слышу стоны, прерывистое дыхание, вижу тюки, спины, руки, вытирающие пот со лба, шалые глаза. Снова приказ отступить; голос выдает волнение, он пугает нас, как крик отчаяния. Мы растерянно топчемся на месте, затем сходим вниз, идем туда, откуда пришли, и толпа тяжело ползет по своим следам и приближается еще на один шаг к бездне. x x x Спустившись по склону холма, попадаем в ложбину: перед нами снова холм. Останавливаемся передохнуть, готовые ринуться дальше при первых вестниках наводнения. Мы стоим среди луга. Ни траншей, ни прикрытий. Удивляемся, что не видно подкрепления. Идем среди какой-то пустоты... Садимся где придется. И вдруг один из солдат, почти уткнувшись лбом в колени, говорит, высказывая общую мысль: - Мы не виноваты. Здесь же стоит лейтенант. Он подходит к солдату, кладет руку ему на плечо и ласково говорит: - Нет, друзья, вы не виноваты. В эту минуту к нам присоединяется несколько отделений пехоты; говорят: "Мы из арьергарда". Кто-то добавляет, что наверху две наши батареи уже взяты. Раздается свисток. - Шагом марш! Отступление продолжается. Нас всего два батальона; впереди и позади нас ни одного французского солдата. Незнакомые соседи: разношерстные, отбившиеся от своих частей, растерянные солдаты инженерных войск и артиллеристы; незнакомые соседи, они подходят и уходят, словно рождаются и словно умирают. На одну минуту в приказах высшего командования происходит какая-то путаница. Неизвестно откуда появившийся штабной офицер бежит навстречу нам, затем останавливается и драматическим голосом кричит: - Несчастные, что вы делаете? Что вы делаете? Вперед, во имя Франции! Заклинаю вас, вернитесь! Солдаты ошеломлены и ничего не понимают: не будь приказа, им и в голову не пришло бы отступить. - В чем дело? Отступили потому, что нам приказали отступить. Мы повинуемся. Готовы идти обратно. Часть отряда уже пошла, зовут товарищей: - Эй, вы там! Выходит, что надо поворачивать оглобли! Но приказ отступить повторяется, и уже решительно; повинуемся, ругая брехунов, и поток уносит с собой офицера, отдавшего контрприказ. Шаг наш ускоряется, становится стремительным, растерянным. Нас увлекает какой-то порыв, которому мы подчиняемся, не зная, откуда он исходит. Начинаем подыматься на другой холм, в темноте он кажется высокой горой. Добравшись до первых уступов, мы слышим вокруг себя, совсем близко, страшное пощелкиванье и протяжный мягкий свист - точно косят траву. Издали с неба несется равномерное постукивание, и тот, кто в эту ужасающую грозу на секунду оборачивается, видит, как по горизонтали зажигаются гребни облаков. Понимаем, что на вершине, брошенной нами, неприятель установил пулеметы и что место, где мы находимся, рассекают клинки пуль. Вокруг меня солдаты летят кубарем, скатываются вниз с проклятиями, стонами, криками. Цепляются друг за друга, сталкиваются, словно в драке. Уцелевшие достигают наконец вершины холма. В эту минуту лейтенант кричит звонким, пронзительным голосом: - Прощай, моя рота! Видим, как он падает и как его подхватывают те, что еще живы. Поднялись на вершину, спускаемся на несколько шагов по другому склону и ложимся на безмолвную землю. Кто-то спрашивает: - А лейтенант? - Умер. - Эх, - говорит солдат, - как он с нами простился! Отдышались немного. Думаем лишь об одном: наконец мы спаслись и наконец лежим. Пиротехники пускают ракеты, чтобы обследовать позиции, с которых мы ушли. Некоторые из нас решаются взглянуть в ту сторону. На вершине первого холма, там, где стояли наши орудия, длинные ослепительные зонды обнаруживают ползучую волнистую линию. Слышны удары заступов и деревянных молотков. Они приостановили наступление. Они укрепляются там. Роют окопы и устанавливают проволочные заграждения - когда-нибудь придется их брать. Мы смотрим, растянувшись на животе, или стоя на коленях, или сидя; пустые ружья валяются рядом с нами. Марга размышляет, покачивая головой, и говорит: - Будь там проволочные заграждения, они бы их задержали. Но у нас не было проволочных заграждений. - А пулеметы? Куда же девались наши пулеметы? Ясно, что здесь какая-то огромная оплошность командования. Неосмотрительность: подкреплений не было, не подумали о подкреплениях. Мало было орудий, мало снарядов для заградительного огня; мы видели своими глазами, как обе батареи прекратили стрельбу в разгаре боя: никто не подумал о снарядах. Во всей этой огромной зоне не было защитных укреплений, не было траншей: никто не подумал о траншеях. Это ясно даже простым солдатам. - Что ж делать! - говорит один из нас. - Виновато начальство. Так говорят и так еще говорили бы, если бы нас не подняла и не увлекла суета нового перехода и не поглотили заботы более близкие и более важные. x x x Не знаем, где мы. Шли всю ночь. Усталость еще больше сгибает наши спины, еще больший мрак гудит в голове. Шли ложем долины. Набрели на окопы, потом на людей. Насыпи в ходах сообщения обваливаются и оседают, земля сквозь мешки сочится грязью, почерневшие подпорки гниют, точно куски трупа; эти ходы выводят в широкие тупики, там - суета: командные посты или перевязочные пункты. Около полуночи, в золотой полоске приоткрытой двери убежища, мы увидели офицеров, сидевших за белым столом: скатерть или карта. Возглас: "Счастливцы!" Ротные офицеры подвергаются опасности, как и мы, но только во время атак и смены, мы же страдаем все время. Они не знают ни дежурств у бойницы, ни мешка, ни нарядов. То, что длительнее, - тяжелее. И снова потянулись рыхлые земляные стены, зияющие пещеры. Занимается утро, тягучее и тесное, как наша судьба. В отверстия землянок видны люди: одни спят, другие тут же на коленях наскоро пишут письма, быть может прощальные. Подходим к перекрестку, забитому людьми. Смрад перехватывает мне горло: не канава ли это, куда улицы, вырытые в земле, выбрасывают свои нечистоты? Нет: длинный ряд носилок; они живые, на каждых носилках разлагается мертвец. Тут же серая полотняная палатка; полотно хлопает, как флаг, и на этой трепещущей стене заря освещает кровавый крест. x x x Иногда, с какой-нибудь высоты, я вижу вдали геометрические чертежи, на расстоянии такие неясные, такие пустынные, что я не знаю, наша ли это страна или чужая: видишь и не знаешь. Взгляд устает смотреть. Не видишь, не можешь населить мир. Общее у всех нас - лишь вечерние глаза да ночная душа. И вечно, вечно в окопах между зыбких, как волны, стен, пахнущих хлором, серой бесконечной цепью, один за другим идут солдаты. Они идут быстро, как только могут, как будто стены вот-вот сомкнутся над ними. Они идут сгорбившись, как будто вечно идут в гору, черные, с огромными мешками, которые они без отдыха перетаскивают с места на место, точно скалы ада. Минута за минутой заполняем мы место подобных нам, что пронеслись здесь, как ветер, или остались недвижимы, как земля. Располагаемся в воронке отдохнуть. Привалив мешки к бугристым стенам, прислоняемся к ним спиной. Но, ощупав бугры, догадываемся, что это колени, локти, головы. В один из дней убитые были погребены здесь, затем дни, сменяясь, постепенно выкапывают их из земли. В том месте, где я присел и откуда неуклюже шарахнулся со всем своим железным скарбом, торчит нога зарытого в земле тела. Пытаемся ее отодвинуть; она вросла крепко: чтобы ее убрать, пришлось бы сломать этот стальной труп. Я смотрю на обломок мертвого тела. Мысль не повинуется воле, она прикована к этому мертвецу, на которого давит мир, - она проникает сквозь землю и создает ему форму. Его лицо... Какое выражение застыло и искажает в черных глубинах земли вершину этого праха? А-а! Я вижу то, что скрыто полями битв. Всюду, в широком слое земли, - грязные, черные руки и ноги, застывшие жесты; страшный эскиз, барельеф из глины, вздымающийся перед глазами. Это врата ада; да, это вход в недра земли. x x x Дорогой я спал на ходу. Теперь мне кажется, будто я спрятан в этом низком, тесном погребе, замурован в покатый свод. Я весь - немой крик тела: спать! Я уже начинаю дремать, мной уже овладевают сны, как вдруг входит человек. Он без оружия, он обшаривает пол белой яркой точкой электрического фонарика. Это вестовой полковника. Разыскав нашего унтера, он говорит: - Давай шестерых в наряд. Туша унтера приподымается, зевает. - Бютуар, Видам, Марга, Термит, Полэн, Ремюс! - командует он и снова засыпает. Выбираемся из погреба и, более медленно, - из дремоты. Мы на деревенской улице. Но едва мы выходим под открытое небо, нас встречает и начинает преследовать ослепительный рев, и вдруг мы видим друг друга. Бросаемся, как свора собак, в первую дверь, в первую зияющую нору, кто-то кричит: "Ловушка, измена!" Возвращаемся из наряда. Я ложусь в своем углу, еще более отяжелевший и разбитый, еще глубже погребенный на дне всего. Я начинаю засыпать, уходить в забытье; чей-то голос, убаюкивая меня, напрасно доискивается, которые сутки мы в походе, и перечисляет названия ночей: четверг, пятница, суббота... И снова появляется человек с ослепительным фонарем, требует смену, и я снова иду, вместе с другими. И третий раз он появляется. Ночь словно подстерегает нас: едва мы выходим, она посылает громовой ливень, разрушающий пространства; он разъединяет нас, затем мы снова стягиваемся, сходимся в темноте. По двое перетаскиваем бревна, затем груды мешков, известковая пыль слепит глаза, и носильщики покачиваются, как мачты. И, наконец, в последний раз, самое ужасное: проволока, коричневая проволока. Каждому из нас дали по обручу из колючей смотанной проволоки - огромному, в рост человека, и весом килограммов в тридцать. Когда несешь это эластичное колесо, оно вытягивается, как животное, и при малейшем движении пляшет, мнет плечо и бьет по ногам. Мое колесо пытается вцепиться в меня, остановить, повалить на землю. С этим грузом, одушевленным мучительной тяжестью и силой варварских движений, я пробираюсь развалинами вокзала, по камням и бревнам. Карабкаемся по откосу, земля скользит и убегает из-под ног, и мы из сил выбиваемся, тащим, подталкиваем нашу строптивую и остервенелую ношу. Невозможно добраться до, этой ускользающей вышки. Все же добираемся. Я человек нормальный: я люблю жизнь, и у меня есть чувство долга. Но в ту минуту я всем сердцем призывал пулю, которая избавила бы меня от жизни. Наконец-то у нас в руках нет ничего. Возвращаемся в состоянии какого-то зловещего блаженства. Помню, на обратном пути мой сосед сказал мне или кому-то другому: - Листы волнистого железа еще хуже. На рассвете приходится приостановить работы, хотя саперы сокрушаются, глядя на груды материалов, бесполезно загромождающих склады. Спим от шести до семи утра. С последними следами ночи покидаем погреб, слепые, как совы. - А кофе? - спрашивает кто-то. Нет кофе: ни поваров, ни кофе. Один ответ: - Вперед! Суровым, пасмурным, омерзительным утром перед нами на окраинах деревни возникают заброшенные, лишенные всякого ухода сады. Земля обгорела, залита водой, всюду валяются, словно кости, камни разрушенных оград. Там, где были деревья, в грязных лужах отражаются и меркнут желтоватые и полосатые тени солдат. Война грязнит поля, как лица и души. Наша рота, серая, посиневшая, бредет, изнемогая от усталости. Останавливаемся перед сараем. - Кто устал, может оставить мешок, - советует наш новый сержант. - На обратном пути возьмете. - Если разрешают оставить мешки, значит, идем в атаку, - говорит один из бывалых солдат. Он говорит, но сам тоже не знает. Один за другим на угольно-черный пол сарая, как тела, падают мешки. Кое-кто все же предпочитает оставить мешок при себе: всегда найдется исключение из правила. Вперед! Все тот же крик снова приводит нас в движение. Вперед! Встать! Шагом марш! Преодолейте ваше непокорное, ленивое тело, вставайте от сна, как из гроба, возрождайтесь снова и снова, отдайте все, что вы можете отдать. Вперед, вперед! Так надо. Это высшее благо, высший закон. Неизвестно, что это такое. Известен только шаг, который ты делаешь, и даже днем ты идешь в ночи. Да и нельзя ничего поделать. Покончено со всеми мыслями, желаниями, которыми ты жил в те времена, когда ты был самим собой. Невозможно ускользнуть от событий, от колес машины, невозможно избавиться от усталости, от холода, омерзения и боли. Вперед! Так надо! Мировой ураган гонит вперед этих страшных слепцов, нащупывающих дорогу ружьями. x x x Прошли лес, затем снова зарылись в землю. В ходу сообщения попали под продольный обстрел. Страшно идти ярким днем по этим канавам, перпендикулярным линиям окопов, - ты на виду с одного конца до другого. Солдаты падают под пулями. И там, где они падают, толчея, короткая заминка. Остальные, задержанные на миг преградой, иногда еще живой, смотрят, насупившись, в разверстую смертоносную даль и говорят: - Ну, что ж, пойдем, если надо. Пошли! Они отдают свои тела. Свои теплые тела, к которым резкий холод и ветер и невидимая смерть прикасаются, словно женские руки. В этом соприкосновении живых существ и сил природы есть что-то плотское, девственное и священное. x x x Меня назначили в караул на слуховой пост. Пришлось пробираться туда почти ползком, низкой, сплошь загроможденной подземной галереей. Сначала я старался не наступать на эти сплошные кочки, но все же пришлось, и я решился. Мои ноги дрожали, ступая по твердой и податливой массе, заполнившей этот подкоп. У выемки слухового отверстия - здесь когда-то была дорога, а может быть, и площадь - срубили дерево, и пень торчал столбиком, как стела. Зрелище это на минуту приковало взгляд, и, ослабев от физического изнурения, я был растроган этим подобием могилы дерева. Через два часа я вернулся в свой взвод, в траншею. В ней мы и сидим. Канонада усиливается. Проходит утро, затем день. Наступает вечер. Нас вводят в просторное прикрытие. Видимо, где-то идет атака. Время от времени мы поглядываем в отверстие между мешками с землей, скользкими и такими прогнившими, что кажется - они были когда-то живыми существами. Смотрим на перекресток, зимний и унылый. Смотрим на небо, чтобы определить направление бури. Невозможно что-либо понять. Орудийные залпы ослепляют, вскоре они застилают горизонт. В воздухе дикая пляска клинков. Стальные глыбы раскалываются над нашими головами. При разрывах снарядов во все стороны разлетаются бледные лучи, а небо черное, как перед грозой. От края и до края видимого мира шевелятся, оседают, расплываются поля, и беспредельность зыблется, как море. Гигантские взрывы на востоке, шквал на юге; в зените - стаи шрапнели, похожие на вулканы в воздухе. Ползут часы, ползут клубы дыма, еще больше омрачая этот ад. Вдвоем, втроем отваживаемся мы прижаться лицом к отверстию в насыпи, чтобы почувствовать землю и посмотреть. Но ничего, ничего не видно в этой пустыне, дождливой и мглистой, где ветер гонит и соединяет небесные облака и облака, поднимающиеся от земли. Затем, под косым дождем, из серого густого тумана появляется человек, один-единственный человек; с винтовкой наперевес он идет, как призрак. Смотрим на это бесформенное существо, на этот одушевленный предмет, покидающий наши линии, - он идет туда. Виден только он один. Быть может, слева от него тень другого. Не понимаем, затем понимаем. Это край штурмовой волны. О чем думает сейчас этот человек? Он идет под дождем, одиноко, словно отверженный, идет вперед, в пространство, превращенное в завывающую машину! Освещенное огнепадом молний, передо мной промелькнуло его странное монашеское лицо; затем я разглядел: лицо обыкновенного человека, закутанного в шарф. - Этот парень из сто пятидесятого, а не из сто двадцать девятого, - бормочет рядом со мной чей-то голос. Ничего не известно, кроме того, что это край штурмовой волны. Когда он исчезает в вихре, издали появляется другой, затем третий. Они идут розно, поодиночке, как посланцы смерти, убийцы и сами жертвы. Полы шинелей развеваются. А мы, в нашем темном углу, мы жмемся друг к другу, толкаемся, приподымаемся на ослабевших мускулах, чтобы видеть и эту пустоту, и этих героических солдат, разбросанных в пространстве. Возвращаемся в прикрытие, погруженное в тьму. Голос мотоциклиста настолько все заполняет, что кажется, даже видишь поблескивание его черного кожаного панциря. Он описывает кутежи в Бордо, в сентябре месяце, когда там находилось правительство; рассказывает о празднествах, оргиях, мотовстве, и в голосе несчастного, вызывающего видение пышных пиршеств, звучит почти гордость. Но все замолкает от страшного грохота. Убежище наше дрожит и трещит. Это заградительный огонь, и те, кого мы только что видели, должны пройти сквозь него и ринуться в атаку... Молния ударила у самого входа в прикрытие, она метнула в нас свое зарево, и на лицах можно было прочесть предельный ужас и убеждение, что все кончено. Вот лицо, - оно искажено гримасой преступника, захваченного врасплох, вот другое, с вытаращенными, дикими, растерянными глазами, а там горемычная голова мотается, трясется от мучительной жажды сна; четвертый, сидя на корточках, закрыл лицо руками, съежился в темный комок. При свете этого молниеносного дня, сошедшего в недра земли, чтобы воскресить наши тени, мы видим друг друга стоящими, сидящими, распятыми. Когда орудие, как будто переводя дух, на минуту смолкло, голос у входа позвал нас: - Вперед! - Ну, теперь уж нам крышка, - ворчат солдаты. Они говорят это, но они в этом не уверены. Выходим в хаос грохота и пламени. Целы ли траншеи? - Надо бы примкнуть штыки! - кричит сержант. - Примкнуть штыки! Едва успеваю примкнуть оружие к оружию; бегу в бурю, чтобы догнать остальных. Вокруг нас вырастают огненные колонны. Сама смерть хлещет по нашим лицам земляными вихрями, воплями, дыханием, красными метлами. Ясно, что мы уже почти мертвецы, но понять это нет времени. Ураган, словно крылья за плечами, несет нас вперед, волочит и наталкивает на препятствия. Захватывает дыхание, мысль убита в отупевшей голове. И все же, минутами, каждый видит все, как оно есть. - Нагнись! Стать на колени! Останавливаемся, падаем на колени. Ракета буравит нас своим нестерпимым взглядом. При свете ракеты мы видим, в нескольких шагах от нас, зияющую канаву. Мы едва не свалились в нее. Она недвижима, пуста... Нет, там люди... Нет, она пуста. Она заполнена шеренгой убитых дозорных. Солдаты выбирались, видимо, из-под земли, когда упал снаряд, и все были ранены в лицо. Белый резкий луч освещает этих мертвецов. Осколками снаряда искалечены лбы и виски, сорваны мышечные покровы, и на чудовищном поле сражения из канавы торчат изуродованные, страшные головы: одна вся разбита, обезображена; другая похожа на мотыгу - половину черепа снесло. В конце шеренги разрушение не так ужасно, только глаза полопались. Мраморные головы смотрят черными впадинами пустых глазниц. Глубокие темные раны на лицах напоминают гроты и воронки, развороченные ямы, пятна на луне; и грязь звездами прилипла вокруг этих ран. Мы перепрыгнули через эту канаву. Идем быстрее, не обращая уже внимания на ракеты, которые, среди нас, незнающих, говорят: "Я знаю" и "Я хочу". Все изменилось - привычки, законы: идем открытым полем, даже не согнувшись. И вдруг я понимаю то, что от нас до последней минуты скрывали: мы идем в атаку! Да, контратака завязалась независимо от нас... Я стараюсь не отставать от других. Лишь бы меня не убили, как других. А если убьют? Ну, что же... Я иду вперед. Веки мои открыты, но я ничего не вижу; смутные образы запечатлеваются в моих остановившихся зрачках. Вокруг меня какие-то странные потоки людей, крики сталкиваются или падают. Выстрелы отбрасывают на фантастические темные насыпи пляшущие тени и молнии. Земля и небо кишат видениями, - и тянется золотое кружево проволочных заграждений. Впереди меня человек; голова его обмотана белой тряпкой. Он идет мне навстречу. Он пришел из другой страны. Он искал меня, а я искал его. Он совсем близко; вдруг он бросается на меня. Что это? Он остановился, топчется в полосе дыма и как будто улыбается. Страх, что он убьет меня или ускользнет, - я сам не знаю что, - заставляет меня отчаянно напрячь силы. Раскинув руки, выронившие ружье, я хватаю его. Пальцы мои вонзаются в его плечо, в затылок, нащупывая с бешеной радостью вечную форму человеческого скелета. Я сжимаю его шею изо всех сил, сверх сил, и оба мы дрожим моей дрожью. Он не так быстро, как я, догадался бросить ружье. Он опускается, падает. Я цепляюсь за него, как будто в нем спасение. Он хрипит, слова застревают у него в горле. Он шевелит рукой, на ней всего три пальца, и на облачном небе они четко вырисовываются, как вилы. В ту минуту, когда он, обороняясь от смерти, барахтался в моих руках, удар грома поразил его в спину. Руки его обвисли, голова запрокинулась, но тело его упало на меня, подобно снаряду, подобно сверхчеловеческому дыханию. Я свалился на землю; я снова встаю, пытаясь прийти в себя, и чувствую легкий удар в поясницу. Что это? Я иду вперед, все вперед, с пустыми руками. Я вижу, как другие проходят, проходят мимо меня. А я не двигаюсь. Вдруг я падаю на землю. XIV РАЗВАЛИНЫ Я падаю на колени, затем ложусь. Я делаю то, что делают столько других. Я один на земле, лицом в грязи, и не могу шевельнуться. Вокруг меня падают ужасающие снаряды, они точно что-то нащупывают. Хриплый ураган не знает, что я здесь, но все же нащупывает место, где я лежу. Затем бой отдаляется, и это отдаление невыносимо. Невзирая на все мои заклинания, перестрелка затихает, я один, дует ветер, я наг. Я останусь пригвожденным к земле. Погружая руки в лужу, хватаясь за камни, я с трудом поворачиваю голову: я хочу увидеть, какая чудовищная тяжесть легла мне на спину. Но нет: давит меня только бесконечность. Взгляды мои ползут по земле. Передо мною скопище каких-то предметов, они не то вцепились друг в друга, не то обнимаются. Я смотрю на эти черные пятна, которые копируют людей, их позы и, как холмы, заслоняют горизонт. Человеческое множество, павшее здесь, замыкает меня в своих развалинах; я замурован среди трупов, как раньше был замурован среди живых. Я не чувствую боли. Я невыразимо спокоен. Я пьян спокойствием. Они мертвы, все эти люди? Неизвестно. Мертвые - призраки живых, но и живые - призраки мертвых. Что-то теплое лижет мне руку. Черная глыба надо мной вздрагивает. Это раненая лошадь с развороченным брюхом; ее кровь течет на мою руку, как будто лижет ее. Я закрываю глаза и, завороженный, вспоминаю один праздник в прошлом, когда среди оперной декорации леса я видел последний акт охоты и оленя-детеныша, истекавшего кровью на потеху всем. Чей-то голос подле меня. Я не могу поднять глаз к высотам отвесных облаков, к пасти неба, но, конечно, луна выглянула из-за туч. В ее молочном свете трупы блестят, как надгробные плиты. Я пытаюсь найти тихий голос. Два тела лежат одно на другом. Тот, что внизу, гигантского роста; руки его откинуты назад буйным жестом; прямые волосы разметались и окружают его голову растерзанным венцом. Глаза у него мутные, серо-зеленого цвета, как два плевка; и неподвижность его страшнее самого страшного сна. Другой под звездным лучом весь искрится серебристым золотом, в точках и линиях. Это он говорит вполголоса, без устали. Но, хотя он говорит тихо, как друг, говорит он бессвязно. Он сумасшедший! Я покинут им! Все равно, поползу сначала к нему. Я смотрю на него. Я прищуриваюсь, чтобы лучше видеть. На нем проклятый мундир! Я вздрогнул, в когти согнулись пальцы, я потянулся к этой сверкающей добыче и хочу схватить ее. Но я не могу дотянуться: у меня точно нет тела. Он смотрит на меня. Он узнал мой мундир, если его еще можно узнать, и мое кепи, если оно на мне. Быть может, он признал неизгладимую печать расы, отметившую мои черты. Да, он признал этот знак на моем лице. Отблеск ненависти точно стер его лицо, белевшее так близко от моего. Две души напряглись в отчаянном усилии ринуться друг на друга. Но мы не можем ни уничтожить друг друга, ни разойтись. Видит ли он меня? Не знаю. Лихорадка, как ветер, треплет его; он захлебывается кровью. Он мечется, и я вижу смятые крылья его черного плаща. Совсем близко крикнули раненые, а вдалеке - за рядами кольев, сломанных, исковерканных, как будто обезглавленных, - они точно поют. Он не сознает, что говорит. Даже не сознает, что говорит он, что от него исходит мысль. В ночи, то раздираемой в клочья, то вдруг озаряемой снопами молний, бред его впивается в мой мозг. Он бормочет, что логика таит страшные узы и что все между собой связано. Он произносит фразы, в которых, как взметнувшийся пламень, вспыхивают разумные слова, понятные в гимнах: Библия, история, величие, безумие. Затем он кричит: - В мире нет ничего, кроме славы Империи! Крик этот сотрясает неподвижные глыбы. И я, как эхо, кричу: - Нет ничего, кроме славы Франции! Крикнул ли я, столкнулись ли наши голоса в этой страшной ночи - не знаю. Голова его обнажена. Он подносит руку к лицу, и на лице остается след. У него птичий профиль, тонкая шея выступает из мехового воротника плаща. На груди блестят какие-то погремушки. Мне начинает казаться, что все вокруг - и мозг, и легкие угрюмых пленников, у которых мы в плену, - погружается глубже в безмолвие и человека этого слушают. Раненый бредит, какая-то тайна его мучит: он говорит о массах, только о массах. Массы преследуют его. "Люди, люди!" - бормочет он. Несколько вздохов, невольных признаний, до ужаса нежных, ласкают землю. По временам небо рушится, и молниеносный удар света каждый раз изменяет очертания равнины. И снова мрак и раскаты, и снова эхо овладевает всем. - Люди! Люди! - Что люди? - камнем падает чей-то насмешливый вопрос. - Пусть они не пробуждаются, - глухим, настойчивым голосом заявляет поблескивающая тень. - Будь спокоен, - говорит иронический голос; в эту минуту он внушает мне ужас. Несколько тел приподнимаются на руках - в темноте я вижу их по тяжким стонам - и озираются. Тень говорит сама с собой, твердит безумные слова: - Пусть они не пробуждаются. Голос напротив меня срывается, захлебывается от смеха, набухает хрипом и все твердит: - Будь спокоен! На земле, на том полушарии, где сейчас ночь, проносятся кометы с пылающей сердцевиной, смешивая в одно свои крики, похожие на плач совы и на свист паровоза. Вернет ли когда-нибудь небо бескрайный мир солнца и незапятнанную лазурь! В голове проясняется. Я начинаю думать о себе. Умираю я или нет? Куда я ранен? Мне удалось осмотреть, одну за другой, обе свои руки; живые руки: я ничего не разглядел под их липкой чернотой. Какое странное состояние - лежать парализованным и не знать, что с тобой. Я с трудом могу лишь взглянуть на этот край мира, куда я упал. Вдруг - толчок: лошадь, к которой я прислонился, пошевелилась. Я вижу: она повернула свою большую голову, уныло жует траву. Эту лошадь, с сединой в гриве, я видел недавно в полку, она подымалась на дыбы и ржала, как настоящий боевой конь, а нынче, раненная, она нема, как немы подлинно несчастные. Еще раз я вспомнил молодого оленя с перерезанным горлом на ковре свежего пурпура, и волнение, которого я не пережил в тот далекий день, сжало мне горло. Животное сама чистота. Эта лошадь - точно безмерно большой ребенок. И если бы надо было создать образ невинности, надо было бы изобразить не ребенка, а лошадь. Голова моя клонится, я слышу свой стон и лицом ощущаю землю. Вдруг судорожное движение лошади опрокинуло меня и придвинуло еще ближе к человеку в бреду. Он вытянулся, лежит на спине. Лицо его словно зеркало, обращенное к бледной луне, и на шее в мерзостной наготе зияет рана. Я чувствую, что он умирает. Голос его теперь словно шелест крыльев... Он говорит что-то непонятное об испанском художнике, о застывших портретах во дворцах: Эскуриал, Испания, Европа... Вдруг он неистово отбрасывает людей, живших в прошлом. - Прочь, мечтатели! - говорит он громче грозового неба, где языки пламени темны, как кровь, громче низвергающихся молний и неистового ветра, громче самой ночи, которая заживо нас похоронила и все же продолжает терзать. Он пришел в неистовство, и во мраке душа его обнажается, как обнажено его горло. - Истина революционна, - задыхается ночной голос. - Прочь, глашатаи истины; прочь те, что вносят смятение в темные умы, те, что сеют слова и сеют бурю; изобретатели, прочь! Они несут царство человеческое!.. Но массы ненавидят их, издеваются над ними! Он смеется, словно слышит смех масс. И взрыв другого конвульсивного смеха подымается вокруг нас из недр черной равнины и нарастает до бесконечности. - Что он болтает? - Оставь его. Ты же видишь, он сам не знает, что говорит. - Эхма! Я так близко от него, что лишь один слышу его голос, а он почти беззвучно кричит: - Я полагаюсь на слепоту народа. И слова эти ранят меня в самое сердце, и ужас расширяет зрачки - я вдруг понял: он сознает, что говорит! Образ воплощается: принц, которого я видел когда-то, в кошмаре жизни, принц, который любил кровь и охоту... Невдалеке шрапнель сотрясает тьму, взрывает и облаком подбрасывает землю, и кажется, что взрыв - это тоже чей-то голос. Глубокая ночь. Руки мои утонули в крови; затылок, щеки - под черным, кровавым дождем. Вереница погребальных туч в серебряной бахроме набегает еще раз, и снова луна серебрит болото, засосавшее солдат, и одевает тела в саван. И вдруг, разбуженная неизвестно чем, по равнине прокатывается волна жалоб: - Помогите! Помогите! - Что же нас бросили? Что же это! И руки чуть шевелятся, как на дне моря. И под гул голосов, среди этой неукрощенной и не остывшей еще равнины, скованной холодом смерти, орлиный профиль запрокидывается. Плащ трепыхается. Большая хищная птица отлетает. Уши полны криков; не крики ли приветствий? Они вызывают видение пехоты, эскадронов кавалерии; всадники скачут по сонным улицам, вертикально, к солнцу. Вдали я слышу глухой шум прибоя о рифы: монотонное постукивание. Что это, - вколачивают колья заграждений? Новая граница страны мертвых, воздвигнутая за одну ночь?.. Нет, это не стук - это все еще сочится кровь лошади. Кровь падает на меня, капля за каплей, с точностью часового механизма, как будто лошадь впитала в себя всю кровь, пролитую на этой равнине, все мучения раненых. Да, видимо, истина во всех отношениях глубже, чем думаешь! Сочувствуешь страданию животных, потому что их понимаешь вполне. Люди, люди!.. Всюду растерзанный профиль равнины. На фоне горизонта, то черно-лилового, то черно-красного, равнина величественна! XV ЯВЛЕНИЕ Я лежу все на том же месте. Открываю глаза. Я спал? Не знаю. Ровный свет. Утро или вечер? Руки дрожат. А я врос в землю, как корявый куст. Рана? Это она приковала меня к земле. Чуть приподымаю голову; мокрые волны пространства хлещут в глаза. При бледном землистом свете, под проливным дождем, терпеливо открываю в мутных далях туманные плечи, облачные углы локтей, ломаные линии рук. Я вижу окостенелый хоровод, в который я замкнут; тела лежат либо ничком, лицом в грязи, либо на спине, и под дождем лица, словно чаши, полные слез. Совсем близко от меня, припав к земле, на меня смотрит чье-то лицо. Оно выглядывает из-за кочки, точно зверек. Волосы торчат, как гвозди. Нос - треугольная дыра, и в ней белеет кусочек мрамора человеческого. Губ нет, и два ряда зубов напоминают литеры! На синеватой коже щек - плесень бороды. Вместо тела - грязь и камни; лицо - лишь красноречивое зеркало. Вокруг почерневшие от воды шинели прикрывают и одевают землю. Я ищу, я ищу... Я окоченел от холода. Холод исходит от мягкой глыбы, на которую я опираюсь. Локоть тонет в ней - это брюхо лошади. Вытянутая нога ее наискось рассекает тесный круг, в котором замкнут мой взгляд. Животное подохло. Мне кажется, в груди у меня пустота, но сердце все-таки сжимается. То, чего я ищу, - жизнь. Вдали небо громыхает, и каждый глухой удар отдается мне в плечо. Неподалеку тяжко ухают снаряды. Я не вижу их, но я вижу рыжий отсвет взрывов и беглую тень от их грязных туч. Вокруг меня другие тени набегают на землю, и я слышу тогда хлопанье крыльев и дикие вопли, они раздирают мозг. x x x Смерть не везде еще умерла. На поверхности земли есть еще точки, где шевелятся, борются и кричат; не оттого ли, что восходит солнце? Временами ветер относит приглушенные звуки фанфары. Невзирая на долгие леденящие часы, иных все еще испепеляет невидимый пожар - лихорадка. Но холод берет свое. Неподвижность вещей прокрадывается в них, и ветер сиротеет. Голоса заглохли; взгляды припаяны к глазам. Раны не кровоточат; все изжито. Кровоточат лишь камни да земля. Дождливым утром я вижу, как растерзанные, еще теплые трупы курятся, точно кучи навоза за деревней. Я вижу, как поднимается дыхание смерти. Хлопают орифламмы крыльев, слышен воинственный клич - вороны кружат над свежим мясом. Я вижу, как ворон выклевывает драгоценные рубины из черной оправы ноги; а там другой падает камнем, приникает к чьему-то рту, как будто рот звал его. Изредка, то здесь, то там, приподымется и снова упадет, еще безнадежнее, какой-нибудь труп. Они не будут погребены, они - точно последние люди на земле. x x x Кто-то стоит близко, совсем близко от меня, и я хочу видеть - кто. Опираясь локтем о раздувшийся труп лошади, я с трудом поворачиваю голову. И вдалеке вижу новое скопище людей: изваяния из бронзы под истлевшими покровами; и особенно четко вижу серую шинель, натянутую на острые колени; отлакированную кровью шинель с огромной рваной дырой, вокруг которой алеет грядка махровых карминовых цветов. Медленно приподымаю тяжелые веки, чтобы разглядеть дыру. В этом растерзанном мясе всех цветов и с таким острым запахом, что я чувствую приторный вкус во рту, в глубине клетки с черными и ржавыми, как железные прутья, костями, я вижу что-то темное, круглое. Сердце. И я вижу также руку, от локтя до кисти. На руке три пальца, вилы... Я узнаю это сердце. Это тот, кого я убил. Я что-то кричу этому человеку, этому сверхчеловеческому существу, распростертый перед ним в грязи, ибо я побежден и подобен ему. Я опускаю глаза и вижу - у края бездонной раны копошатся черви. Я лежу совсем близко от этой кишащей массы. Беловатые черви с острым, как жало, хвостом; они выгибаются, вытягиваются то в форме "i", то в форме "u". Абсолют неподвижности превзойден. Человеческая материя распадается ради иного назначения. Когда этот человек был жив, я ненавидел его. Мы были чужими и созданы были для взаимоистребления. Но я гляжу на его посиневшее сердце, еще соединенное со своими красными нитями, и мне начинает казаться, что я понял ценность жизни. Я чувствую ее бессознательно, как ласку; я начинаю понимать, сколько времени, сколько воспоминаний, сколько живых существ понадобилось, чтобы создать эту судьбу. И на краю равнины, бодрствуя над ним, как сиделка, я слышу голос, которым говорило его тело, когда оно еще чуть жило, когда мои свирепые руки сквозь мясо прощупывали его скелет, у всех у нас одинаковый. Он занял все пространство. Он значит слишком много. Как могут существовать в мире столько миров? Навязчивая мысль опустошает все. ...Этот запах туберозы, запах тления. На земле вокруг меня вороны, похожие на куриц. Я!.. Я думаю о себе, обо всем, что есть я. Я! Мой дом, моя жизнь, и прошлое, и будущее, похожее на прошлое! И в эти минуты я чувствую, как плачет во мне, цепляясь за какое-то давнее воспоминание, трагическая и незнакомая раньше неохота умирать, потребность еще раз обогреться в дождь и холод, замкнуться в себе наперекор пространству, сохранить свою жизнь, жить. Я плакал; на щеках я чувствовал свою кровоточащую душу. Я звал на помощь, затем лежал, задыхаясь, в безутешном ожидании, сторожа даль... "Носилки!" Я кричу и не слышу себя; но если бы другие услышали! Это было последнее усилие, и голова моя падает у края этой огромной, как мир, раны. Ничего больше нет. Нет, есть вон тот... Он лежал, вытянувшись, как мертвец. Но вдруг, не раскрывая глаз, он улыбнулся. Этот, наверное, еще вернется сюда; и что-то во мне поблагодарило его за это чудо. И был еще тот, кто умер на моих глазах. Он поднимал руку. Зарытый под другими, он жил, он звал, он видел лишь этой рукой. На пальце блестело обручальное кольцо, оно рассказало мне целую историю. Когда его рука, вздрогнув в последний раз, застыла и превратилась в мертвое растение с золотым цветком, я почувствовал горечь разлуки. Но их слишком много. Возможно ли всех оплакивать? Сколько же их на этой равнине? Сколько же их, сколько в эту минуту? Сердце наше может сразу вместить лишь одно сердце. Не хватит сил смотреть на все. Хотя говорят: "Есть и другие", - но это только слова. Тебе не узнать; тебе не узнать. Холод и бесплодие сошли на тело земли. Ни единого движения, лишь ветер, насыщенный холодной влагой, да глухие залпы орудий вдали, да вороны, да мысли, что кружатся в моей голове. x x x И вот наконец они неподвижны, те, что вечно шли, те, для кого пространство было таким необъятным! Бедные руки их, бедные ноги, бедные спины отдыхают на земле. Наконец-то они успокоились. Снаряды забрызгивают их грязью, но разрушают уже иные миры. Они же на вечном покое. Все завершено, все кончено. Здесь, в этом тесном, как колодезь, кругу, кончился спуск по кругам в бешеные глубины ада, кончились медленные пытки, и неумолимая усталость, и бури. Мы пришли сюда, потому что нам приказали идти. Мы сделали то, что нам приказали сделать. Я думаю о том, как прост будет наш ответ на Страшном суде. Орудийная стрельба продолжается. По-прежнему, по-прежнему свистят пули и снаряды, бьющие на много километров. Живые люди, скрытые горизонтом, составляют одно целое с машинами и ожесточенно борются с пространством. Они не видят последствий своих выстрелов. Они не знают, что творят. Тебе не узнать! Тебе не узнать! Но если обстрел возобновился, значит, возобновился бой. Все эти сражения, рождающиеся сами собою, продолжаются до бесконечности!.. Одно-единственное сражение - этого недостаточно, это не исчерпывает, это не имеет смысла. Ничто не кончено, ничто никогда не бывает кончено. Умирают одни только люди! Никто не понимает громадности событий, и я сам хорошо знаю, что не вполне сознаю весь тот ужас, среди которого нахожусь. Вот и вечер, час, когда загораются выстрелы. Горизонты сумрачного дня, сумрачного вечера и огненной ночи вращаются вокруг моих останков, как вокруг оси. Я - как засыпающие, как дети. Слабею, разомлеваю, закрываю глаза. Я вижу мой дом. Я не хочу умирать, я упрашиваю себя не умирать, открываю глаза, ищу санитаров, может быть, именно в эту минуту они вспомнили обо мне... Я вижу мой дом. Там, наверное, собираются люди, хотят скоротать вечерок, а потом вернуться в привычную неподвижность комнат и заснут