нимание "среду" или, как это по-военному говорится, "окружение", -- может, тогда и получилось бы что-нибудь толковое. Но надо, чтобы бьшо заинтересованное лицо. А удавы программировались без всякого интереса -- тяп-ляп. Поэтому я ни на какую демонстрацию не пошел. Не подумайте, что я перед вами оправдываюсь как перед блюстителем. Их там должно бьшо собраться сто тысяч, от Бастилии до Стены коммунаров, такая традиция, привычка и установка: колонна длиной в три километра от головы до хвоста, ну а мне больше подходит длина в два метра двадцать сантиметров, у меня это называется "один Голубчик" -- два двадцать, от силы два двадцать два. При желании он может растянуться еще на парочку сантиметров. -- Как его зовут, этого вашего уборщика? -- Не знаю. Мы мало знакомы. Но я ему так и сказал: хоть три километра, хоть два с лишним метра -- размер тут ни при чем, удав есть удав, закон есть закон... -- Вы рассуждаете весьма здраво, -- сказал закон, то есть комиссар. -- Если бы все думали гак же, был бы полный порядок. Но нынешняя молодежь слишком повер хностна. -- Потому что ходит по улицам. -- Не понял... -- Ну, они все выходят на улицы, а улицы поверхностны. Надо уходить внутрь, зарываться вглубь, таиться во мраке, как Жан Мулен и Пьер Броссолет. -- Кто-кто? -- ...а этот малый разозлился. Обозвал меня жертвой... -- Так как же зовут этого вашего уборщика? -- ...сказал, что мой удав -- религиозный дурман, что я должен вылезти из своей дыры и развернуться во всю ширь, во всю длину. Нет, про длину, пожалуй, не гово рил, длина его не волнует... -- Он, по крайней мере, француз? -- ...даже польстил мне -- назвал отклонением от природы. Я-то понял, что он хочет сделать мне приятное. -- Хорошо бы вы время от времени заходили ко мне, месье Кузен, с вами узна ешь столько нового. Только постарайтесь записывать имена и адреса. Всегда полез но заводить друзей. -- Я еще сказал ему, что человеческое несовершенство не исправишь с оружием в руках. -- Постойте, постойте. Он что же, разговаривал с вами с оружием в руках? -- Да нет! Наоборот, он всех голыми руками норовит. Это я сказал -- "с оружи ем в руках", так уж говорится. Фигура речи, добрая старая франкоязычная фигура. Но у удава своя фигура, какие же у него руки! -- Так это вы ему пригрозили? А он что? -- Взорвался. Обозвал меня эмбрионом, который боится родиться на свет. Вот тогда-то я от него и услышал про аборты и про заявление профессора Лорта-Жакоба, ну, знаете, из Ассоциации врачей. -- Кого-кого? -- Великого сына Франции, ныне, увы, покойного, который тут совершенно ни при чем. Я ему и говорю: "Ладно, а что вы сделали, чтобы помочь мне родиться?" -- Профессору Лорта-Жакобу? Но он же не акушер! Он знаменитый хирург! Светило! -- О хирургии и речь. Мальчишка-уборщик так и сказал мне в тот раз в коридо ре на десятом этаже: "Рождение -- это активное действие". Операция. Возможно, ке сарево сечение. Поиск выхода. А если выхода нет, надо его проделать. Понимаете? -- Разумеется, понимаю. Не понимал бы, месье Кузен, так меня бы не назначили комиссаром XV округа. Здесь ведь полно студентов. Чтобы справляться с работой, надо находить с ними общий язык. -- Ну вот, когда я отказался растянуться на три километра, от Бастилии до Сте ны коммунаров, с песнями, он прямо взорвался. Назвал отклонением от природы... Сказал, что я боюсь родиться на свет, не живу, а только делаю вид, и вообще не чело век, а животное, в чем я, в общем-то, не вижу ничего оскорбительного. И ушел. А я ему тогда сказал, что я действительно отклонение, как любое существо, находящееся в переходном состоянии, и этим горжусь, что жить -- значит дерзать, а дерзание -- всегда против природы, взять хоть первых христиан, и видал я эту природу, извиня юсь, в одном месте. Мне, говорю, не хватает любви и ласки, и пошел ты на фиг. -- Правильно. Молодец. Все это впрямую относится к полиции. -- Не в обиду вам будь сказано, господин комиссар, но это не вас я называл отклонением от природы. Вы приняли мои слова как комплимент на свой счет, а я просто накручивал узлы и петли, приводя ход мысли в соответствие с избранной те мой. Полиция, напротив, явление самое природное, закономерное и органичное. -- Благодарю за лестное мнение, месье Кузен. -- Не за что. Вы спросили, почему я завел удава, вот я и отвечаю. Я принял это благое для себя решение во время турпоездки в Африку вместе со своей будущей не вестой, мадемуазель Дрейфус, там родина ее предков. Меня поразил тропический лес. Влажность, испарения, миазмы... словом, питомник цивилизации. Заглянешь -- мно гое проясняется. Кишение, деление, размножение... Забавная штука -- природа, осо бенно как подумаешь о Жане Мулене и Пьере Броссолете... -- Ну-ка, ну-ка, повторите имена. -- Да нет, это я так. Можете не трудиться -- с ними уже разобрались. -- Если я правильно понял, вы завели удава, окунувшись в дикую природу? -- Дело в том, что я подвержен комплексу. Приступам страха. Мне кажется, что из меня никогда уже никого не получится. Что мой предел желаний нефранкоязычен. Декарт или кто-то еще из великих сказал по этому поводу нечто замечательное -- точно знаю, что сказал, только не знаю точно что. Так или иначе, но я отважился посмотреть правде в глаза, надеясь пересилить страх. Тревожный комплекс, комис сар, -- мое больное место. -- У нас вы в безопасности. Под защитой полиции. -- Так вот, когда я увидел удава около гостиницы в Абиджане, то сразу понял: мы созданы друг для друга. Он так туго свернулся, что я вмиг догадался: ему страш но, и он хочет уйти в себя, спрятаться, исчезнуть. Видели бы вы, как брезгливо скор чились все дамы нашей группы при виде бедного животного. Кроме, конечно, маде муазель Дрейфус. А недавно она обратила на меня внимание на Елисейских полях. И на другой день очень деликатно дала мне это понять. "Я, говорит, вас видела в вос кресенье на Елисейских полях". Короче, я взял удава, даже цену не спросил. В тот же вечер в номере он забрался ко мне под одеяло и приголубил, вот почему я назвал его Голубчиком. А мадемуазель Дрейфус из Гвианы, и ее так зовут из франкоязычных соображений, постольку поскольку там очень чтят облыжного капитана Дрейфуса -- который на самом деле ничего не сделал --- за все, что он сделал для страны. Я бы охотно продолжил беседу, и в конце концов мы бы, возможно, подружились. Не зря же между нами росло взаимное непонимание -- залог того, что у людей много общего. Но комиссар заметно утомился и смотрел на меня почти с ужасом, это сближало нас еще больше, поскольку и я его жутко боялся. Однако он нашел в себе силы проявить еще немного внимания и спросил: -- А налог за автомобиль у вас уплачен? Этот налог я аккуратно плачу каждый год для поддержания духа, чтобы чувствовать, что могу вот-вот купить автомобиль. Так я и сказал комиссару и прибавил: -- Давайте как-нибудь в выходной сходим вместе в Лувр, хотите? Он испугался еще больше. Я его заворожил, это ясно. Классический случай. Он сидел, а я ходил кругами, как бы невзначай подступая к нему все ближе, целых полчаса я кружил, а он следил за мной с неотрывным интересом. По натуре я привязчив. И всегда испытываю потребность кого-нибудь опекать, с кем-нибудь делиться. А чем комиссар полиции хуже кого-нибудь другого? Правда, у него был смущенный вид, может, оттого, что я ему нравился. В таких.случаях люди отводят глаза. Как от нищего бродяги. Взглянуть прямо неловко, вот и смотришь в сторону. Однако еще великий французский поэт Франсуа Вийон предсказывал: "О люди -- братья будущих времен..."(Первая строка из "Баллады повешенных" Франсуа Вийона.) Стало быть, знал: придут такие времена. Комиссар встал: -- У меня обед. Открыто пригласить меня пообедать он не осмелился, но я уловил его мысль. Я взял карандаш, бумагу и написал свои имя и адрес: может, как-нибудь заглянет патруль. -- Мне было бы приятно. Полиция обнадеживает. -- У нас туго с кадрами. -- Понимаю, самому, бывает, туго приходится. Комиссар поспешно пожал мне руку и отправился обедать. Я намеренно выделяю обед, чтобы подчеркнуть, что я не сбился и продолжаю начатую тему о "яствах земных". Итак, предстояло отыскать другую пищу для Голубчика: скармливать ему мышей и морских свинок я не мог -- мне делалось дурно. У меня вообще очень чувствительный желудок. Все это я и изложил отцу Жозефу. Как видите, я необыкновенно последователен, и это главная моя беда. --Я не способен накормить его. При одной мысли, что несчастная белая мышка будет проглочена, меня мутит. -- Кормите серыми, -- предложил священник. -- Серые, белые -- все равно тошнит. -- Накупите их побольше. Тогда перестанете различать. Вы так относитесь к ним, пока берете по одной особи. Обособляете. А возьмите безликую массу -- остро та поуменьшится. Вблизи видна личность. Недаром убивать знакомых всегда труд нее. Я знаю, что говорю, -- во время войны служил капелланом. Издалека, когда не видно, в кого стреляешь, гораздо легче. Летчики, например, сбрасывают бомбы и мало что чувствуют. Поскольку смотрят с большой высоты. Он задумчиво помолчал, сделал затяжку-другую и продолжал: -- Ну, а в общем, ничего не поделаешь. Таков закон природы. Каждый жрет, что ему по нутру. Голод не тетка... И он тяжело вздохнул, вспомнив о голодающих всего мира. В мышах особенно трогательна невыразимость. Им тоже внушает страх окружающий мир, но все их выразительные средства -- пара глазок-бусинок. Мне же для этой цели служат великие писатели, гениальные художники, композиторы. -- Как это прекрасно выражено в Девятой симфонии Баха, -- сказал я. -- Бетховена. Ну, достанут они меня, консерваторы твердолобые! -- Мне больно за всех: за белых, серых -- каких угодно. -- Ну, это уже больное воображение. К тому же, помнится мне, удавы не переже вывают пишу, а заглатывают целиком. Какая же тут боль! Мы явно не понимали друг друга. Но вдруг аббата осенило. -- Не можете сами -- наймите кого-нибудь, пусть кормит вашу тварюгу, -- ска зал он. Меня взяла оторопь: почему я сам не дошел до такой простой мысли! И сразу всколыхнулся комплекс. Нет, у меня явно что-то не в порядке. Я сидел как дурак и хлопал глазами. Проще ведь некуда. Колумбовы яйца -- вот чего мне не хватает. Наконец я оклемался и сказал: --Я говорю о боли не в физическом, а в моральном смысле, имея в виду сострадание. --У вас его скопилось через край, -- сказал отец Жозеф. -- В избытке. От избытка вы и страдаете. По-моему, месье Кузен, нет ничего хорошего в том, что вы расходуете запасы не на ближних своих, а на удава. Взаимопонимание убывало. -- Страдаю от избытка? -- Вас переполняет невостребованная любовь, но вместо того чтобы постулат! как все люди, вы привязываетесь к удавам и мышам. Протянув руку поверх лежащего на столике счета, он взял меня за плечо и сказал: -- Вы неважный христианин. Надо уметь покоряться. Есть вещи непостижимые недоступные нашему разуму, и их следует принимать. Это называется смирением. Я вдруг с симпатией подумал о нашем уборщике. -- Сделать удавов привлекательными, а мышей неуязвимыми невозможно, месье Кузен. Вы направили естественные чувства не в то русло, и это не доведет до добра Женитесь-ка на простой работящей девушке, заведите детишек и увидите: вы и думать забудете о законах природы. -- Что же это тогда за жена! Мне такой не надо, отец мой. Сколько я вам должен? Последнее относилось к официанту. Не сговариваясь, мы с аббатом встали и пожали друг другу руки. Рядом посетители играли в механический бильярд. -- Впрочем, практически решение вашей проблемы найдено, -- сказал аббат. - У вас есть прислуга? Пусть она раз в неделю и покормит удава в ваше отсутствие. Он замялся, не желая быть назойливым, но не удержался и напоследок добавил -- Не забывайте, в мире умирают с голоду дети. Думайте о них время от врем ни. Это пойдет вам на пользу. Он сокрушил меня этим ударом и оставил на тротуаре, рядом с раздавленным окурком. Я пошел домой, лег и уставился в потолок. Мне так не хватало дружеских объятий, что я готов был удавиться. На мое счастье, Голубчик замерз -- я сам коварно перекрыл отопление именно с этой целью, -- приполз и обвился вокруг меня, блаженно мурлыча. Удавы, конечно, не мурлычут, но я успешно делал это за него, помогая ему выразить удовольствие. Получался диалог.\На другой день я примчался на работу на час раньше, чтобы застать уборщика, просто поглядеть, что у него написано на лице, но мне не повезло. Экспедитор у входа сказал, что парнишки нет, он на тренировке. Спрашивать, что за тренировка, я не стал -- зачем знать лишнее. А на обратном пути в метро выбрал, по обыкновению, приличного, внушающего мне уверенность в себе человека и подсел к нему. Он почувствовал неудобство -- вагон-то был наполовину пустой -- и сказал: -- Вы не могли бы пересесть, места, кажется, хватает? Так всегда. Людей стесняет близость. Как-то раз вообще получилось смешно: мы с другим приличным господином вместе вошли в абсолютно пустой вагон на Венсенской линии и сели рядом. Минуту-другую терпели, а потом встали и пересели на разные сиденья. Все тот же комплекс! Я ходил к специалисту, доктору Пораду, и он сказал, что страдать от одиночества в большом городе^где трутся и толкутся с десяток миллионов человек, вполне нормально. В Нью-Йорке, я читал, есть особая телефонная служба, куда можно обратиться, когда начинаешь сомневаться, правда ли ты есть на свете. Женский голос подбадривает, уговаривает жить дальше. А в Париже снимешь трубку, так не только слова доброго не услышишь от почтово-телеграфного ведомства, но частенько и гудка не добьешься. Наши мерзавцы хладнокровно выкладывают вам всю правду: вы пустое место, на вас даже гудка жалко. А еще нападают на бордели -- видите ли, защищают человеческое достоинство, как будто оно помещается в гениталиях. Всему виной политическое чванство. Не мне судить, что хорошо и что плохо для свободного развития абортариев, и критиковать общественные установления. Сидя внутри, смотреть со стороны неудобно. Я всего лишь стараюсь собрать максимум информации для возможных в будущем изысканий. Так всегда бывает: пройдет время, и ученые займутся выяснением и объяснением что да почему. Я знаю, в природе нет недостатка в объектах любви: цветы, перелетные птицы, собаки -- люби что хочешь, только бедный одинокий удав никому не нужен. Поэтому я и решил развернуть информационную кампанию: люди должны наконец узнать, увидеть, понять меня. Сие грандиозное решение ничего не изменило, зато придало мне решимости, а решимость -- величайшее благо. Так вот, выбрав погожее утречко, я посадил Голубчика себе на плечи и вышел с ним на улицу. Гулял себе как ни в чем не бывало со своим удавом и гордо поглядывал по сторонам. Ну что сказать -- интерес я, безусловно, возбудил. На меня, наверно, никогда не обращали столько внимания. Меня окружили, шли за мной следом, со мной заговаривали, интересовались, что эта змея ест, кусается ли, ядовита или нет. Все задают одни и те же вопросы, когда впервые сталкиваются с удавом. А Голубчик знай себе спал -- такова его обычная реакция на эмоциональную нагрузку. Кое-кто отпускал и колкости. Одна особа с пышным бюстом выкрикнула: -- Да он просто хочет, чтоб его заметили! Да, хочу. Что же, мне из-за этого удавиться? С тех пор я стал часто гулять с Голубчиком, иногда целыми днями. Люди мало общаются, мало знают друг друга, отсюда предрассудки, конфликты, распри и все такое. Вот я и понес информацию в массы. Надо сказать, Голубчик на вид очень славный. Смахивает на симпатичный слоновий хобот. С первого взгляда его, как правило, принимают за кого-то другого. Впрочем, я-то знаю -- от близкого знакомства он только выигрывает. На вопросы я отвечал вежливо, на все, кроме одного: не терплю, когда спрашивают, что он ест. Что ест, то и ест, кому какое дело! Однако в пространные разъяснения я не пускался, агитация ни к чему. Люди должны сами во всем разобраться, научиться понимать друг друга, а это приходит со временем. Но скоро вмешалась полиция, и нашим с Голубчиком прогулкам пришел конец. Оказывается, появление на улицах Парижа с животными, которые считаются опасными, запрещено и расценивается как нарушение общественного порядка. Что ж, тогда перейдем к конкретным наблюдениям по интересующему нас вопросу. Самый, пожалуй, вопиющий случай -- пенсионер из тридцать седьмой квартиры. Ни с того ни с сего он начал вдруг со скорбным видом рассказывать всем и каждому -- а раньше не заговаривал ни с кем, не желая, чтоб его жалели, -- что потерял любимую собачку. Все сочувствовали, пока не вспомнили, что никакой собаки у него сроду не было. Просто пришла старость, и ему захотелось всех уверить, будто и у него в жизни была любовь, было что терять. Ему не перечили--какая в конце концов разница. Так он и умер с горя, счастливый сознанием, что прожил не пустую жизнь. Я уже говорил, что Голубчик ужасно красивый. Особенно когда в комнате солнце и он проворно скользит по полу, чешуйки отливают зеленью, охрой и гармонируют с цветом линолеума. Я нарочно подобрал густо-зеленый с землистым оттенком, самый натуральный. Не линолеум, конечно, натуральный, а фон для нас с Голубчиком, из соображений естественной среды. Я, правда, не уверен, различает ли он цвета, но делаю, что могу. Зубы у него посажены косо и чуть загнуты внутрь, так что когда он берет мою руку в рот, давая знать, что проголодался, я вынимаю ее очень осторожно, чтобы не оцарапаться. Днем приходится оставлять его одного, не брать же его с собой на службу. Пойдут еще кривотолки. Хотя жалко -- я ведь занимаюсь статистикой, для одиночки профессия -- хуже нет! Целый день у тебя миллиарды, а домой приходишь ничтожной малостью, близкой к нулю. В единице есть что-то тревожное, жалкое, потерянное, она похожа на грустного комика Чарли Чаплина. Как вижу цифру 1, так и хочется помочь ей выйти в люди. Круглая сирота, выросла в приюте, всего достигла сама, и вечно ей сзади наступает на пятки ноль, а впереди перекрывает путь вся мафия больших величин. Единица -- живое свидетельство о недорождении и недозачатии. Она тянется к двойне, но потешно семенит на месте. Беспорядочно, как инфузории в капле. Люблю смотреть старые фильмы с Чарли Чаплиной, сижу и смеюсь, как будто они не про меня, а про него. Будь я позначительней, единичку бы у меня всегда играл щуплый Чарли с котелком и тросточкой, что вечно улепетывает от жирного ноля, а тот орет на него, выпучив глаза, и никак не дает удвоиться. Нолю надо, чтобы было сто миллионов единиц, не меньше, иначе никакой демографии и никакой прибыли. Не будет притока спермы в банк, и прогорит дело. Ну, а бедняга Чарли опять убегает, опять остается один, и так без конца и без начала. Интересно, что он ест. Нешуточное это дело -- единичная жизнь. Я рано осиротел: мои родители разбились на машине, когда я был совсем маленьким. Меня поместили в одну семью, потом в другую, в третью. "Здорово, -- подумал я, -- глядишь, совершу кругосветное путешествие". Желая скрасить одиночество, я увлекся счетом. В четырнадцать лет считал ночами напролет, доходил до миллионов, надеялся хоть кого-нибудь найти в этом множестве. В конце концов пошел работать в статистику. Считалось, что у меня склонность к большим величинам, а я просто-напросто хотел закалить себя и заглушить тревожный комплекс, в этом смысле нет лучшего упражнения, чем статистика. Так вот и получилось, что в одно прекрасное утро мадам Нибельмесс застала меня стоящим посреди комнаты в обнимку с самим собой. Я даже легонько покачивался, как будто сам себя убаюкивал, хотя и знал: стыдно, что за младенчество! Утехи с Голубчиком все-таки более естественны. Я как его увидел, сразу понял: вот кто утолит мой эмоциональный голод. С другой стороны, я стараюсь не допускать перекоса, поддерживаю равновесие, регулярно посещая проституток, -- категорически заявляю, что употребляю это слово в самом благородном значении, подразумевая величайшую благодарность, уважение в обществе и награду "За особые заслуги". Человека, ушедшего в подполье с удавом, одолевает порой безысходность, а ту! хоть какая-то отдушина. Сердце проститутки бьется для вас в любое время, приложи ухо к ее груди и слушай, она никогда не пошлет вас куда подальше. Я прижимаюсь ухом, и мы с моей улыбкой слушаем. Девушкам я иногда рекомендуюсь студентом-медиком. С Голубчиком бывает, как правило, так: я усаживаюсь в кресло, беру его, а он обхватывает мои плечи длиннющей рукой в два метра двадцать сантиметров. Это и называется "органической потребностью". Физиономия у него невыразительная, I силу происхождения: каменный век, допотопные условия и все такое, то же самое у черепах. Взгляд его исходит из глубины пятидесяти с лишним тысяч веков и упирается в стены моей двухкомнатушки. Соседство существа, добравшегося до Парижа и: столь далекого прошлого, приятно и утешительно. Оно настраивает на философский лад, внушает мысли о вечном. Иногда он шаловливо покусывает мне ухо -- привет из первобытной эпохи, -- ощущение непередаваемое. Я не мешаю ему, закрываю глаза и жду. Внимательный читатель уже должен был догадаться по некоторым намекам, чего именно. Жду, чтобы Голубчик пошел дальше, сделал грандиозный скачок в эволюции и заговорил со мной человеческим голосом. Это и было бы пределом мечтаний. У нас у всех такое затянувшееся несчастливое детство... Часто я так и засыпаю с доверчивой улыбкой в надежных объятиях двухметрового друга. У меня есть снимок: я сижу в кресле, обвитый спящим Голубчиком. Хотел показать его мадемуазель Дрейфус, но побоялся, как бы она от меня не отступилась, не подумала, что я обласкан по горло. Конечно, я мог бы ей объяснить, что сила объятий измеряется не весом и длиной, а глубиной чувства, но все же есть риск разбудить и в ней тревожный комплекс. Эх, дорого мне обходится необыкновенное сожительство с Голубчиком. Поверьте моему опыту: мало какая женщина сможет терпеть близость удава. Для этого требуются особая чуткость и душевность, это серьезное испытание, тест, проверка. Без большой охоты никто не пойдет на такое, слишком велико расстояние между нормальным человеком и человеком с удавом. Но мадемуазель Дрейфус, несомненно, смогла бы, тем более что их предки охотились в одних и тех же лесах. Иногда я просыпаюсь в кресле от удушья -- так крепко спит Голубчик. Принимаю две таблетки валидола и засыпаю дальше. Профессор Фишер, автор монографии о питонах и удавах, пишет, что они тоже видят сны. Но не пишет какие. У меня на этот счет свои соображения. Я убежден: удавы спят и видят любимое существо. Мне это точно известно. Движимый интуицией и жаждой познания, я сам стал видеть удавьи сны. Как известно, поставить себя на свое место никак нельзя: во-первых, оно уже занято, во-вторых, мешает тревожный комплекс. Зато, используя симпатический метод, можно поставить себя на место другого. Не знаю, насколько достоверно с научной точки зрения мое открытие, но, действуя таким образом, я и пришел к заключению, что удавы грезят о любви. С первых же шагов я выяснил поразительные вещи. Прежде всего обнаружил, что я очень красивый. И мило улыбаюсь, когда мне хорошо. Не сочтите это суждение за нескромность, ведь оно не мое. Что же до собственных моих, выражаясь напыщенно, воззрений на свою наружность, то я как-то осведомился у одной проститутки. Употребляю этот расхожий термин, заимствуя его у других, из соображений коллективизма и солидарности, сам же я его не одобряю, поскольку он уничижительный, а я уничижать не люблю. Так и спросил, что она думает о моей наружности. Она сильно удивилась, потому что вроде бы уже отработала свое. Остановилась на пороге и обернулась. Хрупкая, но бывалая блондинка. -- Ты что-то спросил? -- Что ты думаешь о моей наружности? В ее обязанности это не входило -- все официальные отношения между нами были завершены. Но само ее ремесло располагает к человеколюбию. -- Дай-ка посмотрю. Я ведь тебя не разглядывала. Не до того было -- работа... И посмотрела. Внимательно. Хорошо, что сейчас, а не раньше, а то бы я ничего не смог. И сказала неопределенно: -- Н-ну, ничего... Как все. Даже что-то есть: ты трогательный, будто боишься, что тебя съедят... Пожала плечами и рассмеялась, но не зло. -- Да ты не расстраивайся. Выкинь из головы. И вообще, любовь -- дело такое: не по хорошу мил, а по милу хорош. У меня защипало в горле, будто я встретил что-то прекрасное. Но ведь в самом деле прекрасно, когда преграды между людьми рушатся и все становятся одним целым. В страшные дни мая шестьдесят восьмого, когда я три недели безвылазно сидел дома -- думал, конец света, а раз так, пришла пора надеяться -- и опасливо выглядывал из окна, я видел, как совершенно незнакомые люди останавливались На улице, разговаривали друг с другом. -- И потом, у тебя хоть взгляд человеческий. А большинство вообще не глядят, так только, все равно что машины ночью, когда, чтобы не ослепить встречных, катят с притушенным светом. Ну все, пока. Она ушла, а я еще минут десять сидел в комнате один, утопая в блаженстве, охваченный эйфорией и прологоменом. Не знаю, что означает это слово, но я его всегда употребляю для обозначения веры в неведомое. Это было очень вовремя, потому что как раз на другой день у Голубчика началась линька. Третья с тех пор, как он живет у меня. Две первые попытки закончились переменой кожи. Начинается с того, что он впадает в апатию, будто все ему надоело и он во всем разуверился; глаза затягиваются мутной пленкой, а потом старая кожа начинает лопаться и слезать. Это чудное время -- миг обновления, заря Надежды. Конечно, новая кожа ничем не отличается от старой, но Голубчик страшно доволен, снует и мечется по полу во все стороны, и я тоже чувствую себя счастливым. Без всякой причины, но это и есть самое настоящее счастье. В статуправлении я постоянно напеваю, потираю руки, мне не сидится на месте, и сослуживцы удивляются моему оживлению. Я ставлю перед собой на рабочий стол букетик цветов, строю планы на будущее. Потом все успокаивается. Я снова заползаю в свое пальто-шляпу-шарф, в свою двухкомнатушку. А там Голубчик лежит, как обычно, клубком в углу. Праздник окончен. Но все равно это чудесно. И очень полезно для организма: обостряет чувства и предчувствия, укрепляет упования. Собственно говоря, с собой я еще худо-бедно разберусь, а вот с другими беда. Хоть за порог не выходи. Как уже неоднократно отмечалось в нашем повествовании, в Париже и пригородах проживают десять миллионов человек, чье невидимое присутствие вполне ощутимо, но я иногда остро ощущаю их видимое отсутствие, и в этой отсутствующей толпе у меня разыгрывается комплекс. Испарина небытия. Правда, врач сказал мне, что это ничего, страх пустоты -- разновидность страха больших множеств, подчиняющих себе малые, такова математика современности. Я думаю, мадемуазель Дрейфус должна страдать от него особенно остро, поскольку она цветная. Мы созданы друг для друга, но она колеблется из-за моих отношений с Голубчиком. Наверно, думает, что человек, окруживший себя удавом, ищет каких-то необыкновенных спутников жизни. И сомневается в себе. Поэтому вскоре после нашей встречи на Енисейских полях я сделал попытку помочь ей. Пришел на работу чуть раньше обычного и стал ее дожидаться около лифта, чтобы совершить поездку вместе. Надо же поближе познакомиться, прежде чем принять окончательное решение. А в пути люди быстрее сходятся, лучше узнают друг друга. Хотя в лифте все, как правило, держатся скованно, стоят навытяжку, не глядя на попутчиков, боятся ступить на чужую территорию. Лифт--настоящий английский клуб с остановками на каждом этаже. У нас в статупре каждая поездка занимает минуту десять секунд, а когда ездишь так каждый день, пусть даже молча, со временем подбирается тесная компания товарищей по лифту. Постоянное место встреч много значит. За четырнадцать первых поездок у нас с мадемуазель Дрейфус ничего не разладилось. К счастью, кабинка не слишком большая, ввосьмером там очень уютно. Я всю дорогу сохраняю выразительное молчание, все равно за минуту не раскроешься, а выглядеть балагуром или массовиком-затейником не хочется. Когда же мы высадились на своем десятом в пятнадцатый раз, мадемуазель Дрейфус вдруг заговорила со мной, причем сразу по существу: -- А ваш удав, он все еще живет с вами? Вот так, нежданно-негаданно. И смотрит мне прямо в глаза. Когда женщина чего-то хочет... У меня захватило дух. До той поры никому до меня не было дела. И такая ревность -- дескать, выбирай: он или я -- мне в новинку. Я стушевался и сморозил глупость, просто чушь собачью: -- Да, он со мной. Понимаете, в условиях Большого Парижа надо, чтобы рядок было любимое существо. Любимое существо... Ну, не кретин ли -- сказануть такое девушке?! Ведь вследствие естественного взаимонепонимания она только и могла заключить, что у мен? уже кто-то есть, благодарю покорно. Так и вижу ее: сапоги выше колена и мини-юбка из чего-то такого. Да еще оранжевая блузка. Она очень красивая. Я мог бы сделать ее еще прекраснее силой воображения, но не буду, чтобы не увеличивать дистанцию между членами нашего треугольника. Сколько у меня могло быть женщин, не держи я удава, страшное дело! Слишком богатый выбор тоже рождает комплекс. Впрочем, я взял в дом вызывающее чувств* всеобщего омерзения пресмыкающееся не для самообороны, я хотел, чтобы рядом было... Прошу прощения. Кажется, я выхожу за рамки естественно-научного исследования. Когда я сказал мадемуазель Дрейфус, что у меня есть любимое существо, она та на меня посмотрела... но не подала виду, что обиделась или огорчилась. Ничуть. Сила привычки развивает у черных в Париже чувство собственного достоинства. Она даже улыбнулась. Грустно, будто нехотя, но улыбки часто бывают грустными, с чего веселиться? -- Счастливо, до свидания. Попрощалась она очень вежливо и подала мне руку. Мне бы ее поцеловать, как было принято в старину. Но, чего доброго, прослывешь ископаемым. -- Счастливо, до свидания, спасибо, -- сказал я, и она пошла по коридору в своей мини-юбочке. А я остался стоять, мысленно нащупывая газовый кран. Умереть, умереть на месте, сию же минуту. Я уже обдумывал, как бы осуществить это желание, но вдруг на меня налетел уборщик, тащивший, как атлет, пирамиду из пяти мусорных корзинок. -- Чего ты тут торчишь, Голубчик? Да еще с такой кислой мордой? В управлении меня зовут Голубчиком, шутка такая. По-моему, ничего остроумного, ну да ладно, я притерпелся. -- Да что с тобой? Я не стал пускаться в откровения. Почему-то паренек не внушает мне доверия. Я его даже опасаюсь. Он вроде бы что-то замышляет. И это подозрительно. Но в конце концов, я не полиция. Знаю я таких: делают вид, что им все нипочем, а совершить ничего не могут, вранье, оно вранье и есть. И еще не люблю, когда мне талдычат, будто я все делаю не так. А наш уборщик вечно корчит из себя умника да поглядывает с хитрой ухмылкой: мол, ему-то известно, что и как надо делать, все проще простого, только руку протяни. Нет, не нравится мне его взгляд. Будто я перед ним провинился. А у меня тоже есть гордость, и нечего меня шпынять почем зря. -- Кстати, -- сказал он из-за своей пирамиды, -- в субботу вечером у нас собра ние. Может, придешь? Узнаю честолюбца: все они только и знают, что предъявлять требования и претензии. В сущности, тот же фашизм. Впрочем, может, тотальный фашизм, обрывающий все надежды, не так уж плох. Чем не демократия: у всех одинаково нет свободы, и все понимают, почему ее нет и быть не может. Значит, у всех есть оправдание. Бывают же люди, которые до того боятся смерти, что не выдерживают спокойной жизни и кончают с собой. -- В полдевятого в комитете. Приходи. Хоть выползешь из своей дыры. Чего я действительно не терплю, так это когда ругают мое жилище. Лично для меня нет ничего дороже. Каждый предмет, каждая вещица в моем доме, от шкафа до пепельницы, -- мои старые друзья. Я твердо знаю, что каждый вечер найду их на тех же местах, где оставил утром. Это вселяет уверенность. И ослабляет комплекс. Кресло, кровать, стул всегда готовы принять меня, свет послушно зажигается, только нажми на кнопку. -- Мой дом не дыра, -- сказал я. -- Дыра -- это пустое место, а я живу в удобной квартире. -- Ты просто врос в нее и ничего не видишь, -- ответил он. -- Да не кипятись, мне, в общем-то, до тебя нет дела, но больно смотреть. Так приходи в субботу. У меня заняты руки, возьми-ка сам у меня из кармана листочек, там указаны день и час. Раз веешься. Я чуть не послушался -- в силу слабости. Не все знают, какая огромная сила слабость и как трудно с ней бороться. К тому же, мне не хотелось, чтобы считали, будто я эгоист и ничего не вижу дальше своего Голубчика. Хотя, если уж на то пошло, я не из тех, кто готов присудить Иисусу Христу Нобелевскую премию по литературе. У меня, как ни странно, обычная температура тела -- тридцать шесть и шесть, хотя самочувствие подсказывает минус пять. По-моему, недостаток тепла может быть возмещен, если в один прекрасный день откроют новый, не зависимый от арабов источник энергии; наука сотворит очередное чудо, и можно будет получать любовь прямо от сети. Непреложная ценность этих строк так очевидна, что я обратился к нескольким издателям с письмом, текст которого приведен ниже. И издатели, и текст подбирались с величайшей придирчивостью, постольку поскольку мое произведение еще находится в состоянии сыроватости и чреватости, а подавление зародышей -- явление весьма и весьма распространенное в наши дни. "Уважаемый г-н Такой-то! Направляю Вам свой труд, обобщающий длительный личный опыт и наблюдения за жизнью удавов в условиях Парижа. Понимая, сколь велик поток произведений о подпольной деятельности, а также сколь неизбежно выжидание для зародышевого состояния, я вместе с тем довожу до Вашего сведения, что в случае неполучения ответа обращусь, согласно общепринятому порядку, в другое место. С уважением и т.д." Я намеренно выдержал письмо в сухом и категорическом тоне, чтобы они решили, будто у меня есть другие возможности, и всполошились. Причем не уточнил, что это за возможности, на деле, разумеется, отсутствующие, -- так они представляются более обширными, практически беспредельными. А поскольку беспредельные возможности -- самое милое дело, я приободрился. Как нетрудно заметить, в моем письме нет ни слова о женщинах, во избежание излишней откровенности. Только я положил ручку, как раздался звонок. Я быстренько поправил перед зеркалом волосы и желтую в зеленый горошек "бабочку", как делал всегда, когда ошибались дверью. Но каково же было мое удивление, когда я увидел на пороге уборщика из управления и двух никогда ранее не попадавших в поле моего зрения молодых людей. Уборщик протянул мне руку. -- Привет. Мы проходили мимо и подумали: дай-ка зайдем посмотрим на хвале ного удава. Можно? Я возмутился до глубины души. Больше всего я дорожу своим правом на личную жизнь, никому не позволено вламываться ни с того ни с сего ко мне в дом. Частная жизнь святыня, именно ее лишились бедные китайцы. Мало ли чем я мог заниматься: может, смотрел телевизор, или размышлял, или изучал какое-либо из материальных проявлений свободы слова во Франции. Наконец, у меня могла быть мадемуазель Дрейфус, как она была бы шокирована, если бы кто-то с работы застал ее у меня и узнал о наших интимных отношениях! Негритянки особенно щепетильны в таких вопросах, учитывая их репутацию. Я ничего не сказал, но комплекс мой разбушевался, хотя и без всякой причины, потому что, к счастью, мадемуазель Дрейфус у меня не было. Парни вошли. Я даже не успел снять со стены Жана Мулена и Пьера Броссолета. Как все люди, я не люблю, чтобы надо мной насмехались. И потом, кто хочет выжить в мегаполисе с населением свыше десяти миллионов человек -- прошу прощения, что повторяюсь, я просто пытаюсь свыкнуться с фактом, -- должен иметь что-нибудь сугубо личное: вещицы, тряпицы, коллекцию марок или хоть мечту, -- пусть самую малость, но свое, капельку личной жизни. А больше всего я не хочу, чтобы кто-нибудь, -- то есть кто ни будь! -- увидев у меня на стене портреты двух настоящих людей, не подумал, что я одобряю сомнительную процедуру надувания через помпу, в просторечье называемую засорением мозгов и требующую регулярной прочистки. Если вовремя не прочистить, засор станет хроническим. Фашисты называли это "чистотой веры и идеалов", на деле же идеальная чистота оборачивается политическими нечистотами, а уж те разливаются "пражскими веснами". Глядя на туго свернувшегося Голубчика, связавшего самого себя в пудовые узлы, я особенно ценю свободу и неприкосновенность моего "Я" и моего жилья. С другой стороны, меня никак не обвинишь в каком-либо умысле, поскольку, когда я зародился, оба героя Сопротивления уже давно перекочевали в иной мир -- тот, где живут все подлинно родившиеся. Гости долго глазели на удава. Голубчик дрых в кресле, обмякший, как сдутая велосипедная камера. Он это обожает, а мускулы напрягает только по необходимости: когда надо извиваться, скручиваться, ползать. -- Что же, здорово, -- съязвил уборщик, -- есть кому о тебе позаботиться. Я пропустил его слова мимо ушей. Ненавижу пикировки. -- А что он ест? -- спросил один из его приятелей. Этот вопрос я тоже ненавижу и тоже пропустил мимо ушей. Но он упрямо повторил: -- А что они все-таки едят, удавы-то? -- Хлеб, макароны, сыр и все такое прочее, -- ответил я. Мысль о заглатывании живых мышей и свинок мне претит, и я стараюсь упрятать ее подальше. -- Мы принесли тебе кое-что почитать, -- сообщил уборщик. И нате вам, парни вытаскивают из карманов брошюры и листовки. Я набил трубку и задымил, как англичанин. Когда подступает комплекс, я стараюсь представить себя англичанином, невозмутимым и непрошибаемым. -- Рано или поздно ты влипнешь, -- посулил уборщик. -- Вот увидишь, узнает кто-нибудь из соседей и заявит в полицию или в санэпидслужбу. -- Я получил разрешение, -- сказал я, -- на содержание удава в домашних усло виях. У меня все как положено. -- Не сомневаюсь, -- сказал он. -- "Все как положено" -- таков ваш жизненный принцип. Когда они наконец ушли, я подошел к питонцу и взял его на руки. Эх, Голубчик ты мой, трудно тебе в таком неприспособленном городе. Мы с ним сели на кровать и Долго сидели в обнимку. Я словно услышал его ответ и чуть не расплакался за него, постольку поскольку он устроен нечеловечески и сам не может. А один мой сослуживец ездил в отпуск в Тунис и вернулся загорелым дочерна. Это я к тому, что замечаю и хорошее тоже. Вечером я предпринял нечто из ряда вон выходящее, желая, как выражаются уборщики из статуправления, "развеяться". Пошел поужинать в ресторан "Каштаны" на улице Кав. За одним столиком со мной сидела пожилая пара. Мне, постороннему, они, естественно, не сказали ни слова -- не