мыми прорицателями, собравшимися в Молочно-Белой Купальне; и пока в золотом пламени огня исчезали рисунки, загадочные иероглифы, деревянные изображения. Лунные Шептуны, которым в этом поэтическом состязании в честь луны не удалось завоевать ни имени Подобный Богам, ни звания Непревзойденного Творца Военных Гимнов, ни титула Повелителя Изменчивых Зеркал, скрывались в лесах, где принимались сочинять новые песни и рисовать знаки на табличках то звенящей кровью певчих птиц, то бубенчиками водяных пузырьков, то капельками волшебной древесной смолы, комочками цветной глины и пылью камней-магнитов, притягивающих мелодии и мысли; они отдавали предпочтение маисово-желтому цвету в сказаниях о военных подвигах, небесно-голубому и зеленому цвету травы -- в любовных песнях: меж землей и небом кров для себя нашла любовь; и лишь по окончании лунного периода возвращались Лунные Шептуны в города, где происходили обряды, возвращались с только что созданными стихами, новыми фрагментами бесконечного узора бесценных слов, узора более долгого, чем человеческая жизнь, чем жизнь племени,-- узора, сотканного речью отдельных людей и целых племен, кочевых и оседлых, чьи поэты на подошвах ног с татуировкой астрологических знаков разносили повсюду загадочные стихи. Исчезали народности, послушно следуя предначертаниям созвездий, а поэтические строки оставались в отпечатках стоп стихотворцев на пыльной дороге. Только семь раз могли участвовать Лунные Шептуны в поэтических лунариях. Только семь раз, ведь семь раз появлялся серебристый коготок ночи, семь раз деревья, озаренные лунным светом, сгорали, -- роняя не листву, а свои золотые ресницы,-- а небесная твердь начинала полыхать яркими вспышками отсветов: семь раз до боли сжимались упругие волны ночи, как сжимаются песчаные бугорки, когда их ласкает море; и если все это не могли почувствовать и передать в своих песнях одержимые луной безумцы -- тогда они подвергались позорнейшей из кар, издевательству и осмеянию: побежденные в поэтическом состязании, они становились пленниками, и вовремя гротескно-шутовского обряда жертвоприношения у них извлекали из груди шоколадную табличку в форме сердца. Лунный Шептун Утукэль -- дождь зеленоватых волос, застывшая маска летучей мыши -- в последний раз принимал участие в состязании поющих табличек. Шесть раз подряд в новолуние с гор. поросших бальзамовыми и тамариндовыми деревьями, спускался Утукэль с пачками свежих листьев, увлажнявших росой строки его стихотворений, написанных кончиком жертвенного острия, но ему так и не удалось заслужить, чтобы Летучие Мыши из Молочно-Белой Купальни -- как называли Всесильных невидимых прорицателей Совета -- наградили его ожерельем неподвижных бликов, стрелой алмазной ночи или голубкой с оперением из пены. Хотя высшей наградой для Лунных Шептунов, наградой, к которой они больше всего стремились, было просто услышать, как их стихами -- священными песнопениями, эпическими и лирическими поэмами об урожае, сражениях и любви -- венчают первую ночь полнолуния. И вот в последний раз спускался Утукэль, чтобы бросить вызов Летучим Мышам. Это было его седьмое новолуние. Маленькие нежные рыбки в водоемах касались его стоп. Он медленно приближался к храмам, к крепостям, к домам, спрятав лицо за печальной маской летучей мыши, под дождем ниспадающих на плечи зеленоватых волос, с ладонями, открытыми горечи рыданий,-- так шел он, в отчаянии, предчувствуя окончательное поражение и позор символического жертвоприношения. "Творить -- значит красть",-- громко разговаривал сам с собой Утукэль, пытаясь смиренным признанием своего положения жалкого художника, похитителя давно забытых прописных истин, завоевать расположение Всесильных невидимых прорицателей, которые где-то уже объединились в Совет, отбирающий таблички. "Творить --значит красть, красть то тут, то там, красть отовсюду, где только можно, красть осторожно и с размахом -- столько, сколько необходимо для произведения искусства. Произведения же самобытного, о-ри-ги-наль-но-го просто нет, его не существует,-- с пылом утверждал Утукэль. (Как-то, наблюдая за игрой в мяч, он слышал, как Летучие Мыши порицали Лунных Шептунов, возомнивших, что они стоят во главе самобытных поэтических школ.) -- Произведение искусства не принадлежит его создателю, оно -- дар кого-то другого, существующего внутри нас, и как бы мы ни уверяли себя, что то или иное творение -- поистине наше, на самом деле оно -- лишь отзвук тайного эха, украденного или взятого в долг, и мы гордимся им, пока длится наш век. думая, что оно рождено нами. Вот боги признались, где и когда они похитили, подобно такуасинам (умчатое животное, инешне напоминающее лисицу: распространено в Южной Америке), ту субстанцию, из которой создан человек, но они утаили, откуда появилось все то, из чего сотворен мир". Утукэль резко распахнул решетки ресниц, превращенных полусном в ловушки из тонкого волоса, борясь со своими веками, толстобрюхими паучихами, и погрузился в бессонницу предчувствий, отдался во власть настойчивых, неотвязных провидческих мыслей, и наконец ему открылась возможность воплощения образа в движении: от символа, заключенного в темницу небытия и вдруг выпущенного на волю, в свободное пространство, до рождения новой поэзии, вобравшей в себя дыхание бабочек, их полет над свернувшимися в кольца гордыми змеями,-- поэзии, которая превратится из облака, уснувшего на неподвижной скале, в дождь мифов и созвездий... -- Это ересь! Ересь! -- кричали прорицатели из Молочно-Бе-лой Купальни.-- Ересь обманщика!.. Прорицатели не знали, кто он, да и что мог ожидать Утукэль от этого седьмого, а для него последнего, лунного месяца, как не анафемы и огня. Наверное, они сожгут его песни. Его гимн светящимся частицам, фосфоресцирующим в небесном пространстве,-- ту табличку, что оставил он в храме Бога Дождя. Его песнь, обращенную к растениям-призракам, деревьям, похожим на скелеты странных воинов, сражающихся с бурей,-- табличку, которую оставил он на стене одной из крепостей. Его гимн диковинным животным, создаваемым фантазией гончаров, чтобы отвадить домашнюю скуку,-- табличку, которую прикрепил он к двери одного из домов. Утукэль шел навстречу своему возможному поражению, молясь, чтоб оно не свершилось,-- и был изменчив свет его маски летучей мыши и зелен дождь его струящихся волос. "Я, Утукэль, одинокий Лунный Шептун, завтра подвергнусь осмеянию во время жертвоприношения шоколадного сердца и никогда больше не смогу плести узор бесценных слов -- мне придется воспевать лишь пепел да увядшие цветы... Нонет!.. Почему именно я?..-- восставал Утукэль против своих предчувствий.-- Ведь когда я говорю, я творю настоящее, когда замолкаю -- возвращаю прошлое, а если шепчу во сне -- предсказываю будущее..." А будущее наступало неотвратимо, будущее становилось песнью, долетавшей из крепости с ритуальным появлением огромной круглой луны, луны из серебряного терпентина', безмолвной, погруженной в спокойствие. В полусне, невесомый, словно утративший связь с землей, что делало его похожим на луну. Утукэль остановился, опустошенный, вслушиваясь в свой гимн деревьям-воинам, сражающимся с непогодой. И не только громкие отголоски военной песни, раздававшейся со стен крепости, сложенной из огромных круглых, гладких, как зеркало, блестящих камней; не только оглушительные звуки труб и грохот барабанной дроби заставили его замедлить шаг, но также образы, рожденные его стихами, оживляемые голосами хора в пространстве,-- гигантские темные видения на фоне пламенеющих небес... Буря приближалась, расщепляя на куски стволы сейб, оставляя лишь облака дыма над поверженными кроваво-красными деревьями кебрачо. круша стволы кокосовых пальм, листья которых сжимались словно клешни Терпентин --смола, выступающая на коре хвойных деревьев разъяренных скорпионов; она надвигалась, взметая ураганные вихри, при ярких вспышках молний, которые, лишь на мгновение распахнув фосфоресцирующие глаза, уничтожали кедры и гуаякос', земляничные и гранатовые деревья, бобовые растения и дикий кустарник, красное дерево, окосели" и эвкалипты. "Утукэль! Утукэль!" -- звал сам себя Лунный Шептун, объятый ужасом перед разрушением, вызванным его гимном, слившимся с раскатами грома. Теперь -- этой ночью своего триумфа -- он должен просить прощения, преклонить колена перед ликом луны, просить прощения за свой волшебный дар, за способность обращать в реальность существующее лишь в воображении, за создание фантастических миров, вытеснявших, уничтожавших действительность. Да, он должен был просить прощения -- созвать ящериц-игуан, солнечных существ, сжечь их в лунном доме на белом огне и, натерев свое тело их пеплом, отречься от своих песнопений, от всего им сотворенного и от гимна деревьям, борющимся со стихией природы. Но это было его седьмое полнолуние: в последний раз он, Лунный Шептун, мог участвовать в конкурсе поющих табличек; как же ему сохранить свою застывшую маску летучей мыши и остаться неузнанным, избежать опасности быть принесенным в жертву во время шутовского обряда извлечения шоколадного сердца? Откуда, из какой грибницы, песка или дурманящего тумана извлек он знаки и символы, что от соприкосновения с таинственными чарами воздуха превратились в устрашающее видение бури, нарушившей безмятежный покой лунного дома? Почему Летучие Мыши из Молочной Купальни не выбрали другой его гимн -- диковинным животным, созданным фантазией гончаров, чтобы отпугнуть домашнюю скуку? Тогда он стал бы счастливцем, приближенным к богам. Или его молитвенную песнь сверкающим раскаленным частицам, что летают в пространстве подобно Божествам Бриллиантовых Капель? Утукэль закрыл глаза. Крепко сомкнул веки. Все начинало становиться призрачным вокруг. Его преследовала та же мелодия гимна, приближающаяся, нарастающая, словно волна, нарушающая тишину серебристо-мягкой ночи. Его преследовали голоса, воинственные звуки, доносящиеся из огромной крепости. Утукэль закрыл уши, прижав к ушным раковинам, хряше-видным музыкальным ключам, пентаграмму своих пальцев. Все " Гуаякос -- дерево, распространенное в Южной Америке, с очень твердой древесиной. " Окосель -- дерево с толстым стволом, раскидистой кроной и крупной листвой, достигающее иногда пятнадиатпметровой высоты. теперь виделось словно отраженным в пространстве зеркал... Полнолуние. Никель. Ртуть. Люди, прогуливающие диких жи-иотных: белок с заиндевевшими хвостами, медведей-медолюбов с пахучей шерстью, барсуков с очками цвета мглы вокруг глаз,-- или с пылом обсуждающие сплетни о новых поэтических школах, а также гимн деревьям-воинам, получивший награду в сверкающей крепости. Утукэль продвигался по площади Отражений среди бурлящей толпы. Все приветствовали Лунных Шептунов, готовых принять награды, свидетельствующие об их победах, и высочайшие титулы. Перья, султаны, щиты, пленники -- вокруг его одинокой фигуры с ливнем зеленоватых волос и гипсовой маской летучей мыши, которую он снимет, лишь представ перед жрецами и открыв свое имя, чтобы получить в дар копье алмазной ночи. Утукэль проник в крепость со всех сторон сразу, через каждый сверкающий камень, отразивший его силуэт; и самый молодой из стрелков, с кожей цвета свежих табачных листьев, провел его по внутренним дворикам, влажным от лунной росы, по летящим вверх привольным лестницам, меж холмов золотого песка, вдоль стен, увешанных охотничьими трофеями, к дозорной башне возвышенных надежд. Оттуда хорошо было наблюдать за игрой в мяч. Блестящие алебастровые фризы вдоль наклонных стен, каменные изображения ягуаров и поделки тех, кто занимался плетением циновок или вышиванием бабочек на тканях. Появление вождей ознаменовало начало обряда. Прославленный Воин Четырех Знамен -- в самом богатом головном уборе из перьев, с многочисленными следами боевых ранений -- выступил вперед, чтобы приветствовать Утукэля, поэта, и присвоить ему имя Непревзойденного Творца Военных Гимнов, вручив копье алмазной ночи. Воинственные крики. Дождь стрел, пущенных ввысь рядами воинов, выстроившихся на ступенях лестницы подобно знакам на снискавшей награду табличке. Луноликие барабаны. Дробные удары, тревожащие прах погибших. Золотые черепахи. Ударить по панцирю и разбудить уснувшее время. Отголоски, напоенные горечью морской черепахи. Только что посвященный в звание, Непревзойденный Творец Военных Гимнов обеими руками прижимал к груди табличку, принесшую ему победу; стоявшие перед ним воины приближались поочередно и, застыв, высвистывали мелодию изображенных на табличке знаков, чтобы оживить ее цвета, символы, ее неугасимый огонь -- магию чистой поэзии, воскресающей в их дыхании. Вдруг неожиданное волнение среди сотен и тысяч воинов, заполнивших площадь, нарушило течение обряда. Один из вождей. Главный Вождь Сверкающей Крепости, дунул и стер своим дыханием то, что Утукэль, поэт, написал на своей знаменитой табличке,-- и праздник стал скорбью, полнолуние -- мраком пепла, а песнь -- тишиной; и упали в пыль знамена из шкуры тигра, исчезли резные очертания деревьев, поникли пальцы-лепестки цветов, засохли медовые соты, прервался узор бесценных слов; и Крепость Зеркал, внезапно потухших, покинул Утукэль, поэт, с табличкой без единого знака, осужденный нести ее теперь к самой вершине одного из вулканов. И не только один Утукэль, Лунный Шептун, омываемый дождем зеленоватых волос, с ладонями, открытыми горечи рыданий, но многие и многие поэты обречены опускать в кратер вулкана маленькие белоснежные облака -- семена, рождающие цвета, которые солнце похищает у луны, когда гаснет поющая табличка,-- так появляется радуга. Легенда о хрустальной маске Так вот, Нана-Дождеокая, у того человека, что создавал идолов и делал слепки с голов умерших, навсегда оставляя застывшими очертания их лиц под битумом, руки были трижды золотые!.. Да, Нана-Дождеокая, создатель идолов и хранитель черепов сбежал от людей с кожей белых гусениц -- тогда как раз и подожгли город -- и скрылся на самой неприступной из вершин, там, где земля становилась небом! Да, Нана-Дождеокая, сотворявшего богов, ими же потом в бога и превращенного, звали Амбьястро -- не руки у него были, а звезды! Да, Нана-Дождеокая, Амбьястро ушел от людей с кожей белых гусениц и поселился на горе, на самой высокой ее вершине; его не испугали ни отдаленность убежища, ни бесконечное одиночество среди камней да ястребов -- он привык жить уединенно, не показываясь никому, пока создавал священные образы, идолов из дерева хунсии (дерево, отдаленно напоминающее пальму: листья и корни его. очень ароматные, используются в медицине. Распространено в Южной Америке.) и глины; а сколько сил потратил Амбьястро, чтобы окружить себя героями, богами и животными, которых он высекал из камня и вырезал из дерева, лепил из глины! И вот, Нана-Дождеокая, нарушив свой обет ваять из камня, и только из камня, пока длится его изгнание, Амбьястро вздумал выточить на своей курительной трубке группу резвящихся обезьянок, сцепившихся хвостами и с поднятыми вверх лапами, словно они ловили дым, а на толстом стволе помарросы изобразить сражение змеи с ягуаром. Да, Нана-Дождеокая! Едва наступал рассвет -- выпуклые звезды и слабые отблески зари,-- как Амбьястро принимался долбить полый ствол помарросы, стремясь передать движение -- в этом ведь и заключается смысл искусства ваяния,-- движение ягуара, союзника света в смертельной схватке с ночью, змеей нескончаемой; и грохот оглашал окрестности, как это случалось всегда, когда он приступал к работе с появлением драгоценного камня утренней звезды. Восславив утреннюю звезду, воздав хвалу миру, зазеленевшему, едва исчезли видения ночи (...никому не ведомы их пути, и они больше не вернутся...), он начинал собирать сухие деревянные щепки, и от искры, высеченной кремнем, рождался некто, уничтожавший самого себя столь быстро, что Амбьястро никак не удавалось запечатлеть его образ -- образ попугая, танцующего в пламени. Разведя огонь, мастер принимался разогревать в глиняном сосуде влагу облаков и, ожидая, пока она закипит, беззаботно, всеми чувствами впитывал радостный мир, окружавший пещеру, где он обитал. Озера, долины, горы, вулканы очищали его зрение, и постепенно Амбьястро терял обоняние, опьяненный исходящим от теплой земли ароматом плодов, и осязание, ибо он жаждал все ощутить сполна, ни к чему не прикасаясь, слух же его воспринимал лишь биение росных часов. Как только появлялись первые пузырьки, подобные жемчужинам ожерелья, рассыпавшимся по поверхности закипающей воды, Амбьястро доставал из желтого букуля* пригоршню измельченного красного перца -- сколько вмещалось в ладонь -- и бросал его в кипящую воду. Сосуд, полный этой густой, дымящейся, красной, как кровь, жидкости.-- вот пиша его и его семьи: так называл он свои творения из камня разных оттенков -- от алого до оранжевого. Его гигантские скульптуры, высеченные прямо в скале, украшенные перьями птиц, ожерельями крошечных масок, охраняли вход в пещеру, где на барельефе одно за другим следовали изображения играющих в мяч фигуре двумя ликами -- жизни и смерти, танцующих духов природных стихий, богов дождя, богов солнца с большими, широко раскрытыми глазами, фигур животных на астральных орбитах, божеств смерти в виде скелетов, ожерелий звезд, жрецов с головами удлиненной формы; дальше шли разные камни твердых пород зеленого, черного и красноватого цвета с высеченными на них календарными знаками или пророческими изречениями. Но камень начинал надоедать Амбьястро. он уже подумывал о мозаике. Вот бы украсить своды и стены подземного жилища картинами религиозных обрядов, охоты, ритуальных танцев, стрельбы из лука -- всем тем, что он наблюдал раньше, до появления людей с кожей цвета белой гусеницы. Амбьястро отвел взгляд от небольшой рощицы, где у деревьев даже не было сил расти -- ведь родились они так высоко на голубых горах -- и ветви их, искривленные и поникшие, ползли вниз по песчаным или каменистым склонам с одинокими орлиными гнездами. Он отвел взгляд от этих змеевидных деревьев, привлеченный другими, растущими ниже, на отрогах: они тянули ему навстречу свои густо-зеленые благоухающие кроны, свои податливые крепкие тела. Искушение деревом манило Амбьястро из его убежища, населенного каменными идолами, гигантскими фигурами из различных минералов -- камни, и только камни,-- его влекло к живому растительному миру с запахами леса, где бродил он ночью, словно лунатик, по звездным тропинкам, где ласкал его дождь ветвей; а днем, отрешенный, в полусне, будто в бреду, он отдавался страстному влечению и был почти готов оставить камень, забыть о своем обещании не прикасаться ни к дереву, ни к глине, ни к любому другому мягкому материалу, пока длится его изгнание; готов был преумножать свои создания, вырезая их из влекуще-алой древесины, из огненно-дымчатой, из дерева с желтой плотью; все они, в отличие от камня, твердого и коварного, покорялись его волшебству, не оказывая сопротивления,-- трепещущие, податливые, радостные. Какое-то подсознательное чувство заставляло его предпочесть эти породы белому дереву, соперничающему с тончайшим мрамором, черному дереву, сопернику гагата, красному дереву, сравнимому разве что с гранатом винного цвета. Заснуть невозможно. Мир богов, воинов, жрецов, изваянных Амбьястро с ювелирной точностью из твердого камня, превращал его пещеру в гробницу мумии. Правда, скульптуры из дерева недолговечны и не имеют будущего... Он кусал губы... Да и работал он не только для удовольствия. Его творения заключали в себе мысль, хранили следы потухших комет. Положили начало науке о драгоценных камнях. Амбьястро поднес ко рту свою курительную трубку, украшенную обезьянами, которые играли с дымом, образующим завесу между ним и его мыслями... Хотя все, наверное, так и останется захороненным здесь навеки, если пещера обрушится. Да, дерево, дерево: ваять деревянных богов, богов из сейб -- фигуры, имеющие корни, не то что его идолы из гранита или мрамора,-- скульптуры с огромными руками-ветвями, что покроются цветами, загадочными, словно иероглифы. Амбьястро не понимал, что случилось с его глазами. Они вспыхнули. Он слеп. Слеп. Они вспыхнули множеством огней, когда он ударился об острие кремня, ища камни твердой породы у скалы с хрустальной жилой. Его руки, кисти рук, грудь омыл мелкий колющий дождь. Он поднес ладони к лицу, исцарапанному острыми иглами, чтобы прикоснуться к глазам. Зрение вернулось к нему. Это было л ишь минутное ослепление, искрящаяся вспышка, сверкающее извержение скалы. Амбьястро забыл о своих сумрачных камнях, об искушении благоухающих деревьев. У него остались лишь его руки, бедные, потухшие звезды -- далеко теперь море яшмы и обсидиановая ночь,-- и бриллиантовый свет полудня, сияющий и потухший, обжигающий и холодный, обнаженный и таинственный, изменчивый и спокойный. Он будет ваять из горного хрусталя, но как переместить эту сверкающую глыбу к его пещере? Это невозможно. Не обремененный ничем человек поселился бы здесь, рядом со скалой. Но что делать с потомством: каменными скульптурами, идолами, богами-гигантами? Он погрузился в задумчивость. Нет, нет. Не думать об этом. Теперь он отвергал все, что напоминало ему о существах мрака. Там, рядом с хрустальной скалой, он соорудил хижину, взял с собой лишь одного бога, защитника тех, кто сам себя изнуряет, привез воды в большом глиняном кувшине и начал точить свои кремни о выступ скалы, чтобы придать им остроту лезвия навахи. Начало новой жизни. Свет. Воздух. Хижина, открытая солнечным лучам, а ночью сиянию звезд. Дни и ночи бесконечной работы. Без отдыха. Почти без сна. На грани изнеможения. Израненные руки, лицо в ссадинах, которые, не успев зажить, снова кровоточили от новых порезов; в порванной одежде, почти ослепший из-за осколков и мельчайшей кварцевой пыли, Амбьястро лишь с мольбой взывал к воде -- вода, чтобы пить, вода, чтобы обмыть осколок хрустально чистого света, который постепенно приобретал очертания лица. Заря заставала его без сна, в мучительном отчаянии ожидающим рассвета, и не раз она заставала Амбьястро с метлой в руках -- но не сор выметал он, а разгонял предрассветную мглу. Он не приветствовал больше сверкающую драгоценным камнем утреннюю звезду -- не было для него лучшего приветствия, чем ударять по скале чистейшего кварца, смотреть, как взлетали в воздух яркие брызги света; едва рассветало, Амбьястро снова принимался за работу: дыхание его прерывалось, пересыхало во рту; словно обезумев, весь в поту, он сражался с острыми осколками, они ранили его слезящиеся глаза, со слепящей пылью, с волосами, ниспадавшими на кровоточащее лицо, они выводили его из себя -- ему приходилось тратить время, чтобы каждый раз отбрасывать их ладонью. То и дело Амбьястро яростно точил свои инструменты, инструменты уже не скульптора, а ювелира. Наконец маска была закончена, изваянная из белого огня, отполированная взглядом внимательных глаз, пылью толченых ракушек. Ее блеск ослеплял, и когда он надел эту маску -- маску Наны-Дождеокой,-- ему показалось, что вся его преходящая сущность увековечена теперь в капле бессмертной воды. Геологический сплав! Нана-Дождеокая! Покоренное царство! Нана-Дождеокая! Несравненная гладь! Нана-Дождеокая! Дышащая лава! Нана-Дождеокая! Зеркальный лабиринт! Нана-Дождеокая! Предмет культа! Нана-Дождеокая! Вершина сияющих снов! Нана-Дождеокая! Бессмертная маска! Вот она, Нана-Дождеокая! Изваяние, выточенное с усердием для того, чтобы хранить в себе разбуженную вечность!.. Амбьястро медленно возвращался к своей пещере, но ачекли его не забытые творения -- герои, боги, фигурки животных, высеченные из породы мрака,-- он шел за трубкой с говорящим дымом. Он никак не мог найти ее. Следуя за запахом, Амбьястро обнаружил табак. Но трубка... его трубка.., его маленькая сербатана, с которой он охотился, но, правда, не за птицами, а лишь за снами... Амбьястро оставил сверкающую маску на циновке, покрывавшей его ложе из досок орехового дерева, и продолжал поиски. "Наверное, трубку унесли обезьянки, выточенные на ней,--успокаивал он себя.-- Или сама она не захотела оставаться в этом мрачном склепе, среди этих идолов и великанов, которых я оставлю здесь погребенными навеки,-- ведь теперь я нашел материал, достойный моих рук". Вдруг он стал натыкаться на предметы. "Видимо, я совсем отвык двигаться в темноте",-- подумал Амбьястро. Но похоже было, что вещи сами двигались ему навстречу и сталкивались с ним. Скамейки на трех ножках ударяли его по голени. Не оставались на месте и столы, и рабочие верстаки, они набрасывались на него, словно звери. Углы царапались, ящики и ножки столов превратились в разъяренных животных. Циновки с домашней утварью с размаху шлепались ему на спину, словно кто-то толкал их, сбивали с ног: на него обрушивались кувшины, чугунные горшки, котелки, точильные камни, кадила; морские раковины, панцири черепах, барабаны, окарины (музыкальный инструмент древних индейцев, напоминающий свирель. Может быть изготовлен из металла или глины)-- все это он хранил для того, чтобы праздничным грохотом отпугивать тишину; глиняные тазы, ковши, сосуды из тыквы, одержимые необъяснимой яростью, больно колотили его; с потолка же, устланного шкурами диких зверей, свесились длинные плети лиан, удары которых жалили подобно ядовитым змеям. Амбьястро укрылся рядом со своей маской. Он не понимал, что с ним происходит. Он все еще думал, что, отвыкнув от подземного мира, он сам наталкивается на свои инструменты и предметы домашней утвари. Действительно, как только Амбьястро замер, нападение прекратилось, и, воспользовавшись паузой, упрямый Амбьястро снова стал внимательно смотреть по сторонам, как бы спрашивая все эти неодушевленные существа, где же его трубка. Ее нигде не было. Пришлось ему взять горсть табака и, разжевав его, довольствоваться этим. Однако вокруг происходило нечто странное. Пришли в движение ягуар и змея, изображенные на деревянном барабане, звуками которого Амбьястро приветствовал первый сверкающий луч утренней звезды. Теперь, когда успокоились столы, циновки, скамейки, сосуды из тыквы, глиняные кувшины и тазы, задрожали веки каменных гигантов. Стихия набирала силу. Руки идолов стали длиннее рек. Амбьястро поднял свои ладони, угасшие звезды, защищая лицо от ударов одного из этих огромных чудовищ. Задыхаясь, с грудью, разбитой ударом кулака каменного идола, Амбьястро еле держался на ногах; еще один удар раздробил ему челюсть. В зеленоватом сумраке, которому не дано стать ни тьмой, ни светом, двигались в боевом порядке эскадроны стрелков, созданных его руками, порожденных его воображением, его волшебством. И вот, сначала с флангов, потом из центра, без единого звука, стрелки прицелились в Амбьястро и выпустили отравленные стрелы. Тут же другая группа воинов -- им порожденных, высеченных им из камня,-- сомкнулась, развернулась цепью, подняла копья и, окружив его, пригвоздила остриями наконечников к деревянным доскам кровати, на которой Амбьястро лежал распростертый рядом со своей прекрасной маской. И вдруг он решился и надел ее. Нужно спастись. Исчезнуть. Разорвать этот круг. Это огромное, пустое око смерти. Смерти, у которой нет двух глазниц, как у черепа, а лишь бездонное черное отверстие вместо лица. Ничто. Ноль. Он вырвался из круга, уничтожил абстрактную цифру -- обретя единство, он стал всесилен -- и бросился к выходу из пещеры, охраняемому идолами, изваянными им же из породы мрака. ...Божество с козлиными ушами, колючей шерстью и грудью, подобной плодам. Амбьястро притронулся к его груди, и его пропустили. ...Идол, воплощающий бесовскую сущность,-- выхолощенный, овдовевший и вполне почтенный. Амбьястро вежливо поздоровался с ним, и тот разрешил ему пройти... Бесстыдная Марибаль. прядущая нить бесплодной слюны. Он дал ей свою, чтобы оплодотворить, и она пропустила его... Божество с пальцами из лунной субстанции. В ужасе Амбьястро поцеловал его, дотронувшись кончиком языка до его неба, и ему было разрешено пройти... Черный сенсонтль. потерявший способность к размножению. Амбьястро дунул на его пупок, чтобы оживить его семя.-- и гот пропустил его... Кромешная тьма. Во мраке каждая травинка вспыхивала мерцающим отблеском хрустальной маски, что была на лице Амбьястро. Идолы выпустили его из пещеры, но он был уже мертв -- и желтые цветы сплетались вокруг него... И говорили жрецы мрака: -- Тот, кто своими руками творит существа, до тех пор неведомые, должен помнить, что порожденные им создания рано или поздно оживают и объединяются, чтобы умертвить его, а сами остаются жить. ...И вот по городу каменных всадников движется погребальная процессия с телом Амбьястро. И непонятно, смеется или плачет хрустальная маска, скрывающая его лицо. Огромные каменные идолы, боги, герои, сотворенные его руками -- недосягаемые, скорбные, высокомерные,-- несут его на благоухающем помосте орехового дерева, а за ними следует множество фигур из глины -и полнится все плачем Наны-Дождеокой. Легенда о мертвом колоколе XVII век клонился к закату, когда среди прочего испанского люда, попавшего в Колумбову Индию проторенным морским путем -- Севилья... Сан-Лукар... Регла -- обитель святой девы... Наветренные острова...-- оказались один, два, три, четыре, пять, шесть, семь астурийцев. Было их семеро, гласит народная молва, а может, трое, если верить летописным хроникам, которые к тому добавляют: мастера из Овьедо, познавшие темные свойства металлов, выписали в соборах, монастырях, часовнях, общинах, и не чернилами, но звонким бронзовым литьем, историю колоколов вечно нового города, коего основатели -- гидальго и капитаны,-- гонимые землетрясениями, уводили город все дальше: дом за домом, церковь за церковью, дворец за дворцом,-- разрушенное в одной долине вырастало в другой, и казалось, процессия жилищ, храмов и господских особняков шествовала из долины в долину. Липкие от морской соли свитки, пробитые простыми и двойными печатями, развернули астурийские мастера перед церковными и гражданскими отцами города; бумаги, отмеченные следами дальнего пути, свидетельствовали о большом искусстве сих работников в колокольном деле. Также предъявили они рекомендательные письма от алькальдов и хоральных каноников из Овьедо и грамоту на тончайшем пергаменте, где значилась свежая еще, в промокательном песке утопленная подпись дона Санчо Альвареса Астурийского, графа Навы и Нороньи, и его собственной рукою удостоверялось: "Лучших из лучших самолично выбрал, а на прощанье объятия и сундуки мои кованые пред ними раскрыл". В то утро -- утро богатого плодами июня -- обитель святой Клары полнилась шепотами, суетой, движением, ожиданием, вздохами, волнением, словно бормотавший за окнами мелкий дождь проник под своды монастырских галерей. Облаченные в крахмал чепцов, воротников, нагрудников и манжет, монахини и послушницы в один голос говорили о том, какие сокровища принесут им родные для колокола, заказанного мастерам из Овьедо, дабы звучал он благостно и звонко во славу обители лазоревых Кларисе, храма святой Клары, что был почти возведен стараниями зодчих. Перекрытия и капители из пористого необсохшего камня выкроены чудо-ножницами, будто живая песня; резной потолок из благоуханного дерева -- божественный корабль, парящий в свете высоченных окон; исполненный дерзновения купол; чувственные и ускользающие от глаза кабалистические узоры фасада; четыре арки, опущенные дивной смелостью зодчего на одну-единственную колонну. Храм святой Клары был почти возведен... и в то июньское утро -- что за диковинное зрелище! -- меж низкорослых каменщиков-индейцев в одеждах из воздуха -- редкие лоскутья прикрывали их смуглые тела, казалось более созданные летать над опорами и помостами, нежели ступать по земле,-- высились великаны-астурийцы с раскрасневшимися лицами и ручищами молотобойцев, подрядившиеся отлить для Кларисе колокол. Последний колокол. Колокол для этих монахинь будет последним, который они отольют в здешних местах, прежде чем возвернутся в Овьедо, а может, в Новую Испанию. Так говорили они. Звезды и свечи проливали ночные слезы, а мастера меж собой говорили, что взялись за дело с большой неохотой и то лишь по настоянию святых сестер, давших обещание наречь колокол, как повелось исстари, женским именем: Кларой -- коли запоет золотым благовестом, Клариссой -- ежели зальется серебряными бубенцами или Клароной -- если загудит бронзой. На три лагеря разделился город. Жителей призывали жертвовать в дар колоколу золото, серебро и прочие металлы. Одни -- выходцы из знатных семейств, люди состоятельные и родовитые -- собирали золотые вещи, украшения, монеты, медальоны и даже золотой песок -- индейцы продавали его в трубочках из птичьих перьев, а богачи прятали в кошельки и мешочки,-- пусть колокол обретет златозвонкий говор и назовется Кларой. Другие, многочисленные и неугомонные, расхаживали по улицам и площадям с музыкой и шутовством, уговаривая пожаловать для их Клариссы все, что содержит хоть каплю серебра, тогда как третьи, новообращенные и метисы, смиренно довольствовались тем, что перепадало им от добрых людей,-- ведь любое железо отзовется звоном бронзы и гулом наковальни в их колоколе по имени Кларона. В то июньское утро у Кларисе не смолкали разговоры. Шепоты, вздохи, умиленье, суета, секреты, восхищенье. Некая послушница собиралась пожертвовать для колокола свадебные кольца своих покойных деда и бабки. Обручальные кольца! Украшения любви! Драгоценные перстеньки в два зернышка весом! -- растерянной скороговоркой повторяли кругом, и никто в этот миг не слушал монахиню, которая описывала браслет белого золота, обещанный ее родными. Увитый золотыми филигранными арабесками, он во времена римских Цезарей принадлежал одной безумной вакханке. Безумной вакханке? -- переспрашивали святые сестры, а самая красивая --дыхание прервалось, глаза полузакрыты, ресницы задрожали -- осеняла себя крестным знамением, и рука ее будто нащупывала на лбу диадему с чела обнаженной богини, на груди -- круг из мягкого золота с лазуритовым египетским скарабеем, на плечах -- струящиеся россыпи мавританских подвесок колец. Фамильные драгоценности! Золото влюбленных! -- восклицала самая пылкая из Кларисе и после краткого молчания спешила объяснить, какая это неизбывная жертва -- отдать такие сокровища. Не говоря уже о том, сколько все это стоит и как искусно исполнено -- а тут было немало лучших творений старых мастеров,-- дары эти хранят тепло человеческих сердец и душевных переживаний. Любимые вещи бесценны, и оттого пожертвовать дорогие нам сокровища на колокол -- коему всенепременно именоваться Кларой -- будет истинно богоприятным делом. Фамильные драгоценности! Украшения любви! Золото влюбленных! Средневековые ковчежцы, брачные пояса, кресты с замысловатой сканью, броши-цветы, ладанки, рубленые монеты, эфесы шпаг, бусы, четки, золоченые корпуса часов без механизмов! Молчала лишь одна монахиня из новообращенных. Сестрой Кларинерой Индейской звали ее за отливавшую голубизной смуглую кожу, длинные черные волосы -- спящие шелковые нити -- и золотые огоньки желтых глаз. Не было у нее богатой родни, никто не приносил ей дорогих подарков, и потому она лишь смиренно внимала разговорам святых сестер, которые собирались найти и для нее какую-нибудь вещицу, ведь не идти же бедняжке к колоколу с пустыми руками, надобно и ей бросить в тигель хоть медальон, хоть цепочку, хоть булавку... разве только, предлагала славопоклонница-португалка, что была прозвана Темночью за ее темное, как ночь, происхождение: не из евреев ли... разве только, предлагала она, потирая веки, и монахини повторяли за ней этот жест... разве только, и остальное произносилось сквозь плотно сжатые зубы... разве только сестра Кларинера Индейская согласится принести в дар свои глаза и бросит их в огненный благословенный сосуд, что потчуют всевозможным металлом асту-рийские великаны. Живыми факелами вспыхивали очи сестры Кларинеры Индейской -- их красота затмевала все подношения монахинь,-- но она держалась так, будто не о ней толкуют святые сестры, не молвила ни единого слова против искушения отнести к раскаленной печи свои золотые крупинки, упрятанные под веки. А лазоревые клариссы то ходили за нею следом, то окружали толпою, искали ее повсюду и терли глаза свои, терли. И если наяву удавалось ей выстоять пред ужасными намеками Темночи, славопоклонницы, непрестанно твердившей о прославленных мужах и достославных деяниях, если наяву могла она спасти глаза свои, то во сне... о, сон! кому дано повелевать в царстве спящих?! кому под силу помешать в сны погруженным?! ...с легкостью вольной птицы, рыбы, призраков, телом оставаясь в постели, но душой паря невесомо, проникает она сквозь толстые каменные стены, подходит к печам -- никто помешать ей не может, даже мастера-великаны, похожие на святого Христофора,-- и бросает в тигель глаз своих сердцевину, золоченые пузырьки в кипящей лаве, а с нею и бело-голубой свинец роговой оболочки, что превращается в волшебное золото. Какой ужасный кошмар -- променять свои глаза на мерцающие звездочки слез. И взирать сквозь влажную пелену на монахинь, скорбящих о ее жертве, на отцов-проповедников в лазоревых стихарях, что сменяют один другого на амвоне и возносят хвалу торжествующей Церкви и новой святой великомученице. Перезвон колоколов, и среди них ее колокол -- ее глаза. Святая Клара Индейская, звоном видящая дева-колокол, славят ее на небесах, молись о нас! Тонкие шелка, серафимы, алая заря, лилии... Святая Кларинера, дева пречистая, страдалица великая, славят ее на земле, молись о нас! Но выколотые глаза, пропоротый язык -- разве это не жертвенные приношения ее древнего племени? По щекам ее струится кровь, что тяжелее, обильнее, безудержнее всех выплаканных слез. Облака -- жрецы храма солнца -- заволакивают небесный свод, разверзшийся, дабы узрела она сонм ангелов Господних. Астурийцы в облике святого Христофора перебираются через реку смерти. Странное дело -- идут они как повешенные. Идут по воздуху, перебирая ногами в пустоте. Бесчувственное небо. Высокие облака. Одно выше другого. Самоуправец, лихоимец, калека, кричала во снах ее Темночь, всякий, кто так или иначе отрекается от света благодати, всякий, кого попусту носила материнская утроба, никчемная утроба никчемной матери, назовет тебя безумной прислужницей демона за то, что отдала ты бесценные золотинки глаз своих, но какое тебе дело до неправедной злобы, если благодаря твоей жертве наш колокол теперь нарекут не просто Кларой, а Кларой Индейской, ведь перед златом твоих очей меркнет все золото, принесенное богомольцами из Золотой Кастилии (старинное испанское название Перу.). По изгибу твоего носа (сон не кончался, и снилось ей, что переносицу ее гладит пальцами Темночь) узнаются черты твоих смуглых неторопливых предков со всем, что приняли и отдали они в жертву, и твоих предков-испанцев, отважных и тоже обагренных кровью. В тебе сошлись два истока. Кровь двух народов! Слепота двух народов! Плач двух народов! Странным казалось ей пробуждение -- воздух вокруг, ее дыхание, сама она, ставшая зеркалом, чья водная гладь отражала ту, другую, что лежала поутру в постели, словно не видела сна, не засыпала вчера вечером... Странным казался первый свет, пробивавшийся скво