плоды. Воздух стал живым и лесным; и маленькие слизняки -- нежные мышцы мха -- заколыхались у тайных расщелин каменистой, жаждущей почвы. Хуан возродился во внуках. Капля его неисчерпаемых вод обернулась ливнями во чреве Хуаны, а те породили внуков -- судоходные реки. Вот и все на сей раз про Хуана и Хуану Пойе. Судоходные реки, дети дождей, текли к морю и по земле, и под землей, побеждая горы, вулканы и коварные плоскогорья, подобные плотам среди разверзстых бездн. Они натыкались на звезды у глинистого дна и в глуби небес, глядевшихся близоруким хризопазовым взором в тихий хаос бродячих вод. текущих над скрытым ложем пористого песка, и в растревоженную грозой каменистую равнину. Новый страшный толчок. Скривилось лицо воды, выплеснутой на берег. Подземные тучи плотного гула. Пыль податливых ям. Толчки. Клейкая жизнь растений ползла по земле. Реки, дети дождей, низвергали ее с неба; а там, где покров земли обсыпался, задевая о скалы и разверзавшиеся бездны, или сгорал на горячих, как звезды, вершинах, ветер-- испаренье зелени -- спешил настлать новый слой, готовя жилье семенам нежных созвездий. Но каждое растение, каждый росток поджидали удары, холода, обвалы бурлящей глины. Крошились металлы, и нечем было дышать в жаркой, сухой, ядовитой пыли. Золоту приближалось время сразиться ночью с шелудивым и шипастым Кактусом. Он свернулся многоглавым змием, но не укрылся от ливня тонких игл. Минералы громко радовались, заглушая жалобу Кактуса, обратившегося в зеленый пепел, словно искрошилась скала. Погибли и другие растенья. Почернели обожженные плоды гуиро, а пи-тайя тлела ярко, словно костровище. Реки привыкли понемногу ктяжелой, смертной борьбе тех, кто, скрючившись, жил за горами, и перелетал ущелья, чтоб спастись, и нырял в землю, в темное царство осязанья переплетенных корней. И понемногу в глубине дождя прорезалось молчанье минералов,-- оно звучит и посейчас,-- ушедших в себя, впившихся в камень, готовых рвать и кусать проросший зеленью слой -- теньтучи, напоенной судоходными реками, и сон, который помог вернуться хрустальной руке. Хрустальная рука сербатаны. Грива ее пузырчатых корней в ночной воде. Золото ее взоров. Рука утишила на миг весеннюю дрожь земли и снова взбудоражила ее радостью губчатого тела, молочного смеха, подобного каплям, сочащимся из раны в стволе каучукового дерева. Мед в сумятице тропиков. И первый трепет любви под солнцем равноденствия; радость позвонков, еще недавно торчавших комочками на хребте хищной рыбки. Хрустальная рука сербатаны примирила раскаленные камни и большие реки. Но тут началась новая борьба, занялся новый пожар, возгорелся солнечный жар и ожог соков, зеленых, красных, черных, синих и желтых, спячка рептилий в серных испареньях и холодном сверканье терпентина. Неведомо какую тоску плело и расплетало первое созданье, слепое, неподвижное, как камень, и мохнатое от влаги. Зудели глинистые десны в послеполуденной духоте. Щекотало все тело той щекоткой, которой мучится початок под зубами мыши. Ныли когтистые отростки. Шевелились щупальца. Четко и прямо летели хищные птицы. Мох -- дым озера-пожара, в котором пылала рука,-- заползал под мышку мужчинам и женщинам, слепленным из шорохов, с круглыми, как боб, ногтями, чье сердце подчинялось луне, которая вызывает прилив и отлив океана, открывает и закрывает цветы, очищает паука и наводит страх на косулю. В каждой поре его блестящей, словно тыква, кожи, умещался океан, и когда его принесла рука сербатаны, его прозвали Струей Окоемов, и звали так до недавних лет. Водоросли украсили пучками его маисовые ноги, и потому так необычен его шаг. Пять пальцев на каждой ноге, пятка и пучок. Каждый след -- словно высохшее море. Струя Окоемов мог стоять подолгу -- не совсем прямо, но все же на двух ногах. Два притока из мышц тоже завершались пальцами, а каждую ладонь прорезали жилки, и она напоминала о зелени и листьях, как маисовые лепешки. Когда он коснулся лицом лианы, у него прорезался рот, но он не сказал того, что хотел сказать, только вскрикнул негромко. Лиана тянулась от его ногтей, когда он поднимал и опускал руки, прикасаясь к изгибу стебля. Вот он и тронул ее,-- и явь и сказку,-- чтобы рассказать, как плохо одному, да еще если ты такой дырчатый. Первый город назвали Змеей со Струйками Окоемов, а стоял он на берегу' реки, где водились розовые цапли, под сенью зеленых холмов. Там дали людям законы любви, полные тайной прелести правил, повелевающих цветами. Струя Окоемов снял доспехи, прикрыл пах и девять дней кряду, до новолунья, пил отвар из девяти белых куриц, пока не вошел в силу. После новолунья под грудью его дышала женщина, а затем он целый день молчал, покрыв голову листьями, спину а цветами подсолнухов. Он видел только землю, словно нищий, до той поры, как женщина бросила к его ногам цветок маиса и он узнал, что она понесла. А с полнолунья, когда месяц шел на убыль, женщина не дышала под его грудью, хотя бы всю его плоть мололо и пекло. Было это в городе Змеи, из которого ушли гонимые ветром люди, осталась только река и невесомые каменные храмы, и невесомые каменные башни, и невесомые дома, потому что город Змеи был только отраженьем. Мужчины забывали понемногу, как надо любить в горах, и женщины дышали под их грудью после полнолунья. мужчины не пили отвара по девять дней кряду, и не покрывали голову листьями, спину-- цветами, и не глядели молча в землю. Дети рождались хилые, плохие, и порах их не было окоема, а ноги можно было заплести в косу. Зимой, в дождь, гнило дерево, из которого тут строили селенья. Чтоб нагнать на врагов страху, слабые слюнтяи сооружали из волос звонкие башни, красили щеки желтой корой золотого ствола, веки -- зеленой травой, губы -- алым ачиоте. ногти -- черным нихе, зубы -- синим хикилите. Племя было жестоким, как ребенок, коварным, как шип, свирепым, как маска. Колдовская сила красок заглушала вопли и стоны жертвенных животных. Приближалось первое нападенье пучеглазых пауков, у которых дрожали от злости и тело, и мохнатые, коленчатые лапы. Раскрашенные люди вышли им навстречу. Ни зелень, ни лазурь, ни багрец одежд и масок не помогли против тварей, которые наводнили пещеры, леса, горы, долины, овраги, как покрывают небо стаи коршунов. Так и погибли раскрашенные люди убывающей луны, и таятся теперь на дне сосудов, где их не видно, и на глянцевитых боках, где они видны. От них осталось несколько золотушных заморышей, а все потому, что они были жестоки, как их краски. Только река Розовых Цапель осталась в городе, который, говорят, просто игра отраженья в сети птицелова, а может -- селенье из пемзы, преклонившее колено там, где пал побежденный Кактус. Осталась река и текла, не унося домов, едва колеблемых ресницами теченья. Но однажды ей захотелось узнать о затерявшихся людях, и, выйдя из берегов, она пошла их искать. Не нашла она никого. О встрече же ее с пауками известно мало. Они напали на нее с деревьев, камней и скал на небольшой, окруженной холмами равнине. Грохот воды, прорвавшейся сквозь сито, оглушил ее, и долго ощущала она привкус человека, пока не вырвалась от тех, кто высосал кровь погибших в горах людей. О судьбе города знала невидимая Владычица Голубок Разлуки, основавшая другой город, у моря. Услышав, что с гор течет поток, несущий весть, она велела лугам цвести за двенадцать мест перед нею. чтобы вода вошла в город в одежде лепестков, в плате благоуханий и рассказала о том, что забыли люди из края любви. У ворот города, который тоже был собранием невесомых храмов, дворцов и крепостей, города, блаженно глядевшегося в раковину бухты, горный поток встречали звонкие осколки ветра, окутанные пестрыми перьями, и говорили так: "О супруг Розовых Цапель! О ты, чья плоть -- синяя тень, а кости -- золотой терновник, о внук Хуана и Хуаны Пойе, судоходный сын дождей, мы рады видеть тебя в городе Голубок!" Поток вошел в город, играя по пути с белым прибрежным песком, на котором, словно ковер, расселись в его честь морские птицы. "Пускай поспит!" -- сказали колонны храма без крыши, отражавшие в дрожащей воде образ Владычицы Голубок. Да уснет поток! Да стерегут его сон два ряда небесных жрецов! Да не разбудят его завтра птицы! Да не поклюют! Приближались паруса стеклянных судов сновиденья. Один корабль как-то уснул, и. когда он вошел в реку, где вода была смешана с кровью погибших, отраженье его, нежное, как женское, тело, стало женщиной. Свет засверкал, и скрипнули каменные зубы у медовой груди, у бедер ускользающего склона и у нежного цветка женственности -- алого островка в устье, у моря. Так женщины и мужчины, родившиеся в новолунье, населили город Владычицы Голубок. Из темных речных вод выползали пауки. Словно лава из вулкана, хлынули на город птицы, возвещая о появлении Зеркальной Слюнки -- Гуакамайо. И стал и жить наперекор потоку, то ли в отражении, то ли в яви, племена, ушедшие от моря к горным склонам. Синева небес уводила их от синих волн. Черные острия женской груди выбивали искры из кремня, и это был символ -- ведь тронуть женскую грудь все равно, что обрести огонь во мраке. Бродячие племена. Племена наперекор потоку. Племена, несущие морское тепло на горные склоны. Племена, согревающие воздух, чтоб родить жаркий край убывающей луны, где солнце не жжет, а охорашивается, как петух перед зеркалом. Корни плели и плели свою пряжу. Минералы гибли в глуби гор, и зелень била струями у круглого окоема, жилища птиц. Снова записали люди законы любви, царившие в первом городе и забытые на горных склонах теми, кому не помогли ни детская жестокость, ни пестрые краски, ни маски с шипами Кактуса. Законы эти соблюдали люди, ушедшие из города Голубок: звездочеты, до смерти глядевшие в небо, чьи кости сияли серебром, пропитавшись светом луны: зодчие, безумные от счастья, потому что в каждой их поре умещается окоем; торговцы, владевшие сладостным птичьим наречьем; воины, соратники метеоров, непобедимые и быстрые и на земле, и в море. Ветер раздувал пламя битвы. гремевшей в небе, под звездами жадного лета и под хлыстом зимних бурь. Змеи изрыгали серу. Не было конца подземным жилам, разверзавшим жерла, как пасти, на самой земле. Те, кто стерег эти входы в пещеру, звались жрецами. Пламя опалило им волосы, бороду, брови, ресницы, заросли подмышек и паха. Казалось, что среди зелени движутся раскаленные звезды, прикрывшиеся одеждой, чтобы беседовать с людьми. Привкус пепла пропитал их насквозь, и у богов их тоже был темный, нерадостный привкус. Пепел жженных волос, замешанный на слюне жрецов, породил древнюю веру, скорлупу молчанья и горький плод первых чар. И никто не знал, к чему это чудо бродячей, ускользающей жизни, пригвожденной чарами жрецов к месту, где, по преданью, свернулся побежденный Кактус и встал первый город. Муравьи извлекли из вод новый город, -- извлекли по песчинке древний город отраженья и, умирая тысячами тысяч, скрепили кровью настоящие стены, выше старых деревьев, и храмы, где полет спящих птиц обратил в камень облаченья богов. Настоящие стены, и храмы, и дома, где можно жить и скончаться, а не отблески, не отраженья. Потому и плясали люди пляску спокойствия -- пляску повседневной жизни. Но когти росли у зверей, и снова пришли битвы. Люди гибли. Воины отринули негу городской жизни и взяли оружие и тяжелые камни. А вернулись они разбитые, утратившие смелость, и кинулись к жрецам, чтоб те отогнали зло и не погиб снова под натиском зверей город, основанный там, где погиб Кактус. В бой пошли женщины. Забыв о дыхании любви, мужчины познавали мужчин в тихой сени деревьев, повыше расщелин, пониже высоких гор. Забыв о дыхании любви, ожесточались женщины, и тени ложились на их лица, возвещая о мужских склонностях. В схватках со зверем люди кончались от счастья, когда когти рвали им спину, зубы впивались в шею. -- они и в битву шли. чтоб пострадать от единственной силы, оставшейся рядом: от пум, ягуаров, тапиров или койотов; шли в битву, где бились порой одни женщины, а мужчины спасались бегством. И слышно было, как звери, сраженные ядовитым мраком, погружали когти в смерть и рвали плоть зубами: и видно было, как золотые пумы убегали в себя, в свою жизнь, в свою мудрость и кровь, в шелковую шкуру, в Кукулькан -- Пернатый Змей Первая желтая сцена Желтый занавес цвета зари, волшебного утреннего цвета. Желтый Кукулькан -- и голова, и руки, и волосы, и ходули, и обувь, и одежда, и маска, и перья, и браслеты--у желтого занавеса цвета зари. Перед ним Гуакамайо-- разноцветная птица с человека величиной. Кукулькан очень высокий, потому что стоит на ходулях. Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Квак? Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Кваку-квак, квак? Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Квак, квак, кваку-квак, квак? Кукулькан. Я--как солнце! Гуакамайо. Ты-- солнце, аку-квак. Твой круглый дворец, обитель солнца, владеет землей, и небом, и морем, и садами, и поутру, и днем, и ночью. (Медленно, торжественно.) Утром, днем, ночью... Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Аку-квак. ты -- солнце, и твой дворец трехцветен -- он желтый, как зори, красный, как полдень, и черный, как ночь. Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Ты -- солнце, аку-квак, ты -- солнце! Как солнце, не в силах вернуться, летишь ты о