ом сидела немолодая дама и держала на коленях зеленого попугая в корзинке. Кого-кого, а меня особа, разгуливающая по Парижу с попугаем, не удивит, однако же дама сочла нужным ко мне обратиться. Протягивая какую-то карточку, с кисло-сладкой, точно по рецепту китайской кухни, улыбкой, она сказала: -- Возьмите, месье. Это новая телефонная служба, звоните в любое время суток, и с вами поговорят. Все законно, даже занесено в справочник: служба "Родственные души". Ни рекламы, ни пропаганды, просто душевный разговор, вас внимательно выслушают, расспросят, им все о вас интересно. А можно абонироваться на дополни тельные услуги; вам пришлют приятный подарок на день рождения, и вы будете знать наверняка: в этот день специально выделенный человек думает о вас. Я возмутился. Кажется, я прилично одет и вид у меня не такой уж заброшенный. -- А когда разговор окончен, вы вешаете трубку? -- Ну разумеется, --'ответила дама. -- "Ну разумеется", -- насмешливо передразнил я и поднялся во весь рост, бросив на столик прейскурант "Родственных душ". -- Вы вешаете трубку и снова остаетесь одна со своим зеленым попугаем. Но я, мадам, к вашему сведению, человек семейный, у меня есть подруга в лифте, я не нуждаюсь в общении посредством телефона. Я распалился и в завершение тирады сказанул: -- Запомните, мадам, в Париже не принято заговаривать с незнакомыми мужчи нами, которые вас не трогают. Из дальнейшего можно, во-первых, заключить, как легко человеку ошибиться в другом человеке и как ненадежен даже самый неразлучный попугай в трудную минуту. Немолодая дама вдруг разрыдалась, а телефонная сеть и не подумала помочь ей. Я же вдруг понял молодых и горячих преступников, которые, ища сочувствия, хватаются за револьвер и стреляют в кого попало. Никогда прежде мне не случалось видеть, чтобы кто-то проливал из-за меня слезы, и столь явное внимание к моей персоне подействовало на меня ошеломляюще. Во-вторых, как можно заключить из того же дальнейшего, ошибиться в зеленом попугае тоже легко. Слезы лишенной всякой телефонной помощи немолодой дамы я описал достаточно подробно. Повторяю, первый раз в жизни я заставил кого-то плакать и был глубоко потрясен тем, что, оказывается, обладаю даром, о котором никогда не догадывался и который мог бы значительно облегчить мои сношения с собратьями по мегаполису. В восторженном озарении я представил себе широчайшие возможности мгновенного резонанса, спонтанного равенства, представил город как демократическое общежитие и радужные перспективы, самопроявления. Но еще больше поразил меня попугай, обнаруживший такую человечность, какой, несмотря на длительные изыскания в Национальной библиотеке, я не распознал в нем с первого взгляда. Эта пернатая личность, поначалу игнорировавшая беседу, безучастно сидя в корзинке, вдруг взмахнула крыльями, очутилась на плече у личности человеческой и принялась осыпать ее увядшее лицо нежными клевками, вопя: -- Бум! Сердце стучит в груди!' -- Вы бы мне такого не сказали, если б я была молодой и красивой! -- с обидой выговорила немолодая личность. -- Бум! Сердце стучит бум-бум! -- оглушительно утешал ее попугай. Дама дала ему орешек и, поднеся к глазам платок, улыбнулась сквозь слезы. И тут попугая заклинило. -- Бум-бум, бум-бум! -- заладил он. -- И расцветает любовь! -- подсказала хозяйка. Но попугай молчал, словно проглотил человеческий язык, и только жалобно смотрел круглыми глазами на братьев больших. Не попугай, а мокрая курица. -- Бум-бум! -- беспомощно проквохтал он наконец и забился в корзинку. У меня защемило сердце. -- Я держу удава, -- сообщил я даме, чтобы она поняла, что мы с ней в каком-то роде одного поля ягоды. -- Он перенес уже несколько линек, но все равно остается удавом. К сожалению, такие проблемы пока неразрешимы. К нам подошел хозяин "Рамзеса", взял деньги, которые я положил на столик, и сказал, что по радио передали, будто бы на южном направлении, у Жювизи, образовалась пробка километров на пятнадцать. Я горячо поблагодарил его. Ведь тем самым он дружески подразумевал, что на других направлениях пробок нет, все пути открыты, свободны вплоть до горизонта возможного. Рядом со мной сидела славная седовласая женщина, видно было, что жизнь ее прошла в тяжких и бесполезных трудах. В лучшем случае она имела мелкую лавочку или что-нибудь в этом духе. Довожу сие до сведения Ассоциации врачей как факт, имеющий отношение к вопросу об абортах и священном праве на жизнь. И тут я вспомнил плакат с правилами оказания первой помощи, он висел напротив, на стене дома по улице Дюкре, там были фотография и все указания, как делать искусственное дыхание рот в рот утопающим и другим пострадавшим. Так вот, делать это надо как можно скорее, дорога каждая секунда, но обычно все равно бывает слишком поздно, поди распознай утопающего в уличном потоке. Демографический поток -- это вам не амурные волны: течение в парижском метро так сильно, что запросто утонешь и следа не останется. Я понял: немолодую даму надо спасать рот в рот -- телефонной сети в таком деле, как искусственное дыхание, доверять нельзя. С точки зрения общественной безопасности и культуры это -- искусство, требующее вдохновения. Между тем попугай смотрел на меня круглыми глазами, в которых сквозили обида на непонимание и ожидание ответа. А дама продолжала улыбаться из глубины корзинки, но мы уже все друг другу высказали, исчерпали общую материю, остались лишь смущение и неловкость. Тем не менее, чтобы дама не подумала, будто я потерял к ней интерес по тем же причинам, что и все прочие, я с присущей мне находчивостью подхватил сказанное хозяином "Рамзеса" относительно пятнадцатикилометровой пробки на южном направлении, у Жювизи. Причем постарался придать голосу твердость, чтобы внушить даме, что остальные пути открыты, -- не хотелось оставлять ее в беде. Потом перешел к статистике и большим числам, чтобы она поняла: в таком великом множестве всегда есть шанс на рождение и возрождение. Примеров сколько угодно; пораженные филлоксерой виноградники снова плодоносят, министр здравоохранения неустанно заботится об увеличении поголовья отечественного рабочего скота во Франции (так он сам писал в газете "Монд", впрочем, вполне вероятно, что это был министр сельского хозяйства, ошибка же возникла из-за смещения ценностей или упущения в наборе), а недосмотр властей или утечка при абортах могут способствовать рождеству Человека -- подобно тому, как это имело место на заре нашей эры. Я безостановочно работал ртом, накачивая жертву, но усилия разбивались о подавленный взгляд го корзинки. Что ни говори, а убитый горем попугай -- это нечто превышающее человеческие силы. Прежде чем вернуться в лифт и описать произошедшее там грандиозное событие, я должен заскочить сам и забросить читателя к себе домой, поскольку в мое отсутствие Голубчик выкинул коленце, которое сначала выбило у меня почву из-под ног, а потом восстановило против меня всех жильцов. Впрочем, нет, пожалуй, забегать вперед не стоит, не то обилие пусть даже самых искусных извивов вокруг да около предмета могут оставить у придирчивого читателя ощущение сумбура и затянутого узла. Пусть все идет своим чередом. Итак, поведаю сначала о счастье, обрушившемся на меня в лифте. Едва оторвавшись от земли, мадемуазель Дрейфус посмотрела мне в глаза, ослепила улыбкой и с мягким акцентом родных берегов спросила: -- Ну что ваш удав? Как он поживает? Это был уже второй после знаменательной встречи на Елисейских полях откровенный знак внимания с ее стороны. У меня потемнело в глазах, как всегда, когда перехватывает дух, и целый этаж я прочищал горло, пока не смог говорить спокойно, не рискуя усилить ее смятение, -- юные негритянки впечатлительны и пугливы, как газели. -- Благодарю вас, -- сказал я, -- живет как может. Конечно, надо бы сказать: "Спасибо, он живет отлично", но то-то и оно, что я не хотел создавать у нее впечатление, будто все хорошо и без нее. Мне ясно представился кадр из передачи "Жизнь животных": вспугнутая газель срывается с места и исчезает в джунглях. Поймите меня правильно: на грани срыва долгожданное событие приобретает огромную важность. -- Живет как может. Развивается нормально. Вырос за год на два сантиметра. Нам оставалось всего два этажа, чтобы все высказать друг другу, и я замолк со всей доступной мне невыразимостью. Обычно для внушительности я ношу темные очки, как кинозвезда, чтобы не приставали поклонники на улице, но в тот день в приливе этакой мушкетерской лихости -- где наша не пропадала! -- не надел их. Поэтому мог досыта выражаться обнаженным взглядом и высказал Иренэ все, что накипело. Верьте слову, взгляд мой пел, как хор и скрипка с оркестром, вместе взятые. Никогда в жизни не был я так счастлив в лифте. Я выпустил из глубины корзинки убитого горем попугая. Казалось, кровавые бифштексы во всех мясных лавках города обрели наконец право голоса и тоже запели хором. Это так резко подняло престиж домашнего скота в глазах потребителей, что стала наконец очевидной разница между бараном и человеком. А во мне что-то родилось или, по крайней мере, что-то выкипело. Миновали Бангкок, Сингапур, Гонконг, а кабина все поднималась. Мне приходилось читать, что роды метут начаться где угодно, например, в поезде, самолете, такси, но как-то не верилось - - мало ли что напишут, да и опечатки сплошь и рядом. Мадемуазель Дрейфус; в кожанок мини внимательно смотрела на меня. И я чувствовал, она видит насквозь тайники моей души: затравленного попугая в корзинке, белую мышь в коробке, удава в два метра двадцать сантиметров и двадцать узлов в час, которому я служу единственным посредником. Смотрела и улыбалась, а лифт возносился, должно быть, в заэтажную высь. Только заметив, что он снова на первом и, кроме меня, в кабине никого нет, я очнулся. Но главное ждало меня впереди. Не успел я все-таки подняться к себе, как в кабинет вошла мадемуазель Дрейфус с чашкой кофе, в рыжей кожаной мини и того же цвета сапогах. Она прислонилась к моему IBM и, помешивая ложечкой кофе, спросила: -- Нельзя ли как-нибудь взглянуть на этого самого удава? Я не растерялся. Когда видишь, что кто-то хочет выплыть, умей бросаться в воду. Человек терпит одиночество -- это бедствие я знаю не понаслышке и откликаюсь с первого зова. Движимый инстинктом самосохранения, я нырнул не раздумывая: -- Ну конечно. Заходите к нам на чашку чая, когда вам будет угодно. Не заби ваться же в корзинку, как я тут видел одного попугая с дамой. Приходите, мы всегда рады. -- Что, если в субботу? Часов в пять? -- В пять! -- звонко отчеканил я. -- Договорились. Мадемуазель Дрейфус вышла. По-моему, мир спасет женственность, по крайней мере, в моем случае так уж точно. Бывают, я знаю, противные случаи: например, в нашем доме, шестой этаж, вход со двора, живет некий господин Жальбек, так у него в шкафу висит немецкий мундир со свастикой. Я пишу о нем, чтобы заполнить паузу, образовавшуюся после ухода мадемуазель Дрейфус. Не знаю, сколько времени я простоял как громом пораженный, но, должно быть, много. Чтобы прийти в себя и сесть, понадобилось расслабиться через силу, да еще не очень-то я был уверен, в себя ли пришел. Я вдаюсь в подобные детали единственно потому, что на свете, несомненно, бессчетное множество таких же безнадежно фантастических романов, как мой, и я хочу поделиться опытом с себе подобными, протянуть им руку помощи. Домой я летел на крыльях, спеша обнять Голубчика и пуститься с ним в пляс, -- на радостях во мне взыграла вакхическая струя. Но Голубчика дома не оказалось. Он пропал. Исчез. Испарился бесследно. В моей двухкомнатушке нет угла, где он мог бы от меня спрятаться. Я знаю наизусть, куда он заползает, когда не в духе. Под кровать, под кресло, за занавеску. Но ни в одном из этих мест его не было. В панике я перерыл всю квартиру. Кошмар! Голова шла кругом, мысли мелькали одна другой нелепей. Что, если Голубчик ушел в состоянии аффекта, который вызвало у меня обещание мадемуазель Дрейфус? Или решил, что он мне больше не нужен, его место будет занято, и удалился из деликатности, тактичности или, наоборот, из обиды и ревности? Мадам Нибельмесс оставила открытой дверь, и он уполз с разбитым сердцем. А может, перед уходом черкнул мне несколько слов, орошенных слезами? Я зарыдал и рухнул в кресло. Нет, нигде никакой записки. Что же теперь делать, если мадемуазель Дрейфус придет в субботу проведать Голубчика, а я исчез и даже не предупредил? Один-одинешенек. Подавленный всем комплексом Большого Парижа с бессмертными памятниками культуры и архитектуры. Голубчик ползает понизу, он мог отравиться выхлопными газами. На улицах полно ксенофобов, известно, как не любят стихийных эмигрантов, вон арабов сколько раз убивали ни за что ни про что, а удав еще похлеще араба! Мне редко выпадало счастье, и я не знал, каково психическое воздействие столь резкого выпадения на непривычный организм. С одной стороны, все еще грела улыбка мадемуазель Дрейфус в лифте и ее обещание заглянуть ко мне, с другой -- леденила пропажа любимого удава, в общем, я был под стрессом противоречивых чувств. Я снова обыскал все углы и даже, как каждый на моем месте, заглянул в запертый снаружи шкаф. Но обнаружить удава не удалось, несмотря на весь мой опыт в этом жанре. Шкаф зиял вопиющей невозможностью. Невозможное в обличье чисто французского общества закрытого типа со всеобщим избирательным правом собственности под ключ подступало с ножом к горлу. Короче, каждый знает, что значит потерять близкое существо. Наконец я лег с дикой головной болью, меня ломало и скручивало в такие узлы, что не продохнуть. Я не случайно говорю о ломке -- ни с, чем другим так не схожи муки человека, лишенного опоры и утешения, человека, который, отдав все душевные излишки любимой твари (ведь все мы твари Божьи), спешит домой после долгого отсутствия (на службе и вообще), заранее улыбаясь при мысли, что любимец поджидает его, свернувшись в уголке или повиснув на занавеске, •-- и вдруг... "Кто же теперь будет обо мне заботиться, кормить меня, брать на руки и обвивать вокруг плеч от избытка братских чувств и одиночества", -- в отчаянии думал я. По-моему, братство -- это слияние грамматических лиц "я" и "он", "я" и "ты", обогащающее возможности сопряжения. На секунду мне показалось, что я просто опоздал, например из-за забастовки в метро, и сейчас буду дома, усталый, но довольный; вот-вот, как обычно, щелкнет ключ в замке и войдет с полной сумкой продуктов и с газетой под мышкой Голубчик. Я поползу ему навстречу, приветливо извиваясь; дурачась, потяну за брючину, и все снова будет к лучшему в этом лучшем из миров -- глупейшее, между нами говоря, выражение! Но поверить в это по-настоящему я не мог, как не мог вернуться в свои восемь лет -- самый подходящий возраст, когда только и возможно невозможное. Меня обуревал страх очутиться на дне корзинки с затравленным попугаем и даже без родственной души его зрелой хозяйки; в горле застряла пятнадцатикилометровая пробка под Жювизи, перед глазами вставали душераздирающие картины: вот Голубчика сбивает грузовик, и мадам Нибельмесс преподносит мне его в виде дамской сумочки; в мозгу бушевал смерч, поднимая застрявшие в извилинах частицы культурного багажа: Наполеон, выводящий свой народ из Египта, наши предки галлы, бюст Бетховена, забастовка на заводах Рено, программа фронта левых сил, Ассоциация врачей, профессор Лорта-Жакоб на страже жертв аборта, Голубчик, представляющий Францию на мировом форуме. Меня не удивило бы, если бы в квартиру в самом деле вошли, связали меня по рукам и ногам, подвергли экспертизе на степень негодности, а затем передали в Лигу прав человека для окончательного заключения. Часам к одиннадцати я настолько запутался и замотался, что решил пока не дергаться, памятуя, что шнурки следует развязывать потихоньку, не то затянешь узел еще сильнее. В лихорадочно воспаленном сознании вспыхивал красный свет, магистральные артерии распирал напряженный поток, респираторные пути периодически закупоривались пробками, пульсировали мигалки и выли сирены "скорой помощи" с пожарной командой. Со всех сторон скрежетало и грохотало, и каждую минуту увеличивалось поголовье недородков, обеспечивая рабсилу, изобилие и полную занятость. Нарастало всеобщее нервное истощение, духовное оскотение и бессердечная недостаточность последних предметов необходимости. Стадо эмбрионов паслось на ниве Министерства инородного образования. Я попытался отогнать наваждение, увести мысли в сторону по тропкам ассоциативных связей: от эмбрионов к пробиркам, от пробирок к культурам, а уж культура -- совсем другая музыка, девятая симфония Брамса, иерихонские трубы, от которых падают стенки. Но легионы недородков врывались во все бреши, расползались, как фашистская зараза. А что толку кричать: "Фашизм не пройдет!" •-- хрен редьки не слаще, пройдет что-нибудь другое, такое, что не обрадуешься. Тот же эмбрионал-социализм (не угодно ли?). Это не политическая партия, не идеология, никакой поддержки избирателей туг не нужно. Это явление демографическое, обусловленное самой природой, священным правом на мочеполовую жизнь. Я вдруг ощутил столь мощный позыв в этой области, что встал и пошел по нужде. Все-таки выйти Голубчик никак не мог: у него нет ключа. Наверно, задержался на работе, какие-нибудь сверхурочные часы, другого объяснения не было. Разве что завернул в бордель, но мало вероятно: он ходил туда, если приспичит, только в обеденное время, с двенадцати до двух, когда нет наплыва людей. Такой уж он чудак. Трудно представить, чтобы его опознали и затоптали в метро -- после долгого рабочего дня парижане едут усталые и пассивные. В полицию тоже вряд ли забрали -- полиция ничего не имеет против пресмыкающихся. Состояние мое было неописуемо, выражаясь техническим языком, я попросту слетел с катушек. Однако ценой невероятных усилий произвел полную перемотку и восстановил присущую мне картезианскую ясность ума. В доме Голубчика нет, следовательно, он выполз, улизнул через какое-нибудь из отверстий, к которым, как я знал, его всегда тянуло. Негодный удав спал и видел, как бы удрать на волю и посвоевольничать. Такие несознательные поползновения уже бывали. Еще раз все обыскав, я окончательно установил, что его действительно нет. То была великая победа разума: значит, я на верном пути. Я взял в руки Блондину и погладил ее по шерстке. От дружеской ласки мне стало легче. Но, кажется, у Блондины есть свои, гастрономические, основания радоваться исчезновению Голубчика. Когда, посадив ее обратно в ящик, я закрывал шкаф, под окном вдруг раздался вой сирен. Я распахнул его, высунулся и увидел, что у подъезда остановились карета "скорой помощи" и полицейская машина. Меня так и пронзило: в "скорой помощи" он, Голубчик, его задавил шестьдесят третий автобус, в котором лет пять тому назад один тип обозвал меня мозгляком. Его погрузили в "скорую помощь", а полиция пришла допросить меня, в каких условиях я содержу дикую иностранную рабсилу. Я решил дорого продать свою шкуру и схватился за автомат, разумеется, воображаемый -- строчить из настоящего я ни за что бы не смог, это только так, чтобы не упасть в собственных глазах. Изготовившись, я стоял посреди комнаты и конспирации ради глотал свои особые человеческие приметы, только несколько штук пробились и скатились по щекам. Сейчас принесут безнадежного Голубчика на носилках. Директор зоопарка еще давно, как увидел его, сразу сказал: "Вот это, я понимаю, удав!" Может, и другие так понимали и по ошибке линчевали его. Бессильно сжав кулаки, я ждал. Никого. Шумели на лестнице, но где-то внизу. Наконец я не выдержал и, забыв всякую осторожность, сам открыл дверь и вышел. События разворачивались этажом ниже. Перегнувшись через перила, я с удивлением увидел, как санитары выносят на носилках мадам Шанжуа дю Жестар. Супруги Шанжуа дю Жестар живут прямо подо мной, просто к слову не пришлось упомянуть о них раньше. На площадке стояли двое полицейских и сам Шанжуа дю Жестар, лысый и в подтяжках. Мне стало неловко, но тут сам Шанжуа дю Жестар поднял голову, увидел меня, и лицо его запылало такой яростью, что я сам в кои-то веки почувствовал себя действующим (только неведомо где и как) лицом. -- Негодяй! Скотина! Извращенец! В два скачка он одолел разделявшие нас ступеньки и, если бы полицейский не схватил его за руки, набросился бы на меня с кулаками. Шанжуа дю Жестар -- рослый, грузный, лысый, коммерческой складки человек о трех подбородках, которыми он как добрый католик мог бы поделиться с ближним. До сих пор мы отлично ладили, поскольку оба понимали: хочешь жить в мире с соседом -- поменьше с ним встречайся. Но на этот раз он прямо-таки рвался из кожи вон мне навстречу. -- Мерзавец! Маньяк! Он захлебнулся, явно не находя больше слов, что неудивительно, поскольку согласно последним социологическим исследованиям словарный запас современного француза сократился на пятьдесят процентов по сравнению с прошлым веком. Я поспешил ему на помощь и с готовностью подсказал: -- Дерьмоед! Хулигад! Безомразник! Но он принял мои добрые намерения за личные оскорбления, и блюстители порядка еле сдержали новый его порыв. -- Подонок! Так оскорбить честную женщину! -- Пройдемте в участок! -- сказал один из блюстителей, пресекая с молчаливого согласия напарника всякие разговоры о честности. Шанжуа дю Жестар плюнул мне в лицо, но не попал -- я стоял на три ступеньки выше. Блюстители затолкали его в квартиру и заперли, а меня взяли под руки и еще раз настойчиво пригласили в участок. Представьте же мою радость, когда за решеткой в полицейском комиссариате XV округа я увидел... кого же, как не моего драгоценного Голубчика, свернувшегося собственной персоной в тугую, готовую к самообороне пружину! В помещении сидел он один, всех завсегдатаев: дежурных потаскушек и беспаспортных туристов, не сумевших доказать, что они японцы, -- эвакуировали. Я бросился к решетке, протянул руки сквозь прутья и стал гладить Голубчика. Он узнал мою ласку, стремительно распустил узлы и с державной легкостью воздвиг в воздухе спираль, представ во всем своем великолепии и подставив мне голову, особо чувствительную к изъявлению братских чувств. Тут одна эвакуированная потаскушка, -- не могу без волнения вспомнить! -- белокурая потаскушка, прелестная, как каждая не успевшая утратить веры в свое дело шлюха, сказала: -- Какая лапочка! Я вспыхнул и затрепетал от этого комплимента. Затем меня провели к уже знакомому комиссару, и я наконец узнал, что произошло между Голубчиком и внешним миром. Голубчик обожает плескаться, мне приходится постоянно следить, чтобы он не шалил в туалете, где вода не первой свежести. Но в тот день перед уходом я, должно быть, неплотно прикрыл дверь, и любознательный удав дорвался. Ну, а дальше все пошло как по писаному: он обследовал унитаз, нашел дыру, радостно влез в нее и заполз в канализационную трубу. Приятная освежающая прогулка -- и он вынырнул этажом ниже, в туалете Шанжуа дю Жестаров, как раз в тот момент, когда хозяйка восседала на толчке. Голубчик высунулся, чтобы глотнуть воздуха и осмотреться, и при этом задел особу мадам Шанжуа дю Жестар. Будучи женщиной весьма степенной, имеющей склонность к классической музыке и утонченному вышиванию, она сначала решила, что ей почудилось. Однако Голубчик проявил упорство и еще несколько раз легонько боднул мадам Шанжуа дю Жестар в интересное место. Тогда она подумала, не засорилась ли труба, привстав, заглянула в унитаз, и глазам ее предстал вздымающийся из воды удав. Бедная женщина испустила страшный вопль и, не сходя с места, потеряла сознание. Ее легко понять: в Голубчике два с лишним метра, для человека непривычного это многовато. Тут-то и последовала упомянутая выше бурная сцена с участием Шанжуа дю Жестара, "скорой помощи" и наряда полиции. Я попытался объяснить комиссару, что Голубчик -- абсолютно невинное существо и ни за что не притронулся бы к прелестям почтенной мадам Шанжуа дю Жестар, если бы не вмешался случай. Но тут ввели разгневанного супруга, который, в свою очередь, немедленно вмешался и заорал на меня: "Свинья! Подонок!" -- как будто это я просочился в канализацию, чтобы пощупать его супругу за пикантные места. Я оборонялся, как мог, втолковывал ему, что я занимаюсь не чем-нибудь, а статистикой и не имею обыкновения ползать по вонючим трубам -- все напрасно: Шанжуа дю Жестар вцепился в меня мертвой хваткой. Комиссар сказал, что меня могут привлечь к суду за нанесение ущерба психическому здоровью с его возмещением. Он опять спросил, есть ли у меня разрешение на содержание экзотических эмигрантов в домашних условиях, и я опять предъявил ему документ. Стоило большого труда убедить его, что я не спускал Голубчика в канализацию с каким-то тайным умыслом. Наконец мне разрешили забрать удава, я шагнул за решетку, взял его на руки, а он в ту же минуту прижался головой к моему плечу и заснул от перевозбуждения. Попрощавшись со всем обществом, я хотел поскорее уйти восвояси, но комиссар остановил меня. -- Вы не можете идти по улице, обернувшись удавом, -- сказал он отеческим тоном. -- Париж--город нервный, достаточно искры, чтобы вызвать взрыв. По инер ции все худо-бедно идет своим чередом. Но если народ взбаламутить, показать ему иные возможности, он разнесет все к чертям. В то же время комиссар протянул руку и потрепал буйную головушку Голубчика. -- Красота! Живая природа! -- сказал он и вздохнул из глубины своей полицей ской души. -- О-хо-хо! Бывает же! -- Еще бы! -- подхватил я. -- При моей профессии так приятно прийти вечером домой и найти образчик живой природы. -- Что и говорить, -- подытожил он. -- Ладно, идите, только будьте осторожны. Возьмите такси. Обстановка в Париже накалена до крайности. Все держится только в силу привычки. Недавно один тип бегал по улице и стрелял направо-налево, в пра вых и виноватых. А тут еще вы с вашим удавом... Люди примут это за покушение на привычный образ жизни. Ну, счастливо. Но больше не попадайте в трубу и не щеко чите порядочных дам в неположенном месте. Конечно, конечно, это не вы, а удав, я все понимаю, но ответственность все равно на вас. Он не сводил глаз с Голубчика. Все-таки не каждый день такое увидишь. Потаскушки и даже подчиненные комиссара тоже смотрели как зачарованные. В каменных джунглях нечасто встретишь явление природы. Все люди как люди, а тут особь совсем другого вида! -- Да, это дело долгое и кропотливое, -- сказал комиссар. Туманное замечание, но для меня в нем забрезжила Надежда. Дома, как по заказу, меня ждала под дверью желтая бумажка: наконец-то Общество собралось принять меня в расчет. Я заполнил анкету очень тщательно: пригодится, если возникнут сомнения или придется доказывать свое существование. Всякое бывает. Когда население норовит перевалить за три миллиарда, а в ближайшее десятилетие подобраться к десяти, проблем хватает: тут и инфляция, и девальвация, и падение нравов, и рост поголовья на корню в мировом масштабе. Пятница подходила к концу, а в субботу в пять обещала заглянуть мадемуазель Дрейфус. Я стал готовиться. Поражать Иренэ показным блеском и пускать ей пыль в глаза ни к чему. Пусть меня любят ради меня самого. Поэтому я ограничился тем, что принял ванну и смыл последние следы канализации. Из ванной меня вытащил телефонный звонок. Натурально, кто-то опять ошибся номером. Я настолько привык отвечать: "Это ошибка", что стал и впрямь чувствовать себя ошибкой. Так часто звонят незнакомые люди, которые ищут кого-то другого. В этих поисках наугад другого существа есть что-то бесконечно трогательное: может, тут проявляется некое, отличное от обычного телефонное подсознание... Итак, я накрыл стол скатертью, украсил букетом ландышей в простой вазочке, расставил чайный сервиз на две персоны и положил две красные салфетки в форме сердечка. Сервиз на две персоны приобретен мною давным-давно: судьба требует, чтобы ей доверяли, и эти требования следует выполнять, тогда есть надежда хоть когда-нибудь ее задобрить. Но что подать гостье к чаю, я не имел ни малейшего представления. Как вспомню, сколько я натерпелся из-за разборчивости Голубчика! Однако мадемуазель Дрейфус живет в наших широтах уже давно и, надо полагать, не столь привередлива. Спал я плохо, меня лихорадило -- все из-за предстоящей встречи, ведь я был уверен, что мадемуазель Дрейфус действительно придет, а когда всю жизнь ждешь и ждешь любовь, оказываешься к ней совсем неподготовленным. В голову лезли разные мысли. Я думал о том, что безупречность любой системы обеспечивается наличием фактора ошибки, и, значит, следует ждать его вмешательства. Что ж, как говаривал нам Вездесущий Голубчик, "прости им, ибо не ведают, что творят". Позволю себе и я заметить своим ученикам, в случае, если по опубликовании настоящего труда удостоюсь институтской кафедры, что предвестия грядущего предела мечтаний можно наблюдать под цветущими каштанами, на скамейках Люксембургского сада и в подворотнях, а именуются они "пролегомены" (от греческого "пролог" и английского "men" -- "люди"), то бишь "прелюдии". Перейдем, однако, к ошибке, касающейся нас вплотную. Я был готов к приходу мадемуазель Дрейфус уже в два часа дня. Правда, она обещала к пяти, но при парижских уличных пробках! Голубчика я расположил на самом виду, в кресле у окна. Выгодно освещенный, он весь сиял, словно аттракцион в луна-парке (от англ, to attract -- приманивать), -- это как приманка и задумано, чтобы понравиться мадемуазель Дрейфус. Сам же нарядился в светлый костюм с зеленым галстуком. Одеваться следует внушительно, тогда не так опасно переходить улицу -- вас считают персоной и потому обращают на вас внимание. Волосы у меня белесые и жидковатые, но, к счастью, это незаметно, потому что на мою внешность никто не смотрит. И ничего страшного, даже наоборот -- тем явственней видны достоинства внутренние, лучшим выразителем которых является Голубчик в силу моей к нему привязанности. Прошу прощения за узловатость -- это нервное. В половине пятого раздался звонок. Меня охватил страх: вдруг опять ошиблись номером. Но я взял себя в руки и пошел открывать, стараясь держаться как можно раскованнее: когда девушка первый раз приходит в гости к удаву, она поневоле робеет, и надо поскорее поместить ее в свою тарелку. На пороге стояла мадемуазель Дрейфус в рыжей мини и таких же сапогах выше колена, но это еще не все. С ней были трое наших общих сослуживцев. При виде их кровь отхлынула у меня от лица, так что мадемуазель Дрейфус обеспокоилась. -- Вот и мы. -- сказала она, выпевая слова по туземному обычаю. -- А что с вами, вы какой-то странный или забыли наш уговор? Удушил бы наглецов! Вообще-то, вопреки укоренившемуся предрассудку, я совершенно безобиден, но этих троих сжал бы железной хваткой и удавил на месте. Вместо этого я осклабился, приветствуя гостей: -- Заходите. И широко распахнул дверь -- так подставляют грудь врагу. Они вошли. Замначальника управления Лотар и двое молодых из сектора проверки, Бранкадье и Ламбержак. -- Рад вас видеть, -- сказал я им. На самом деле я был бы рад провалиться сквозь землю. В моей двухкомнатушке прихожей практически нет, шаг -- и сразу попадаешь в гостиную. Они без колебаний сделали этот шаг... Мадемуазель Дрейфус обернулась и посмотрела на меня с мягкой улыбкой. Зато другие... На Голубчика они и не взглянули. Они пожирали глазами стол. Букетик ландышей. Пару чайных чашек. И пару салфеток сердечком, будь они неладны. Всего по паре, все накрыто для пары сердец. Их насмешливые взгляды сразили меня наповал, но, соблюдая приличия, я не дал себе воли и остался полуживым. Какое коварство! Какая сокрушительная жестокость! Я стоял словно голый, а все вокруг сотрясалось беззвучным смехом. Самоубийство не для меня, я человек маленький, у смерти найдутся клиенты покрупнее. На сенсацию я не тяну ни качеством, ни количеством. Конечно, я не имел на все это права. На ландыши, скамейку под каштанами в Люксембургском саду, подворотни, чайный сервиз на две персоны и пару салфеточных сердечек. Никакого права, ведь мне ничего не обещали. Просто что-то как будто проклюнулось в кабине лифта. Надежда -- это ошибка, свойственная человеческой натуре. -- Очень мило, -- сказала мадемуазель Дрейфус, глядя на сердечки. Те трое тоже не сводили с них глаз. Так и впились, вцепились мертвой хваткой. -- Такое может вкрасться даже в работу IBM, -- промямлил я. Ошибка, фактор ошибки может вмешаться даже в самые совершенные системы -- вот что я хотел сказать, но не ради оправдания, я ведь только следовал природе. -- Стиль ретро, -- произнес я далее с героическим усилием, чтобы выручить сер дечные салфетки -- я чувствовал себя настолько слабым, что мне было необходимо кому-нибудь помочь. -- По-моему, нас тут многовато, -- заметил догадливый Ламбержак. -- Мы, пожалуй, вас оставим. Оба приятеля поддержали его. Издевательство чистой воды, хотя они не подавали виду. Но я-то понял. Я приготовился защищать Голубчика. Как бы между прочим опустил руку в карман пиджака. Тревожные сирены взвыли на пороге сердца, я напружинился и занял круговую оборону. Мой подпольный шеф Жан Мулен когда-то тоже попал в ловушку и был схвачен гестапо в Калюире. Голубчик безмятежным клубком лежал в кресле, вполглаза поглядывая на всех с величавым презрением. Ни дать ни взять особь другого вида. Безупречная маскировка, и бумаги в полном порядке. Жан Мулен умер, но не выдал себя. Интересно, каково живется удаву? -- спросил Бранкадье, подчиненный Ламбержака. -- Ничего, привык, -- ответил я. -- Привычка -- вторая натура, -- глубокомысленно изрек Ламбержак. Я сухо подтвердил: -- Именно. Кем быть--распоряжается случай, а там уж выкручивайся как знаешь. -- Приспособление к среде, -- сказал Ламбержак. -- Приспособление -- это и есть среда, -- поправил я. -- А что они едят? -- спросил Бранкадье. Тут я заметил, что Лотар и мадемуазель Дрейфус пошли на кухню. Смотрят в холодильнике, что я ем! Я застыл в немом негодовании. Удавы не нападают на человека. Это все клевета, и Голубчик мирно дремал в своем животном состоянии. Все же я не выдержал и ринулся на кухню. Юнцы в гостиной у меня за спиной так и прыснули. Мадемуазель Дрейфус искала в шкафу чашки. Я встал рядом, сложив руки на груди и улыбаясь с видом презрительного превосходства. --Я спущусь и буду ждать вас в машине, -- сказал Лотар. -- А то она ненадежно припаркована. Пока. Ваш удав очень мил. Я с удовольствием на него посмотрел. До понедельника, месье... Я ясно расслышал непроизнесенное "месье Голубчик". -- ...месье Кузен. И спасибо. Удав в домашних условиях -- это так интересно. Мадемуазель Дрейфус закрыла шкафчик. Естественно, больше чашек у меня не было -- дома я считаю не больше чем до двух. И я не понимал, почему она на меня так смотрит. -- Мне, право, очень неприятно, -- сказала она. -- Поверьте. Так получилось. Они тоже захотели посмотреть на удава- Мадемуазель Дрейфус опустила густо поросшие ресницами глаза. Она едва не плакала. Описан случай, когда потерпевший кораблекрушение матрос трое суток погибал в открытом море и все-таки был спасен. Главное -- не захлебнуться. И я жадно глотал воздух. А мадемуазель Дрейфус все стояла, опустив глаза, на грани моих слез. И тогда... Тогда я горько усмехнулся и распахнул холодильник. -- Пожалуйста. Смотрите, если хотите. Яйца, молоко, масло, ветчина. Все как у людей и с равным правом. Масло, яйца, ветчина -- среднестатистический рацион. Правда, живых мышей я не ем, не привык, еще не настолько приспособился. Если я и ошибка, недоразумение, которое подлые негодяи хотят устранить, то чисто человеческого свойства. Дверца закрылась, и я снова сложил руки на груди. -- Где же ваш удав? -- тихонько спросила мадемуазель Дрейфус. Она хотела сказать, что мне не надо ничего доказывать и нечего оправдываться, моя человеческая природа для нее не подлежит сомнению, и она понимает, что я не удав. Мы вернулись в гостиную. По дороге случилось невероятное. Она пожала мне руку. Я понял это не сразу, поначалу списав на несчастный случай, каприз праздной конечности, вне всякой связи с системой священного права. Порог гостиной мы переступили в мире и согласии. Ламбержак и Бранкадье, склонившись над креслом, разглядывали Голубчика. -- Он прекрасно ухожен, -- сказал Ламбержак. -- Это ваша заслуга. -- И давно у вас эта страсть к природе? -- спросил Бранкадье. -- Не знаю, -- уклончиво ответил я, не опуская скрещенных на груди рук. -- А что? Мечтать ведь, кажется, никому не возбраняется. И, поднимая голову все выше, а руки стискивая все крепче, прибавил: -- С природой все не так просто. -- Конечно, проблемы среды, -- подхватил Ламбержак. -- Виды на грани ис требления нуждаются в защите. -- Вся надежда на фактор ошибки, -- вымолвил я, но объяснять не стал -- все равно они бессильны. -- Многие обезьяны, киты и тюлени тоже под угрозой, -- сказал Бранкадье. -- Да уж, забот невпроворот, -- подтвердил я с самым серьезным видом. -- А некоторые уже почти не существуют, -- сказал Ламбержак. Я проглотил намек не моргнув глазом. -- В общем, есть над чем потрудиться. -- Ламбержак потер руки, будто собира ясь закусить, и, сверкнув пробором, выпрямился. -- Похвально, очень похвально, -- сказал он, глядя мне в лицо. -- Видно, что вы-то не сидите сложа руки. А я как раз изо всех сил сжимал сложенные на груди руки, пока не стало жарко. Руки -- ведущий орган для поддержания душевного комфорта. Я безмолвно овладевал высотой положения. Если бы не разбитые сердца несчастных салфеток, вышел бы вообще без потерь. Но они мучительно краснели вместе с беззащитными ландышами, и я никак не мог прикрыть их. Мадемуазель Дрейфус, отойдя к окну, где посветлее, наводила красоту. Она ждала, чтобы лишние ушли, но те и в ус не дули. Ничего не поделаешь: среда всегда окружает, осаждает и досаждает. Пользуясь случаем, замечу невзначай, но с чувством: моя заветная мечта -- видоизмененный язык. Небывалый, с безграничными возможностями. В этой же связи из другой области: каждый раз, когда я прохожу по улице Соль мимо мясного магазина, мясник подмигивает мне и тычет кончиком ножа в разложенные на витрине безмолвные красные куски. Ему-то что, мясникам к бойне не привыкать, а я... Я ощущаю острую нехватку английской флегмы. Вид онемевших языков на мясном прилавке заставляет громко роптать мое чувство справедливости и оживляет убитого горем попугая в глубине корзины. Пример с попугаями весьма показателен в силу природной ограниченности их выразительных средств скудным, однообразным, принудительным языком. В результате: забитость и подавленность на самом дне корзинки. Вы скажете, на свете есть поэты и они героически борются со всеобщей избитостью, однако их не воспринимают всерьез ввиду незначительных тиражей и мощного отвлекающего действия средств массовой информации. Исключение составляет советская Россия, где поэтов неукоснительно искореняют как недопусти