кровь окрыленного льва, первого из Надиров, который врывался в храмы и сокрушал алтари, где хранилось святое причастие, пока некий златокузнец, осененный свыше, не украсил дарохранительницы львиною гривой, перехитрив кощунственного царя кошачьих, после чего лев ревностно охранял святыню. Историю эту, несомненно, знал дон Антельмо, нарекая последнего из Надиров именем Хранителя. Сейчас молодой лев, чья жилистая кожа густо поросла темнозолотою шерстью, ходил по клетке, томясь и терзаясь от пронзительных, жалобных криков Аны Табарини. Иногда, остановившись, он отрешенно глядел в бесконечность. Никто не спал. Укротитель вернулся из закутка, где держал грим и костюмы; волосы у него были желто-зеленые, как вермут, высокую тулью украшало павлинье перо, сверкали золотом пуговицы куртки, сапоги блестели еще больше от ночной влаги, на конце хлыста красовался пучок тубероз. -- Ана Табарини...-- сказал он. поднимая голову и глядя туда, где гибкая гимнастка билась в сети, словно птица в силках.-- Ана Табарини...-- Он прервал свою речь, заметив, что жертва намерена в него плюнуть, опустился на колени и зашептал, протягивая вверх украшенный цветами хлыст.-- Прости меня, погляди, вот я стою перед тобой, я преклонил колени и сделаю все, что ты прикажешь, если ты спрыгнешь в мои объятия! Ана Табарини трепетала, как птичка. Она попыталась схватить и вырвать хлыст, но в руке у нее остались только цветы. Благоухание земных соков растревожило ее, и она еще громче, еще горше закричала: -- Надир!.. Надир!.. Вдалеке, сквозь дрожащую синюю мглу, живым желтоватым серебром блеснули львиные зубы, ней показалось, что, увидев ее, лев кинется на зов, освободит из сетки, которой при помощи мух рыбаки изловили их с негром, висевшим теперь пониже, у самого входа. -- Надир!.. Надир!.. Как бела грудь Аны Табарини рядом с цветами тубероз! От гимнастки пахло мокрой солью. Пот и слезы катились по ее лицу. -- Надир, от горя из меня выйдет вся соль крещения! Снизу раздался голос Писписа: -- Негья закьил глаза, не глядит, не плачет, только он не спит!.. Не спит негья! Укротитель стоял на коленях под сетью, в которой висела Ана. Из накладного карманчика, у сердца, торчала сигара. -- Негья попьесит... дай покуйить...-- И негр так любовно взглянул на карман, что Укротитель поднял было руку, чтобы дать ему сигару (все же милосердие велит не лишать узников курева), но только пальцы его коснулись тугой трубочки из листьев, он услыхал, что негр тихонько хихикает, и, одумавшись, легонько хлестнул его по боку. -- Мерзавец ты, мерзавец! Теперь мое дело -- табак. Разве Ана поверит мне? Ведь ты не поверил, что я прижимаю руку к сердцу, а не к табачку!.. И он хлестнул негра по носу, прямо между глаз, окруженных ячейками сети, словно оправой очков. -- Негью не бей! Дай сигаю, негья повейит, что сейце... -- Говоря строго...-- начал Укротитель, не поднимаясь с колен, но Писпис его перебил: -- Не надо стьего! Надо хоешо, пусти негью! Острой струею воды, колючей проволокой ожгли черную щеку Удары бича. Лев, золотая тень, метался за решеткой, туда-сюда, туда-сюда. Крики едва срывались с пересохших губ Аны Табарини: -- На-лир!.. На-дир!.. -- Так тебя пеетак!-- взвыл Писпис, тщетно пытаясь коснуться щеки, на которой от огненных ударов вспухали шишечки боли. Наконец ему удалось высвободить руки из сети, не дававшей двинуться, и он заорал: -- Тьенешь -- убью! И заплакал. Негры легко смеются и легко плачут, легче некуда. -- Погоди, вылезу-- кости живой не оставлю! Укротитель стоял на одном колене перед сетью, в которой, едва дыша, теряя сознание и нелепой позе, висела донья Ана. Он понимал, что смешон, и вскочил бы, точно пружина подбросила, если бы вовремя не вспомнил: тогда он утратит надежду на ответную любовь. Гордо выпрямиться, подняться -- и остаться навек одному... Нет, нет и нет! Лучше смиренно преклонять колено, опустив светловолосую голову,-- немного поодаль, чтобы плевок не долетел... Да что там, пускай плюет, зато унижение сродни упованию. -- Почему я не сказал твоему отцу? Почему не поговорил с ним о моей любви? Потому что он был злой, каких мало. Глазами бы сожрал, в лицо бы плюнул... -- Вот и говоил бы, и говоил бы, он тебя сожьял и не выплюнул!-- хлестал его негр бичами слов, зная, что скоро освободится, ибо под острыми зубами -- понемногу, постепенно -- стали рваться решетки сетчатой тюрьмы. Теперь он старался не рухнуть вниз, и горечь неволи сменилась заботой о том, чтобы крепко держать обрывки нитей. -- На-а-а-а!.. На-а-а-а!.. Немного подальше беспокойно и шумно метался по клетке лев, слыша приглушенный крик Аны Табарини и сокрушаясь, что оба они в неволе. От предков он унаследовал лишь гриву, подобную той, что когда-то украшала дарохранительницу. -- О, дивная сирена, снизойди к моим страданиям!-- молил Укротитель.--Тогда Надир ляжет к твоим ногам и, верхом на льве, ты объявишь о нашей свадьбе! Ана Табарини открыла глаза, шире, еще шире, чтобы получше разглядеть Укротителя, коленопреклоненного, как на картине, поправила волосы (легко ли двигать рукой, когда ты висишь в сети?) и закричала: -- Ты сказал "свадьба"? Словно марионетка, Укротитель взвился в воздух, чтобы расцеловать ее руки и щеки,--хотя на самом деле скромный, робкий, испуганный рыцарь облобызал лишь узилище любви, припорошенное рыбьей чешуею,-- а потом, пролетев над ареной, опустился у клетки Хранителя. -- Надир, мое второе "я", брат мой лев, золотой двойник мой, пади к ногам прекрасной Укротительницы и вылижи их! А ты. негритяга. бери сигару, забудь, что я тебя бил! Писпис выскочил из сети, не дожидаясь освобождения, ибо уже перегрыз все ячейки, потом взял сигару и задымил, как паровоз, с трудом защищая свою добычу от обезьяны, тоже падкой до курева, и объясняя ей, что печаль сменилась счастьем. -- Ты не говойи, бизяна,-- увещевал он, расправляя онемевшие руки-ноги,-- ты не говоии, что негьи куят только на пьяздник! XVII Тощие рыбаки, похожие на корни мангров, в лохмотьях и в желтоватых пальмовых шляпах, чинили сети, которыми они изловили гимнастку и негра, чтобы отомстить за Сурило. Работали молча. Только двигали руками. Приникнув лицом к сетям, они то и дело приоткрывали сжатые губы и схватывали зубами ускользнувшую было нить, тогда как пальцы их завязывали узел. Не только руки, но и лица мелькали в расстеленной паутине со свинцовыми грузиками по углам. В этот ранний час рыбакам вторили и перестук капель, срывающихся в пруд с тростника, и всплески нырявших уток -- вторили, как бы отражаясь в еще не досмотренных снах. Большой дом отбрасывал в просторный патио тень, похожую на петуха, и рыбаки представляли себе для потехи, какой запоет, а там начнет перекликаться с другими петухами, стряхнув со стен синеватый сумрак, словно взмахнув ночными крыльями, и гордо подняв голову, украшенную алым гребнем башенки, чьи черепицы засверкали в первых же утренних лучах. Вдобавок петух направился к курице, то бишь к шатру, который циркачи, готовясь уезжать, сняли с подпор и сложили. Огромная птица распласталась на земле и ждала, что черный петух прыгнет на нее. Мендиверсуа, самый старый рыбак, отряхнул руки: когда починишь сеть, чешутся пальцы, словно к ним что-то пристало. Работу он кончил. Откинув назад шляпу, он подставил ветру горячий лоб и кончиком языка лизнул кровоточащую ранку на большом пальце, у самого ногтя. "Ох, хорошо, что уберутся эти сахарные!" -- подумал он, увидев, что шатер лежит на земле и его вот-вот свернут, а потом погрузят на повозку. Мендиверсуа считал циркачей не людьми из плоти и крови, а разноцветными сахарными куклами, которых легко растворить в воде обыденной жизни и с удовольствием выпить. К. нему подошли другие рыбаки: -- Пора скатывать. Мендиверсуа! -А то!.. Однако в огромной паутине, расстеленной на плитах патио, починенной, готовой к ловле, оказалась нежданная добыча,-- не черный петух и не шатер. Мсндиверсуа неспешно повернул голову (ветер стал сильнее, дул в уши), а потом и все туловище, словно тяжелую лодку. Левая его рука свисала вниз, как бы помня, что рукав рубахи разорван, совсем разлезся; правой он подбоченился. Рыбаки, начавшие было скатывать сети, точно окаменели. Перед ними стояли Укротитель в шляпе с посеребренной тульей на волосах такого цвета, как вермут, в оливковом сюртуке с золочеными пуговицами, в сверкающих сапогах и с туберозой на конце хлыста; Писпис, курящий сигару, в черно-белом клетчатом пиджаке с коротковатыми рукавами, целлулоидном воротничке и с бантом на шее, как у кошки; Ана Табарини в трико, плотно облегающем маленькую грудь, тонкую талию, длинные ноги и поджарый зад, и за нею Надир Хранитель с развевающейся гривой, важный, довольный, совсем счастливый, этому теперь ничто не мешало, разве что он сам. Рыбаки застыли на месте, а по разостланным сетям, мимо недвижного Мендиверсуа, уже катилась Ана, богиня на земном шаре, не попадая в плен ячеек, как не попадут к ним в плен свет, вода и воздух. Укротитель указывал ей путь хлыстом, звонко целуя туберозу, гимнастка покорно катила шар, а по бокам шествовали неф, наслаждавшийся сигарой, и целомудренный Надир. Черный петух, постепенно уменьшаясь, оставил наконец в покое белую курицу -- шатер. Из окон повысовывались чернокосые слуги, свиристя, словно птицы в клетках. Бородатая Женщина, притаившись за шторой в спальне, где почивал Владетель, предложила его разбудить: -- Надо, чтобы мальчик открыл глазки... Нельзя так, глазки ему откройте!.. Ана Табарини двигалась все дальше, катилась на земном шаре, гнала его ступнями по залитому солнцем патио, между стайкой рыбаков, цирковым трио (Неф, Надир, Укротитель) и чернокосыми слугами, спускавшимися по ступеням с птичьими клетками, лейками, стеблями тростника. Циркачи уходили, исчезали у Нищенской лужи вместе с фургонами и битюгами. В фургонах ехали клетки с тиграми, шатер, цирковая утварь, старики, женщины, дети. Едва виднеясь сквозь пыль, Сурило раскручивал пращу над головой, метя в колеса, все глубже увязавшие в заросшей тростником топи. На белой простыне, на благоуханной перине, под вышитым пододеяльником спал бледный, хмурый Владетель, и черная его одежда едва-едва проступала сквозь снежное полотно. Даже спать его укладывали в черном. В глубине дома, за гардинами, появился Человек-Челюсть с Бородатой Женщиной. Он заскрипел зубами, пугая ошарашенных слуг, и жестом велел им уйти, ибо сам он тоже уходит. Показал рукою на дверь и вышел вслед за ними поискать клоуна. Судя по храпу, клоун был в столовой, спал, прижав к скатерти щеку. Человек-Челюсть взял его за шкирку и понес по лестнице. Бородатая шла за ними, причитая: -- Ай, Челюсть ты, Челюсть, вылитый Злой Разбойник! Человек-Челюсть взглянул на нее своими звериными глазами. Сравнить его с самим Отцом! Нет, что за льстивое создание! Он даже не улыбнулся. Великие мира сего бесстрастны, словно мрамор. XVIII Земнои шар, на котором катилась крылоногая донья Ана, приминал красноватый песок у небольшого озерца. По воле ласкового бриза волосы ее порхали над раковинами, нет -- над листочками ушек, над плечами и спиной. Надир Хранитель сунул голову в кусты, чтобы увенчать гриву цветами. Лапой он отмахивался от бабочек. Не глядя больше на зрелище, которое могло показаться последним представлением под открытым небом, Мендиверсуа и его люди сели в плоскодонки, чтобы плыть по обмелевшему озеру. -- Встали ни свет ни заря, куклы чертовы!-- сказал Мендиверсуа.-- Утро из-за них потеряем, это уж точно! По воде зашлепали весла, большие, как лопата булочника. Большими они только казались, на самом же деле были маленькими, но, отражаясь в воде, удваивались, и грести становилось легче. Рыбаки отплыли от берега. Ветер помогал им. Однако земля была еще близко, благоуханная свежесть деревьев еще достигала их, когда счастливая донья Ана подкатила, едва касаясь ступня ми, голубой, в золотистых звездах шар. С нею, мелькая в пенящейся воде, по берегу двигались лев, Писпис, Укротитель и Владетель сокровищ. -- Я на свадьбу не опоздал?-- виновато спросил Владетель. Ана Табарини. которой китайцы подарили фату, сотканную одной-единственной гусеницей, изящно спрыгнула на землю, не вперед, а назад, чтобы шар покатился к лодкам. Подумав, что шар она просто упустила, Мендиверсуа направил лодку туда, где колыхалась звездчатая сфера, наполовину погруженная и воду. Он хотел вернуть ее циркачам и попросить, чтобы они шли своей дорогой, но шар не давался, словно и сейчас Ана катила его ступнями. Ветер относил его в сторону; когда же рыбак к нему подплывал, он игриво подныривал под лодку и спокойно двигался дальше. Жаркое солнце и нелепое дело вконец измотали рыбака. К нему подплыли другие лодки. Утлые плоскодонки ловили земной шар. Кто одарил его таким насмешливым упорством? Наконец Мендиверсуа сдался и повернул к берегу, где поджидали циркачи и Владетель сокровищ. Бороду старика разметал ветер, омочила пресная вода, от него пахло петрушкой, от него всегда ею пахло, когда он потел. На обнаженных натруженных руках (рубаху он снял) играли мышцы титана. Не успел Мендиверсуа привязать лодку, как Ана прыгнула в нее и погналась за шаром. Только, в отличие от рыбака, она не пыталась подплыть и схватить его руками. Она ловила сетью круглое, безглазое, голубое чудище со звездами вместо плавников. Когда Ана вернулась на берег, уже смеркалось. Небесные львы, золотые вечерние тучки, сгрудились безмолвной семьею над земным родичем. Светотень во всей своей красе стремилась застыть изваянием Укротителя. Сверкая глазами из-под ватных бровей, улыбаясь из-под белых зарослей усов, Мендиверсуа считал деньги, полученные вперед за рыбу. -- Мендиверсуа! Старый рыбак поднял голову, поникшую под тяжестью уступок, и посмотрел на циркачку, которую охотно толкнул бы веслом на кладбище без крестов, скрытое под водою, на подводное кладбище, где скелеты утопших движутся словно живые: раздвигают хрупкие челюсти, выбрасывают и убирают руки, переплывая с места на место, чешут ногу об ногу, когда уж слишком досаждают пузыри, приседают на корточки, чтобы справить нужду, хотя нужды и нет, прикрывают лицо, словно им что-то грозит, хлопают в ладоши, качают головой, обнимаются при встрече, дерутся, целуются, а на месте сердца у них, между ребрами, играют, словно в клетке, рыбы и отблески света. Мендиверсуа подавил естественный гнев здравого человека, которому жаль потерять целый день, то есть попросту деньги. К нему приближался Надир Хранитель. Если бы не предатательство Злого Разбойника, лев прибил бы его единым махом, а так он стал играть с ним, резво и беззлобно, дыша в лицо, в бороду, словно раскаленные мехи. Ласков он был на диво, но все же повалил рыбака, тот обещал поклониться Разбойнику и выделить ему денег. "Пускай катает, только бы не слопал... Пускай катает, только бы не слопал..."-- цедил он сквозь зубы, страшась, что зверь услышит и уже не на шутку разозлится. Когда старик оправился от страха. Ана помогла ему встать. Вокруг сгрудились клоун Хунн. человек-челюсть. Бородатая Женшина, китаец Рафаэль, шутница обезьяна, Писпис, наездники, акробаты, Пожиратель Огня и Владетель сокровищ. Ана сказала: -- Ты самый старый рыбак в округе, благослови же пашу любовь, наш союз. Перед голубым земным шаром, усеянным бумажными звездами, мы клянемся любить друг друга до самой смерти. Вечно любить мы не клянемся, вечности нет, но все грядущие дни,-- а их, наверное, будет много и таких же счастливых,-- мы будем друг друга любить, как любим сегодня. -- Мендиверсуа, благослови нас!..-- воззвал Укротитель, становясь рядом с Аной. -- Ну, если так, не жалко и день потерять,-- промолвил Мендиверсуа.-- Перед Господом плоти нашей, освятившим лучшее благо -- безвозвратную смерть, нарекаю вас мужем и женою. Жаль, свидетелей нет... -- А Владетель сокровищ?..-- сказала Ана. -- А лев?..-- сказал Укротитель. -- А клоун?..-- сказала Ана. -- А Челюсть?-- сказал Укротитель. Вечером, после свадьбы, свита фургонов двинулась дальше. Из какой пращи вырывались падающие звезды? Сурило спал свернувшись, бесформенный, словно куча тряпья, только могучие мышцы рук вздулись, как гнезда. Ни головы не видно, ни даже лица, одни заросли волос. Приютился он на галерейке. Чтобы ответить, Мендиверсуа выпутывал руки из сети. Он не умел говорить, если заняты руки. Вот если свободны -- дело другое: говорить-- все равно что плыть, без рук не обойтись. Одной рукой махнешь, другой... Юный Владетель помогал ему, чинил что полегче. Но приходилось с ним разговаривать, так что проку было немного, только время теряешь. Мальчик попросту крал время, все дети его крадут. Тем они и живы, что берут у других нынешнее мгновение, но оно ведь -- время, оно проходит, а им и дела нет, им только лучше. И у людей крадут, и у вещей. Иначе они бы не росли, остались бы детьми навечно. День уворуют, другой, третий -- глянь, и выросли! -- Милый ты мой...-- Весь в паутине дыма, Мендиверсуа оторвался от собственных размышлений, чтобы хоть как-то ответить мальчику.-- Милый ты мой. ничего я не знаю, а и знал бы, не мог бы сказать. Это же все нам кажется, думается, представляется... -- Ну вот. мы и предположим...-- виновато сказал Владетель. Пальцы его запутались в порванных тройных нитях, взгляд -- в нитях дыма, сплетающихся в сеть, которой бес ловит мысли. -- Как ты сказал? Предположим?..--смакуя трудное слово, переспросил рыбак. Между бородой и паутиной дыма беззвучно размыкались и смыкались толстые губы, пока он отмеривал ответ сантиметром табачной желтой слюны, стекающей в горло. Проглотив ее, он сказал: -- Предположим... Нет, милый ты мой. куда там!.. Это что же, значит, положим перед собой? А про себя подумал: "И чего ему надо, чего он спрашивает? Вот чего: хочет мои мысли выведать". -- Да, дон сеньорите,-- проговорил он чуть погодя,-- в этом загвоздка. Что ни возьми, а загвоздка в этом. Смотришь, каков человек, а ведь ничего и нет, только пыжится он и важничает, как и его отцы. Вот уж что верно, то верно: одно дело нрав, другое -- важность. Старик помолчал еще немного, снова принялся чинить сети и легко, весело добавил: -- А вот что хорошо, так это мы с тобой -- морской волчище да мальчишка, и он все спрашивает, все допытывается, откуда пошло то, что творилось в этом доме. Владетель сокровищ подошел ближе -- никак не завязывался узел сети, свисающей с его пальцев,-- а на самом деле просто хотел удостовериться, жив ли блаженный, бородатый, бровастый старик, измазанный жидкой грязью. Все, что тот отвечал на его живые вопросы, было таким мертвенным, далеким, расплывчатым. -- Сюда, милый ты мой. привозили большие богатства на крепких мулах, на индейских спинах или в повозках, запряженных, бывало, семью парами волов. Хорошее было время. А у берега, на островках, жгли слетавшийся старый тростник, вроде маяка получалось. Рыбак обнажил волосатую грудь, расстегнув рубаху цвета грязной соли, но не вздохнул, и сердце у него не заболело, только забилось в паутине ребер, а глаза заморгали от грустных мыслей. -- Ты себе представь, как горело! И красиво, и запах хороший, нос прочищает. Тяни его да тяни, будто табачный дым. Потому и надо курить сызмальства -- лучше уж дым, чем сопли. -- Где ж они были, эти сокрытые места?-- спросил Владетель, глядя из-под ладони, словно высматривал и подстерегал врага. Потом он выбросил руку вперед, будто сделал выпад, и, наконец, втянул голову в плечи -- ускользнул, спрятался. -- В море, милый ты мой, в синем море...-- И старик прибавил, припомнив гримасы и жесты Владетеля:-- Да ты сам лучше знаешь... -- Жгли на островах тростник...-- проговорил Владетель глухим, как бы пористым голосом, и в ветхой памяти рыбака зашевелились воспоминания. -- Да, осветят у берега бриг, а кажется, что маяк. Вот и плывут другие суда прямо на скалы, твердые, будто нога в мозолях. Потому и говорится: "Островок -- что мозоль". Выплывет судно из тьмы или из синего тумана, поверит, что свет от маяка, разобьется об скалы и утонет, а Владетели того и ждут. Притаятся, подстерегут и давай таскать с брига, пока совсем не утоп, то. что везли потом сюда,-- золото, табак, ром, оружие и сокровища. И все у них шло хорошо, но тут в ловушку, черт его дери, угодило пиратское судно. Дошло до резни, Владетели разъярились, что твой ураган. Бились ночь, бились день -- темно было, туманы, словно дня и нет. Владетели не сдавались, и тогда их позвал на совет капитан того брига, который разбился оскалы, но еще плавал, не тонул,-- какая-то неведомая сила не пускала его на дно. Хозяева были не пираты, то бишь пираты, да самый главный был у них Великий Бес. Владетели сокровищ в черной одежде взошли на лодку, подплыла она к тонущему судну, поднялись они на борт, вернее сказать -- на нос, по трапу, который держали бесы с мушкетами и при шпагах. Черная одежда порвалась в битве, с нее лилась вода, из сонных глаз -- слезы, морская соль придавала сил, но как бы покрывала чешуей. "Я --Великий Бес",--сказал капитан. "Ну и что?"--спросили Владетели. "Можем заключить договор...-- отвечал Лукавый,-- вы губите много душ. это мне на руку".--"А пиратов вам мало?"--"Что мне души поганых псов, они и так мои! Вот у вас -- всем жатвам жатва! Вельможи, священники, монахи, епископы, дамы, девицы,-- словом, все, кто идет ко дну, когда ваши огни, словно благой маяк, приманивают их к самому лучшему и пустынному берегу, какой я только видел".--"Такой у нас промысел,-- гордо сказал один из Владетелей.-- Если же вам от этого польза, зачем еще, Богу в рай, подписывать договор?" Великий Бес, одетый пиратом, так и подпрыгнул -- не может он слышать имени Божьего, даже если кто кощунствует. "Чтож, пойдем ко дну!" -- взвыл он. "Пойдем ко дну!" -- откликнулись Владетели,-- и говорят, пред-полагают,-- Мендиверсуа перевел дух,-- что так они и сгинули на дне. Рыбачьи псы, пропахшие костром и сыростью, ловили мух, которые слетелись на запах уснувшей в сетях, пригретой солнцем рыбы и едва не задевали ушастые собачьи головы, худые хребты, отвислые животы. Мухи жалили налету, и собаки резко вскидывали острые мордочки, высовывали язык, жадно втягивали их, вдыхали. Когда же мухи уже были и вокруг и в глотке, они ощетинивались, отряхивались, прыгали, скакали, пока не проглотят муху, словно жужжащую в ушах, тогда как на самом деле у них просто першило в горле,-- слишком уж быстро они глотали добычу. -- Милый ты мой. закрой-ка рот, муха залетит! Совет опоздал. Владетель собрался стиснуть зубы, сжать губы, но муха уже была у него во рту, и он, как ни тщился, не мог не выплюнуть. Она ползала по языку, если он его вытягивал, пряталась под языком, если он его поджимал, летать не могла, но и выплюнуть себя не давала, прилипая к мокрым деснам, к небу, к зубам. Владетель корчил дикие рожи, стонал, пускал слюну. Сунул руку в рот. сколько мог, стал задыхаться, его чуть не вырвало. Тут она? Вроде бы нет. Улетела? Выплюнул? Спасибо, что совсем не сжевал. Он поскорее вынул платок, вытер зубы, язык, даже язычок в самой глотке. -- Вышел кто-нибудь из моря?-- решился спросить он, хотя голос у него сел после борьбы с мухой, а роли теперь переменились, рыбак явственно склонялся к предположениям. -- Все вышли,-- отвечал старикрезко, будто бичом щелкнул,-- только каждый по воле Великого Беса превратился в главаря пиратов. Корсары, флибустьеры, целое племя Владетелей плавает по морям, одни потомки Коршуна в доме, чтобы ждать своих родичей, потому как вернутся все до единого. Исчезли, а вернуться могут хоть сейчас. Каждую ночь их ждут, каждый день. Значит, милый ты мой, ты -- не только Владетель сокровищ, худой-худющий. ты еще и Коршуненок. волосы у тебя -- что перья, черные с желтизной, и сам ты наподобие деда... да нет, какого деда, прапрадеда!.. -- А я предполагал, то есть -- думал, что он мне прадед... -- Думаешь-гадаешь, да и прогадаешь... XX Говорили они, говорили и пришли на галерейку. Мендиверсуа не знал, что ведет беседу с тем, кто считает себя хозяином убогого настила, едва прикрытого наспех худою кровлей, и объяснил, что только это осталось от строения, где Владетели сокровищ держали священный порох, а порох тот взорвался, в него попала молния. -- Потом, через много лет.-- прибавил старик.-- когда и про взрыв и про пожар забыли, двадцать девятого февраля, вдень Злого Разбойника, покровителя високосных годов, тут представляли куклы, куклы-дрожалки на пружинках -- косые, кривые, лопочут невесть что. Юный Владетель думал, рыбак расскажет еще про маленькую крытую терраску -- только она уцелела от взрыва и пожара, но тот заговорил о другом, одеяниях Коршуна, который творил, по слухам, удивительные вещи, например -- женился на змее. -- На змее?-- не веря своим ушам, рассмеялся Владетель сокровищ. -- На воздушной змее, милый ты мой,-- отвечал Мендиверсуа.-- Вроде бы сказка, ан пет, так и было. Ушел он как-то из дому, думали -- сгинул, ни рыбаки его не ждали, ни слуги, только и твердили: "Взял да исчез!.."-- и вдруг слышат: в большом мощеном патио остановился конь, искры из-под копыт. Взглянули -- сходит с него хозяин, на груди что-то черное светится, в кармане, это он женщину привез. Украл. -- Портрет, наверное? -- Нет, милый ты мой, самая что ни на есть живая... -- В кармане? -- В нем. Звали ее Индигой, а увидел он ее в городе, когда она шла с музыкальных уроков. Совсем девчушка, тощенькая, словно стебелек проглотила. Кофточка белая, юбка в клеточку, толстущая коса, в косе -- лента, будто радуга, на ногах носочки да туфли без каблуков, тупоносенькие, и них немочки всегда ходят, у немца в магазине и куплены, он и женат на немке. Мендиверсуа раскурил тугую темную сигару, выпустил клубы дыма, поскреб в бороде, седой, как у всех рыбаков, годами глядящих в воду, сел на ступеньку, и мальчик сел рядом. -- Когда сеньор наш Коршун задумал украсть девчушку, он подстерег ее у классов да и пошел за ней. Был самый день, солнце светило ей в глаза, блестело, смотреть мешало, вот она и не приметила, что прямо за ней идет непонятный какой-то мужчина, вроде бы а трауре, и уж совсем не видала, что наступил он черным башмаком на тень, которая скользила за нею. Все же тень -- подобие наше. Придавил он эту тень ногой и тащит, будто косу, сама-то Индига уходит, а тень все тянется, как резиновая. Тянулась, тянулась, да и оторвалась. Тогда он ногу убрал, не прижимал больше тень к земле и, пока солнце не село, подобрал ее, скатал, словно тонкую черную бумагу, снял перчатки и тайно, тихо положил в нагрудный карман. -- Сел он в седло, сеньор наш Коршун,-- продолжал старик, безмятежно улыбаясь сквозь дым,-- и поскорее покинул город. Ночь мерцает, он скачет, а как очутился в своих владениях, как вошел в пустой дом. так и принялся за дело, пока не проснулась тень, оторванная от хозяйки, не ожила и не поползла темной змеей. Слуги с косами дивились на него, глазам своим не верили. Да и то -- Владетель вернулся, на груди у него что-то светится. Раньше никто не возвращался, а потом, надо полагать, вернутся все. Принялся Коршун задело. Положил крест-накрест три прутика, получилось шесть концов, на один больше, чем пальцев у звезды, и связал эти концы прочной нитью, наподобие двух вееров. Соорудил он каркас, сноп ракет без пороха, звезду без света, поставил на теплую тень, подкроил ножницами, чтобы вышел шестиугольник, и клейким крахмалом приклеил его к каркасу. Получилось вроде бумажного барабана. Недоставало бахромы, иначе сказать -- волос, их он нарезал из остатков тени. Сзади приделал ленту, длинную, будто хвост, и постромки, чтобы покрепче держать свою красавицу. Одна постромка шла от середины, две -- от плеч, то бишь от верхних прутьев, которые торчали вправо и влево. Между ними, на среднем пруте, красовались легкие кудри, разделенные надвое, как у самой Индиги, а внизу, тоже от середки, тянулся самый хвост. Теперь, чтобы случилось чудо, оставалось одно -- в тот же день, пока не стемнеет, пока на небе нет солнца и месяца нет, запустить эту змею, нет -- змея, которого он соорудил из куска девичьей тени. Ветер вырвал его из рук сеньора нашего Коршуна и в одно мгновение вознес к самому небу, но длинная-длинная нитка, будто лист осоки, соединяла его с сердцем Владетеля. Нитка тянулась, Индига воздушной змеей улетала все дальше. спешила спастись от того, кто украл ее тень, потому что еще не знала, что жизнь ее связана нитью с сердцем Коршуна. Она летела черной бабочкой в светлом вечернем небе, тоненькой, как волосинка, говорящей птичкой. "Ты меня любишь?" -- спрашивал Коршун, а змея отвечала издалека, словно качая головой: "Да... то есть нет..." "Ты не забудешь меня?" -- допытывался Коршун, дергая нить, как телеграфный провод, а змея, нет, как это, змей покачивался налету, и волосы его трепал грохочущий ветер. Хвост, спящий бич, сокращался, удлинялся, свивался узлом, будто отмеряя ответы, а постромки дрожали, словно струны, одержимые страстью. Никак не темнело, солнце --желток вечернего неба, давно сменил белок-месяц, продлевая брачный спор Коршуна с воздушной змеей. Но сумерки все же наступили, и плоть небес, которую держит золотой позвоночник ночи, впитала змею, та стала невидимой, как сама Индига. чья жизнь едва держалась на длинной нитке, которую сеньор наш Коршун дергал и дергал рукою в черной перчатке и намотал на пальцы десятком обручальных колец. "Индига!-- взывал он, будто посылая по нитке записки или телеграммы.-- Я не могу подняться в небо, спустись на землю!" На небосводе, сквозь черепицу звезд, чернели очертания головы, а бахрома, излетая и опускаясь, словно отвечала: "Да". Ночное небо прорезала золотая ракета. Она появилась, исчезла и быстротечное время стало еще быстротечней. Исчезла, как жены Владетелей. Но Индига не исчезала, привязанная нитью к судьбе коршун держал ее, не отпуская, звал, тянул к себе нить, разделившую их и связавшую, тянул обеими руками, нет -- четырьмя восемью, сотнею рук. и все звал, все сматывал нитку, пока Индига не очутилась в его объятиях. Он закрыл глаза -- их, словно песок, жгли слезы, когда он смотрел на холодное тело пленницы. Бахрома волос благоухала дождем. Белое бумажное лицо... Хрупкие прутики, кости ключиц, ребер, рук, ног... Коршун отнес Индигу в молельню Злого Разбойника и опустился с нею рядом на колени, дабы возблагодарить Отца, который дал ему украсть ее из другого мира, с небес, оторвать от уроков музыки, от одинокой полуденной тени, от туфелек в немецком вкусе, купленных у немца, женатого на немке. Воздушная змея совершила чудо. Днем сверкали цветные фонтаны, ночью -- фейерверк. Чернокосые слуги, как бы подстегнутые бранью, проворно открыли окна. В каждое окно большого дома врывались свет, мечты, звезды, и повсюду слышалось ворчание меднолицых слуг, которых не улестили новые башмаки и рубахи. За Коршуном и Индигой закрылась дверь спальни, гости в молчании разошлись, но за стенами играла музыка, и жадный люд, истомившись от ожидания, утешался острой едою и обильной выпивкой. Индига умерла рано. Как-то ночью нить порвалась, и в Нищенскую лужу упал воздушный змей. Большая безглазая рыба с бахромой-плавниками качалась на воде в такт отблескам, тянувшимся за нею. -- Такое у нас предание,-- завершил свой рассказ старик, клубы дыма да борода, глаза да уши, скулы да зубы, желтые от курения.-- По правде было не так. Умерла Индига в родах, а родила она, милый ты мой, твоего прадеда. Все по ней плакали. Слуги, дрожмя дрожа, побыстрей закрыли окна. Лежала она, как спала, на катафалке, на черном длинном покрывале, кругом цветы, и в самый разгар похорон Коршун ее унес. От слез он совсем ослеп, весь в смертном поту, на пальце большой черный камень, будто кусок темной-претемной ночи. Да, так и унес, и пошел с ней к озеру, чтобы своими руками положить на самое мягкое ложе. Индига ушла под воду, точно в сон, а сеньор наш Коршун попросил и получил черное монашеское одеяние, расшитое живыми сверчками, которые очень печально стрекотали, когда он ходил. От горя сеньор наш Коршун лишился ума. В одеянии, расшитом сверчками, он побирался на дорогах, искал жену в зеркалах, а как-то ночью утонул, и озеро с топ поры спит звать Нищенской лужей. Но это еще не все. Наверное, тоже с горя он видел ангелов; видел, как они проходят друг сквозь друга, будто облако сквозь облако,-- столкнутся, разминутся, не остановятся. Ангел сквозь ангела... Коршун, сеньор наш, думал: "Вот она, чистая песня". Как-то сослепу (наш земной свет для них -- тьма) один такой ангел не разобрал, что перед ним человек, и прошел сквозь него. Человек этот стал иным, и ангел тоже. Человек перенял песню, ангельский дух, ангел унес на небо весть о нашей человеческой речи. -- Покажу я тебе, милый,-- и старик поднял его с края галерейки, где оба они сидели,-- покажу то, что сам он написал, сеньор наш Коршун. Это в молельне Разбойника, где давным-давно служил мессу сам Великий Бес,-- ты не думай, он не с хвостом, не с рогами, не в красном плаще, а самый настоящий священник, в длинной узкой сутане, в черной шляпе, в башмаках с пряжками, и требник у него, и прыщи на лице от безбрачия. Юный Владетель сокровищ пошел со стариком в молельню, и в ризнице, в ларце, пропахшем сожженными свечами, они нашли пергамент, исписанный рукою Коршуна. Прежде чем его прочитать, Мендиверсуа поведал Владетелю, что этого его предка называли еще и Тронутым -- потому ли, что считали безумцем, потому ли, что его так тронула девичья красота. Вот что можно было, хотя и с трудом, прочитать на пергаменте: "... там, где скользят к мечте по легкому склону. Там, где забывают старую любовь, дабы поверить новой. Там, где смыкаются тропы и миг исчезает под напором ветра, былого страха предметов, погруженных в самих себя. Там, где тьма, хранимая вечной зрелостью, каждую ночь тасует ступени белизны на берегах, привыкших к цветам и деревьям. Там, где земля устремляется к северу, повинуясь компасу птиц с певучей точностью алмазного света. Там, где оживает то, что ввели вовнутрь, столкнувшись в предчувствии с тем, что вывели наружу, радуясь перемене и никогда не исчезая. Там, где ирис цветет среди шелестящих собратьев, пока не придут зима и смерть, и светотень семян падает в счастливую сумятицу лета. Там, где все меньше выживших, а жажду и голод земли собирают, чтобы поднести их тем, кто не ведает голода и жажды в городах единой веры..." XXI Юного Владетеля сокровищ связывала с галерейкой цепь ребячьих шажков, он чисто туда холил часто не ходил (ведь и память связывает с местом) и сейчас облизывал губы, ищущая вкус меда, потому что он сосал сахарный тростник в то давнее утро, когда открыл галерейку и понял, что только эта часть дома, покинутая, ничья, принадлежит ему. Она ему и принадлежала, пускай лишь в воображении. Что такое в сущности, собственность, если не плод фантазии? Он завладел галерейкой по праву мечты. Никто не оспаривал столь невещественного права. На чем основана собственность, если не на условности? "Мое", "твое", "чужое"-- все вымысел. Итак, он владел галерейкой, теперь -- не владеет. Собственность теряешь, если ее забудешь. Он больше не рыскал в поисках щелки, через которую видна тайна, хотя по-прежнему верил, что именно там -- вход в подземелье, ведущее от дома к подводному кладбищу. Он столько искал! Вечно жующие служанки мешали ему уснуть. Болтали они на кухне, но спать все равно мешали. Здесь, под навесом, было сдвинуто с места все, что только можно сдвинуть,-- ему помог Сурило, чьей могучей душе соответствовали какие-то лишние мышцы, придававшие поистине звериную силу. Вот он и сдвинул бочонки с монетами и пеплом, кожаные кошели с остатками песка и меди, огромные ларцы с бумагами -- скелетами счетов, договоров, расписок. Смеясь, играя силой, горбун освобождал кусок доски, на который указывал мальчик, а потом подметал, чтобы тот мог приникнуть ухом к чистому полу. Теперь Юный Владетель больше не ходил на галерейку. Тишину дважды прорезал гром, хотя дождя не было. Стволы и ветви расплывались в сумерках, словно призраки, между ближними деревьями -- четкими и смутными холмами, смутным образом настоящих, но далеких холмов. Он не ходил на галерейку, за ней присматривал Сурило, чудище и божок. Лучшего сторожа не найти. Прежде мальчик посещал свои владения в поисках тайных входов и выходов, нынче тайны являлись сами, только начнет смеркаться, и мерещится то, что есть. и то, чего не бывает; то, что обретает плоть не на свету, не в темноте, в одних лишь сумерках,-- словом, тогда, когда у настоящих предметов возникают мнимые очертания. Ничего этого нет, все мерещится, а на вид -- истинное, живое. Верхушки огромных сейб, малюсенькие деревца, холмы, арки, башни, окна, ограды, звери, крестьяне, рыбаки. И не поймешь, как столько всего уместилось в мечте, в видении! Мечта и видение окутывали распятых в молельне -- Злой Разбойник висел посередине,-- но ведь и сами они были мечтой, как и слуги, камни с черными косами, чутко дожидавшиеся сгинувших хозяев. Он боялся шевельнуть головою, еще хранившей в прядях волос дневное тепло, а сумерки сгущались, и на печальном лице мерцали недвижные глаза, подобные озерам, полные любви, бродившей в его теле как у всех подростков. Рыбаки не хотели взять его с собой и все же взяли. Это было опасно, но они его взяли в этот вечер туда, к Нищенской луже. Где же луна? На небе? В воде? Кто спугнул ее? Никого нет, не видно... Может быть, Коршун? Он оглядел из-под ресниц и глубину небес, и поверхность. Огромный круглый змей из старой золотой фольги... Быть может, Коршун смотрит с неба на того, кто летит в воде? Быть может, он смотрит из воды на того, кто летит в небе, словно змей с лицом Индиги, обернувшийся льдистым кроликом? Нет, Юный Владетель, этого быть не может. Там, наверху, он увидел бы: чем ты выше, тем дальше от цели. С узких, как волос, тропинок слетают звезды. Нет, Юный Владетель, не может этого быть! Он захлебнулся бы, даже в скафандре, под тяжестью вод, в глубине, и не поймал бы круглого, золотистого змея почти без бахромы, с маленькими глазками и смеющимся ртом. Отблеск -- это нить. Что делать с ней, бросить в воду? Отнести Сурило? Привязать к воздушному шару, чтобы стянуть змея с небес? Привязать к рыбе, чтобы выудить из пруда? Нет, милый ты мой, все не то, все не так. Ни шарик его не изловит-- он взлетал выше туч, выше звезд; ни рыба, доплыви она до самого дна. Что это за кратер на горе? Как, ты не знаешь? Тут плавили колокол Злого Разбойника, повторявший в уменьшенном виде очертания вулкана. Знаешь? Зачем же спросил? Нет, я не знаю. Чего же качаешь головой, будто киваешь: "Да, да"? Между золотым змеем в небе и золотым змеем в Луже уместится повесть про колокол, не возвращаясь в былое, как возвращаются ночью, и во сне, и пробуждаясь. Плачет... Кто же это плачет? Кто-то плачет в шкафах, в углах, по всей молельне. Сперва одна монашка, потом другие -- плачут-заливаются. Нежные, бледные, холодные лица орошает горячий водопад. Та. что рыдает пуще всех... нет, не та... нет, все-таки та стерегла чашу и золотую кадильницу, которую вынимали только в День непорочного зачатия. Монахиня так боялась, так тряслась, едва дышала, что. подкрепления ради, при